Боян (из цикла «Всадники»)

Мальчик Боян из Загорья

«Буран терзал обочины…»

Буран терзал обочины,

ласкал бурьян обманчиво.

Шли по полю оброчные

и увидали мальчика.

И увидали мальчика

по росту – меньше валенка.

Ни матушки, ни мачехи

не помнил мальчик маленький.

Не помнил мальчик маленький

ни батюшки, ни отчима.

На нем – доха в подпалинах

овчиной оторочена,

шапчонка одноухая,

вихры клочками мерзлыми.

Крестьяне убаюкали

мальчишку низкорослого.

В печи до самой полночи

рычало пламя пылкое.

Мальчишка встал тихонечко

и сел в куток с сопилкою.

И заиграл о Загорье,

о загорелых ратниках,

о тропах, что зигзагами

уводят в горы раненых.

Сны у оброчных прочные, —

сопят во все подусники…

Проспали ночь оброчные

и не слыхали музыки.

Боян

Стихи да кулак булатный —

все достоянье Бояна.

Есть латы. Но эти латы

отнюдь не достоянье.

Под латами-то рубаха

в прорехах, в зубцах-заплатах.

Всучил Ярослав-рубака

за песни Бояну латы.

Не князь – перекатной голью

слоняться бы вечно певчему.

А нынче идет что гоголь,

посвечивая наплечниками.

Увидит кабак нараспашку,

клокочущий ковш осушит,

такое понарасскажет —

от хохота пухнут уши!

И выпьет на полполушки,

а набузит на тыщу.

Отыщет боярина-клушу

и под бока натычет.

Кулак у Бояна отборный.

Под забором, на бревнах тухлых

боярина долго и больно

колотит Боян по уху.

Что удар – то майский подарок,

что удар – громыхают кости.

И кличет боярина Ставра

Боян «поросенком бесшерстным».

Боярин

У боярина Ставра хоромы.

Закрома у Ставра огромны.

Проживает боярин в палате.

А носит обноски-лапти.

И сам-то боярин – лапоть,

и лоб у него – не очень.

И любит боярин лапой

в пушистой ноздре ворочать.

Добро, был бы хрыч старый,

а то – двадцатитрехлетний.

Вершина деяний Ставра —

валяться в пшеничной клети.

Прихватит персидский коврик,

заляжет с утра в малинник…

Напрасно Ставра торговле

обучает жена Марина.

Боярин лепечет – умора! —

называет полушку аршином.

И хлещет его по морде

сковородой Марина.

Марина

Не отменна Марина станом.

Невысока, курноса явно.

Но, конечно, не кринкой сметаны

обаяла Марина Бояна.

У Марины очи неистовы,

голубее бабьего лета.

А походка —

увидишь издали

и пойдешь далеко

следом.

Обожает Марина вина.

Пьет с Бояном и спит в чернике.

Только не побежит Марина

за Бояном в родной Чернигов.

Что возьмешь с гусляра Бояна,

продувного, как сито,

разве будешь от песни

пьяной?

Или сытой?

Песня ценится много ниже,

чем на властном заду прыщик.

Никогда не уйдет Марина

от боярских бочонков и пищи.

Последние песни Бояна

«Я всадник. Я воин. Я в поле один…»

Я всадник. Я воин. Я в поле один.

Последний династии вольной орды.

Я всадник. Я воин. Встречаю восход

с повернутым к солнцу веселым виском.

Я всадник. Я воин во все времена.

На левом ремне моем фляга вина.

На левом плече моем дремлет сова,

и древнее стремя звенит.

Но я не военный потомок славян.

Я всадник весенней земли.

«Возвращайся, воин, в дом…»

Возвращайся, воин, в дом,

в дом дрем,

без руля и без колес

дом грез,

истреблен и гнет и трон —

дом дрем,

всё взаправду, всё всерьез,

дом грез.

Возвращайся, воин, к винам,

прекращай обиды битв,

обращайся, воин, к вилам,

обещай баклуши бить,

пригляни себе сутану

семейную…

Прокляни меня, солдат,

за советы.

«И грустить не надо…»

И грустить не надо.

Даже

в самый крайний,

даже

на канатах

играйте, играйте!

Алёнушка,

трудно?

Иванушка,

украли?

Эх, мильонострунно

играйте, играйте!

Или наши игры

оградим оградой?

Или —

или – или!

Играйте, играйте!

Расторгуйте храмы,

алтари разграбьте,

на хоругвях храбро

играйте, играйте!

На парных перинах

предадимся росту!

Так на пепелищах

люди плачут,

поэты – юродствуют.

«Был крыжовник…»

Был крыжовник

больше арбуза,

на мраморной березе

вороны сидели,

вороны сидели,

они целовались,

один ворон черный,

другой ворон белый,

один ворон каркал,

другой кукарекал…

Это в сказке. В жизни

такого не бывает.

В жизни всё иначе,

всё обыкновенно;

был помидор,

маленький, как клюква,

на двух муравьях

две вороны ехали,

две вороны ехали,

в клювах по сабле,

одна ворона белая,

другая не малиновая,

а по небу бегала

ворона в туфельках,

из мраморных жилок

плела паутину…

Это в жизни. В сказке

такого не бывает.

«Догорай, моя лучина, догорай…»

Догорай, моя лучина, догорай!

Все, что было, все, что сплыло, догоняй.

Да цыганки, да кабак, да балаган,

только тройки —

по кисельным берегам.

Только тройки – суета моя, судьба,

а на тройках по три ворона сидят.

Кто он, этот караван и улюлюк?

Эти головы оторваны, старик.

А в отверстиях, где каркал этот клюв,

по фонарику зеленому стоит.

По фонарику – зеленая тоска!

Расскажи мне, диво-девица, рассказ,

как в синицу превратился таракан,

улетел на двух драконах за моря…

Да гуляй, моя последняя тоска,

как и вся больная родина моя!

«Где же наши кони…»

Где же наши кони,

кони вороные?

Где же наши копья,

копья вороненые?

Отстарались кони.

Отстрелялись копья.

Незадаром в роще, бедной и беззвучной,

ходит странный ворон ходуном по сучьям,

ходит и вздыхает,

на лице громадном,

на лице пернатом скорбная гримаса.

Ничего не надо:

ни чужих отечеств,

ни коней, ни копий…

Осенью огромной

с нами наше счастье:

белые одежды,

бедный бор

да ворон,

ворон вороненый.

«И вот опять, и вот – вниманье!..»

И вот опять, и вот – вниманье! —

и вот метели, стражи стужи.

Я понимаю, понимаю

мятущиеся ваши души.

Когда хлеба́ ревут «Мы в теле!»,

я так спокоен, так неспешен:

мои костлявые метели

придут надежно, неизбежно, —

и кто бы как бы ни хотели, —

над всей над повседневной сушей!

Здоро́во, белые метели,

мои соратники по стуже!

«Завидуешь, соратник, моему…»

Завидуешь, соратник, моему

придуманному дому? Да, велик

он, храм химерный моему уму,

хранилище иллюзий – или книг.

Взойди в мой дом, и ты увидишь, как

посмешище – любой людской уют,

там птицы (поднебесная тоска!)

слова полузабытые поют.

Мой дом, увы, – богат и, правда, прост:

богат, как одуванчик, прост, как смерть.

Но вместо девы дивной, райских роз

на ложе брачном шестикрылый зверь.

И не завидуй. Нет у нас, поверь,

ни лавра, ни тернового венца.

Лишь на крюке для утвари твоей

мои сердца, как луковки, висят.

«Дождь идет никуда, ниоткуда…»

Дождь идет никуда, ниоткуда,

как старательная саранча.

Капли маленькие, как секунды,

надо мною звучат и звучат,

не устанут и не перестанут,

суждены потому что судьбой,

эти капли теперь прорастают,

может, деревом, может – тобой.

Воздух так водянист и рассеян.

Ты, любимая,

мы – воробьи.

В полутьме наших птиц и растений

я любил тебя или убил?

Пусть мне всякий приют – на закланье!

Поводырь, меня – не доведи!

Ворон грянет ли, псы ли залают, —

веселись! – восвояси! – в дожди!

Дождь идет всё сильнее, всё время,

племена без ветрил, без вождя.

Он рассеет печальное племя,

то есть каждую каплю дождя.

Где я? Кто я? Куда я? Достигну

старых солнц или новых тенет?

Ты в толпе торопливых дождинок

потеряешь меня или нет?

Меч мой чист. И призванье дано мне:

в одиночку – с огульной ордой.

Я один. Над одним надо мною

дождь идет. Дождь идет. Дождь идет.

Первая молитва Магдалине

На ясных листьях сентября

росинки молока.

Строения из серебра

сиреневы слегка.

Ты помни обо мне, о нем,

товарище чудес.

Я вижу вина за окном.

Я вовсе не воскрес.

Я тень меня. Увы, не тот.

Не привлекай кликуш.

Не объявляй обильный тост.

Мария! Не ликуй.

Я тень. Я только дух себя.

Я отблеск отчих лиц.

Твоя наземная судьба —

для юношей земли.

Тебе заздравье в их сердцах.

Не надо. Не молись.

И что тебе в такой сентябрь

сомнения мои!

Твой страх постыден в день суда.

Оставим судьям страх.

А я? Что я?! Не сострадай,

несчастная, сестра.

Их жизнь – похлебка, труд и кнут,

их зрелища манят.

Они двуногий свой уют

распяли – не меня.

Сестра! Не плачь и не взыщи.

Не сострадай, моя.

Глумятся надо мной – молчи,

внимательно молясь.

Но ты мои не променяй

сомнения и сны.

Ты сказку, сказку про меня,

ты сказку сочини.

«Наше время – веселиться…»

Наше время – веселиться,

размотать души клубок.

Ты – царица Василиса,

я – твой первый теремок.

В этом доме пели мало

и не плакали еще.

Понемножку пировали,

целовались под плащом.

И порхали очень просто

ноготки, как лепестки.

Наше время – время тостов

от безвременья тоски.

Вторая молитва Магдалине

Это птицы к подоконникам льнут.

Это небо наполняет луну.

Это хижины под небом луны

переполнены ночными людьми.

Невозможно различить в темноте

одинаковых, как птицы, людей.

Ты целуй меня. Я издалека

обнимаю!

Обвиняю свой страх.

Я неверье из вина извлекал,

от, любимая, неверья устал.

Нет привала. Вся судьба – перевал!

Запорожье!

Нет реки Иордань!

Если хочешь предавать – предавай,

поторапливайся! Эра – не та!

Нынче тридцать за меня не дадут.

Многовато бескорыстных иуд.

Поспешай! Петух Голгофы поет.

Да святится святотатство твое…

Язычники

Обличает волк луну,

как людей Божий Сын…

Житие – ни тпру ни ну,

то ли чернориз-цы!

Ратуют они за рай,

там нектары – ложками!

Если житие – сарай,

проповеди —

ложны!

Пред амвоном гнись дугой,

гуди – как положено!

Если всюду пьянь да голь,

проповеди —

ложны!

Белениться? Не балуй!

Плуг тебе да лошади!

Если поголовный блуд,

проповеди —

ложны!

Черноризцам – все азы,

патоку и птаху,

а язычникам – язык

на полку?

на плаху?

За любовь

пред паствой маяться?

Псалтыри

за счастье?

Верим в солнце,

верим в мясо,

в соль,

в зерно,

в зачатье,

в бубны,

в бани,

в хоровод,

в гусельные весла!

В нашей жизни горевой

ой как редко звездно…

«О чем плачет филин…»

О чем плачет филин?

О том, что нет неба,

что в темноте только

двенадцать звезд, что ли.

Двенадцать звезд ходят,

игру играют,

что месяц мышь съела,

склевал его ворон.

Унес ворон время

за семь царств счастья,

а в пустоте плачет

один, как есть, филин.

О чем плачет филин?

Что мир мал плачу,

что на земле – мыши,

все звезды лишь – цепи…

Когда погас месяц,

и таяло солнце,

и воздух воздушен

был, как одуванчик,

когда во все небо

скакал конь красный

и двадцать две птицы

дневных смеялись…

Что та́к плакал филин,

что весь плач птичий —

бессилье бессонниц,

ни больше ни меньше.

«Легенду, которую мне рассказали…»

Легенду, которую мне рассказали,

веками рассказывают русалки.

Хвостами-кострами русалки мерцают,

их серьги позванивают бубенцами.

Наследницы слез и последних лишений

вставали над озером в белых одеждах,

наследницы слез и последних лишений,

всё женщины чаще,

а девушки реже.

Хвостами-кострами русалки мерцали,

их серьги позванивали бубенцами.

Их озеро требовало пополненья:

пришло и последнее поколенье.

Различия – те же, причины – как прежде,

лишь девушки чаще,

а женщины – реже.

Немые русалки плывут по каналам

и рыбье бессмертье свое проклинают…

* * *

Художник, не надо к бессмертью стремиться,

русалкой струиться, легендой срамиться.

Художник, бессмысленны вечные вещи,

разгул публикаций,

огул одобрений,

коль каждая капля слезы человечьей

страшнее твоих трагедийных творений.

Смерть Бояна

За городом Галичем,

на перепутье, харчевня.

Для панства —

харчевня,

а простонародью —

корчма.

И русич, и лях, и турпей —

неумытый кочевник —

отыщут в харчевне

любое питье и корма.

На прочную ногу —

скамьи из точеного бука —

поставил харчевню

еврей-весельчак Самуил.

То флейтой зальется,

то филином зычно аукнет…

Гогочут пьянчуги, вздымая усы:

– Уморил! —

Давненько не хаживал

к весельчаку-иудею

соратник Бояна,

хоробр новгородский Поток.

Хозяин угодлив:

склоняя оплывшую шею,

подносит сивуху,

арбуз

и куриный пупок.

А гости,

а гости,

а гости печатают песню,

отменную песню,

что слово – то конника топ.

Хозяин доволен:

лоснятся колечками пейсы.

Хозяин смущен:

плачет паче младенца Поток:

– В песчаном Чернигове

рынок что сточная яма,

в помоях и в рытвинах —

лоб расколоть нипочем.

На рынке

под вечер,

в сочельник,

казнили Бояна,

Бояна казнили,

назначив меня палачом.

Сбегались на рынок

скуластые тощие пряхи,

сопливых потомков

таща на костистых плечах.

Они воздевали

сонливые очи на плаху

и, плача в платочки,

костили меня, палача.

А люди,

а люди,

а люди

болтали о рае,

что рай не Бояну,

Бояну – отъявленный ад.

Глазели на плаху,

колючие семечки жрали,

судачили:

влево

иль вправо падет голова.

Потом разбредались,

мурлыча Бояновы строки, —

лелеять иконы

в своих утепленных углах.

Марина,

которой Бояном написано столько,

в ту ночь, как обычно,

с боярином Ставром легла.

Я выкрал у стражи

Бояновы гусли и перстень,

и – к черту Чернигов,

лишь только забрезжила рань…

Замолкните, пьянь!

На Руси обезглавлена Песня.

Отныне

вовеки

угомонился Боян.

Родятся гусляры,

бренчащие песни-услады,

но время задиристых песен

вовеки зашло…

В ночь казни

смутилось

шестнадцать полков Ярослава.

Они посмущались,

но смуты

не произошло.

Загрузка...