Скача по Пиренеям перемен,
Проплыв до Рейна следствий от Ла-Манша
Причин, жуёт свой солнечный пельмень
В моём боку свербящая Ламанча.
Светило льёт свой призрачный восторг
На город грёз не шатко и не валко.
Дорога, не ведущая в острог,
Стократ длиннее, чем её товарка.
Над Барселоной реет алый стяг.
Ты сладко спишь на снежной пелене и
Мотаешь сны о горних волостях,
Где не нужны ни мы, ни Пиренеи.
Там средь камней небесных сердолик -
Как лошадь императора в Сенате,
И Бог, членистоног и сердолик,
Имеет вид Христа на Росинанте.
Ершалаим – дождём на Шербур Леграна:
«Цекуба», стрихнин, калитку на ключ закрыли,
Пепел – Пилату, звёздная пыль легла на
Жёлтые кудри ангелам и за крылья.
Красен курган, да крест на нём не по ГОСТу –
Он ни в Клио не вечен, ни под Селеной:
В вещей тоске с заброшенного погоста
В небо глядит, в Сикстинский плафон Вселенной.
Люди и камни, видимо, лишь наброски
К иконостасу Медичи, коль в их бельмах
Не опочил Гомер, а в морщинах – Бродский, -
И ни трески, ни мысов, ни колыбельных.
Ни кораблей, ни списков – как ты хотела;
Струнами сплёл Сиятельный Многоженец
Смешаны с хором фурий «Chelsea Hotel`а»
Бас Леонарда с блюзовым хрипом Дженис.
Но ночному июньскому небу Джоплин
Коэн и Co. – иудины тетрадрахмы;
Начав с нагого ланча, закончат воплем
Вышедшие в дорогу бродяги дхармы.
Сядет под древом снятый с креста Всевышний,
Раскрыв Книгу Жизни, как «Илиаду» Шлиман –
Не разглядит за декоративной вишней
Звёзды и нимб луны над Ершалаимом.
Сырой Борей витийствовал за ржавой водосточной трубой.
Вселенная болталась на подгнившем одиноком гвозде.
Заря играла клезмер на границе между мной и тобой.
Ракитовые заросли палили по падучей звезде.
Сырой Борей витийствовал за ржавой водосточной трубой.
Вселенная болталась на подгнившем одиноком гвозде.
Заря играла клезмер на границе между мной и тобой.
Ракитовые заросли палили по падучей звезде.
Богиня на блакитном небосклоне зажигала февраль.
Гандхарвы с лепреконами свирели в разрывную свирель.
Деревья свирепели, уносимые тайфунами в рай.
Рога Иерихона пробуждали сиволапых зверей.
По сонным рекам и хайвеям пролегал Естественный Путь.
В воздушных шариках Незнайки созидался адовый груз,
А в перегонных Фауста шкварчала философская ртуть,
И Мефистофель подвывал ей мимо нот реликтовый блюз.
Кружим над Сагарматхой. Размах крыльев Чинука –
Ни процента неба и сто от ветра.
Я искал вертолёт поломанный. Починю-ка, –
Думал, – его и себя, – и не ждал ответа
На вопрос, который не смог поставить.
Смесь не остывшей бумаги и никотина
Опустилась на мою скатерть. Та ведь
К чужим сигаретам всегда терпима.
То, что прилетело с улицы, у лица
Моего проплывало таким же табачным дымом
Да газетной новостью, – у лося
В зоопарке рога стали дыбом.
Вероятно, Чинук – это что-нибудь по-индейски,
Вроде Большого Воздушного Змея или поменьше.
Такой большой должен быть, наверно, и детский
Такой, что в него не войдёт ни моей вещи.
Разделённой Любви куски сходятся там, где шпал ось,
Где за далёкой ставней видны лишь шторы
Не одной шестой или что от неё осталось,
А всего, что я видел. Не знаю, – экрана, что ли.
В тех краях мы наивней, да и вода проточней,
Кружим над Катманду, там к Шанкару с ситарьим воем,
Там до Лхасы…
пешком…
или даже юго-восточней…
Если за Лхасой и Ерусалимом вообще есть живое.
По античным перилам взбежал на чердак левкой,
Пауки на страницах Гюго бьются в двери собора лбом,
Сикстинский Творец в разбитые окна – призрачно и легко,
Вот ты какой –
бег луны, зелёной на голубом.
Опустите же синие шторы, – как пел Булат Окуджава,
Разоблачите луну от туманного платья дней –
Я не знаю, как дальше жить, но уверен, что оку Джа во
Всяком случае и в свете звёзд всё куда видней.
Звонница без Квазимодо пуста, но как сретенские благовесты
На окне «Лунный свет» Дебюсси, под окном песнопенья пьянчуг –
Сказки венского леса, карнавальный наряд невесты,
Ранние Чиж и Васильев, поздние Цой и Шевчук.
Что мы оставим им здесь? – лишь корабли-облака да
Модильяни твоей ладони на Рерихе моих век…
Вот и кончился Воландов бал, началась блокада
Портом пяти морей города на Неве.
А по-над убийством Павла летит золотая радуга,
А как на крови Александра – червивые рты воробьёв:
Вот те вся кипячёная грязь, вот те вся ледяная Ладога –
Путь туда и сюда от слуги двух господ до хозяина двух рабов.
Так прости ты меня, небожителя, братец Каин –
Видно, то была худшая в нашей отаре овца,
Раз она положила на общее сердце кинжал и камень,
И мне далеко до тебя, как лошади до овса.
Че Гевара на красной футболке – флаг Хемингуэевой Кубы –
Схвачен в четверо рук, равно в четверо ног простыня;
Переплавить луну в серебро, влить в твои несказанные губы:
Прости меня…
…мы утонем, едва не доплыв до Утопии,
С лунным камнем на шее вдоль сердца, с распятием поперёк,
Причащая друг друга касанием сонных ресниц в плесневеющей топи и
Горечью пыли в снегу и слезах, что Мор для нас поберёг.
Там, где цветёт пьянящим зелёным роза пустынь – пейот,
Где краток и облачен день, а ночь – вообще микроб,
Под незримой защитой Того бессмертного, кто не пьёт,
Мы летели, как рюмки в стену, к лучшему из миров.
Кедр, кипарис, олива и пальма смотрят сквозь тень креста
На злое прыщавое небо в пергаментных облаках.
Над посеребрённой снегами тайгою крылом клеста
Распластаны ласты Кассиопеи на каблуках.
Голубым парусам заката, клубничным его китам
Вовек не изведать забот родившихся на мели,
Где в футлярах гниют гитары под ласковый плеск гитан
И прибит деревянный зной гвоздями к лицу земли.
Горит в абрикосовой мгле пионерским костром восток.
Подпирает плечами космос античный энтузиаст.
На заплаты и лепестки разрывает слепой восход
Не вписавшийся в полукруг квадратный Экклезиаст.
Вид с балкона: осенний бал
Листьев, бензоколонка «Shell»,
Ветер рьян, и пустует бар.
Non, je ne regrette rien, mon cher.
Чёрный грайм и трамвайный джаз,
Враний грай, воробьиный визг…
Первый лёд лёг как верный шанс
Сбацать первый в сезоне твист.
Двадцать первый в сезоне шах!
За щекой, как припухший флюс –
Строчка Пригова, а в ушах –
К смерти приговорённый блюз.
После станет сердца цеплять
Оголтелое кабаре,
И зима, как в той песне, – глядь! –
Вся в опале и кабале.
Вгрызся в голову короед,
В воспалённых глазах плакат:
Кавалерия королев
На пергаментных облаках.
Это будет не скоро. Днесь –
Кислый дождь и горчащий чай,
Да лелеет молочный Днестр
Стеариновую печаль,
И стремит по стремнине прочь
Сквозь озоновое окно
Силуэты ушедших в ночь,
Как когда-то – бойцов Махно.
Приусмягнувшая[1] заря над штормящим Хвалынским морем
Каплей крови в глазах твоих гаснет, нежных и так печальных.
Дирижёр дирижаблей, ветер державы нездешней, голем,
Оживлён человеческим горем, падает на песчаник.
Он глумливо хохочет и плачет, лижет голеностопы
Нам с тобою, и оползни в пиктограммах в кольце тумана.
Преклоняет маяк перед нефтевышкой колена, чтобы
Стать аквариумом в сухом подсознании океана.
Расплывается в сточной канаве, как кровяная клякса,
Волчья ягода Марс, утопает, глухо прилежно стонет…
Осознавший шальную радость ни в чём никому не клясться,
Кипарис, перекручен нордом, чернеет, как римский стоик.
Борхес описывал рай как большую библиотеку –
Его представление мало похоже на рай мещан.
Тлеет воск, увядает роза, альт надрывает деку,
Даруя обидно обыденный смысл непростым вещам.
В воспоминаниях мавра о венецианском доже
Ты повисла на люстре промежду пламенем и теплом:
Невидима и свободна – что, в общем, одно и то же, –
Фотокарточкой три на четыре вложенная в диплом.
Мой обкусанный карандаш плывёт по тебе, как тропик
Козерога ли, Рака ли – по arbeit macht frei и charmant.
Мы встречаемся здесь же, в саду расходящихся тропок,
Чтоб рвануть автостопом в нирвану, как пустота в шалман.
Мне кажется, это здесь: на Луне – в неземном подвале, в
Окрестностях Марса – на пыльном заоблачном пустыре…
Мы спрячемся под философский камень, как бет под алеф,
Перед тем как повеситься на рассохшемся костыле.
Фессалийская нимфа, правнучка Океану,
Мегера для Зевса, Евтерпа для Прометея –
Ева со взглядом Лилит, с овалом лица Киану
Ривза, наследница всех жемчугов Протея.
Миф о Вечном Невозвращении, точно «Шутка»
Баха, но шлях Ириды в глазах всё уже;
Где-то, в царстве Аида – мёртво, темно и жутко,
Здесь же, в доме Эола – повсюду глаза и уши.
В этом зеркале ты одна, не моя лимнада:
Только тот, кто хранит имена от «Гомер» до «Моэм» –
Ветер со вкусом аниса и лимонада –
Разносит твоё «эгегей!» над Эгейским морем.
Дочь пены дней и наместника в Тир-Нан-Оге;
Люси из песни Леннона; Магдалина,
Что растирает Христу розмарином ноги;
Под камнем в ладони заглохшая мандолина.
Вся в серебряных радугах, как Аристарх Лентулов,
В хипповом прикиде из пламени, льда и снега –
Жуй свой розовый хлеб, глуши свою политуру в
Монастырском саду, опрокинутом Богом с неба.
Когда исчезнет то и это, то тогда придёт ничто –
Оно и брахман, и атман; оно и штиль, и шторм.
Но оно не Гитлер и не Ницше, и не Ленин-Маркс;
Оно – то, что дают в сумме чёрная Венера и белый
Марс.
Оно – безличные Христос и Будда в одном лице;
Оно обязано цветами песцу и черно-бурой лисе.
Оно – Дао и Дэ; оно – Инь и Ян;
Оно – Ильф и Петров или ты и я.
Оно ни за, ни против; ни здесь, ни там;
Оно – гитара Харрисона и шаманский тамтам.
Оно – осенний вихрь из хайку Мацуо Басё;
Оно – ничто, а, стало быть – всё.
Оно больше христианства и буддизма школы чань.
Оно стоит того, чтобы его ждать.
Оно – кастаньеты в арагонской хоте.
Оно не говорит, но умеет отвечать.
Оно не борется, но умеет побеждать.
Оно само приходит.
Над условной рекой абсолютной любви зима.
Подо льдом – пустота, как за пазухой у Него.
«Мы с Кикиморой встретимся, – рёк домовой Кузьма, –
Где условное солнце встаёт за горой Нево».
За пределами сна не видать ни хрена, ни зги.
Нить Ариадны душит веретено.
Темнота – это суть вещей, милый друг: не жги Электрический свет, когда за окном темно.
Из Большого Ковша пьёт заоблачный леопард
Разливную волну по-за сумеречной кормой.
Что ты знаешь о страсти Антониев-Клеопатр,
Молодая, как мир, одинокая, как гармонь?
Заспиртуй мою голову и положи в бадью,
И, пустив по течению вверх, расскажи о том,
Как глухой живописец сопротивлялся небытию,
А слепой музыкант был уверен, что он – Атон.