Понимаешь, это слово как бумажник. Раскроешь, а там два отделения!
Понятие HistoriCity, вынесенное в заглавие этой монографии, может быть прочитано как «слово-бумажник», подобное тем, которыми в известной сказке Льюиса Кэрролла жонглирует Шалтай-Болтай. Единство историчности и города, на которые указывает возникающая в этом слове игра смыслов, кажется удачной метафорой для проекта, цель которого – обнаружить разные формы взаимодействия исторического и городского, увидеть, как эти два явления становятся зеркалами друг для друга. В этом тексте мне хотелось бы понаблюдать за этой игрой отражений, проследить, как проблематика истории и города по-разному преломляется в разных полях рефлексии и областях знания. Попытка балансировать на границах дисциплин – дело достаточно неблагодарное, поскольку легко становится мишенью для упреков в недостаточной выверенности и спекулятивности предлагаемых рассуждений. Тем не менее хочется надеяться, что такой эксперимент все же будет полезным и как опыт налаживания диалога между разными дисциплинами, в которых разворачиваются сегодня исследования города, и как сопоставление различных языков описания этой проблематики.
В качестве пролога к этому эксперименту мне кажется полезным сказать несколько слов о значении понятия «историчность» (historicity) как одного из ключевых терминов в той области знания, которую принято сегодня обозначать термином «исследования исторической культуры». Способность охватывать самые разные феномены, связанные с отношением к истории и к прошлому, делают эту область важным теоретическим горизонтом для коллективного проекта, результаты которого представлены в книге.
Судьба понятия «историчность» достаточно типична для современных социальных наук, где активно используются понятия литературности, политического или непосредственно связанное с нашей темой понятие урбанистического феномена: все они указывают на качественную специфику явлений, соответственно, литературы, политики или городской культуры. Понятие историчности появилось в исторической науке в связи с постановкой вопроса о реальности тех или иных исторических личностей. Однако сегодня оно переместилось в центр рефлексии об историческом сознании. Если история понимается антропологически как совокупность средств ориентации человека во времени, то понятие историчности становится инструментом анализа того, как реализуется эта ориентация с учетом многообразия временны́х горизонтов и значений современной культуры.
Понятие режима историчности, утвердившееся в современном гуманитарном знании с легкой руки Франсуа Артога, соединяет сразу несколько возможных направлений такой рефлексии. Прежде всего речь идет о характеристике современности с точки зрения глобальных изменений систем темпоральной ориентации. Описывая вслед за Р. Козеллеком, Г. Люббе и Я. Ассманом наше время как «эпоху презентизма», Ф. Артог, А. Руссо и Ф. Джеймисон говорят о принципиальном изменении взаимоотношений между настоящим и прошлым4. Ускорение времени в современном обществе, которое приводит к его сосредоточенности на настоящем, одновременно усиливает и потребность в соединении с прошлым, и ощущение невозможности его присвоения.
Второе направление рефлексии связано с тем, что проблематичность в отношениях настоящего и прошлого имеет этическую и политическую подоплеку. Возрастанием значения современности как объекта исторического анализа обусловлено появление конфликтной зоны изучения «актуального прошлого», где поднимаются болезненные вопросы о памяти, травме, идентичности, включается постколониальная рефлексия и т. д.5 Здесь прошлое вторгается в современность, нарушая дистанцированность и нейтральность исторического знания и побуждая искать возможности соотнесения и сосуществования противоборствующих точек зрения.
Наконец, третье направление рефлексии о режимах историчности связано с дифференцированностью, которая осознается как черта современного общества и современной культуры, но проецируется также и на другие исторические периоды. Ориентация во времени в любую эпоху не только определяется большими временны́ми сдвигами и политическими импульсами, но и задается различными мотивациями, и приобретает самые разнообразные формы6. В этой перспективе предметом анализа могут становиться как ретромания и ностальгия по недавнему прошлому, так и рецепция наследия более отдаленных эпох (например, Средневековья, восприятие которого становится полем изучения для исследований медиевализма), то есть феномены, которые создают причудливые сочетания «большой» и «малой истории» и стирают границы между высокой и популярной культурой.
Уже эта эскизная и достаточно условная характеристика проблемного поля, в котором разрабатывается проблематика историчности и ее режимов, очевидным образом выводит нас за пределы традиционной историографической рефлексии и показывает разные временны́е горизонты, в которых «история» и «историческое» будут наделяться тем или иным значением. Проблематика историчности фиксирует наше внимание на проблематичности границ между настоящим и прошлым, сложных механизмов их соотнесенности друг с другом, разных социальных и культурных контекстах их взаимодействия.
Именно это и служит для нас теоретическим основанием для перехода к теме взаимосвязи истории с феноменом города и многообразием городских контекстов. Перефразируя известную формулировку Р. Парка, Б. В. Дубин назвал в свое время города лабораториями современности, подразумевая значение городов для формирования общества модерна7. Думается, что с учетом сказанного выше не менее справедливым будет обозначение городов как «лабораторий прошлого», поскольку именно здесь идет интенсивная работа по «историческому обживанию» окружающей среды, формируется интерес к истории, реализуются конкурирующие «проекты прошлого» различных социальных групп и оттачивается историческая чувствительность современного человека, его восприимчивость к наследию периодов и эпох, лежащих за пределами его личной, семейной или групповой памяти.
Далее мы попытаемся поразмышлять об историчности в городском контексте, выделив две перспективы, которые будут условно обозначены как «история в городе» и «город в истории». В первом случае речь идет о городском контексте формирования современной исторической культуры. Очевидно, что городская среда и городское пространство не только определяют темп современной жизни, но и становятся преимущественной сценой формирования исторического сознания современного общества. Быстрота и комплексность изменений, происходящих в ходе развития городов, насыщают городское пространство историческими значениями и вместе с тем создают потребность в темпоральной ориентации. Прежде всего именно в городах аккумулируются манифестации исторического в жизненном мире современного человека (начиная от исторических музеев и памятников и заканчивая архитектурой и топонимией), разворачивается на символическом, дискурсивном, акциональном и политическом уровнях борьба разных сообществ за утверждение концепций как собственного, так и всеобщего прошлого. В то же время предположение, что эта связь «современного», «исторического» и «городского» менялась в ходе урбанизации, открывает новые перспективы изучения. Здесь возникают вопросы о взаимосвязи исторического мышления и городской мультитемпоральности, о происхождении различных элементов исторической культуры (а значит – и о границах современности), о том, как формировались образы городов, как изменялась роль прошлого в городском воображении и в практиках формирования идентичности городских обитателей.
Перспектива, обозначенная формулировкой «город в истории», связана с вопросом об историчности применительно к городу как объекту общественных дискуссий, медийных репрезентаций и научных исследований8. Арсенал современной интеллектуальной истории и истории знания позволяет нам изучать, как образ города формировался в различные исторические периоды и в разных типах текстов, а стало быть, и то, как менялись представления о культурной значимости городов и исторических перспективах их существования. В главах нашей монографии эти сюжеты подробно рассматриваются в широком историческом диапазоне – начиная от позднего Средневековья до современности. Поэтому в этом тексте речь пойдет в большей степени о том, как образ города эволюционировал в современной теории, переходя из общих философских рассуждений в более специализированные научные контексты, как сталкивались между собой исторические перспективы осмысления города и различные модели исторической аргументации, как соотносились между собой размышления об урбанизации как глобальном явлении и интерес к истории отдельных городских поселений и т. д.
Рассматривая город в качестве среды, где осуществляется самоопределение человека в истории, мы, таким образом, можем анализировать сцепление «истории» и «города» в самых разных измерениях – от максимально наглядных, чувственных, связанных с повседневным опытом, до абстрактных, связанных с определением города как объекта, интерпретируемого в горизонте глобального развития. Не претендуя на полноту характеристики, мы попробуем в следующих двух разделах эскизно наметить пути развертывания этих двух направлений рефлексии о городской историчности.
Характеризуя города как «лаборатории прошлого» или «истории», прежде всего нужно обратить внимание на связь городов с формированием темпоральных режимов современности, анализируемых целым рядом исследователей от Р. Козеллека до Х. Розы. Отправной точкой здесь может быть очевидный факт связи определенного этапа развития городов с идеей прогресса как движения в будущее, которая играла конститутивную роль для общества модерна. Эта идея воплотилась в различных проектах – начиная с планирования городов, ставшего почвой для появления множества современных утопий9, и заканчивая многочисленными образцами футуристической архитектуры. Вместе с тем в этой исторической перспективе мы видим также кризис модерна, воплотившийся и в фактах полного уничтожения городов (от Сталинграда и Ковентри до Мосула и Мариуполя), и в кризисе градостроительных проектов, воплощавших идеи урбанистического модернизма, и в апокалиптических образах упадка городов, бытующих в фантастике. Классическим примером исторического тупика стало разрушение района Айгоу-Пруитт в Сент-Луисе, которое Ч. Дженкс назвал «смертью модернистской архитектуры»10. Попыткой разрешить фундаментальное противоречие современной культуры, связанное с неизбежностью слома традиций и старины как следствия творчества современного человека, можно считать идею «созидательного разрушения», которую, опираясь на М. Бермана11 и Й. Шумпетера12, подхватили теоретики современного урбанизма13.
Пытаясь определить характерные черты современной темпоральности, местом формирования которой стал город, исследователи указывают на процессы унификации и ускорения времени. Однако наряду с этим, как отмечал Н. Трифт, нельзя упускать из внимания процессы дифференциации, приведшие к возникновению множественности времен, каждое из которых задавалось определенным социальным контекстом – трудовым, семейным, религиозным и т. д.14 Различение временны́х характеристик социальной жизни и повседневности не могло не проявиться в организации культурной жизни. Убыстряющаяся смена различных культурных течений («-измов») стала симптомом культурной дифференциации, напряженной конкуренции идеологических и художественных проектов. Эта фрагментированность культуры, значение которой для современной эпохи было отмечено еще М. Вебером и Г. Зиммелем, отразилась и в осмыслении исторического процесса. Подводя в начале ХХ в. итоги развития новоевропейского историзма, Э. Трельч обозначил его главную проблему как культурный синтез современности15. Невозможность окончательного синтеза указывает на исторический характер самой этой работы и невозможность «снять» фрагментированность современной культуры.
Городская среда современного города все более тесно связана с чувствительностью к историческому времени. М. Берман, автор одной из классических работ о культуре модерна, выносит в эпиграф к главе, посвященной значимости городской культуры, фразу из письма Гёте к Эккерману, характеризующую Париж как «столицу мира», где «любой мост, любая площадь служат воспоминанием о великом прошлом, где на любом углу разыгрывались события мировой истории»16. Ярким проявлением отмеченной выше исторической эклектичности стало растущее количество (псевдо)исторических архитектурных стилей, которое все более воспринималось как печать современности в облике города17. Будучи воплощением распада классической нормативности в архитектуре18, оно все больше превращало среду мегаполисов в подобие всемирной выставки. Осознание такого рода множественности применительно к городу стало одной из ключевых идей постмодернистского историзма, примером чего может служить известная концепция «городского палимпсеста» А. Хьюссена19.
Начиная с XVIII в. история все больше приобретала ключевое значение в формировании идентичности современных обществ. Это не могло не сказаться на городской культуре и трансформациях городской среды, которые, как показано еще в классических работах В. Беньямина, были связаны с появлением новых публичных пространств и с интенсивным развитием медиа, определявших воображение участников разрастающихся городских сообществ20. История, прежде всего история политическая (будь то национальная или имперская), воплощалась в коммеморативной инфраструктуре, которая разворачивала и воспроизводила исторические повествования в городской среде21. Эта инфраструктура, которая включала в себя различные элементы, такие как исторические музеи, памятники, топонимию и т. д., интегрировалась в разнообразные механизмы сплачивания новых открытых сообществ – начиная от экскурсий и заканчивая праздниками и государственными коммеморативными мероприятиями. Именно этот круг явлений, как известно, в значительной мере стал фокусом внимания участников легендарного проекта «Места памяти»22. Сегодня в развертывании рефлексии о коллективной памяти и ее городской инфраструктуре участвуют как исследователи, так и городские активисты, и представители современного искусства.
Одним из важных направлений этой рефлексии сегодня становятся ограничения этой коммеморативной инфраструктуры, которые превращают ее не столько в посредника памяти, сколько в средство забвения23. Опираясь на разработки исследователей исторической культуры, эта рефлексия претендует на то, чтобы осмыслить политические, эстетические и когнитивные характеристики элементов этой инфраструктуры, ответить на вопросы о том, какого рода повествования они транслируют, каковы этические основания этих повествований, как строится взаимодействие этих повествований с различными городскими публиками. Показательным примером в этом отношении может служить проблематизация городских монументов. Исследователи памяти подвергают критическому осмыслению классические образцы памятников, которые мифологизируют исторических персонажей, репрезентирующих единство сообщества. Параллельно художники и скульпторы создают новые типы городских монументов, которые погружают зрителя в пространство травматической памяти – как берлинский мемориал жертвам Холокоста – или, наоборот, растворяют эту память в городской среде – как «Камни преткновения» или таблички «Последнего адреса». Эстетические эксперименты касаются и темпоральности монументов: в качестве альтернативы поставленным на века мемориалам появляются временные и мобильные арт-объекты, подчеркивающие эфемерность и личный характер актов памятования24.
Пожалуй, одним из наиболее значимых воплощений фундаментальной связи между историческим сознанием и городской культурой выступает феномен наследия. Кристаллизация этого феномена связана преимущественно с эпохой модерна, одним из важных импульсов для нее стало развитие практик городского планирования современного города (классическим примером здесь, конечно, была османизация Парижа, которая стала образцом для многих последующих проектов модернизации городского пространства), реализация которых приводила к уничтожению старой застройки. В борьбе против этого стали формироваться сообщества краеведов и градозащитников, которые инспирировали возникновение системы охраны памятников старины. На протяжении XIX–XX вв. интерес к феномену наследия переживал взлеты и падения в зависимости от конкретного социального контекста, но неизменно играл важную роль в формировании представлений об аутентичности и ее значении для современной культуры. Пожалуй, наиболее значимый всплеск интереса к нему, оказавший влияние как на практики городского планирования, так и на систему исторической рефлексии, произошел на рубеже 1960–1970‑х гг.
Влияние идеи наследия на практики городского планирования сказалось в требованиях учета целостности города как исторически сложившейся данности. Это было связано с тем, что идея ценности прошлого связывалась уже не только с определенным объектом, но также и с его окружением. Идеи духа места, genius loci, высказанные в искусствоведении Дж. Рескиным, а в урбанистике – П. Геддесом25, оформились в ходе развития культурной географии в представления о культурном ландшафте, исследования которого все больше касались не природных и сельских местностей, а городских пространств26. Итогом этой эволюции можно считать формирование концепции «исторического города», которая была намечена уже в книге К. Зитте «Художественные основы градостроительства», однако в полной мере сложилась лишь к началу XX в. Ценность сохранившихся городских ландшафтов была закреплена в целом ряде международных документов, начиная с Конвенции об охране всемирного культурного и природного наследия 1972 г. В науках об архитектуре актуальной задачей стала разработка стратегий анализа исторической застройки и включения ее в жизнь современного города27.
Вместе с тем рост значимости идеи наследия в последние десятилетия связан не только с утверждением значимости старого, но и с изменением характера взаимодействия между современностью и прошлым. Еще А. Ригль в своей классической работе о современных памятниках указал на существование различных типов утверждения ценности прошлого и способов его актуализации28. Современные исследователи наследия, начиная с Д. Лоуэнталя, свидетельствуют не только об увеличении этого разнообразия, но и об умножении типов наследия, в качестве которого теперь могут выступать природные ландшафты, музыкальные и кулинарные традиции, фольклор, одежда и т. д. В городской культуре, элементы которой занимают все большее место в корпусе наследия, в этом качестве выступают уже далеко не только признанные памятники. Все более заметными здесь становятся объекты и места, связанные с недавним прошлым, которые воплощают не подтвержденную экспертами классическую красоту, но историческую ценность, приписываемую им самыми разными сообществами – от этнических и религиозных до фанатских. Наряду с памятниками все большее место в городском пространстве занимают проблематичные исторические объекты – руины, реконструкции, следы29. Разрушается классический образ объекта наследия: от освоения промышленной архитектуры мы движемся к осмыслению лишенных исторической ауры объектов (новых районов)30 или к таким образцам современной архитектуры, которые не вписываются в традиционные рамки классической эстетики31. Именно освоение городских пространств становится одним из важных импульсов к разработке проблематики «нематериального наследия», которое задает новые критерии целостности охраняемых объектов32.
Подобная экспансия идеи наследия, несомненно связанная с формированием современной урбанизированной культуры, рассматривается исследователями, начиная с работ Г. Люббе и Ф. Артога, как выражение сути присущего нашей эпохе режима историчности, о котором шла речь во вводной части нашего текста. В рамках этого режима презентистского восприятия времени общество парадоксальным образом оказывается одержимо не только сохранением прошлого, объем которого нарастает, но и включением его в активное взаимодействие с настоящим. Наследие удовлетворяет потребности в ретромании и ностальгии, интенсивно коммодифицируется в ходе преобразования городов посредством культуры, развития туристической индустрии, деятельности культурных индустрий33. На издержки этой ситуации указывает, подводя итоги анализа идеи исторического города, М. Лампракос:
Таким образом, исторический город играет особую роль в более широком проекте неолиберального урбанизма. Если, как утверждают многие критики, архитектура стала объектом потребления, то превращение исторического центра в товар является одним из аспектов этой более широкой тенденции. Подобно идеальному городу нового урбанизма, это место, куда мы идем, чтобы забыть, что из себя в действительности представляет наша застройка – и каковы на самом деле затраты на строительство с точки зрения человека, экономики и окружающей среды34.
С учетом сказанного можно высказать предположение, что проблематика историчности становится одной из тех зон, в которых реализуется рефлексивность современной городской культуры, что достаточно явно можно увидеть, в частности, и в российском контексте 2010‑х гг. Актуализация городской проблематики, отвечающая растущей потребности в локализации истории, делает все более очевидной роль институций и сообществ, специализирующихся на работе с городской историей и городским наследием. Функционирование краеведческих и градозащитных сообществ, создание архивов городских образов и экспозиций городских музеев служит полем для выработки новых форм самоидентификации, культурного потребления и взаимодействия институтов и аудиторий. Это создает почву для появления новых типов локальной истории, в рамках которых происходит сближение краеведения и урбанистики.
Проработка городской проблематики в исторической перспективе вкупе с критической рефлексией об истории и развитием практик работы с наследием делают городскую историю важным полем появления новых повествований о прошлом35. Эти повествования позволяют обратить внимание на рутинные практики городского существования, на группы, вытесненные из публичного пространства, на роль репрессивных институтов и практик в повседневной жизни36. Признание значимости локального и социально-культурной обусловленности ландшафта, роли различных агентов в его формировании делает важным обращение к историческим условиям городского взаимодействия. Новые приемы обработки больших данных и цифрового картографирования создают новые пространства рефлексии о городской истории и культуре. Вместе с тем традиционные гуманитарные и, в частности, исторические дисциплины включаются в осмысление все новых аспектов жизни современного города – прорабатывая сферу популярного городского воображения37, изучая взаимодействия по поводу истории в определенных типах городских пространств38, создавая археологию городской повседневности, позволяющую изучать такие современные феномены, как потребление и миграционные процессы39.
Формированию современных городских исследований предшествовал процесс кристаллизации города как объекта социального и исторического дискурса. Осознание его как своего рода «исторической индивидуальности», имеющей самостоятельное значение для развития общества сущности, было тесно связано со становлением идеи современности40. Уже в давней статье выдающегося городского историка К. Э. Шорске было хорошо показано, как образ города постепенно освобождался от устаревающих коннотаций и становился экраном полемики о современности. В концепциях мыслителей Просвещения города осмыслялись еще во многом в категориях времен Старого порядка. К примеру, Вольтер, уже ориентируясь на идею прогресса, во многом сохранял барочные представления о городе как о творении правителя и воспринимал его как пространство экспансии придворной культуры, а Адам Смит видел город как средоточие прежде всего аграрной экономики41. Аналогичные процессы происходили и в литературе, где религиозные и придворные дискурсы о городе постепенно уступали место романтическим и реалистическим дискурсам, позволявшим описывать реалии и конфликты разрастающегося индустриального города XIX в.42 На стыке литературы и социальных наук происходило становление критических концепций, с помощью которых авторы анализировали физиологию городской современности, обличая разрушение традиций, неравенство, бедность и преступность, расцветавшие в новом, модерном городе. При этом дифференцировались не только основания подобной критики (этические, эстетические и т. д.), но и ее исторические перспективы. Даже стремление утвердить позитивную ценность города реализовывалось по-разному: в то время как для одних идеал городской жизни оказывался в прошлом, другие переносили его в будущее, стремясь там найти исторический синтез, в котором разрешатся противоречия современной городской жизни. Обличая современные города, Ф. Энгельс тем не менее утверждал ценность города как явления, доказывая, что даже негативные стороны городской жизни можно рассматривать как часть процесса построения справедливого общества43.
Эти критические импульсы сохранялись и в появившихся в ХХ в. философско-исторических концепциях, которые последовательно делали городскую проблематику стержнем осмысления всемирной истории. Попытки создания подобных концепций предпринимались такими разными мыслителями, как П. Геддес, О. Шпенглер и Л. Мамфорд. Вовлекая в свои размышления значительный исторический материал и разворачивая масштабную картину эволюции городской культуры, они часто склонялись к отрицанию культуры современного мегаполиса. Так, например, О. Шпенглер, будучи талантливым исследователем города, «ненавидел свою тему с горькой страстью неоархаистов эпохи fin-de-siècle, разочарованных противников демократии правого толка, принадлежавших к низшему среднему классу»44.
Важным этапом развития философско-исторических теорий стало появление концепции урбанистической революции, впервые сформулированной в 1930‑е гг. австралийским археологом Г. Чайлдом45. В рамках этой концепции, которая фиксировала ряд характеристик архаических городов, их появление было представлено как один из важнейших этапов в переходе от архаического общества к современному. Любопытно, что в ходе развития городских исследований предпринимались попытки пересмотреть эти эволюционные объяснения появления городов. К ярким попыткам такого рода относится предпринятая одной из родоначальниц современных городских исследований Джейн Джекобс, работа которой продемонстрировала фундаментальную значимость жизни в городе как формы совместного сосуществования. По мнению этой американской исследовательницы, существенным препятствием для позитивной интерпретации города и его исторической значимости является устойчивое представление о вторичности городской жизни по отношению к сельскому хозяйству46. Критикуя это представление в книге «Экономика городов», Джекобс обратилась к археологическим данным, в частности к открытиям, сделанным археологами в Чатал-Хююке, стремясь обосновать тезис о том, что города могут возникать раньше деревень47. Впоследствии эта идея послужила основанием для концепции синойкизма Э. Соджи48. В рамках этой концепции американский урбанист стремился увидеть в древних обществах те импульсы к совместному существованию и пространственной самоорганизации, которые являются основой современного городского общежития.
В концепции другого классика городских исследований – А. Лефевра, – сформировавшейся в 1960–1970‑е гг., проблематика урбанистической революции связана уже не столько с появлением первых городов, сколько с появлением современного «урбанизированного» общества, которое приходит на смену обществу индустриальному. В этом контексте рамки «городского» максимально расширяются, благодаря чему он занимает центральное положение в осмыслении современности. Парадокс разворачивающейся в этом контексте экспансии городского образа жизни и городской культуры заключается в том, что она приводит к уничтожению города в его традиционном понимании49. Размышления Лефевра о значении города для анализа современного общества были подхвачены городским теоретиками Д. Харви, М. Кастельсом, Э. Соджей и др.50 и стали важным импульсом для развития городских исследований. Из недавних опытов анализа процессов урбанизации в контексте планетарной эволюции можно упомянуть книгу ведущих современных урбанистов Н. Трифта и Э. Амина «Видеть, как город», вышедшую в 2017 г. Авторы предлагают изучать город в перспективе геологического времени, связывая его с эпохой антропоцена. Таким образом, город выступает средоточием человеческого, однако при этом авторы призывают рассматривать его «нечеловеческим» или «постчеловеческим» взглядом. В центре их внимания оказывается материальность городской жизни, городская инфраструктура, которая становится самостоятельным фактором, не только определяющим состояние окружающей среды, но и формирующим саму природу человека51.
Свидетельством актуальности вопроса о том, что представляет собой город в современном обществе, можно считать появление дискуссий, в центре которых оказались такие понятия, как «метагород», «постгород» и т. д.52 Одни из наиболее влиятельных в этой перспективе – предложенные С. Сассен и Д. Месси концепции «глобальных» и «мировых городов», которые играют ключевую роль в функционировании современной экономики и становятся средоточием современной городской культуры53. В качестве альтернативы этим теориям Дж. Робинсон выдвинула концепцию «обычных городов». Настаивая на необходимости изучения не только знаковых центров, «столиц XIX, XX и XXI веков», но также периферийных городов, исследовательница критикует идею о существовании магистральных линий урбанизации и стремится реабилитировать периферийные города как ключ к пониманию городской жизни.
Обычные города (а это значит – все города) рассматриваются как многообразные, креативные, современные и самобытные, способные (в рамках серьезных ограничений, накладываемых конкуренцией и неравным распределением власти) представлять себе как собственное будущее, так и самобытные формы «городского» (city-ness)54.
Однако не менее значимой, а для нашей книги и вовсе приоритетной линией рефлексии является исследование того, что представляет собой город как совокупность повседневных практик, конституирующих жизнь его жителей. В рамках предлагаемой эскизной характеристики развития городских исследований мы упомянем здесь лишь об идеях В. Беньямина, который сыграл ключевую роль в изучении городской повседневности модерна и ее значимости для формирования субъективности современного человека, в выявлении тех культурных навыков и символических форм, которые делают возможным существование человека в современном мегаполисе. Развивая марксистскую традицию осмысления противоречий современного города, Беньямин делал акцент на том, что Н. Трифт и Э. Амин позже назвали «внятностью повседневного города», – на способах чтения городской среды55. Внимание к проблематике современного городского воображения, к осмыслению организации специфических для современного города пространств и архитектурных форм, а соответственно, и к фигуре воспринимающего субъекта, наиболее известной эманацией которой выступает фланер, обозначает специфическое место Беньямина как предтечи именно культурной истории – в отличие от этнографического подхода Чикагской школы, с одной стороны, и культурфилософских нарративов о городе, с другой56.
В заданной работами Беньямина перспективе изучение городской повседневности и культуры подводит к исторической характеристике современности «изнутри» общества модерна. Историки изучают многообразие форм городской социабельности, практики освоения и коммуникативную роль тех или иных мест в жизни города – от кафешантанов до стадионов, от универмагов до парков развлечений57. Ключевым моментом городских исследований становится изучение того, как взаимодействие с различными медиа и элементами городской инфраструктуры формирует опыт городского жителя не только в ментальных, но также в телесных и чувственных аспектах58. Вместе с тем представление об общих структурах современного городского опыта постоянно усложняется в контексте изучения многообразия взаимодействующих в городском пространстве агентов, сообществ и групп. Включение этнографической проблематики не только выводит в центр внимания вопросы формирования идентичности различных групп, но и стимулирует изучение того, как складывается образ города59. Постановка вопроса о своеобразии конкретных городов побуждает исследователей проблематизировать общезначимость сложившихся моделей описания современного городского опыта, связанных с приоритетными его носителями (такова, например, фигура фланера)60 или местами (здесь примерами могут быть Париж или Нью-Йорк)61.
Думается, что сказанное достаточно наглядно свидетельствует, как развивалось осмысление города в связи с повышением его значимости как объекта социального и включением городских исследований в дискуссии о (пост)современности. В известной мере это повлияло и на городскую историю, становление которой в качестве сферы специализированного изучения городов прошлого пришлось на 1960‑е и 1970‑е гг. Как отмечает С. Блумин, в городской истории все более заметно становилось доминирование работ, посвященных городской современности62. Утверждая город как объект эмпирического исследования, городская история искала баланс между изучением города как индивидуального и целостного объекта и представлением о нем как о поле действия разного рода социальных и культурных процессов, в перспективе которого целостность города отходила на второй план. Первый из этих подходов воплощался в таком популярном жанре историописания, как «биографии городов», второй развивался под влиянием социальных наук. Сциентизация представлений о городской истории была связана с критикой допущений о цельности и детерминирующей роли города: социальные исследователи «размыкали» эволюцию города в сторону социально-географических процессов – будь то развитие регионов, увеличение плотности населения или экономические конфликты63.
Вопрос о значении города и возможности рассматривать его в качестве самостоятельного исторического субъекта имел важное значение для самоопределения городской истории как особой субдисциплины64. В то время как американская новая городская история в лице Ст. Тернстрома и его последователей, хотя и обращалась преимущественно к отдельным городам, делала ставку на изучение социальных процессов на основе обобщенных количественных данных, Лестерская школа городской истории ставила вопрос о необходимости осмысления города как социальной и культурной целостности65. Признавая методологическую эклектичность городской истории и отсутствие четкого различия между ней и социальной историей, лидер Лестерской школы и один из основателей британской urban history Дж. Диос писал, что, не будучи отдельной дисциплиной, городская история тем не менее обладает спецификой по отношению к локальной, муниципальной, социальной истории66. Выступая средоточием самых разных социальных и технологических трансформаций, город, по его мнению, должен рассматриваться в качестве специфического источника исторической причинности. Американский историк О. Хендлин попытался перевести эту дискуссию в историческую плоскость, указывая на то, что средневековый город более обоснованно может рассматриваться как автономное образование, в то время как город современный неизбежно находится в сети различных взаимосвязей и, соответственно, автономией не обладает67. Несмотря на то что это предложение отчасти перекликается с упомянутым выше тезисом А. Лефевра, оно вряд ли может считаться удовлетворительным.
Свидетельством актуальности вопроса о городе как исторической индивидуальности за пределами городской истории можно считать дискуссию о «собственной логике городов», которая была инициирована Х. Беркингом и М. Лёв и стала одним из эффектов «пространственного поворота» в социальных и гуманитарных науках68. Полемизируя с идеями представителей новой городской социологии от Д. Харви и М. Кастельса до С. Сассен, авторы этой концепции предлагают отказаться от упомянутого выше представления о городе как арене социальных процессов, а также от презумпции существования общих моделей урбанизации69 и обратиться к анализу конкретных городских контекстов и того, каким образом они детерминируют и материализуют специфику поведения и восприятия их жителей. «Понятие „собственная логика города“ подчеркивает и своеобразие развития конкретного города, и вытекающую из этого развития творческую силу, с которой он структурирует практику. Это понятие подчеркивает устойчивые диспозиции, которые связаны с социальностью и материальностью городов»70. В этом можно увидеть реабилитацию проблематики «лица города», биографии города, духа места, которая подпитывается чувством утраты города как целостности и осмысленного пространства. В рамках изучения собственной логики городов предпринимается попытка разработать новый социологический аппарат для такого рода изучения города как «исторической индивидуальности», используя концепции Л. Вирта (проблематика уплотнения), П. Бурдье («городская докса» и «городской габитус»), Р. Уильямса («структуры чувствования») и др.
Описываемая дискуссия представляет собой лишь одно из свидетельств того, что вопрос об исторической контекстуализации объекта оказывается актуальным для разных областей городских исследований в связи с обсуждением вопросов о типологии городов, факторах, определяющих жизнь города, значимости локального контекста и т. д. Как городские историки, так и исследователи современного города сталкиваются с проблемами идентификации объекта своего исследования, необходимостью обсуждения вопросов о генезисе форм городской культуры, с одной стороны, и границах современного городского опыта, его специфике по отношению к опыту иных эпох, с другой71.
Можно говорить, по крайней мере, о двух проявлениях этой рефлексивности в практике городских историков. Первое из них связано с «пространственным поворотом» и вниманием к локальному контексту. Фокусом интереса для историка становится переживание города как места, воплощение этого переживания в повседневном опыте и фиксирующих его текстах и артефактах, присутствие городской мифологии в обыденной жизни людей. В более широкой перспективе предметом исследования становится формирование идентичности горожан, его связь с национальными, имперскими и космополитическими контекстами. Второй аспект этой рефлексивности связан с интересом к теме памяти. Обращение к этому сюжету становится необходимой составляющей в анализе соотношения преемственности и изменений в жизни города, взаимодействия конкурирующих историй, которые определяют не только идентичности жителей, но и направления городского развития72. Оба эти аспекта позволяют изучать историчность города – существования во времени, которое включает в себя специфическое восприятие этого существования73.
Разумеется, практическая работа в области городской истории всегда определяется тем кругом проблем, подходов и источников, которые связаны с соответствующей областью знания, и, актуализируя связь прошлого и современности, она реализует определенную модель историчности. Таким образом, сама теоретическая рефлексия, которая, как показывает наш обзор, является условием продуктивной работы как для историков, так и для представителей социальных наук, может также быть осмыслена в качестве идентификации исторических координат реализуемой исследователем аналитической работы.
Предлагаемая вниманию читателя книга подготовлена преимущественно по итогам двух исследовательских проектов, реализованных ИГИТИ, – «Конструирование прошлого и формы исторической культуры в современных городских пространствах» (2014) и «Городские образы в системах коммуникации: от XV к XXI в.» (2015). Делая шаг в сторону осмысления проблематики городской историчности, как она была намечена выше, мы не претендуем на систематический характер освещения этого поля исследований. Не будучи (за редкими исключениями) специалистами в области городской истории и городских исследований, авторы этой монографии обращались к городской проблематике, глядя на нее со своих исследовательских полей – интеллектуальной истории, истории науки, социологии культуры. Широта хронологического диапазона сюжетов в нашей книге представляется нам одним из важных импульсов для диалога в пространстве исследований города и городской культуры. Обращаясь к разным этапам становления городской культуры и различным ее проявлениям, мы стремились поставить вопрос о границах модерности, о роли различных культурных практик и различных медиа, агентов и институций в формировании образов города и режимов историчности, связывающих городское прошлое и настоящее. Поскольку теоретическая и культурно-историческая перспектива в рамках каждого из сюжетов выстраивалась специфическим образом, мы сочли, что наиболее правильным будет придерживаться хронологического принципа в организации нашей книги, однако не следует трактовать это как проявление эволюционного подхода: читатель увидит, что сюжеты, рассматриваемые в отдельных главах, не являются последовательными «этапами» ни городской истории, ни истории городских исследований.
Раздел «История современности» посвящен механизмам формирования образа города в позднесредневековой и новоевропейской культуре. Его открывает глава, посвященная обзору исследований германского историка Бенедикта Мауэра, который занимается анализом механизмов городской памяти на материале немецких хроник позднего Средневековья и раннего Нового времени. Прослеживая тематические приоритеты и способы определения «городского» в этом типе текстов, Мауэр обращает внимание также на мотивации хронистов и свидетельства их зависимости от воли заказчика, а с другой стороны – указывает на ритуальные контексты бытования текстов хроник. Глава Кирилла Левинсона посвящена сопоставлению образов города в двух европейских источниках рубежа Средневековья и раннего Нового времени – в книге «Белый Король. Повесть о деяниях императора Максимилиана Первого» и живописном цикле «Аугсбургские помесячные картины». Это сопоставление не только наглядно демонстрирует различия в восприятии городского пространства и жизни города у высокопоставленного путешественника и местного жителя той эпохи. Предпринятый в тексте анализ показывает, в какой степени созданное по заказу городских властей изображение оказывается чувствительным к специфике места (в данном случае – города Аугсбурга) и формирует идентичность горожан на самых разных уровнях – от изображения ритмов городской жизни до фиксации деталей униформы городских служащих. Исследование Юлии Ивановой и Павла Соколова переносит нас в плоскость интеллектуальной истории. Предметом внимания авторов становятся политические импликации архитектурной теории в эпоху Возрождения. Анализируя конкурирующие концепции пространства и представления об архитектурной гармонии в работах ренессансных и барочных теоретиков архитектуры, Иванова и Соколов показывают, как эти представления соотносились с политико-философскими проектами того времени. Тема формирования новых представлений о пространстве и, в частности, о городском пространстве затрагивается и в тексте Натальи Осминской, которая исследует процесс становления ключевой формы репрезентации города в новоевропейской культуре – жанра ведуты. Автор прослеживает процесс превращения города в имеющий самостоятельное значение живописный объект, анализирует совокупность художественных средств его изображения, а также затрагивает вопрос о социальном контексте бытования ведут, в частности связывая его с развитием туристической индустрии. Проблематика туризма оказывается в центре внимания Анны Стоговой и Петра Резвых. Анализируя путевые записки британского натуралиста XVII в. Мартина Листера, опубликованные по итогам поездки в Париж, Анна Стогова показывает, как восприятие города и его достопримечательностей формировалось под влиянием культуры коллекционирования. Сопоставление записок Листера с путеводителями той эпохи сопровождается в тексте выявлением сходств и различий опыта путешественника XVII в. с практиками фланирования и музеализации городского пространства, характерными для более поздних эпох. Материалом для анализа эволюции восприятия города в главе Петра Резвых становятся путеводители по немецкому университетскому городу Эрлангену, выпущенные в конце XVIII – первой половине XIX в. Пристальный анализ этих текстов показывает, как меняется система ориентиров, предлагаемая читателям, и как назидательный практицизм ранних путеводителей уступает место гедонистическим установкам и эстетическому восприятию городской среды.
Тексты второго раздела, озаглавленного «Современность истории», описывают различные практики, медиа и институты, формирующие современную «культуру истории». Серия текстов, открывающих этот раздел, переносит нас на российскую почву. Практики изобретения традиций представляют собой предмет устойчивого интереса исследователей советской культуры. В главе Александра Дмитриева рассматривается формирование традиции празднования городских юбилеев, которая стала важным моментом в повышении символической значимости городской истории. Это исследование позволяет проследить истоки той бурной деятельности, которую развернули в последние десятилетия российские региональные элиты вокруг изобретения городского прошлого, удревнения местной истории и т. д. Повышение значимости городского прошлого отражается и в городских изданиях, которые анализирует в своей главе Юлия Камаева. Этот анализ показывает, как появление знакового туристического маршрута Золотое кольцо стало импульсом для интенсификации выпуска туристической литературы (причем не только путеводителей, но и альбомов), а также способствовало трансформации представления о городах, входящих в этот туристический маршрут. Именно в этот момент окончательно складывается тот образ русской старины, который сегодня является визитной карточкой этих городов, а образы индустриального настоящего и будущего сменяются лирическими картинами патриархального прошлого. Культурный феномен, который описывается в исследовании Елизаветы Березиной, носит скорее «обратную» историческую направленность. Изучаемая ею лаковая миниатюра позволяет проанализировать, каким образом включение в изобразительный ряд разного рода городских ландшафтов и сюжетов становится средством осовременивания этого остаточного медиа, втягивания его в поле советской визуальной образности.
Последний блок текстов книги посвящен различным аспектам современной культуры истории. В главе Ирины Савельевой и Александра Махова рассматривается формирование различных практик рефлексии о городской культуре в поле американской публичной истории. Проведенный авторами анализ показывает, что несмотря на фундаментальную историчность городской культуры, о которой шла речь выше, осознание значимости этой проблематики и создание институций, формирующих инфраструктуру памяти и наследия в интересах общества, происходит достаточно поздно. Анализируя деятельность американских публичных историков в сфере аккумуляции городских историй и охраны наследия, Ирина Савельева и Александр Махов показывают, в какой степени публичная история практически решает задачу соотнесения разных городских историй с присущими им разными временны́ми и пространственными горизонтами. Алиса Максимова обращается в следующей главе к такому важному для формирования городского воображения агенту, как музей. Акцентируя городской контекст существования музея, характеризуя его включенность в пространство и ритмы городской жизни, Максимова анализирует возможности и задачи музеев города, что особенно важно в российском контексте, где сеть подобных культурных институций еще находится в процессе становления. В исследовании Александры Колесник современные трансформации исторической культуры рассматриваются в связи с возникновением и развитием новых типов наследия. На примере Ливерпуля автор показывает, как актуализация различных пластов местной традиции популярной музыки – начиная от The Beatles и заканчивая рейв-культурой – приводит не только к существенной трансформации городского пространства, но и к изменению городской культуры, стимулируя в конечном итоге и трансформацию образа города. Тема городской образности, городского воображения и его различных темпоральных горизонтов оказывается также в центре исследования Натальи Самутиной и Оксаны Запорожец, посвященного анализу граффити и стрит-арта как форм городской коммуникации. Рассматривая последние в контексте политики современных московских городских властей, направленной на превращение российской столицы в «город будущего», но при этом блокирующей обсуждение производимых преобразований и навязывающей монументальные формы городской образности, Самутина и Запорожец показывают коммуникативный потенциал уличного искусства, который систематически уничтожается машинерией городского благоустройства.