Среди расчищенной, огромной, лесной поляны, окаймлённой со всех сторон крутыми обрывистыми холмами, поросшими вековым лесом, стояло нечто похожее и на бедную литовскую деревушку, и на кочевой улус, словно волшебством перенесённый сюда с низовьев Волги, прямо из Золотой Орды.
Среди брёвенчатых и плетнёвых построек, крытых лубком или соломой, выделялись характерные круглые войлочные юрты с куполообразными крышами, и большие, красные переносные палатки, привязанные к рядам кольев. Немного поодаль, ближе к тёмному бору, стояло рядом до 20 юрт, из лучшего белого войлока, многие из них были изукрашены шитьем и цветными вставками, а перед самой большой из них, сплошь покрытой чёрно-красной вышивкой, торчало врытое в землю зелёное знамя, увенчанное полумесяцем, и перед входом стояли два смуглых, высоких татарина, в парадных кафтанах, с большими кривыми саблями наголо.
Очевидно, это была ставка какого-нибудь высокопоставленного лица.
Почти напротив группы юрт виднелась рубленая из толстых сосновых брёвен, довольно большая горница с узкими окнами, с высоко поднятой лубковой крышей и высоким минаретом, поднятым гораздо выше крыши здания. Крыша минарета венчалась длинным шпицем, на котором виднелось грубо сделанное изображение петуха.
Был ещё очень ранний час утра, восток чуть алел, но все обитатели этого посёлка были уже на ногах и с нетерпением поглядывали то на небо, то на минарет, откуда должно было раздаться пение муэдзина, призывающего к молитве.
Сегодняшняя ночь была самой знаменательной в году: вместе с нею кончался сорокадневный ежегодный пост Ураза и начинался торжественный праздник Курбан-Байрам, так задушевно празднуемый всеми правоверными.
Прежде чем продолжить рассказ, мы должны указать время и место действия. Это происходило в лето от рождества Христова 1409, а местом действия был нынешний Трокский уезд Виленской губернии.
Уже при славном Ольгерде, сыне Гедимина, татары выселялись в Литву целыми родами и были обласканы великим князем, но это переселение приняло гораздо большее развитие при теперешнем властителе Литвы, Витольде Кейстутовиче, давшем в Литве приют татарскому хану Тохтамышу с его народом, бежавшему из Золотой Орды от преследования Эдигея, – победителя при Ворскле.
Витольд Кейстутович видел в татарах верных слуг, добрых воинов, безпрекословно поднимавшихся на войну, по первому слову вождей – а воины ему были так нужны! Бесконечные войны с братом Скоригелой, двоюродным братом Ягайлой, теперь королём польским, а в особенности со страшным тевтонским орденом меченосцев, совсем обезлюдили его страну – татары были желанными гостями в Литве.
Местечко, или вернее посёлок, который мы описывали, назывался Ак-Таш и был дан в удел Витольдом одному из предводителей татар, Джелядин-Туган-мирзе, почти 80-ти летнему слепцу, приведшему целое племя[1].
Сам великий Витольд очень полюбил старого слепца за его открытый, прямой характер и за острый, умудрённый долгою опытностью разум. Сколько раз, бывало, проезжая в свои родные Троки, он заезжал поговорить с мудрым старцем, часто беседа их затягивалась на долгие часы, и оба они не замечали как летит время[2].
Придворные и приближенные к князю тоже старались выказывать старому татарину своё уважение и нередко заезжали к нему в становище. Но старый мудрец редко кого удостаивал приёмом, – болезнь была лучшей отговоркой, чтобы отделаться от навязчивых, а когда подрос его сын, Туган-мирза, писанный портрет матери, кровной ногайки, он предоставил ему заниматься приёмами, а сам всем существом погрузился в созерцание невидимого и недоступного, целыми днями перебирал чётки и чуть слышно шептал великое имя Аллаха!
На это утро ему, однако, предстояло выйти из своей неподвижности и первому подать сигнал ликования по поводу великого праздника.
Уже с вечера великий муэдзин, испросив разрешение, явился к нему, чтобы условиться о церемониале торжества, и старый Джелядин-мирза выказал особую настойчивость, чтобы все обряды, предписанные Кораном, были исполнены в точности.
– Помни, Хаджи Мустафа, – говорил он строго муэдзину, – мы здесь заброшены среди чужих людей, словно песчаный остров среди моря. Если мы не укрепим берегов, море размоет песок и остров исчезнет. Только упорным соблюдением всех правил нашей веры мы останемся теми, чем мы были и есть – правоверными. Погляди, что творится кругом. Поклонники Иссы, великого пророка, разделились на секты, одна проклинает другую, считает другую еретичной. А Господь, да будет свято Его имя и Магомета пророка его, всеединый и предвечный. Помни, Мустафа, не упускай ни единой точки закона, блюди за его исполнением и, если найдёшь нерадивцев, или отступников, – донеси мне, я не пощажу и родного сына.
Мустафа упал на колени перед стариком.
– Велик Аллах в небе и свят пророк его, но на земле нет мудрее тебя, о солнце истины! Ты, подобно дождю в пустыне, освежил моё сердце. Хвала разуму твоему! Клянусь тебе прахом отца великого пророка, как заповедь святой книги исполнить приказание твоё – и горе отступникам!
– Надеюсь, их пока ещё нет? – с некоторым опасением спросил старик.
– Явных пока ещё нет. Но, боюсь, красота здешних бледнолицых женщин может совратить с пути всех пылких молодых людей. Латинские ксендзы не хотят допускать браков без крещёния, а пример заразителен!
– Да, об этом надо подумать. Великий князь дал мне знать, что будет у меня проездом на днях, я поговорю с ним. Он сам не очень любит этих латинских ксендзов. Да, говорят, ему их насильно поляки навязали.
– Больше того, ещё, говорят, свет мудрости, что в тайне-то великий князь старым истуканам – Перкунасу и другим – молится[3].
Старый слепец улыбнулся.
– Не всякому слуху верь, Хаджи Мустафа. И помни одно: того, что делает князь, простым людям ни понять, ни судить нельзя. Понял ты?
Муэдзин опять ударил челом.
– О, не суди по себе, солнце истины, я тёмный раб, горсть грязи. Как мне без твоего разъяснения понять великую тайну? Блесни в мозгу моём звездой – и пойму.
– Так слушай же, Мустафа. Великий владыка Витольд – прежде всего великий светоч ума, да ниспошлёт ему Аллах долгую жизнь! Народов, подвластных ему, четыре – и все разной веры. Литовцы и русские – греческой, поляки – латинской, жмудь – языческой, и мы, татары, – правоверные. Пойми ты, нетрудно управить народом, у которого и язык и вера одна, но царствовать над страной, где четыре веры и пять языков; царствовать так, как он, не возвышая никого, не унижая никого; царствовать так, чтобы каждый подданный считал за счастье умереть за него, – это высшее блаженство, которое может дать Аллах своим избранным на земле!
Отвлечённый разговор кончился. Старик отдал последние распоряжения относительно завтрашнего церемониала и отпустил муэдзина.
Никто не спал эту ночь в становище, все готовились к празднику и ждали только сигнала с минарета о том, что солнце показалось из-за горизонта, чтобы начать празднество.
– Алла иль Алла! Алла экбер! – понеслась с минарета песнь муэдзина, и весь стан пришёл в движение.
Старики, в новых чистых халатах и красных туфлях, дружно двинулись к мечети. Молодёжь бросилась резать приготовленных баранов и кропить их кровью двери своего дома или занавеси юрт, женщины хлопотали над очагами, всюду по долине появились струйки беловатого дыма.
Но вот первая молитва в мечети кончилась, и один из телохранителей несколько раз ударил в литавры, стоявшие у входа в юрту Джелядин Туган-мирзы.
Тогда на пороге юрты, ведомый под руки двумя седовласыми стариками, показался сам властитель. На нём был длинный зелёный шёлковый халат, обшитый по борту в три ряда широкими золотыми галунами. Короткая кривая шашка висела у пояса, большая чалма из белой индийской материи укутывала его голову.
Остановившись на пороге, старик поднял руки кверху и громко произнёс:
– Нет бога кроме Аллаха и Магомета, пророка его!
– Аминь! – подхватили духовные лица, бывшие в свите, и вся процессия двинулась в мечеть.
Молитва продолжалась недолго; вся группа окружавших старика-мирзу снова показалась в дверях мечети. Старшина посёлка, высокий, почтенного вида татарин, приблизился тогда к старому слепцу и с низким поклоном вручил ему нож, а его прислужники подвели молодого жирного барана. По обычаю татар, сам мирза должен был зарезать этого барана и раздать его части высшим гражданам улуса.
Туган-мирза
– Велик господь! Мир тебе, Юсуп! – сказал в ответ на приветствие Туган-мирза. – Вот уже десять лет, как великий Аллах не допускает меня совершить святой обряд. но на этот раз я счастлив: мой сын Туган-мирза достиг совершеннолетия, и я, с благословения Аллаха, вручаю ему нож и говорю: «Сын мой, иди и принеси жертву!»
При этих словах окружающие расступились и молодой Туган-мирза вышел вперёд, низко поклонился отцу, принял из его рук жертвенный нож и, сопровождаемый свитой, направился к барану, которого держали слуги.
Быстро, привычной рукою он зарезал животное, свита бросилась сдирать шкуру с трепещущего ещё барана, и через несколько минут, изрезанный на части, он был роздан старейшинам посёлков, ожидавших с нетерпением и каким-то священным трепетом своих долей.
Только с этой минуты праздник считался официально открытым и сорокадневный пост оконченным.
Старый мирза Джелядин сидел на высоких подушках у входа в свою юрту и принимал поздравления от своих подданных. Стар и млад толпились теперь на площадке между мечетью и его юртами. Готовилось необыкновенное зрелище: большая байга, или джигитовка, слух о которой распространился далеко за пределы татарских посёлков.
На это редкое и почти невиданное в Литве зрелище из окрестностей съехалось немало литовских и польских шляхтичей и хлопов. Но они, по возможности, старались держаться подальше от некрещёных, «поганых» татар и расположилась целым становищем вдоль всей опушки леса, которым была покрыта вершина господствующего над долиной холма. Пункт был выбран отлично: ни одно движение татарских удальцов не могло укрыться от взоров наблюдавших, остававшихся, в свою очередь, почти невидимыми.
Но татарские острые глаза давно уже рассмотрели непрошенных свидетелей. О них донесли молодому Туган- мирзе.
– А, пусть смотрят да завидуют! Клянусь Аллахом, во всей Польше и Литве не найти и десятка таких джигитов, которых у нас в Ак-Таше три сотни. А уж коней – ни одного! Пусть смотрят да завидуют!..
В группе польских шляхтичей, приехавших посмотреть на джигитовку, особенно выделялся красивый молодой человек с длинными белокурыми волосами и слегка вздёрнутым носом. Это был господарь, владетельный пан фольварка Замбржинова, ближайшего к месту татарского посёлка, Иосиф /Юзеф. – Ред./ Сед- лецкий, герба Ястжембца, получивший этот хутор по наследству от матери, кровной литвинки, вышедшей замуж ещё при Скоригелле /Скиргайло – Ред./ за одного из офицеров его отборной польской дружины, пана Мечеслава Седлецкого.
Молодой пан Иосиф переселился в Литву, но считал себя здесь не более как гостем: все мысли и желания его вертелись только на одном – на уютном уголке где- нибудь в Малой Польше, поближе к Кракову. Здесь, среди сумрачного, сурового народа, среди мстительных и несговорчивых литвинов или необщительных с чужаками русских, он считал себя словно в неприятельской земле и давно бы продал и фольварк, и домашний скарб, и рощу заповедных дубов, если бы…
Если бы не Зося, дочь одного из его соседей, родовитого шляхтича Здислава Бельского, герба Козерога, владельца большого фольварка Отрешно, переселившегося в Литву из разграбленных меченосцами земель Новой Мархии, и сугубо вознагражденного Витольдом Кейстутовичем. Великий князь Литвы глубоко уважал этого родовитого шляхтича, храбрость, неустрашимость и самообладание которого много раз мог сам оценить и в несчастливом бою под Ворсклой, и в великой победе под Стравой[4].
Под Ворсклой Бельский не задумался предложить бегущему Витольду своего свежего коня и сам спасся каким-то чудом от преследования татар Эдигея.
Бельский после войны, по врожденной гордости, старался не попадаться на глаза Витольду, а тем более напоминать об услуге, но тем-то и был велик этот могучий сын героя Кейстута, что он никогда не забывал услуги – и очень часто забывал про козни врагов, и прощал им!
Здислав Бельский, ограбленный немецкими рыцарями путём бесчестного подложного документа от имени Братьев Креста[5] забравшими в свою власть земли Новой Мархии, не знал куда ему деваться[6]. Он просил защиты у Короны Польской ему даже не ответили, так боялись разрыва с Тевтонским орденом. В Краков, ко двору, он возвращаться не хотел, так как был одним из противников союза Ядвиги с Ягайлой, к князьям Мазовецким Янышу и Монтвиду, последним потомкам Пяста, успевшим сохранить в своих областях призрачную самостоятельность, не лежало сердце. И тут-то письмо самого Витольда, звавшего его в свои пределы, в свою обновляемую, оживляемую, дорогую Литву, решило его участь.
«Приезжай к нам в Литву, собрат по оружию, – писал сын Кейстута, – поживи с нами, и ты сам полюбишь наш край как родину».
Призыв товарища по оружию решил дело. С двумя сыновьями, Яном и Степаном, и малолетней дочерью Зосей (Софией) тронулся в путь родовитый пан. Покидая в жертву немцам свой старинный прадедовский замок, он на пороге отряс прах от своих сапог и поклялся великой клятвой:
– Боже всемогущий! – воскликнул он, – клянусь до тех пор не переступать порога этого замка, пока порог этот не будет омыт кровью двенадцати рыцарей в белых плащах, а трупы их не брошены в подземелья замка. Аминь!
Такая речь показалась до того забавной немецким князьям и чиновникам ордена, следившим за выселением непокорного шляхтича, что громкий смех прокатился по их толпе, и все они, словно сговорившись, крикнули: «Аминь!»
Сверкнув глазами в сторону злодеев, лишавших его дедовского крова, вышел Бельский с детьми из ограды замка. Жену его, больную и слабую женщину, несли на руках. Прислуга, хлопы, забитые крестьяне – все рыдали вокруг. Как ни тяжело было жить под гнётом панской власти в Польше, она была раем в сравнении с подневольной жизнью хлопов в руках рыцарей.
Не оглядываясь, сел старый воин на коня, сыновья последовали его примеру, и только старая пани с молоденькой дочкой поместилась в громадной, запряжённой шестёркой колымаге.
Бельский даже и не ждал такого приёма, который готовил ему Витольд. Фольварк Отрешно, пожалованный ему из великокняжеских земель в вотчину, щедро вознаграждал его за все утраты, и родовитый пан скоро, как и предсказывал великий князь, сжился со своим новым отечеством и полюбил его.
Воин в душе, он плохо понимал политику и считал образцом правителя князя Витольда. Уважение к этому великому наследнику Гедимина переходило у него в обожание! Он не был фанатиком в деле религии, и его особенно умиляла та равноправность, которая царила в Литве для представителей всех религий. Литвин-язычник, католик, православный и мусульманин равны были перед лицом великого князя. Только знатность рода да личная доблесть имели цену в глазах героя-вождя. Он знал по опыту, что сын, внук и правнук героев не может быть трусом, и высоко ценил семейные традиции и родовые предания своих сподвижников. Богатый и знатный, осыпанный милостями великого князя, пан Бельский жил себе царьком в своих владениях и давно уже подумывал о подходящем женихе для своей Зоси, которой шёл семнадцатый год.
В числе других гостей-шляхтичей и молодому Замбрженовскому пану Иосифу Седлецкому подчас приходилось на балах у ясновельможного пана танцевать мазурку с паней Зосей или вести её к ужину, но чтобы у отца её когда бы то ни было мелькнула мысль счесть этого мелкопоместного шляхтича за возможного жениха своей дочери – о, нет и нет. Пан Бельский слишком гордился своими предками! Вот уже три века Бельские наполняли хроники войн своими героическими подвигами. Мог ли он допустить, чтобы какой-то Седлецкий смел поднять глаза на его дочь?
Но любовь не справляется с генеалогическими и геральдическими таблицами. Короче сказать, Зосе, в свою очередь, очень нравился молодой красивый шляхтич, уже целый год безнадёжно, при каждой встрече, шептавший ей всюду вечно юную сказку любви!
Старый Бельский не подозревал ничего. Оба сына его давно уже были в ближней свите великого князя и только изредка наезжали к отцу. Старший, Степан, командовал первой ротой головной хоругви, а Ян, отрядом псковских лучников, лучших стрелков того времени.
За несколько дней до татарского праздника, пан Седлецкий, узнав, что в посёлке Ак-Таш у старого Джелядина Туган-мирзы готовится большая джигитовка, поспешил к Бельскому, предлагая проводить его и его семейство на место, откуда превосходно будет видно невиданное ещё в Литве празднование.
Старый Бельский было заупрямился, но дочь сумела изменить его решение, и рано утром в день татарского праздника тяжёлый рыдван, в котором помещалась красавица Зося с подругами-шляхтянками, няньками и мамками, под эскортом десяти человек вершников[7] остановился у самой просеки леса, как раз против татарского посёлка.
Старый Бельский приехал верхом. Лихой аргамак так и вился под ним, кусая удила и роя землю копытом. Пан Седлецкий, тоже верхом на прекрасной караковой лошади, поместился несколько позади, отчасти из уважения к старому пану, а отчасти, чтобы иметь возможность перекинуться взглядом со своей возлюбленной.
Татары словно ожидали прибытия таких ясновельможных зрителей, и в ту же секунду, как поезд остановился на горе, началась джигитовка.
Пан Иосиф Седлецкий
Сначала удальцы-татары, одетые в одинаковые костюмы, скакали целыми рядами с пиками наперевес, то рассыпаясь веером, во всю ширину полянки, то, по одному слову предводителя, слетаясь для удара в одну точку.
– Тысяча копий! – ворчал себе под нос старый Бельский, – вот так манёвр. Теперь я понимаю, почему они нас поколотили под Ворсклой! Все врозь, одна минута – налетели как молния. Досконально! Досконально! – твердил он, видя, как тот же манёвр, но повторенный удвоенным и утроенным числом людей, производился с тем же успехом. – Надо сказать об этом новом строе старому Витовту. Пусть-ка он сам посмотрит.
Манёвры массами кончились; на середину площадки вылетели несколько человек джигитов, один из них держал под мышкой небольшого чёрного козлёнка.
– Вур! Вур! – послышалось в толпе, окружавшей джигитов, и державший козлёнка понёсся во всю прыть мимо ставки мирзы Тугана.
Остальные бросились его преследовать, и началась бешеная скачка на небольшой, относительно, площадке, оцепленной зрителями. Много удальства и ловкости выказал джигит, уносивший козлёнка, отбиваясь от пятерых противников: он то падал с седла почти на землю, то снова взбирался на лошадь, но всё-таки козлёнок был отбит – и снова началось преследование нового владельца.
Эта чисто татарская забава не понравилась старому воину. Он хмурился и бормотал себе под нос.
– Глупость!.. Глупость!..
Но вот из-за шатров мирзы Джелядина выехал всадник в полном рыцарском вооружении меченосца. Недоставало только большого белого плаща с вышитым на нём чёрным крестом, зато всё вооружение было безусловно подлинно рыцарское. Огромный шлем, украшенный павлиньими перьями, тяжёлый длинный меч без ножен у седла, огромное копьё, и вороненые доспехи с золотыми девизами на обеих сторонах панциря доказывали, что это рыцарское вооружение – одно из тех, которое было отбито татарами при огромном поражении на Ворскле, где среди поляков и литвинов легло более 10 рыцарей, присланных орденом на помощь против неверных.
Рыцарь выехал на середину площади, поднял забрало и затрубил в рог, словно вызывая соперника на бой.
– Как, и у татар тоже турниры устраиваются? – засмеялся себе в ус старый Бельский, – не ожидал!
Рыцарь протрубил три раза и потом поднял копьё кверху, как и следовало по правилам рыцарства.
Несколько минут никто не решался, казалось, принять вызов закованного в латы великана; вдруг от юрты мирзы на небольшой лошади, словно мяч, вылетел молодой татарин, почти мальчик, и во всю прыть поскакал к рыцарю.
– Ох! Матка Боска! Смотри, Зося, каков удалец! – крикнул Бельский дочери, которая за спиной отца меньше занималась зрелищем джигитовки, чем немым разговором с паном Седлецким.
Конное состязание у татар
– Смотрю, папа, смотрю! Сдаётся мне, что силы неравны! Смотри, смотри, как он ловко увернулся от удара копьём, словно кошка! Смотри, смотри!
Действительно, молодой татарчонок, налетев с размаху на рыцаря, вдруг в пяти шагах перед ним осадил лошадь на месте и бросился в сторону; рыцарь промахнулся копьём и чуть удержался на седле, но справился и полетел преследовать врага. Лошадь его, хотя превосходная и сильная, но закованная сама в латы, да ещё под таким же железным всадником, разумеется, не могла быть так легка и поворотлива, как лёгкая лошадка татарчонка, который снова налетел на рыцаря и вновь повторил тот же манёвр; рыцарь опять промахнулся. Татарчонок же, в свою очередь, ловко поднялся на стременах, махнул чем-то над головой и с места бросился во весь карьер назад. С визгом мелькнул брошенный им аркан и охватил рыцаря за плечо и руку. Латник хотел перерубить захлестнувшую его петлю, но было уже поздно: аркан натянулся как струна, и рыцарь был моментально сброшен с лошади, а ещё через секунду татарчонок сидел уже верхом на поверженном рыцаре и занёс над ним нож.
– Браво! Браво! Вот где погибель треклятых крыжаков! Молодец, джигит, молодец! – воскликнул старый Бельский, совершенно переродившийся при виде этой примерной битвы. Он теперь ясно видел, что и против непобедимых в боях рыцарей есть орудие – аркан, оружие забытое, презренное, но, вместе с тем, неотразимое!
Не один старый пан был увлечён исходом примерного боя между рыцарем и татарином: тысячи глаз пожирали, казалось, это зрелище, и едва закованный в латы рыцарь был повержен на землю, как дружный, победный крик пролетел одновременно и среди татар, окружавших ставку своего властителя, и в толпе литвинов, русских и поляков, собравшихся полюбоваться на невиданное зрелище.
Джигитовка продолжалась. Молодые татары показали своё искусство в стрельбе из луков, в бросании дротиков, в примерных боях кавалерии с пехотой, но ни одно из этих упражнений не произвело такого впечатления, как бой рыцаря против аркана.
Старый Бельский, вояка прежде всего, не выдержал и тотчас после окончания джигитовки решил, несмотря на свою шляхетскую гордость, съездить к старому мирзе Джелядину и расспросить его об этом новом невиданном манёвре.
Сказав несколько слов дочери и отправив её с большею частью челяди домой, он обратился к нескольким шляхтичам, окружавшим его и предложил ехать в гости к татарам.
– А не слишком ли много будет чести для этих нехристей, зазнаются, – рискнул возразить молодой Седлецкий, которому очень хотелось конвоировать до замка панну Зосю и показать своё удальство и искусство управлять конем.
Старый Бельский чуть усмехнулся.
– Если пан Иосиф считает себя родовитее ясного пана Кейстутовича[8], кто же ему мешает ехать домой и не жаловать честью своего посещёния худородного татарина!
Удар попал метко. Седлецкий ничего не возразил и смиренно присоединился к группе шляхтичей, направлявшейся вслед за паном Бельским к татарскому посёлку. Седлецкий прекрасно знал крутой нрав старого воеводы и хорошо понимал, что отстать от него теперь – значило навеки закрыть для себя дверь в его замок.
Слуга, посланный вперёд к шатрам мирзы Джелядина, вернулся в сопровождении двух старых татар, в расшитых золотом халатах, что указывало на их знатность.
– Раб Божий, мирза Джелядин Туган-бег, шлёт ясному пану поклон и привет. Он ждёт вашего посещёния и опечален, что Аллах, отнявший свет у его глаз, мешает ему встретить дорогих гостей у въезда в улус.
Проговорив это длинное приветствие, послы низко поклонились и поехали вперёд прибывших шляхтичей, показывая дорогу.
На пороге главной юрты стоял молодой мирза Туган. Он был в великолепном кафтане из серебряной парчи, ещё больше выделявшей его смуглое лицо и узкие чёрные глаза.
– Добро пожаловать во имя Аллаха! – сказал он, складывая руки на груди и кланяясь в пояс. – У нас сегодня великий день, праздник Байрама, он нам стал ещё радостнее от приезда таких сиятельных панов.
Татарчонок говорил полупольским, полурусским языком, но жестоко коверкая слова на восточный манер. Старый Бельский пристально взглянул на молодого татарчонка и узнал в нём победителя в бою против рыцаря!
Он обнял его и проговорил:
– Я видел твою ловкость и твоё удальство. Славный сын знаменитого отца. Ты настоящий джигит!
– Похвала великого воеводы лучшая награда молодому воину, – вспыхнув от удовольствия, отвечал татарчонок, – если бы мне услыхать от тебя то же и в день битвы!..
– Услышишь! – как-то определённо торжественно проговорил Бельский. – Услышишь и скоро!
– Пошли Аллах, чтобы предсказание твоё исполнилось, храбрый воевода! – послышался голос старого слепого мирзы Джелядина, которого двое служителей вывели из ставки. Мы, татары, давно горим желанием заплатить Литве и Великому Витольду за хлеб и землю! Да будет благословен приход твой во имя Аллаха, храбрый пан Здислав!
– Разве ты меня знаешь? – с удивлением переспросил старик.
– Со слов великого князя Витольда Кейстутовича давно знаю, знаю и то, как ограбили тебя рыцари, знаю и клятву, что ты дал, уходя из отцовского замка.
Бельский удивлялся всё больше и больше. Он и не предполагал никогда встретить в слепом татарине такое знание, такую светлую память.
Он не мог отказать хозяину в просьбе войти в его ставку и принять угощение, между тем, как сын его делал то же приглашение, но уже от своего имени, остальным шляхтичам и повёл их в свой шатер, стоявший рядом. Хитрые татары распорядились ловко. В ставку к мирзе Джелядину был допущен только один воевода Бельский, а остальные должны были довольствоваться приёмом у молодого мирзы Тугана.
Молодой татарчонок хотел, казалось, заставить забыть этот чувствительный щелчок шляхетской гордости изысканным вниманием и предупредительностью. Он показывал молодым шляхтичам своё оружие, своих лошадей, своих охотничьих беркутов и ястребов.
Чуть он замечал, что какая-нибудь сабля или лук с колчаном нравятся посетителю, он тотчас спешил подарить их гостю и тем немного разогнал мрачное настроение большинства. Только один пан Седлецкий был крайне не в духе. Недавнее замечание старого Бельского, эта невежливость татарского мирзы бесили его, он старался придираться к каждому слову, к каждому движению молодого татарчонка и делал свои, подчас, ядовитые замечания. Недостаточно хорошо понимая по-польски, Туган-мирза не обижался, хотя порой, заметив улыбку, или даже смех шляхтичей, вызванный замечанием Седлецкого, вопросительно взглядывал на него.
В простом, нецивилизованном уме татарчонка никак не могло уложиться понятие, чтобы гость, обласканный и угощённый как только можно хозяином дома, позволил бы себе шутки или даже дерзости на его счёт.
Показывая рыцарские латы, которых у него было несколько, татарин с улыбкой заметил:
– Железа много – толку мало!
– Нет, не так, – поправил Седлецкий: – задору много – силы мало! Куда тебе поднять эти доспехи.
– Зачем поднять? – засмеялся татарин, – пусть глуп человек поднимай. Я на землю бросать буду. Брал аркан, айда! Готов!
– Это ты так со своими рабами, татарами тешился. Попробуй-ка с настоящим рыцарем или с поляком потягаться. Он же тебя на твоём аркане и повесит!
На этот раз татарчонок понял. Глаза его сверкнули гневом, губы побледнели.
– Слушай, ясновельможный пан! – резко крикнул он, – я никогда не забывай, что ты мой гость, а я твой хозяй! Только у другого места таких слов не говори. Мирза Туган сам князь, сам сеид! Сам белая кость!
– Да, чёрная харя! – сквозь зубы пробурчал Седлецкий, который действительно испугался возможности скандала и отошёл в сторону. Беседа снова оживилась и закончилась тем, что молодой татарин, вероятно, ещё раньше получивший разрешение отца, предложил всем гостям участвовать на следующий день в охоте на зубров.
Между тем мирза Джелядин беседовал с паном Бельским и так увлёк его глубиной своих политических и государственных идей, что старый воевода просто диву давался, откуда мог старый татарин почерпнуть столько знаний. Теперь только он понял, почему великий князь Витовт так любил беседы с этим мудрым слепцом.
Часы летели. Тихо ложился сумрак ясного летнего дня на долину. Тени становились длиннее и, наконец, пламенное солнце совсем скрылось за тёмной зубчатой стеной соснового бора, а старый воевода всё ещё беседовал с мирзой Джелядином.
Тихо, как тени, скользили загонщики по лесным тропинкам, ещё увлажнённым утренней росою. Любимый ловчий молодого мирзы Тугана, Али, в сопровождении двух подручных, вёл целую стаю пёстрых длинноухих гончих. Один Али был на коне, в руках у него был длинный арапник, а за спиной болтался большой турий рог, отделанный медью.
В загоне должны были участвовать более 200 человек, и они шли так молчаливо, так легко, что, не видя их, вряд ли бы кто-нибудь мог предполагать, что мимо проходит столько людей.
Сагайдаки были не у всех, но зато каждый нёс довольно длинное копьё, с острым железным наконечником, вполне достаточное, чтобы защищаться от тура, но недостаточно сильное, чтобы поразить его на смерть.
Убить тура, этого царя литовских лесов, предоставлялось только избранным да приглашённым на охоту, а загонщикам было приказано гнать тура по возможности на старого воеводу Бельского, также принимавшего участие в охоте.
Дойдя до небольшой прогалины в вековечном бору, охотники остановились и стали занимать места. Место это, по словам ловчих, было излюбленной тропой зубров, и потому Туган Мирза поставил на самой прогалине старого воеводу, а сам поместился в нескольких шагах от него, около громадной сосны.
Пан Седлецкий, случайно поставленный несколько левее, начинал собою цепь охотников, на которую должны были гнать загонщики. Правее Бельского татары ловко ставили тенета. Словом, зверю нельзя было миновать охотников.
Туган-мирза хотел было поставить позади своего почётного гостя двух лучших лучников, но Бельский воспротивился этому и с усмешкой заметил, что он ещё не так стар, чтобы не суметь пустить стрелу в зверя или принять его на копьё.
Седлецкий, страстный охотник в душе, с нетерпением поглядывал в тёмную чащу леса, ожидая сигнала, и нервно потрагивал тетиву тугого татарского лука. Колчан с пернатыми стрелами был у него за плечами, широкий нож у пояса, а плотное копьё-рогатина стояло возле, прислонённое к дереву. Почти также был вооружён и Бельский, только вместо лука в его руках был превосходный самострел немецкой работы, в котором тетива натягивалась целым прибором шестерён и блоков. Выстрел из подобного самострела на близком расстоянии мог пробить железные латы (разумеется, кроме венецианских панцирей, для которых стрелы были безвредны)!
Остальные шляхтичи-охотники и молодые татарские князьки были вооружены луками, стрелами и копьями.
Вот где-то далеко-далеко раздался звук рога, и охотники приосанились. Каждый осмотрел оружие и ещё пристальнее стал всматриваться в тёмную чащу вековечного бора. Прошло несколько мгновений нетерпеливого ожидания, сигнал повторился снова, но с изменением. Мирза Туган вздрогнул и быстро подошёл к Бельскому.
– Ясный пан, – сказал он с поклоном, – я слышу сигнал: гонят не тура, а медведя. Не лучше ли сойти с тропы? Летом медведи опасны!
– Кто тебе мешает, сходи, коли хочешь. Я ещё ни разу не сходил с места, не встретив врага!
– Позволь мне хотя бы созвать сюда моих нукеров.
– Ни с места! Мы и одни управимся, не правда ли, пан Юзеф?
– Два родовитых поляка на одного медведя – не слишком ли это будет много! – гордо сверкнув глазами, отвечал Седлецкий. – С вашей ясной милостью, я бы без трепета и на льва, и на грифона пошёл!
– Тысяча копий! Я ждал такого ответа! Пан Юзеф – храбрый рыцарь! – с улыбкой удовольствия проговорил Бельский и взялся за самострел.
Сигнал ловчего повторился гораздо ближе, длинными протяжными перекатами.
– Ясный пан! – снова взмолился татарин, – зверь большой, очень большой. Всё может случиться.
– Молчи, трусишка! – крикнул ему в ответ старый воевода, – или ты никогда не видал медведя?!
– Мирза Туган не трус! – вспыхнув весь, проговорил татарчонок, – но ясный пан гость моего отца, и я должен оберегать его от опасности.
– Оберегай себя! – крикнул ему в свою очередь Седлецкий, – мы и без тебя убережём ясного пана!
Молодой татарин ничего не ответил и только сверкнул глазами на обидчика.
В лесу слышался какой-то неясный шум и треск, словно по кустам и валежнику пробиралось огромное стадо. Треск сломанных сучьев слышался очень близко: какой-то громадный зверь прокладывал себе дорогу целиной.
Бельский насторожился. Ярый охотник, он много раз бывал на охоте на медведей, но эта охота была зимняя, на берлогу, с рогатиной и ножом; ему ещё ни разу не приходилось встречаться со зверем летом в лесу, и он не подозревал всех опасностей встречи.
Пан Зигмунт Бельский
Поднятый облавщиками, медведь бросился в противоположную сторону и быстро шёл на четырех лапах по давно излюбленной тропе. Это был громадный зверь с вылезшей местами тёмно-бурой шерстью. Раненый стрелою одним из облавщиков в то время, когда он старался прорваться сквозь цепь, он освирепел от боли и шёл напролом, ломая тощие сосёнки и ёлочки, как тростник, глаза его были налиты кровью, на губах пена.
Старый воевода стоял на самом лазу, зверь давно уже видел его и с удвоенной яростью и быстротою бросился на это новое препятствие. Он не поднялся, как большей частью делают медведи, на задние лапы, но с рёвом, подпрыгивая как-то боком, шаром выкатился на прогалинку и в одну секунду очутился уже в двух шагах от Бельского.
Тот не ожидал такого нападения. Все медведи, которых ему случалось бить, поднятые из берлоги, или поднимались на задние лапы и шли грудью на рогатину, или позорно бежали.
Старый воевода едва успел прицелиться и спустить стрелу, стрела угодила зверю в ущерб левого плеча и глубоко впилась в тело. Зверь заревел и одним прыжком бросился на Бельского, тот успел отскочить и схватиться за рогатину, но разъярённый зверь снова бросился на него, одним ударом лапы расщепил вдребезги его копьё-рогатину и всей массой навалился на охотника.
Минута была критическая. Всё это совершилось так быстро, что Седлецкий, бывший ближе всех от места действия, не успел ещё опомниться и броситься на помощь, как молодой Туган-мирза был уже возле своего гостя. Лук звякнул и стрела, шипя, вонзилась в самый глаз зверя.
Медведь дико рявкнул от страшной боли, бросил поверженного охотника и, в одно мгновение поднявшись на задние лапы, кинулся на татарчонка. Тот, казалось, только и ждал этого. Нагнув голову, он сам бросился под грудь страшного зверя и вонзил ему в живот короткий широкий нож.
Зверь захрапел и, как подрубленный дуб, медленно повалился на землю, яростно махая лапами. Он чуть не задавил в своём падении молодого татарчонка, но тот, с быстротою кошки, высвободился из-под поверженного противника.
Только в это мгновение пришёл в себя пан Седлецкий и пустил стрелу в околевающего зверя.
– Опоздали, пан ясный! – с усмешкой проговорил Туган-мирза. – Слава Аллаху, опасность миновала.
С этими словами он бросился к старому Бельскому и помог ему подняться на ноги. Кроме легких царапин он не успел получить других повреждений, но нервное потрясение было велико, и старик еле держался на ногах.
– Кто убил зверя? – были первые его слова.
– Последний выстрел был мой! – развязно заметил Седлецкий.
– По мёртвому зверю – это правда! – вмешался в разговор пан Доронович, один из близко стоявших панов, человек лет за сорок, видевших всю сцену битвы, но не поспевший на выручку.
– Значит, я лгу? – воскликнул с гневом Седлецкий.
– Пусть сам пан ясный воевода решит, стоило ли стрелять по зверю с пропоротым брюхом, – с улыбкой отвечал Доронович.
– Но кто же убил зверя? Кому же я обязан спасением? – всё ещё допытывался Бельский.
– По чести и справедливости говорю и подтверждаю, – произнёс торжественно Доронович, – честь охоты принадлежит нашему молодому хозяину: он сначала стрелой поднял зверя, а потом поразил его ножом. Я это видел своими глазами!
– И я! И я! – подтвердили несколько голосов.
Молодой татарин стоял несколько поодаль, словно дело не его касалось.
Старый Бельский подошёл к нему.
– Прости меня, молодой витязь, – начал он торжественно, – что я усомнился в твоей храбрости, кланяюсь тебе и первый говорю: виват!
На медведя с ножом
– Виват! Виват! – подхватили несколько голосов.
– Я ещё не кончил, – заявил старый воевода, – ты, кроме храбрости, обладаешь ещё одним великим качеством: ты скромен. В этом твоя сила и слава, ты – достойный сын своего отца. Помни, мирза Туган, мой дом всегда открыт для тебя – я тебя готов счесть за сына!
С этими словами старый воин открыл объятия и горячо обнял молодого татарина, который, окончательно сконфуженный, едва нашёлся, чтобы поцеловать воеводу в плечо.
– Ну, панове! – возгласил Бельский, – надеюсь, теперь охота кончена, едем же обратно к старому князю, поблагодарим его за гостеприимство, да и по домам!
Тронулись в обратный путь. С десяток татар-загонщиков, привязав громадную тушу медведя на большую жердь, с усилием тащили её сквозь чащу. По мере того, как приближались к улусам, навстречу охотникам высыпали всё новые и новые толпы любопытных, желавших видеть трофеи охоты.
Вид громадного дикого зверя смущал многих, и восторгу татар не было предела, когда стало известно, что его убил молодой мирза Туган.
Рассказав в нескольких словах подвиг молодого человека его отцу, Бельский с любезностью кровного поляка поздравил старого мирзу со счастьем иметь такого героя-сына и взял со старика слово, что сын его на этих же днях отдаст ему визит в его замок Отрешно.
Это приглашение было такой большой честью, что её редко добивались даже самые родовитые паны из соседей и дружинников Витольда. Старый мирза дал слово, и Бельский со всеми поляками уехал из становища, сопровождаемый радостными криками всего населения.
Согласно задуманному плану, на другой же день, по возвращении в Отрешно, он отправился к великому князю, гостившему тогда в своих родных Троках.
Ему хотелось передать Витольду о том, что он видел в лагере под Ак-Ташем и о новом способе боя с рыцарями.
Среди громадных дремучих лесов, среди крайне пресеченной местности вдруг перед утомлённым взором путника мелькает вдали голубая полоска воды; он подходит ближе, и перед ним развёртывается чудное тёмно-синее озеро, словно в прихотливой раме заключённое в зелёнеющих, доросших вековым лесом берегах. Длинный и узкий остров с огромным замком, построенным на нём, виднеется среди этого водного раздолья. От берега на остров и обратно снуют лодки и челноки, берега кое-где застроены рыбачьими хижинами, и только одинокая белая башня, возвышающаяся на берегу против замка, хоть немного гармонирует с роскошью построек на острове.
Это и есть известный в истории Литвы Трокский замок, бывшее легендарное обиталище знаменитого литовского героя Кейстута Гедиминовича и его красавицы-супруги, не менее знаменитой Бируты.
Великий Кейстут, герой всех литовских песен, без спору уступил власть своему брату Ольгерду и сам довольствовался только славой первого бойца Литвы и Жмуди. Ярый ненавистник немецкого владычества, он всю жизнь провёл в борьбе с Орденом меченосцев, неоднократно разбивал их полчища, прославился бешеной отвагой, почти невероятным уходом из немецкого плена и, наконец, отчаянным штурмом Полунги – литовской крепости, захваченной немецкими рыцарями и превращённой ими в первоклассную каменную крепость, названную Полунген[9].
Полунга лежала на берегу моря и, по древнему преданию, могла быть взята штурмом только тогда, когда погаснет в ней огонь Знич, вечно горящий перед изображением Прауримы, языческой литовской богини. Стражами этого вечного огня были вайделотки, литовские весталки, обязанность которых, кроме безбрачия, состояла в том, чтобы поддерживать неугасимо огонь костра дубовыми сучьями.
Захватив Полунгу обманом, немецкие рыцари тоже узнали про легенду о вечном огне и, кажется, поверили ей. Дело в том, что они не только не уничтожили Знич, но, напротив, дали ему стражу и дённо и нощно охраняли вайделоток. Чтобы замаскировать перед другими народами такое языческое суеверие, Знич, по их словам, стал не чем иным, как маяком, благо огонь Знича был виден далеко с моря.
Во время взятия Полунги Кейстутом главной вайделоткой была знаменитая красавица Бирута, дочь одного из мелких литовских князей; она сама охотой пошла на служение богини Прауримы и долго не хотела соглашаться на убеждения влюбившегося в неё героя Кейстута стать его женой. Но для Кейстута не было ничего недостижимого: он силой выкрал Бируту из храма и силой взял её в жены.
Бирута покорилась, и великий Витовт с братьями были плодами этого союза.
Долго жил Кейстут со своей Бирутой в Трокском замке, доставшемся ему в удел, пока не погиб в междоусобной войне со своим племянником Ягайлой, задушенный в тюрьме не в меру усердными клевретами последнего[10].
Тяжёлое пятно в этом преступлении падает на Ягайлу, но он, как известно, умел оправдаться, как в глазах своей невесты Ядвиги, так и перед сыном покойного – Витовтом, сохранившем к нему самую сердечную дружбу.
Теперь вновь доставшийся Витовту Кейстутовичу Трокский замок был заново отделан, и князь часто оставлял Вильню и гостил в отцовском замке. Крайне скромный в пище и питье, Витовт не любил пышности и охотно удалялся от всяких торжеств. Величайшим наслаждением для него были, во-первых, охота, а во-вторых – обучение войска. Он целые месяцы проводил, обучая и готовя к бою свои избранные дружины, в которые принимал без разбора национальностей и поляков, и литвинов, и русских.
В Троки же он ездил только с небольшой дружиной, но отобранной из самых испытанных воинов, чтобы быть настороже от всякого, даже внезапного нападения, к которым его приучили своими набегами меченосцы.
Трокский замок, построенный, как мы видели, на острове, был безусловно недостижим для внезапного налёта, и потому не мудрено что великий князь чувствовал себя в нём гораздо спокойнее, чем где бы то ни было.
Теперь, познакомившись немного с местом действия, нам необходимо ознакомиться и с личностью Витовта, этого героя-князя, который будет часто встречаться в продолжение нашего романа.
Витовт, или по другому произношению Витольд, был сыном Кейстута и Бируты; он родился в 1344 году в только что описанном Трокском замке.
Отец и мать его до конца жизни оставались самыми ревностными идолопоклонниками и покровителями религии отцов, так что молодой Витовт, воспитанный в их понятиях, никогда, даже по принятии им христианства, не мог отрешиться полностью от языческих верований. Ратное поле влекло его гораздо больше, чем религиозные диспуты, и он никогда не был ревностным христианином, как не был и пламенным язычником; в этой индифферентности его часто потом упрекал его друг, пламенный католик Ягайло.
Совсем юношей он вступил в брак с Марией Параскевой, княжной Лужской и Стародубской и, овдовев, женился в 1379 году на княжне Смоленской Анне Святославовне.
С восемнадцатилетнего возраста принимал Витовт деятельное участие в войнах отца с немцами и участвовал в поражении их под Солодовым и Остеродом. Затем вместе со своим другом и двоюродным братом Ягайлой, сыном Ольгерда Гедиминовича, помогал отцу взять крепость немецких рыцарей Ортельсбург; в 1378 году он участвовал уже как отдельный начальник литовских войск в мирном договоре с рыцарями и прикладывал свою печать к хартии договора.
После смерти Ольгерда, по его завещанию, на Литовский великокняжеский престол вступил его сын Ягайло от Июлиании. Престарелый князь Кейстут, хотя и имевший, по праву первородства и литовским законам, право на престол, добровольно подчинялся своему племяннику, но симпатии всего народа литовского были на стороне Кейстута, этого легендарного литовского героя. Он удовлетворялся уделом. Но лавры и почёт, которым осыпали литвины своего любимца, не давали покоя честолюбивому Ягайле, и он только ждал случая отделаться от дяди. Случай скоро представился. Ягайло выдал свою сестру Марию за худородного, но льстивого любимца своего Войдылу. Кейстут вознегодовал на такое нарушение дедовских преданий и высказался, об этом племяннику[11].
Войдыло, зная, что ничем не успокоит гнева упрямого старика, отправился к рыцарям, давно уже строившим жадные планы на Литву, и сообщил им о ссоре князей. Начались тайные переговоры рыцарей с Ягайлой. Меченосцы предлагали Ягайле помощь против Кейстута в случае открытого сопротивления с его стороны, предлагали лишить не только его, но и весь его род прав на литовский престол. Слух об этом дошёл до Кейстута, но Витовт, дружный с детства с Ягайлой, сумел успокоить отца. Между тем, один из доброжелателей Кейстута перехватил письмо Ягайлы к магистру ордена Книпроде; сомнения быть не могло: Ягайло оказался предателем!
Кейстут дал знать об этом сыну и, собрав свою дружину, кинулся на Вильню. Ягайло, не ожидавший такого быстрого нападения, вместе со своей матерью Июлиа- нией попал в плен[12]. Вильня была взята. Повесив ненавистного Войдылу, Кейстут провозгласил себя великим князем и, взяв с Ягайлы слово и клятву никогда не восставать против него, дал ему в удел Витебск и Крево.
Июлиания и её дочь Мария, вдова Войдылы, сумели снова восстановить племянника против дяди. Пользуясь его отсутствием, Ягайло бросился на Вильню, захватил её и провозгласил себя великим князем. Рыцари, для которых всякое междоусобие в Литве было отрадою, пришли ему на помощь. Кейстут с Витовтом спешили уже на помощь своей столице.
Витовт, великий князь Литвы, Руси и Жамойтии
Не решаясь на бой с Кейстутом, Ягайло выслал для мирных переговоров своего брата Скиргайлу, ручаясь в неприкосновенности особ Кейстута и Витовта. Витовт, ещё убеждённый в дружбе к нему Ягайлы, убедил отца согласиться съехаться с родственником. Но тут оба они были захвачены в плен, а войскам было приказано их именем разойтись по домам! Кейстут был заключён в подземелье Кревского замка и через пять дней был найден задушенным в своей тюрьме. Многие обвиняли в его смерти Ягайлу, но он, как мы увидим после, сумел оправдаться в этом тяжком обвинении как перед своей невестой Ядвигой, так даже и перед самим Витовтом.
В первое время, Витовт, узнав о жестокой смерти отца, воспылал гневом и стал упрекать и проклинать Ягайлу. Ягайло рассердился и отправил его в тот же Кревский замок.
Долго он томился в заточении. Напрасно знатнейшие бояре, жена Витовта и сам великий магистр по имени Еленаже умоляли Ягайло возвратить свободу своему двоюродному брату, – он был неумолим, а Витовт был спасён и освобождён, только благодаря энергии своей жены Анны, и, переодетый в женское платье, бежал из тюрьмы прямо к мужу своей сестры Дануты, Мазовецкому князю Янышу[13].
Скоро (в 1382 г.) он перебрался в Пруссию к меченосцам и был прекрасно принят новым великим магистром Конрадом Цельнером фон Розенштейном. Великий магистр не отказал в просимой помощи и, снабдив Витовта деньгами, провиантом и оружием, отдал под его начальство весьма сильный отряд кнехтов орденских войск и направил его в Жмудское княжество.
Чтобы показать, как двоедушно действовали рыцари в сношениях с литовскими князьями, довольно вспомнить, что ранее, помогая Ягайле в борьбе с Витовтом, они заключили с Ягайлой договор, по которому он обязался уступить рыцарям всё Жмудское княжество от реки Ду- биссы, не начинать ни с кем войны без согласия рыцарей и обязывался в течение 4-х лет принять христианскую веру!
Теперь же рыцари, пользуясь положением Витовта, заставили его принять крещёние по католическому обряду, которое и было совершено над ним в 1383 году. Действия новоокрещённого князя в Жмуди были весьма успешны, и Ягайло, видя, что ему не совладать с народным любимцем, сыном Кейстута, вошёл с ним в мирные переговоры и так сумел подействовать на благородную душу Витовта, что тот согласился на мир и удовольствовался уделом: Гродно, Брестом и ещё несколькими городами.
В этом поступке сказалось всё великодушие знаменитого Витовта; имея в руках средства отомстить за смерть отца и сесть на престол великокняжеский, он удовольствовался небольшим уделом.
Братья снова зажили мирно, и Витовт, склоняясь на убеждения княгини Июлиании, перешёл в православие и получил при этом имя Александра. Для Витовта вера была делом политики, а он тогда сильно нуждался в своих новых подданных, по большей части православных.
В это время поляки, наскучив вечным соперничеством князей Мазовецких с потомками покойного Луи Анжуйского, славного короля Польши и Венгрии, признали своей королевой и властительницей дочь его Ядвигу, едва достигнувшую в это время 14-летнего возраста[14].
На этой избраннице сошлись как «велико-», так и «малополяне», оставалось только подыскать ей подходящего супруга.
Одним из главных претендентов был австрийский эрцгерцог Вильгельм, обручённый с Ядвигой ещё в младенчестве, когда не было и помышления, что она может занять польский престол.
Принятая чрезвычайно торжественно и коронованная в Кракове, Ядвига по сердечной склонности желала закрепить свой брак с австрийским эрц-герцогом, но польские магнаты восстали против этого, не желая видеть на троне австрийца. Они предложили ей в мужья литовского великого князя Ягайлу, который своими постоянными нападениями на Малую Польшу поставил их в крайне критическое положение[15].
Молва рисовала Ягайлу диким, страшным варваром, безобразным собою, со зверскими инстинктами – немудрено, что молодая королева с ужасом отвергла такого жениха. Начались долгие и упорные переговоры, и наконец упорство молодой красавицы было сломлено: она решилась принести себя в жертву за отечество и приняла руку Ягайлы. Это было в 1387 году. Ягайло и Витовт жили вполне дружественно, и Ягайло, принимая престол Польши, само собою разумеется, должен был передать великое княжение литовское Витовту. Но тут-то и сказалась или беспечность натуры сына Ольгерда, или же влияние польских панов, очень недолюбливавших Витовта, – Ягайло назначил великим князем Литвы не Витовта, а своего брата Скиргайлу!
Витовт и этот удар выдержал великодушно, удалился в свой любимый Луцк и там ждал, что будет. В это время к нему явился, возвращаясь из татарского плена, сын великого князя московского Дмитрия, Василий Дмитриевич; он дружественно встретил его и обручил со своей дочерью Софией-Анастасией. Скиргайло воспользовался этим обстоятельством и донёс Ягайле, что Витовт заводит переговоры с Москвой[16].
Ягайло вытребовал Витовта в Люблин и заставил его целовать крест на верность Скиргайле как великому князю Литвы. Ясно было, что ему не доверяли, его боялись, Скиргайло шёл ещё далее; не довольствуясь тем, что он разослал в заточение и казнил многих близких к Витовту людей, он отправил и его самого под строгий присмотр в Крево. Отчаяние овладело Витовтом – он ясно видел, что ему грозит участь его отца, и он решился разрешить спор оружием; «лучше умереть один раз, чем умирать ежедневно», говорил он оставшимся ему верными боярам и, избрав удобную минуту, поднял знамя восстания.
Попытка овладеть Вильней через хитрость не удалась. Витовт снова бежал к мазовецким князьям, но король угрозой войны требовал его выдачи; скрыться более было некуда, и Витовт ещё раз решился искать защиты у тевтонских рыцарей.
Меченосцы обрадовались. Они заключили с ним выгодный для Ордена контракт и двинулись против Скиргайлы. Но храбрая защита Вильни комендантом Москоржевским заставила рыцарей снять осаду и удалиться в Пруссию. Витовт, казалось, потерявший всё, должен был уйти вместе с ними. Но так велика была вера всех знавших его в его счастливую звезду и высокий ум, что и в печальном изгнании он не потерял уважение соседей. Так, во время его пребывания у рыцарей в замке Бартенштейн, к нему явились послы великого князя московского за невестой, юной княжной Софией. Она отправилась в Москву морем, через Данциг, Псков и Великий Новгород.
В 1391 году Витовт вновь пытал счастье в борьбе с Ягайлой, при помощи меченосцев взял Гродно и Лиду, подступал к Вильне. Ягайле наскучила вечная борьба с энергичным родственником, он решил с ним примириться и послал для переговоров Генриха Земовита, князя Плоцкого. Витовт согласился на предложение; ему смертельно ненавистны были меченосцы, он бежал от них и явился в Литву. Встреча братьев произошла в Острове, близ Лиды, где Витовта уже ожидали Ягайло и Ядвига. Примирение состоялось, Витовт торжественно был коронован в Вильно великокняжеской короной, а Скиргайло получил в удел Киев.
Наконец он достиг желаемого так долго и так страстно, но какою ценой. Целые области были разграблены, обращены в пустыню, города сожжены, жители уведены в рабство. Наученные троекратной изменой Витовта, рыцари являлись неумолимыми врагами, двое сыновей его, бывших заложниками у меченосцев, были безжалостно отравлены; удельные князья завидовали и бунтовали, обожавшая его Жмудь стонала под диким, возмутительным управлением рыцарей, так как и Ягайло должен был подтвердить хартии передававшие управление этой несчастной провинцией Ордену.
Но у него была железная воля и неукротимая энергия; тридцать лет, проведённых им в постоянных войнах, особенно среди крестоносцев, научили его высшему воинскому искусству. Ему уже было 48 лет от роду, пора страстей миновала, перед ним вставала величайшая задача восстановить из развалин залитую кровью, истерзанную беспрерывными войнами, обезлюженную родину и поставить её на высочайший пьедестал силы и славы.
Он принялся с величайшим жаром и старанием врачевать раны государства. Отовсюду стекались к нему бояре и люди ратные, зная, что они будут хорошо приняты и пожалованы мудрым князем. Татары целыми ордами выселялись в Литву с Волги, ища защиты от ногаев и монголов, опустошавших их родину. Сам престарелый татарский хан Тохтамыш со всем родом своим и более чем с 90 тысячами населения перекочевал в Литву и был обласкан великим князем, давшим татарам для поселения почти совсем опустошенные земли близ Трок. Татары, избавленные от всех податей, обязались только в случае войны выступать поголовно против врага.
В предыдущей главе мы отчасти познакомились с бытом этих бывших кочевников, заброшенных теперь в леса и болота Литвы. Рыцари не могли простить измены Витовта. Уже в том же году (1392), они снова пошли походом на Литву, но скоро вернулись без большого успеха; затем, через два года, в 1394 году, под предлогом помощи князю Свидригайле, изгнанному Витовтом из захваченного им Витебска, они вновь устремились на Литву, имея в своих рядах гостей-рыцарей чуть ли не со всех концов Европы.
Меченосцы давно уже провозглашали свои походы против языческой Литвы новыми крестовыми походами и звали рыцарей всех христианских стран на битву с литовцами, которых величали «сарацинами». После великолепного почётного стана на границе литовской, сопровождаемого блестящими торжествами, рыцари со своими именитыми гостями вновь двинулись на Вильню и осадили её. Четыре недели длилась осада, но безуспешно: сильно укреплённая Вильня держалась мужественно, а между тем войска Витовта ежечасно нападали на обозы и лагерь меченосцев. Пришлось снять осаду и обратиться к Витовту с просьбой дозволить возвратиться восвояси. Витовт дозволил, но вместе с тем разрешил жмудинам напасть на них при переправе через Страву. Рыцари были разбиты наголову, потеряли весь обоз, массу добычи, казну, больше половины людей и едва успели убежать с позором на родину[17].
Имя Витовта, как героя, стратега и политика, снова загремело во всех соседних странах. Несколько раз после того рыцари делали попытки вторгнуться в Литву и всякий раз безуспешно, и всякий раз Витовт, в свою очередь, отбивал у них то один, то другой город; в 1402 году они лишились Мемеля, а в 1403 году Динабурга[18].
Слава Витовта росла, но он всё-таки сознавал, что ещё рано было разорвать окончательно с рыцарством и отобрать переданную им часть Жмуди. Но давно уже страшное, кровавое чувство мести зрело в душе героя. Кровь отравленных детей, разорение отечества, ежедневные дикие неистовства немцев в Жмуди копились капля по капле в такую ненависть, затушить которую могло только целое море немецкой крови – и он поклялся пролить его! Хитрый, молчаливый, рассудительный, он не спешил с нанесением удара, он знал, что союз удельных князей ненадёжен, что союз с Польшей – только миф и ждал случая, когда сама Польша должна будет защищаться от грозного напора немцев, стремящихся под влиянием какой-то роковой силы на восток! Он ждал и готовился. Жмудь стонала под вероломным, кровавым управлением немцев. Напрасно сам великий магистр приезжал в Жмудь усмирять частые восстания и бунты, они случались там периодически.
Сам Витовт скакал из города в город, умоляя верных жмудин терпеть и ждать. Жмудь временно смирилась, но огонь восстания, жажда мести сверкал под пеплом, довольно было одного дуновения ветерка, чтобы пламя это перешло во всепожирающий пожар. Но Витовт говорил: «Ждите!» И верные его подданные терпели и ждали!
На крутом берегу Дубисы, недалеко от границы, отделявшей владения славного литовского великого князя Витовта, от прусских земель Тевтонского ордена меченосцев, возвышались грозные стены и бойницы укреплённого замка Эйрагола.
Уж более полутора века замок этот был крепким оплотом против дерзких наездов тевтонских рыцарей, смотревших на полуязыческую Литву как на удобную арену для своих разбойничьих налетов[19].
Всю оставшуюся за Литвой часть Жмуди с Троками, любимым городом покойного отца его Кейстута, Витовт отдал своему любимому брату Вингале Кейстутовичу[20]. Но Вингала не захотел сидеть в богатых Троках, где всё говорило и напоминало об отце, бесчеловечно и позорно убитом клевретами коварного родича Ягайлы, и перенёс свою резиденцию в высокий и неприступный Эйрагольский замок, чтобы оттуда, как с самого выдающегося пункта границы, следить за немцами-крестоносцами, в которых он прозорливо чуял естественных и непримиримых врагов своего отечества.
Как мы уже видели, замок стоял на высоком берегу Дубисы и примыкал к громадному, вековечному сосновому бору, тянущемуся на многие дни пути до самого Немана.
В одной из башен замка узкие узорчатые окна которой выходили на низменную луговую сторону Дубисы – в тереме, красиво отделанном коврами и шёлковыми материями, у самого оконца сидела девушка чудной, ослепительной красоты.
Большого роста, с высокой грудью, с дивными золотисто-русыми косами по плечам, она была олицетворением тех сказочных литовских дунг[21], о которых только в песнях поётся.
Большие голубые глаза её глядели решительно и смело, а поступь, повелительный голос и манера держать себя указывали на высокое происхождение.
Действительно, это была дочь князя Вингалы Эйрагольского, славная красавица Скирмунда, слух о царской красоте которой гремел далеко за пределами Эйрагольских владений.
Замок Эйрагола
Скирмунда была грустна и задумчива в этот день. Она с нетерпением всматривалась в голубую даль, словно ожидая кого-то.
Но часы летели за часами, а никто не появлялся со стороны Дубисы; зато по дороге, ведущей из леса, то и дело мелькали всадники, то и дело скрипели огромные дубовые ворота, пропуская подъезжающих гостей.
Казалось, молодая красавица не обращала никакого внимания на громадный съезд гостей, пышно разубранные кони которых наполняли весь двор замка. Она ждала кого-то, а он не ехал.
Вошла старуха почтенного вида в длинном тёмном платье литовского покроя и молча остановилась перед княжной. Красавица или не видала её, или делала вид, что не замечает. Старуха кашлянула.
– А, это ты Вундина, – как бы нехотя отрываясь от окна, проговорила княжна, – разве уже пора?
– Пора не пора, солнце моё ясное, голубка моя чистая, а приготовиться не мешает: того и гляди государь батюшка позовёт встречать дорогих гостей.
– А много их наехало? Я и не посмотрела.
– Да без малого полсотни, да все князья да бояре. С одним князем мазовецким приехало тридцать дворян, не считая челяди, да лучников, да латников – иному королевичу впору.
– Не говори ты мне про князя Болеслава, не лежит моё сердце к нему, противен он мне, – насупив брови, проговорила княжна, и в голосе её послышалось не капризное раздражение, а твердая воля, определённый ответ на давно обдуманный вопрос.
– Что же в нём дурного, лебедь моя белая? – льстиво проговорила старуха, – умён, собой картинка писанная, богат, самому дяде твоему королю Ягайле не уступит, а уж рода такого знатного, что во всей Польше никто с ним тягаться не может; одно подумай, ведь он по прямому корню от Пястов идёт. А знаешь, выше этого рода в Польше не бывало!
– Да будь он хоть внуком пресветлого Сатвароса[22], не люб он мне. Вот и всё тут!
– Ай, ай, дитятко, не гоже такие речи говорить. Внук Сатвароса?! Ай, ай! Помилуй тебя великая Праурима[23].
Княжна улыбнулась и обняла одной рукой свою старую няньку.
– Ну, успокойся, моя добрая Вундина, будь князь Болеслав внуком Сатвароса, я бы ещё подумала, но теперь хоть ты не неволь меня, хоть ты не принуждай меня к этому ненавистному браку.
– Но, голубь моя чистая, радость глаз моих, Скирмунда, не забывай, что это воля батюшки князя, а в упорстве князю нет равного. Весь в матушку княгиню, в покойную Бируту.
– Да ведь и я, говорят, на неё похожа, не правда ли, Вундина? Старый Витольд, дядюшка, много раз мне про то сказывал!
– Одно лицо, красавица, как теперь вижу, одно лицо, и голос, и взгляд, только повыше она была тебя, и в теле плотнее. Ну, да и ты, голубка моя белая, с годами раздашься! Как раз под пару нашему льву литовскому, великому Кейстуту Гедиминовичу, была бы!
Княжна усмехнулась.
– Ну, вот видишь, Вундина, какого вы мне с батюшкой женишка прочите? Ну, сама ты посуди, какая же я пара твоему заморенному князю Болеславу? Он мне по плечо, а ты сама говоришь, я ещё вырасту!
– Да какого же тебе богатыря надо, ты только кругом взгляни! Ну чем хуже князь мазовецкий других вельмож и магнатов польских? Да давно ли у них и король-то был шести пядей ростом? Его и прозывали так «Локеток!», как в сказке мальчик-с-пальчик. А чем не король был?! И сын его, чуть повыше был, и за того тетушка твоя Альдона Гедиминовна вольной волею пошла! Надо идти, коли выбирать не из кого! Потом, тетушка Айгуста…
– Ну, пусть они выходили, а я не пойду, а если уж выбирать, так разве один свет что ли в Польше? Разве в Москве женихов мало. Разве не туда выдадены были две моих тетушки? Да разве русские князья Рюриковичи худороднее Пястовичей, этих латинских заморышей!
– Э! Э! Вот ты куда, моя лебедь белая, махнула, теперь понимаю. Полюбился тебе, видно, русский удалец, смоленский князь Давид Глебович, что у нас в Эйраголе прошлую зиму в заложниках жил?
Княжна вскочила со своего места и горячо обняла свою мамку, лицо её пылало.
– Молчи! Молчи, Вундина! – твердила она, – не буди в моей памяти счастливых дней.
– Да теперь об этом браке и думать нечего. Великий князь пошёл войной на Московское государство. Почитай, теперь там кровавые реки льются. Не отдаст тебя государь-батюшка за врага!
Княжна Скирмунда
– Знаю, знаю, Вундина, от того и сердце моё на части разрывается! Не бывать мне за моим соколиком ясным. Да только сердце вещун. Чует оно, что придёт пора – свидимся. Литва и Русь – братья родные, это не немцы крыжаки проклятые, побьются и помирятся. Не вечно войне быть. А тогда, милая Вундина, – вдруг страстно и быстро заговорила она, – помоги мне только время проволочить. Только время проволочить, а чует моё сердце, увижу я моего соколика ясного!
Эх, княжна, или ты мало батюшку князя Вингалу Кейстутовича знаешь? Разве ему перечить можно? Что захочет, то и сделает!
– Эх, нянюшка, болезная ты моя, видно и ты свою вскормленницу, княжну Скирмунду, тоже мало знаешь, – слово в слово отвечала с усмешкой молодая красавица, – уж если она упрется на своём, разве, связав ей руки и ноги, выдадут за немилого. Так ты и знай. Руки на себя наложу, в окошко выкинусь, а не буду за этим коротышом мазовецким!
При этих словах глаза её сверкнули такой решимостью, что старуха поняла, что длить разговор на эту тему опасно, и замолчала. Молчала и княжна. Она уже не всматривалась больше в узкую полоску дороги, змеёй извивавшейся по луговой стороне Дубисы, её взгляд невольно спустился на двор замка, лежащий прямо у её ног.
Конюхи и оруженосцы расседлывали лошадей. Другие водили взмыленных коней по мощеному двору, иные, привязав благородных животных к коновязям, под навесами, болтали между собой, подчас прерывая веселую болтовню смехом или бранными восклицаниями.
Молодая девушка несколько минут глядела на эту пёструю, оживлённую картину; вдруг взгляд её сверкнул негодованием, и она рукой показала старой мамке на превосходного вороного коня, которого водил по двору оруженосец в железном шлеме и таком же нагруднике. Попона на коне была чёрная, без украшений, грудь, голова и шея прикрыты чешуйчатой броней, а у задней луки высокого седла висел шестопёр. Ясно было, что это конь рыцарский и даже рыцаря не простого, так как на сером плаще, прикрывавшем нагрудник оруженосца, был вышит герб под графской короной.
Двух других коней, тоже закованных в броню, водили по двору кнехты (воины-пехотинцы, входившие в состав копий. – Ред.), а в углу двора стояла крытая бричка немецкого фасона, нагруженная дорожным скарбом.
– Что это? Ты видишь, Вундина? Неужели отец опять дозволяет рыцарским подошвам осквернять плиты Эйрагольского замка?
– Что делать, красавица ты моя! Что делать! Приказ строгий от великого князя – держать с крестовиками мир и союз. Ослушаться нельзя. Сама знаешь, с Витовтом Кейстутовичем шутить, ох, как опасно!
– Нет, няня, няня! Не ко времени я, видно, родилась. Не умею я таиться и скрытничать. Нет, няня, вижу я, что и литвины все выродились. О дедушке Гедимине, о славном князе Маргере только в песнях поётся. Вот это были настоящие люди, настоящие литвины, а теперь что? Ради выгодного мира дочь родную готовы за тевтонского магистра замуж выдать!
– И что ты, мать моя, да разве эти вояки железные могут жениться? – они всё равно что у нас Вайделотки.
– Знаю, знаю, да у нас разве Криве-Кривейто не позволил бабушке Бируте замуж идти? Ну, и у них есть свой Криве-Кривейто, где-то там в Авиньоне сидит, для Божьего дела на всё разрешенье даёт за мешок золота[24]. А мы, женщины несчастные, словно выкуп какой, словно вещь бездушная, идём в придачу!
– Зачем они здесь, эти рыцари? – вдруг с гневом перебила собственную речь Скирмунда. – Даром они не поедут, а охотой их отец не позовёт. Что им здесь нужно? Или опять за заложниками приехали? Мало им, что ли, что они двух сыновей у самого Витольда отравой извели? Ещё литовской крови захотели, вороны окаянные!
В голосе Скирмунды слышалась такая ненависть, такое озлобление против нёмцев, что даже старая Вундина, кровная жмудинка, с молоком матери всосавшая родовую месть к этому народу разбойников-пришельцев, невольно качала головой и старалась успокоить княжну, переменив разговор.
– А слышала ли ты, моя лебедь белая, старый Молгас из Трок возвратился, у сенных девушек теперь сидит. Сколько песен новых сложил, да каких – заслушаешься!
– Ах, Вундина, что же ты давно не сказала? Зови, зови его сюда. Люблю я слушать его пророческие песни. Вот он хоть стар, хоть слеп, а настоящей литвин, и за мешок золота проклятых крыжаков славить не будет. Зови его, зови, да кличь сюда сенных девушек, подружек моих!
Вундина медленно вышла, а Скирмунда снова стала глядеть на двор замка.
– Проклятые крыжаки, зачем они здесь? Зачем они здесь? Чует моё сердце, не к добру эти вороны залетели в наши стены! Не к добру.
Её размышления были прерваны приходом старой мамки, сзади неё шёл старик огромного роста с седой окладистой бородой. Из-под густых, нависших бровей прямо в упор глядели большие, широко открытые глаза. Они были тусклы и безжизненны, уже давно погасло для них и солнце красное, и бесконечная красота природы, но зато просветлела могучая душа старика, и песни, дивные песни, полились под звуки простой незатейливой лиры.
Старый Молгас был дорогим гостем в каждом княжеском замке, в каждой убогой хижине; сотни, тысячи народа сбегались послушать его вещие песни; но старик больше всего любил глухую Жмудь, свою родину, своего князя Вингалу и его красавицу-дочь.
Бывало, когда она была ещё маленьким ребенком, он по целым дням проводил в её тереме, и молодая княжна не только выучилась у него всем старым литовским песням, которые он передавал с такой любовью, но умела также подыгрывать на его деревянной лире, предпочитая её волошской лютне, на которой её заставляли учиться.
Вслед за стариком в комнату ввалилась целая толпа сенных девушек и подружек. Это были всё свежие, молодые, красивые лица литовского типа, все были веселы, беззаботны. Легко и привольно жилось им в богатом и крепком замке эйрагольского князя.
Почти с детскою радостью встретила княжна своего любимца, усадила его, поднесла из своих рук чару заморского вина и подала знак всем девушкам сесть полукругом около вещего певца.
Певец Молгас
– Что спеть-то тебе, княжна-матушка, чем потешить моё солнышко красное? – заговорил старик, – старые песни мои все давно состарились.
– Спой что- нибудь новенькое – сказала княжна, – вот мамушка Вундина говорит, что ты много новых песен сложил.
– Сложил-то сложил, да только песни всё не те что в княжеских хоромах поются. Невеселые это песни, печальные, от них сердце литовское кровью обливается.
– Таких-то мне и нужно, старче. Литвинка я по отцу-матери, литвинкой умереть хочу. Спой мне мои родные литовские песни. У нас на Литве больше нет смеха и радости, пой мне про слёзы и кровь. Пой, старина, пой ради Сатвароса!
Старик поставил на колени свой незатейливый инструмент, ударил деревянными палочками по струнам, и струны издали жалобный, тихий звон. Старик запел:
То не волки лютые завывают,
То не вороны летят на добычу,
То со всех краёв царства немецкого
Собираются рыцарей тучи чёрные, Надвигаются на землю литовскую.
Ой, Литва, моя родина,
Ты слезами обливаешься,
А те слёзы – горюч огонь,
Как смола кипят – сердце жгут!
Призадумался князь Витольд Кейстутович,
Стало жалко ему родной земли,
Погадал – подумал он со княгинею,
И за вечный мир отдал в заложники
Двух сынов своих – малых детушек!
Ой, Литва, моя родина,
Ты слезами обливаешься,
А те слёзы – горюч огонь,
Как смола кипят – сердце жгут!
Не сдержали немцы треклятые
Слова честного под присягою,
И начали над Литвою хозяйничать
И мечём, и крестом, и верёвкою.
Обращать всю Жмудь в свою вотчину!
Ой, Литва, моя родина!..
Не стерпел тут князь Кейстутович:
Собрал-созвал мощь литовскую
И разбил-размёл силу поганую!..
Да крестовики-немцы-изменники
Извели его деток отравою!..
Ой, Литва, моя родина.
Ой! Не плачь, не горюй, свет-нягинюшка,
Отомстит Литва твоих детушек,
Отольются слёзы немцам впятеро,
Отольётся кровь немцам во сто раз:
Дай собраться нам только с силою!
Ой, Литва, моя родина!..
Пока пел старик, тихонько подыгрывая себе на струнах, все взгляды были обращены на него. Каждая слушательница боялась пропустить хоть одно слово из этой новой, ещё не слышанной песни. На длинных ресницах молодой княжны повисли слёзы.
Сколько раз вдвоём с великой княгиней Анной, своей теткой, она оплакивала, бывало, погибель этих невинных малюток, павших жертвою немецкого варварства и жестокости. Теперь при одном воспоминании жгучие слёзы готовы были хлынуть у неё из глаз. Красны девицы тоже сидели потупившись, в них тоже бились литовские сердца, бежала литовская кровь; а в то время это было равнозначно смертельной вражде к вероломному, беспощадному разбойнику-соседу.
– А когда это время настанет, нас и на свете живыми не будет, – печально молвила княжна, – вывелись литовцы, забыли мстить врагам! Встал бы теперь старый Кейстут Гедиминович из гроба да посмотрел, что кругом делается. У нас по княжеским замкам от немцев тесно. Дня бы с нами не прожил – ушёл бы обратно в могилу.
– Эх, княжна, княжна, – со вздохом отвечал слепец, – много я мыкался по чужим землям, по чужим людям, слово одно новое услыхать мне довелось, да такое чудное, что не знаешь, как его и понять. Двух врагов в один день мирит, двух братьев на ножи ведёт, отца против сына на бой гонит, честного человека скоморошью маску надевать заставляет, а уже без лжи, обмана и притворства это слово не действует!
– Какое же это страшное слово? – с любопытством спросила княжна.
– Слово великое, видно сам Поклус его выдумал, а зовётся оно по-латински «политика»[25].
– Политика! – как эхо, повторила княжна.
Старик хотел было продолжать объяснение этого рокового слова, но тут, запыхавшись, в терем вбежала сенная девушка, стоявшая на страже.
– Князь, князь сюда жалует! – быстро проговорила она и широко растворила дверь. Девушки раздались по сторонам. Княжна встала со своего места и повернулась к дверям. Князь взошёл, подошёл к дочери и поцеловал её в лоб.
Это был старик лет 55-ти, сутуловатый, широкоплечий, с большой рыжей бородой, прикрывавшей ему половину груди. Волосы начинались низко на лбу и придавали его лицу выражение упорства и упрямства. Густые брови оттеняли светлые проницательные глаза, и резкая складка на лбу, между глаз, говорила о какой-то постоянной затаённой думе.
Движением руки выслал он из терема всех присутствовавших и остался наедине с дочерью.
– Ну, Скирмунда, – начал он, стараясь придать своему голосу ласковое выражение, – я пришёл поговорить с тобой о важном деле.
– Я готова слушать твою волю, батюшка.
– Дело касается тебя больше, чем меня, и я бы хотел знать твоё мнение, прежде чем дать своё слово.
– Ты очень милостив, батюшка – проговорила Скирмунда, целуя руку отца, – говори, что я должна делать.
– Князь мазовецкий, Болеслав, просит руки твоей!.. Ты уже не дитя и должна понять, что такой жених – находка: молод, великого рода, богат, могуществен.
Скирмунда молчала, старик продолжал:
– В теперешнем положении Литвы, моего и твоего отечества, такой союзник, как князь мазовецкий, один из важнейших советников польского королевства – клейнод, которым пренебрегать нельзя. Кругом нас враги: и немцы, и ливонцы, и татары, и Московия; одна только Польша, благодаря дяде Ягайле, дружественна. Да что значит её дружба, когда паны Рады будут против, а Мазовия – лучший венок в короне польской, князь Болеслав – важный голос на сейме.
– Батюшка! – вдруг с ужасом заговорила Скирмунда, – ты мог приказать, и сам пришёл уговаривать меня. Батюшка, прости меня, если я отвечу тебе. Не неволь идти за немилого, не люб он мне. Душа к нему не лежит, видеть его не могу, не жених он мне!
С удивлением, даже с жалостью посмотрел старый князь на свою дочь. Давно уже никто, зная его непреклонный нрав, не смел возражать ему или идти против его воли. Редко ему приходилось говорить со Скирмундой. Полная тревог боевой жизни, судьба по целым годам уносила его из родимого гнезда, и его Скирмунда росла одиноко на руках мамушек и нянюшек в своём высоком тереме.
Отец мало знал свою дочь, но любил её горячо, как единственную память о рано умершей красавице-жене. Он до старости остался верным слову, данному на смертном одре его покойной княгине, и не ввёл в свой замок второй жены, не дал своей малютке-дочери мачехи!
Ответ Скирмунды и удивил, и опечалил его. На этом союзе и он, и его брат, великий князь Витольд основывали столько политических соображений, что смешно было бы пренебречь ими из пустого каприза своёнравной девушки! Да и какая девушка не станет отнекиваться от замужества? Все эти мысли как-то разом набежали в голову старику-князю, и он, уже совсем шутя и отечески нежно, стал уговаривать Скирмунду не противиться этому браку, доказывая, что «сживётся – слюбится».
Но велико было его изумление, когда вместо уступок со стороны дочери он услыхал твёрдый и определённый ответ: – Нет, никогда не бывать этой свадьбе!
Князь вспыхнул и грозно топнул ногой.
– Не пойдёшь за него, силой выдам! – загремел он и хотел выйти из светлицы, но Скирмунда поняла, что резкостью ничего не поделаешь со старым упрямцем, и в слезах бросилась к его ногам, целовала его руки, обливала их слезами.
– Не неволь, не губи ты моей молодости! – шептала она, и слова эти, и слёзы как-то не вязались с её первыми речами. Она, очевидно, испытывала последнее средство умилостивить отца, зная, что для упорства всегда ещё останется время.
– Батюшка, пощади, я ещё так молода, дай мне пожить на свободе, не гони меня силою на чужую сторону. Подожди, дай отпраздновать лето красное. Осень настанет, пора листопада – твоя воля, делай со мной, что хочешь!
Говоря это, Скирмунда не вставала с колен и не переставала целовать морщинистую руку отца. Старик снова поглядел на неё, губы его чуть-чуть дрогнули. Ему, очевидно, стадо жаль своей плачущей дочери.
– Хорошо, посмотрю, подумаю, – проговорил он глухо, – скажу, что тебе занедужилось. Не неволю идти сегодня с чарою и с дарами к дорогим гостям, даю тебе время одуматься, ну а если и после ты моей воле перечить станешь, силой выдам за князя Болеслава.
– Батюшка, как благодарить тебя? – вскричала Скирмунда, но старый князь, словно устыдясь своей слабости, вырвал руку из рук дочери и быстро вышел из её светлицы.
Скирмунда несколько секунд глядела ему вслед, словно обдумывая его последния слова, потом быстро прошла в смежный покой и бросилась на свою одинокую девичью постель. Она не плакала, а только нервные рыдания высоко поднимали грудь её. Спрятав лицо в подушки, она по временам вздрагивала всем телом.
Вдруг занавесь на двери, ведущей во внутренние покои, слегка зашевелилась, дверь скрипнула, и на пороге показалась высокая худая женщина со вдовьей повязкой на волосах, в белой шерстяной одежде национального жмудинского покроя.
Лицо этой женщины было ещё не старо, но горе и страданья положили на него свою неизгладимую печать. Тёмные глаза сверкали в глубоких орбитах. Взгляд их был упорен и проницателен.
Тихо, чтобы не встревожить княжну, она скользнула вдоль комнаты и прилегла головой на угол кровати, у ног Скирмунды. Та вздрогнула, окинула взглядом вошедшую, радостно вскрикнула, обняла её стан и стала покрывать горячими поцелуями её бледное лицо.
– Радость моя, жизнь моя! Бедная, дорогая моя Германда, счастье моё, давно ли ты возвратилась? – радостно твердила княжна, узнав в пришедшей свою жмудинку-кормилицу, вскормившую её грудью.
– Часу нет как из Вильни приехала. Взойти боялась, слышала: сам князь здесь был.
– Был, Германда, был, да не на радость приходил сюда: жениха он мне сватает, немилого, постылого, латинской веры, польского заморыша. Не хочу я за него идти, не хочу, не хочу. Придумай, что мне делать, посоветуй, я сама голову потеряла. Няня, няня, не правда ли, ты поможешь, поможешь мне?!
Глаза литвинки сверкнули.
– Клянусь тебе великой Прауримой, пока жива, пока целы мои руки и ноги, защищать тебя! Пускай испробуют вырвать тебя из моих объятий. Узнают тогда, что у жмудинской волчицы есть и зубы, и когти.
Ах, мама, мама, от тебя первой я слышу слова утешения, ты одна не продашь и не выдашь меня. А кругом меня кто? Вот нянюшка моя Вундина, да и той польские наряды и польский обычай голову вскружили. Хотят заодно с отцом выдать меня за этого маза латинского, за князя Болеслава!
– За князя Болеслава Мазовецкого?! – воскликнула в ужасе кормилица, – за того самого князя Болеслава, который, вместе с крыжаками в позапрошлом году под Дубной разбил и разграбил наших Ромнов, двух криве на костре сжёг и всех пленников сначала силой окрестил, а потом в неволю отдал проклятым крыжакам? Нет, не бывать этому, не бывать этому!
– Что же делать, родная моя, что придумать? Батюшка гневен, воля его непреклонна, ни слёзы, ни мольба не помогают. Что делать, что делать?
– Что я могу тебе посоветовать? Жизнь свою за тебя положить готова, а какой совет могу я дать? Но постой, постой, моё дитятко, здесь, всего часах в двух пути, в глубокой пещёре, над самою Дубисою, живёт сигонта Тренята. Прозорливее его нет во всех Эйрагольских землях. Вот к нему бы сходить посоветоваться. Или сюда привести, чтобы ты сама с ним поговорила[26]. Да нет, не пойдёт святой сигонта в наш замок, на дворе теперь словно ярмарка: и ляхи, и мазы, и татары, и даже нечисть крыжацкая, одних жидовин только не хватает. Не может же прозорливец сигонта идти в такую скверну!
– Как же быть?! Ты мне подала благой совет. Великая богиня Праурима одна могла тебе послать такую светлую мысль. Позови его сюда, заклинай его всеми богами. Я верю, я знаю, что только он один, чуждый грехов и соблазнов света, подаст мне благой совет!
Молодая девушка говорила так страстно и так убедительно, что старая кормилица, несмотря на усталость от долгого пути, тотчас же решилась отправиться к жилищу отшельника.
Солнце уже низко сияло на горизонте, когда она добралась до пещёры, служившей убежищем прозорливому старцу. У грубого плетня, который закрывал вход в пещёру, на огромном пне сваленного бурей дуба, сидело живое существо крайне странного вида.
С первого взгляда бросался в глаза высокий, совершенно лысый череп, вокруг которого, словно ореолом, ниспадали на плечи космы седых длинных волос, уцелевших только вокруг головы, в форме венчика.
Узкая, редкая, но длинная седая борода дрожала при каждом движении, а измождённое, покрытое перекрещивающимися по всем направлениям морщинами лицо было жёлтое, словно восковое. Из-под нависших седых бровей и таких же ресниц глаз почти не было заметно, а костлявое, неуклюжее, худое тело прикрывали старая дырявая белая рубашка да что-то вроде свитки из бывшего когда-то белым сукна.
Старик сидел скорчившись, поджав под себя ноги, и ковыркою быстро плёл лапоть, другой, уже совсем готовый, стоял рядом. Возле старика, на том же пне, лежал целый пучок очищенных и заготовленных лык.
Отшельник давно уже заметил подходившую к нему женщину и даже узнал её, но не подал вида, что замечает её приближение.
В течение последних дней многие из челяди князя Эйрагольского перебывали у его убежища и, сами того не помня, сообщали ему все новости. Давно уже знал отшельник, что в Эйрагольском замке большой съезд, что князь мазовецкий Болеслав приехал сватать дочь князя Вингалы. Он только не знал, как принял князь это предложение.
Германда подошла к отшельнику и распростёрлась у ног его. Старик протянул руку, положил ей на голову в виде благословения и проговорил каким-то странным, замогильным голосом:
– Благословение великого Перкунаса будь над тобою, дочь моя. Говори, что тебе надо? Видно, что дело твоё спешное, если ты идёшь тревожить сигонту после солнечного заката и ещё не отдохнув сама с долгого пути.
Эти слова, казалось, совсем ошеломили Германду, ей казалось непонятным, почём мог знать удалённый от мира отшельник, что она имеет к нему важное дело и что только что возвратилась из путешествия?
– Не по своей воле пришла я, прислала меня к тебе дочь моя названная, которую я год кормила грудью своей. Заклинает тебя княжна Скирмунда Вингаловна прийти к ней в терем, хочет она просить твоего совета и помощи. Сам громовержец Перкунас просветил твой разум, о святой сигонта, помоги нам, дай совет, как уйти от беды неминуемой?!
– Что, или вправду засватали латынщика? – спросил пытливо сигонта.
– Спит и видит наш князь выдать дочку за этого маза проклятого, за князя Болеслава.
– Ну, а княжна что? Упирается, небось? Несладко идти на чужую сторону к латынцам.
– Так, так, святой отец. Княжна горюет, убивается. Князь гневен, как тут быть, как горю помочь? Боюсь, чтобы она руки на себя не наложила! Пойдём со мной, может ты, святой отец, что посоветуешь, разговоришь её, на тебя одна надежда!
Старик задумался. Перспектива стать между разгневанным князем и упорной княжной ему не улыбалась, и он проговорил твёрдо и внушительно:
– Идти к вам в замок?! Да подумала ли ты, старуха, что у вас что ни шаг, то скверна, что ни шаг, то соблазн? Крыжаки, ливонцы, ляхи, латинские попы; да у вас в один час так осквернишься, что потом в целый год всеми водами старого Нёмана не отмоешь скверны и не посмеешь идти молиться отцу нашему, громовержцу Перкунасу!
– Ну что же я скажу моей бедной княжне? Что я ей скажу? На тебя, на твои советы была одна надежда!
– Идти сам не пойду, а совет отчего не дать, если просят его от чистого сердца? Ну, говори, старуха, что советовать? Говори точнее, я пойду помолюсь, авось небес зиждитель Сарварос и грозный Перкунас просветят мой ум для ответа. Говори скорей!
– Святой отец, уж коли идти не можешь, так посоветуй как избавиться от немилого суженого? Как устоять против воли отцовской? Как отвратить от дочери моей нареченной чёрную гибель?
– Только то?.. – переспросил старик. – Больше ничего?
– Ничего, святой человече, ничего больше.
Старик отодвинул плетень и вошёл в пещёру. Там он распростёрся ниц перед деревянным чурбаном, грубо обделанным в форму человеческого существа; ноги истукана были одеты в новые лапти, стан подпоясан белым полотенцем.
Сигонта
Полежав нисколько минут перед изображением Перкунаса, старик медленно встал, снова распростёрся и, после третьего повторения поклона, вышел к ожидавшей его старой кормилице.
– Боги мне сказали, – ещё глуше, ещё таинственнее проговорил он, – пусть Скирмунда вспомнит свою тётку Бируту и что она делала, чтобы избавиться от первого жениха.
– Старче святой, я ничего не понимаю. Ради великой Прауримы, говори ясней, ничего, ничего не поняла! – со слезами умоляла Германда, но отшельник не хотел слушать её больше, он снова пошёл к пещёре и задвинул за собой плетень.
Старуха не посмела ворваться за старым сигонтой в его убежище. Она постояла несколько минут у забора, умоляя разъяснить ей неясный ответ, но сигонта был неумолим, и старуха медленно пошла по направлению к замку.
Уже ночь, тихая, ароматная, звёздная легла на землю, когда наконец добралась старая кормилица до ворот замка. Стража едва пропустила её, и старуха, чуть держась на ногах от усталости, пробралась наверх в свой покой, примыкавший к опочивальне княжны.
Скирмунда не спала. С понятным нетерпением ждала она свою кормилицу, ждала ответа на мучавшие её вопросы. Едва успела скрипнуть дверь в комнате кормилицы, она уже была там и засыпала старуху вопросами. Германда тотчас же, слово в слово, передала ответ отшельника.
Скирмунда на минуту задумалась, потом вдруг словно искра решимости сверкнула в её глазах, она бросилась к красному углу своей опочивальни, где на полке стояло серебряное изображение богини Прауримы и воскликнула:
– Клянусь тебе, великая Праурима, если меня приневолят, я поступлю также.
Мрачен и расстроен возвратился в свои покои князь Вингала. Разговор с дочерью, её слёзы, её мольбы поколебали его твердую решимость спешить с браком дочери с князем мазовецким.
Он прошёл в свою опочивальню, предоставив боярам угощать и занимать приезжих гостей. Племянник его, молодой князь Видомир, играл роль хозяина, якобы за нездоровьем самого князя Вингалы, и, надо отдать ему справедливость, прекрасно исполнил свою роль. Большинство гостей, и даже сам князь мазовецкий Болеслав и трое рыцарей были навеселе, изрядно пропустив ароматного литовского мёда и золотого алуса (пива. – Ред). Речи слетали оживлённее и оживлённее, и здравицы следовали за здравицами.
Почтеннейшие гости, рыцари, сам князь Болеслав со своими сватами, графом Мостовским и графом Великомирским, сидели за большим дубовым овальным столом, без мест. Остальные гости: дворяне и свита князя мазовецкого обедала в той же храмине, только за другими столами, сплошь заставленными всякими яствами.
Здесь были и целые жареные вепри, и громадные части царя литовских пущ зубра, и множество разной домашней и лесной птицы. Молчаливые, угрюмые слуги в белых кафтанах то и дело разносили гостям в серебряных кувшинах мёды и алус, а за главным столом сам княжий чашник (толстенький кругленький человечек с румяным и лоснящимся лицом и с лысиной во всю голову) поминутно нацеживал в золотые и серебряные чаши гостей дорогое венгерское вино, да порой, по особому приказу, многолетний мёд из заросших мохом и плесенью глиняных ендов.
Обед подошёл к концу. Гости были очень довольны приёмом, только один князь Болеслав, молодой невзрачный человек в роскошной одежде, шитой золотом и шёлками, чувствовал себя не в своей тарелке. Ещё утром, во время приёма гостей самим князем Вингалой, его старший сват граф Казимир Мостовский передал из рук в руки князю грамоту от отца князя Болеслава, самого владетельного князя Владислава, в котором тот просил руки княжны Скирмунды для единственного сына и наследника князя Болеслава, а до сих пор он не получил ещё никакого ответа.
Он не сомневался в том, что сватовство его будет принято благосклонно; уже более года об этом велись переговоры при посредничестве канонника отца Амвросия[27]. Но всё-таки внезапное нездоровье князя Вингалы и его дочери, не присутствовавшей при официальном приёме и не поднёсшей обычную чару вина гостям, заставляло его беспокоиться, и только один неунывающий говорун патер Амвросий, сидевший по его правую руку, поддерживал своими шутками его хорошее настроение духа.
– Вот так мёд! Вот так мёд! Голова свежа, ноги словно свинцовые, – говорил он, грузно поднимаясь из-за стола:
– Я уверен, брат Иосиф, – обратился он к одному из рыцарей, прибывших с командором, – что у вас в конвенте такого и не водилось?![28]
– По уставу ордена нам держать вина в конвенте нельзя, – сурово заметил монах-рыцарь.
– А потому вы держите его в приконвентских слободах, это давно известно, да это всё неверно, в законе везде говорится о вине и елее, а о мёде ни слова, стало быть его и можно пить во славу Господню! Ну-ка, господин подчаший, ещё чашечку.
– Не смущай, отец капеллан, мою братию, – заметил командор, – она и без того не очень-то держится устава.
– И они правы, правы, отец командор! – со смехом возразил капеллан, – святые отцы нарочно для того суровые уставы писали, чтобы развивать мозги наши, так жизнь прожить, чтобы и Бога не обидеть и своё тело не изнурить. Хэ-хэ-хэ, я в этой науке преуспел, могу похвастаться! – и он с видимым удовольствием похлопал своими пухлыми ручками по брюшку. – «Не то, что внидёт, оскверняет человека», помните, как в Писании!
– Отец капеллан! Вы забываетесь! Здесь не место и не время поднимать религиозный спор! – сверкнув глазами, проговорил второй рыцарь-монах, во всё время обеда не пивший ни капли и с явной брезгливостью оставлявший нетронутыми кушанья.
– Ах, брат Гуго, я и забыл, что мы на пиру у людей не нашей веры! Но они добрые люди, не осудят. А я так говорю: в чужой монастырь со своим уставом не суйся! И от предложенного тебе не отказывайся – это, брат Филипп, в Писании сказано! Это почище твоего устава. А ты!? – он покачал головой, показывая глазами на нетронутые суровым рыцарем кушанья. Не годится, отец Филипп, и против Писания и против хозяев!
На этот раз намёк был слишком ясен, очевидно, капеллан не стеснялся выставлять рыцарей явными недругами хозяев. Рыцари переглянулись, и командор жестом приказал им прекратить разговор. Но этого уже было довольно, чтобы остановить дальнейшее веселье.
Молодой хозяин тотчас же понял это и, встав со своего места, дал знак окончить пиршество. Все поднялись вслед за хозяином и поклонились ему, благодаря за хлеб, за соль. Он ответил общим поклоном и предложил всем именитым гостям перейти на громадное крытое крыльцо замка, выходящее в сторону, противоположную Дубисе.
Князь Вингала в раздумье
На зелёном лужку перед крыльцом стояла целая толпа поселян и поселянок из призамковых деревень и слобод. По приказанию старого князя им были выкачены из княжеских погребов две бочки пива, и два жареных быка. Народное пиршество было в полном разгаре.
Громадный круг образовался в одном из углов обширного замкового двора, и оттуда чуть слышались тихие струнные звуки и мерный под музыку рассказ старика- гусляра.
– Что это, княже? – обратился вдруг Болеслав к молодому хозяину, – и у вас гусляры завелись? Нельзя ли послушать его песенок?
– Наши гусляры – простые жмудины, далеко им до ваших ученых мейстерзингеров. Как им петь при таких знатных гостях? – заметил Видомир, который испугался одной мысли показать дикого певца-патриота истинным врагам Литвы и всего литовского.
– Я люблю Литву, люблю вашу дикую Жмудь и, может, больше вас ненавижу немцев-крыжаков. Прошу вас, князь, доставьте мне случай послушать вашего гусляра. Очевидно, это не заурядный певец: посмотрите, с каким восторгом слушает его народ. О, завиден жребий певца! Единым словом тронуть сотни, тысячи сердец! Зовите же его, зовите, дайте и нам насладиться его вещими песнями.
– Я боюсь, они могут обидеться! – шепнул князь, показывая глазами на рыцарей, которые теперь собрались в кучку и о чём-то тихо рассуждали между собою, – Ведь песни гусляра, особенно этого, я узнаю его, это Молгас, один сплошной стон, одна сплошная жалоба на немецкие козни!
– То-то и ладно! То-то и любо! Или вам, княже, неприятно будет посмотреть, какие рожи скорчат эти проклятые крыжаки?
– Но они наши гости.
– Скажите лучше шпионы. Немец даром дружить не будет. Как мы здесь с ними за одним столом сидим да сладкие речи говорим, а там их «гербовые» стены да рвы вымеряют, да вашу стражу по одному подсчитывают, да своим золотом у вас же в стенах измену готовят. Знаю я немцев, все на один покрой, и поверьте, князь мой брат названный, лучше волка или рысь щадить, чем немца! Будьте другом, князь, дайте хоть теперь над ними потешиться.
– Что ж, была не была, я за гусляра не ответчик, – усмехнулся молодой человек и послал одного из пажей за гусляром.
Пока он ходил в толпу, из опочивальни самого князя Вингалы появился постельник; он подошёл к князю Болеславу, ударил челом и передал, что князь недужен, просит извинить его, что сам не может выйти к именитым сватам, но просит их пожаловать в его покои. Оба свата встали и, поклонившись в ответ на эти слова, собрались идти за постельником. Кастелян встал тоже и присоединился к их группе. Князь Болеслав бросил на него вопросительный взгляд.
– Трое суть коллегия, – отвечал капеллан по латыни.
Гусляр послушно явился на зов молодого князя.
Вся масса народа следовала за ним и окружила высокое крыльцо, куда был введён слепец. Толпа была весела и возбуждена довольно шумно. Алус князя Вингалы был отменный, пришлось его по две кварты с лишком на брата[29]. То здесь, то там слышались громкие изъявления восторга и преданности своему князю. Только одно присутствие ненавистных крыжаков несколько смущало общее настроение.
С некоторых пор давление латинских рыцарей на Жмудь сделалось невыносимым. Крыжаки силою крестили население, подпавшее, по мирному договору с Витовтом, их влиянию. Уже давно глухое брожение охватывало всю страну и готово было перейти в открытый мятеж против нёмцев.
Сигонты, криве и вайделоты поддерживали и ободряли эту племенную неукротимую ненависть, и кризис готов был разразиться ежеминутно.
Немудрено, что толпа, собравшаяся на праздник в Эйраголу, состоящая почти исключительно из жмудин-язычников, была поражена, увидев в замке своего обожаемого князя трёх представителей ненавистного им рыцарства. Рыцари, казалось, не замечали взглядов ненависти, которыми встретила их толпа, они презрительно улыбались и перебрасывались отрывистыми фразами между собою, пока молодой хозяин устраивал импровизированный концерт для молодого князя мазовецкого.
Старый гусляр ударил челом хозяину, потом гостям и присел на принесённую прислугой скамью.
– Что петь прикажешь, княже? Чем гостей веселить? – спросил он тихо, перебирая струны.
– Здесь все свои, – по-литовски сказал князь мазовецкий и тихо улыбнулся, – спой, старче, про старое время, про старые походы, когда крыжацкая нога ещё не оскверняла землю литовскую!
– Не вижу лица твоего, гость честной, – с поклоном отвечал певец, – и речь твоя мне незнакома, а по выговору слышу, что ты чужестранец. Боюсь, чтобы песни мои литовские не показались тебе обидными!
– Я поляк из Мазовии, поляки и литовцы братья, ваши враги – наши враги, пой, старче, про старого Гедимина, пой про льва литовского Кейстута, пой, старче, смело, не щади только врагов всего мира славянского!
Старик затрепетал. Пальцы его быстрее забегали по струнам, он сделал несколько переборов и запел своим разбитым, надтреснутым, но всё ещё чарующим голосом старинную литовскую песню:
Ой, литвин, литвин,
Не паши новин.
Прахом всё пойдёт,
Немец всё возьмёт!
Серый волк – и тот
Овцу не дерёт,
А хоть сыт крыжак
Жрет, как натощак.
Лучше в поле лечь
Под железный меч,
Чем идти в полон,
К крыжакам в загон.
Эй, жену и дочь,
Немец, не порочь!
Лучше смерть, чем стыд.
Смерть мой сон отмстит.
Ой литвин, литвин,
Не паши новин,
Лучше хлопочи —
Наточить мечи!
При последнем куплете, бесстрастно слушавшие рыцари начали между собой перешептываться; когда же слепой старик кончил, и оба князя, и все гости, и свита зааплодировали и громкими похвалами стали изъявлять свой восторг, все трое встали со своих мест, и звеня шпорами, подошли к князю Видомиру.
– Князь! – сказал ему командор по-немецки, – по уставу ордена мы должны провести этот час в молитве, могу ли я просить приказать указать нам приготовленный нам покой?
– А! Не любишь! – прошептал тихо про себя князь мазовецкий и дерзко взглянул на рыжего рыцаря. Тот вздрогнул, рука его машинально опустилась на эфес меча, но строгий взгляд командора, заметившего это движение, остановил подчинённого. Гуго сверкнул глазами и потупился. Князь Видомир встал со своего места и, как любезный хозяин, сам пошёл проводить дорогих гостей в их апартаменты.
Князь Мазовецкий, оставшись один, расхохотался и бросил кошелёк с деньгами на колена певца.
Услыхав ненавистную немецкую речь, слепец умолк, он не понимал, что это значит, как, каким образом очутились немцы на празднике Эйрагольского князя? Он ощупал кошелёк с золотом, взял его в руку и протянул обратно в сторону князя мазовецкого.
– Я бедный литвин, – проговорил он гордо, – но мне немецких денег не надо!..
– Успокойся, старче, это я, князь мазовецкий, даю тебе это золото за то, что ты выкурил отсюда немцев как ладан – нечистого! Хвала тебе, вещий певец. Приходи ко мне в Мазовии, я ещё богаче награжу тебя, хочешь я за тобой нарочного пришлю…
– Ой, княже! Родился я литвином, хожу по литовской земле, пою литовские песни, тешу сердца литовские, не быть соловью на чужбине, не жить литовскому зубру в польских лесах. Нет, княже, спасибо за зов и за милость, литовского рубежа не переступлю!
Толпа, разорявшаяся вокруг крыльца, с каким-то благоговейным восторгом внимала словам своего обожаемого певца. Клики, восклицания радости покрыли его последние слова, так что дворяне и служители Эйрагольского князя хотели было вмешаться и прогнать позабывшуюся толпу со двора замка. Но князь Болеслав вступился за толпу и громко заявил, что он сердечно рад видеть такой патриотизм в народе литовском и что он гордится, считая себя гостем и отчасти роднёй этому народу!
Проговорив эту фразу, он приказал одному из своих дворовых, исполнявших при нём обязанность казначея, бросить толпе целый мешок медных и серебряных монет.
Когда с крыльца посыпался этот блестящий дождь металлических кружков, толпа пришла в неописанный восторг:
– Да здравствует князь Болеслав Мазовецкий! Да здравствует Пястович! Живёт! Живёт! Слава! – гремела толпа, и молодой князь несколько раз поклонился народу!
Он был очень хитёр. Приезжая сватать дочь князя Эйрагольского, он одним ударом хотел расположить к себе не только боярство этой глухой части Жмуди, но и самый народ, и удачно воспользовался первым же подходящим случаем!
Пригласив к себе сватов Пястовича, князь принял их весьма любезно, ещё раз извинился, что не мог присутствовать за общей трапезой, приказал подать золотые чаши и заросшие мхом бутылки мёду и венгрежины, и беседа началась.
Разумеется, единственным предметом разговора было письмо князя Владислава.
Прежде чем дать решительный ответ, князь потребовал, чтобы ему указали, каким уделом будет владеть князь Болеслав в уделе отца?
Мазовецкий князь Болеслав
Послы вынули и показали князю Вингале грамоту, подписанную князем Владиславом, по которой он уполномочивает их предоставить своему свату самому выбрать удел для будущего зятя. Вопрос был исчерпан и не подавал больше возможности к отсрочке, на которую рассчитывал Вингала, в котором отцовская любовь на минуту оттеснила на задний план политические соображения.
– Но ваш князь исповедует латинскую веру, а я и дочь моя – мы родились и живём в вере отцов наших. Как обойти этот вопрос? Я не могу неволить дочери и не хочу этого.
– Это уж ваше дело, отец капеллан, – обратился граф Мостовский к каноннику.
– О, ясносветлейший пан князь! – с поклоном заговорил служитель алтаря. В деле государственном, политическом, когда все другие условия соблюдены, что значит исполнение венчального обряда? Я не могу допустить, чтобы такая высокопоставленная особа, как дочь столь высокопросвещённого князя могла хоть на минуту задуматься над этим. Разве она не молится Богу? Разве она не воссылает своих молитв за отца, за мать к престолу Господню? Бог Господь везде один, разница только в имени, в словах молитвы, но дух её всегда один и тот же!
Для видимости, для соблюдения обычая церкви, необходим один незначительный обряд, мы его можем совершить и келейно. Затем, кто может, кто смеет вмешиваться в духовную жизнь таких высоких особ, как князь и княжна мазовецкие? Мы, бедные служители алтаря, должны настаивать и принуждать исповедывать, как учит святая церковь, только тёмный народ, а над такими особами только один Господь судья! Было бы только искреннее желание вашей великокняжеской милости да непротивление вашему желанию со стороны сиятельнейшей княжны.
Князь Вингала вздрогнул. Глаза его сверкнули, канонник заметил это и продолжал:
– О! Если только с этой последней и важнейшей стороны не будет препятствий, если пресветлая княжна Скирмунда не решится идти и упорствовать против воли отца-властелина и желания всего края.
– Слышите, великий властитель, как торжественно и радостно приветствуют моего князя Болеслава ваши подданные! (Капеллан услыхал крики толпы перед крыльцом и ловко воспользовался обстоятельством).
О, тогда, тогда только этот обязательный союз ещё больше закрепит узы дружбы между двумя братскими народами, на гибель исконных врагов Литвы, и Польши, и всего славянства. Но, – он сделал паузу, – если княжна будет решительно против этого брака и смело пойдёт против воли отца и интересов страны.
– Довольно! – вскрикнул князь Вингала, поднимаясь со своего места, – объявите вашему князю, что я принимаю его предложение. Смотрины будут через три дня!
Роковое известие о том, что князь Вингала дал слово сватам князя мазовецкого, достигло терема княжны Скирмунды раньше, чем сам князь объявил свою волю дочери.
Это известие страшно поразило красавицу. Она знала непреклонный характер отца, знала, что теперь уже никакие силы не спасут её от ненавистного брака, и в голове её вдруг созрела решимость дать знать об этом отчаянном положении князю Давиду Глебовичу.
Молодой князь смоленский, как мы уже знаем из разговора между Скирмундой и её нянюшкой из боярынь Вундиной, действительно в прошлом году гостил в Эйрагольском замке. Молодые люди полюбили друг друга, обменялись клятвами, и молодой князь уехал в Смоленск к своему отцу умолять его о согласии на брак и о посылке свадебного посольства.
Война, внезапно вспыхнувшая между великим князем московским и Витовтом, разрушила или по крайней мере отдалила этот план. Князь смоленский стоял между двух огней и должен был дать Витовту в залог родного сына. Таким образом, князь Давид снова был в Литве, но, увы, жил в Вильне в качестве заложника.
К нему-то и решилась обратиться молодая девушка с мольбою спасти её. Она знала, что старый Витовт очень расположен к князю Давиду и что стоит только великому князю Витовту сказать одно слово её отцу, то не бывать ей за князем мазовецким: удельный князь смоленский, не потерявший ещё своей самостоятельности, значил больше подручника польского короля, какими были уже много веков князья мазовецкие.
В тот же день, вернее в ту же ночь её старая кормилица Германда снова ехала в Вильно, откуда только что приехала. Между многими гайтанами, висевшими на ремешках, на её груди была маленькая кожаная сумочка, а в этой сумочке лежал лоскуток пергамента, на котором княжна наскоро написала несколько слов, прося князя верить тому, что скажет её верная кормилица.
– Помни, моя вторая матушка, – дрогнувшим голосом говорила Скирмунда на прощание, – если через три дня его здесь не будет, уж он не найдёт здесь больше свою Скирмунду!
– Вода камень долбит, разобьют мои слова его сердце, будь оно хоть каменное! Только берегись, дитятко, у ляхов ум лисий, язык медовый, а зубы волчьи.
– Не бойся, моя Германда, я внучка Бируты и сумею постоять за свою свободу!
Они расстались.
На другой день утром князь Вингала послал за своей дочерью и твёрдо, даже грубо передал ей своё решение выдать её за князя мазовецкого.
Будь князь один, княжна может быть и постаралась бы смягчить старика, но в опочивальне князя находились его племянник Видомир и двое бояр. Скирмунда молча поклонилась отцу, поцеловала его руку и также молча ушла в свой терем.
После её ухода у князя с боярами и молодым Видомиром было нечто вроде военного совета. В ночь прибежал гонец от Витовта, он принёс радостную весть, что с московским князем заключен мир, что до боя не дошло и что зять с тестем опять друзья на всю жизнь[30].
У Литвы, таким образом, были развязаны руки, и великий князь дозволял князю Вингале, своему брату и подручному, прекратить с Тевтонским орденом всякие заигрыванья и уступки.
Жмудь, широкой полосой разделявшая владения обоих монашествующих орденов – Тевтонско-прусского и Ливонского, в эпоху войн с Польшей и Московией была почти уступлена крестоносцам, и они, как мы уже видели, жестоко хозяйничали в ней.
Командор граф Брауншвейг и его два рыцаря приехали нарочно в Эйрагольский замок, чтобы пожаловаться князю Вингале на сопротивление подвластных ему жмудин, огнём и мечом отстаивающих свою религию и своих богов. Во многих местах были открытые бунты, и рыцари явились к Вингале требовать жестокого наказания виновных.
Посол Ордена
Ещё вчера был в силе строгий наказ Витовта, не желавшего, ввиду войны с Москвою, усложнять своё положение разрывом с орденом; он, скрепя сердце, должен был любезно принимать крыжацкое посольство и дружелюбно жать руку ненавистникам, которых охотно бы сжег на костре во славу великого Знича, а сегодня обстоятельства изменились. Литовское сердце затрепетало от радости, и князь, казалось, помолодел на несколько лет.
С утра служители заняты были приготовлением к торжественному приёму посольства. Теперь князь Вингала смотрел на этот приём как на торжество, а не как на унижение, и утром ещё послал своего племянника просить князя мазовецкого и его дворян присутствовать на приёме.
Ровно в полдень командору и его рыцарям, ещё ничего не знавшим о гонце, прискакавшем от Витовта, было объявлено, что князь их ждёт в тронной зале.
Они уже были одеты по парадному. Поверх железных кованых лат и колонтарей была накинута шерстяная белая мантия с нашитым на ней чёрным крестом. Мечи висели на железной цепи, обвитой вокруг пояса. На щитах, которые держали оруженосцы, были вычеканены их родовые гербы. Перья на шлемах были белые страусовые, забрала подняты.
Предшествуемые двумя пажами, которые несли бархатную подушку со свитком пергамента, украшенного большой сургучной печатью, вошли рыцари в мрачную, но высокую комнату, называемую в замке «тронной залой».
В стороне, противоположной двери, у стены стояло на возвышении большое дубовое кресло, покрытое аксамитом. Князь Вингала в белом суконном кафтане, отделанном желтым шёлком, сидел в нём, опершись одной рукой на поручень, другой, на кривую татарскую саблю.
По обеим сторонам кресла стояли в белых глазетовых кунтушах два молодых литвина с гладко выбритыми подбородками. Длинные висячие усы украшали их лица. Они держали в руках серебряные топоры – символ власти.
По правую сторону трона на высоких скамьях, поставленных в три ряда, помещались бояре, дворяне и, наконец, почётная стража в лучших одеждах, при оружии.
По левую сторону, у самого кресла княжеского, сидел на низкой скамейке человек среднего роста, с выразительной и крайне энергичной физиономией. Одежда его была скромна и проста сравнительно со всеми придворными. Длинный охабень, вроде халата из белой шерстяной материи, обшитый зелёным сукном, с зелёным же широким поясом, довершал его костюм; он держал в руках тонкий длинный жезл, на котором виднелся тройной крючок.
Это был великий первосвященник литвинов криве-кривейто, а кривуля в руке – знак его власти.
Князь мазовецкий, его два свата – графы Мостовский и Великомирский, сидели на резных дубовых креслах левее криве-кривейто; их свита стояла позади, у окон.
Вингала встал навстречу посольству и принял из рук командора свиток. Это было письмо великого магистра Юлиуса фон Юнгингена, в котором он уполномочивал командора графа Брауншвейга вести переговоры с удельным князем Жмуди Вингалою Кейстутовичем.
Князь, хорошо говоривший по-немецки, выслушал стоя приветствие немецких гостей и затем обратился по-литовски к одному из своих бояр, бывших на совете.
– Я не понял ни слова. Переводи!
Немцы переглянулись. Начало не предвещало ничего хорошего.
Хорошо, мы вас слушаем, господин командор! – довольно надменно проговорил Вингала по-литовски. Боярин перевёл.
Тогда посланник стал излагать по пунктам все требования ордена, и боярин слово в слово переводил их Вингале.
При каждом новом требовании, старый князь вскидывал свои проницательные глаза на говорившего и не спускал во всё время речи. Видимо, он старался удержаться и не выйти за границы приличия.
Требования ордена были огромны. Они заключались, во-первых, в желании построить на литовской земле целый ряд укреплённых мест, которые бы могли служить крестоносцам в борьбе с язычниками, а во-вторых, в требовании помощи войсками от литовского правительства для усмирения непокорных жмудин, не хотевших добровольно принимать латинской веры.
– Вы кончили? – резко спросил Вингала у рыцаря, прежде чем боярин успел перевести сказанное.
– Кончил, сиятельный князь, – отвечал с поклоном командор, – я только могу от себя прибавить одну просьбу, чтобы с нашими людьми обращались как со служителями послов, а не как с врагами, – он намекал на событие той ночи, когда замковая стража избила до полусмерти двух из «гербовых»; командор поймал их с верёвкой в руках у рвов замка.
Князь Вингала вспыхнул, но потом сдержался.
– Командор! – произнёс он, помолчав, – с сожалением, как хозяин этого замка, с восторгом, как литвин и князь обожаемого мною народа, я должен вам сказать, что оба ваши первые условия не могут быть приняты. Во всей Жмуди нет других войск, как только мои дружины. И я, и они, мы молимся богам наших отцов, не могу же я посылать их вводить в моём народе ненавистную ему латинскую веру! Строить замки на земле жмудинской я вам дозволить не могу. Какой же пастырь пустит добровольно волков в свою овчарню!.. Придите и стройте, если можете.
Что же касается вашей личной, третьей просьбы, то могу вас уверить, пока вы и ваши слуги будут держать себя, как подобает гостям, и я, и мои литвины сумеют доказать своё гостеприимство, но если они, злоупотребляя правом гостя, будут вести себя как шпионы и соглядатаи, то клянусь Прауримой, я велю их повесить вниз головой на тех стенах, которые они вымеряли. Я кончил. Не имеет ли ещё что-либо сказать благородный рыцарь!?
По мере того, как боярин переводил эти слова, командор страшно менялся в лице. Злость, бешенство кипели в нём. Он понял, что его миссия не удалась, что случилось что-то такое, чего он не подозревал, выезжая на днях из Мариенбурга.
Инстинктивно чувствуя в каждом слове князя Вингалы оскорбление, он сдёрнул с руки перчатку и хотел её бросить под ноги князю, но тот остановил его.
– Довольно, дерзкий! – крикнул он ему. – Будь счастлив, что ты взошёл под мой кров вчера, а не сегодня. Ступай, скажи своему магистру, что если он хочет мира, то пусть смирно сидит в своём Мариенбурге, мы его не тронем, но если он осмелится захватить хоть пядь земли литовской – горе ему!
– Это равносильно объявлению войны ордену, князь!? – осмелился заметить командор.
– Не твоё дело рассуждать. Я тебе говорю, передай мой ответ магистру. Если он найдёт, что защищать свои владения и свой народ от неприятельского вторжения – повод к войне, тем хуже для него!
Больше говорить было не о чем. Князь встал со своего места, сделал общий поклон и вышел из залы, дав знак криве-кривейто следовать за собой.
Криве-кривейто
Мёртвая тишина, царившая в тронной зале, пока шла аудиенция, сменилась теперь шумным говором. Литовские и польские бояре пожимали друг другу руки, словно радуясь светлому празднику. Князь Болеслав чуть не целовался с Видомиром. Капеллан потирал в умилении руки.
Рыцари, их пажи и оруженосцы столпились в мрачную чёрную кучу и медленно двинулись к дверям.
С ними никто не хотел говорить, и через полчаса всё посольство магистра уезжало обратно, увозя в крытой повозке своих неосторожных инженеров, поплатившихся за попытку сделать промер своими спинами.
До замка Штейнгаузен, где помещался конвент, в котором граф Брауншвейг был командором, было не больше дня пути, и неудачное посольство, на другой день добравшись до замка, тотчас же послало донесение великому магистру в Мариенбург.
Ответ последовал через неделю, он был краток и крайне растяжим.
«Орден войны не боится», – писал великий магистр, – но и не желает её; впрочем, действуйте, как заблагорассудите, во имя общей заветной цели не стесняясь последствий».
Это был настоящий карт-бланш, и оскорблённый командор решился действовать наступательно при первом удобном случае.
В соседние конвенты поскакали гонцы с советами быть осторожнее, а в Мариенбург стали летать донесение за донесением о присылке наёмных ратников. Войны ещё не было, но она чувствовалась в воздухе, и, казалось, малейшей искры достаточно, чтобы произвести взрыв.
Между тем, старая Германда добралась до Вильни и, к своему великому счастью, застала князя Давида Глебовича уже на свободе. Война с Василием Дмитриевичем московским была окончена, Витовт выпустил и обласкал заложника. Несколько русских витязей приехали в Вильню, и в стольном городе великого литовского княжества ежедневно были пиры и празднества.
Известие, принесённое старой кормилицей Скирмунды, поразило князя Давида. У него уже был разговор об этом браке с отцом, и он получил полное согласие, только разразившаяся война помешала засылке сватов; теперь время было коротко, и князь Давид решился просить одного свата, именно самого великого князя Витовта.
Витовт ничуть не удивился просьбе своего гостя, и когда тот чистосердечно объяснил ему, что надо спешить, так как он боится соперничества князя мазовецкого, то Витовт собственноручно написал грамотку к брату Вингале, вручил её молодому русскому витязю, крепко обнял его, поцеловал, назвал своим племянником и позволил в тот же день собрать дружину и ехать в Эйраголу.
Налет немцев на деревню
Сборы были недолгими; трое из русских витязей с оруженосцами, да человек пять литовских лучников, согласившись по первому слову князя Давида, решились за ним следовать, и в тот же день вечером они уже мчались по эйрагольской дороге.
Целый следующий день прошёл в пути. К вечеру, когда, покормив лошадей и отдохнув, путники подъезжали уже к границам Эйрагольского княжества, они увидали громадное зарево, поднимавшееся из-за леса. Толпы поселян бежали им на встречу.
– Немцы! Крыжаки! – вопили они, – жгут и грабят!
Князь и его дружина мигом приготовились к бою и поскакали к деревне, бывшей несколько в стороне от пути.
Печальная картина открылась их взорам: деревня пылала, а среди околицы двое рыцарей и человек пятнадцать гербовых панцирников таскали из избы добычу и вязали к своим коням пленных женщин и девушек. Несколько крестьянских трупов лежало вдоль улицы.
Князь Давид не выдержал, он быстро выехал вперёд со своими товарищами-витязями и с копьём в руках напал на первую группу, в которой были два рыцаря. Ловким ударом копья, попавшего в забрало, он обернул шлем кругом на голове рыцаря и сбросил его с седла; двое других товарищей бросились на второго рыцаря, тогда как лучники и оруженосцы напали на нагруженных добычею гербовых.
Немцы не выдержали, и, несмотря на то, что их было почти вдвое больше, постыдно бежали.
Первым обратился в бегство второй рыцарь, и благодаря превосходству коня успел быстро скрыться от преследования. Витязи и лучники преследовали бегущих гербовых и захватили трёх человек, да трое лежали убитыми среди пылающей деревни. Между тем, рыцарь, сброшенный копьём князя Давида, успел оправиться и сбросить с себя шлем. Теперь, с мечом в руке, напал он на князя, который без брони и на коне смело бросился на него. Но бой был неравен. Рыцарь обладал громадной силой и вертел мечом как перышком. Сабля князя Давида несколько раз встречала то меч, то латы, а тевтонцу удалось задеть князя слегка по ноге. Благоразумие говорило, что надо прекратить бой, тем более, что тяжело вооружённый рыцарь без лошади не мог никуда уйти, но князь Давид был не таков; почуяв рану, он окончательно потерял хладнокровие и с новой яростью бросился на врага. Огромный меч сверкнул в воздухе, и сабля князя со звоном разлеталась на части.
Оставшись обезоруженным, князь Давид был на волос от гибели. Быстрым движением уклонился он от жестокого удара меча. Железо вонзилось в спину лошади; благородное животное сделало отчаянный прыжок в сторону, князь был выброшен из седла, но, к счастью, не запутался в стременах. С поднятым мечом бросился рыцарь на лежащего, думая одним ударом покончить с врагом, но, хотя ошеломлённый падением, молодой воин не растерялся; мигом оправившись, он, в свою очередь, кинулся к одному из поверженных драбантов, схватил его палаш и устремился навстречу рыцарю.
Увлеченные жаром преследования, спутники князя были далеко. На князе не было не только лат, но даже лёгкой кольчуги, тогда как соперник, весь закованный в доспехи волошской выковки, был положительно неуязвим.
Зато князь Давид был гораздо свободнее в своих движениях и мог во всякое время уйти от неповоротливого врага. Но отступать или бежать перед врагом! Разве подобная мысль могла когда-либо зародиться в сердце такого витязя, как князь Давид? Недаром его из тысячи других отличила и полюбила сама дивная Скирмунда, внучка великого Кейстута!
Но и в вооружении рыцаря был пробел, было уязвимое место; ещё в начале боя он потерял шлем, и таким образом голова его была не покрыта. Он понял это, но слишком поздно, ему уже не было времени надеть свой шлем, валявшийся в нескольких шагах. С палашом драбанта в руках бежал к нему русский богатырь. Прикрывшись щитом, ждал теперь рыцарь рокового удара, он был уверен в победе и готовился длинным мечом пронзить незащищенную грудь пылкого юноши.
Грянул страшный удар, такой удар, что немец, даже прикрытый железным щитом, не выдержал и упал на одно колено. Это и спасло князя; ошеломлённый ударом, рыцарь не успел нанести удара; витязь, схватив палаш в обе руки, поразил его вторично. Крыжак упал навзничь, но негодный драбантский палаш согнулся от удара и был ни к чему не годен. Вновь обезоруженный, князь искал вокруг себя какого-либо предмета вооружения, чтобы закончить бой с поверженным крыжаком. Огромная крестьянская дубина валялась в нескольких шагах. Броситься к ней, схватить, и размахивая над головою, вернуться к месту побоища, было для князя делом нескольких секунд.
Дубина гудела в воздухе!
Двумя страшными ударами выбил он из рук оправившегося рыцаря его длинный меч и исковерканный щит и готовился нанести всесокрушающий удар по голове, как вдруг позади раздался радостный крик – это были его соратники, спешившие к нему на помощь.
Обезоруженный, но даже не поцарапанный, благодаря своим превосходным латам, рыцарь был мигом свален с ног и скручен прискакавшими соратниками князя Давида.
В пылу боя молодой витязь и не почувствовал своей раны, но теперь, когда всё было кончено, жгучая боль в ноге заставила его осмотреться. Алая струйка крови виднелась на его желтом сафьянном сапоге.
Пестун и оруженосец его Марк Черниговец был искусен и в деле лекарском. Он осмотрел рану, перевязал её и прибавил шутя:
– Ну, ничего, княже, баба веретеном оцарапала, до свадьбы заживёт. – Только женись скорее!
– Твоими бы устами да мёд пить, Марко – улыбнулся в ответ ему князь. – Однако, други-товарищи, в путь так в путь, а то к вечерням в Эйраголу не поспеть!
Бой смоленцев с крестоносцами
– Какие там вечерни, во всём замке там и пяти человек нет, что лоб крестить умеют. Нехристи, прости Господи! – заметил подручник князя, молодой княжич Острогорский, из-за дружбы с князем ехавший с ним в Эйраголу.
– Вот что я скажу тебе, Борис Андреевич, – серьёзно проговорил князь Давид, – по мне уж лучше такие нехристи, как литвины, жмудины, чем такие христиане, как эти псы, разбойники-латинщики. Он рукой указал на связанных пленных.
Надо было трогаться далее, но тут оказалось, что удар меча поразил насмерть боевого коня князя Давида. Верное животное ещё стояло на ногах, но уже дрожало всем телом, и алая струя крови порывисто бежала из пронзенного бока.
Князь подошёл к своему верному товарищу в битвах и погладил его по крутой шее. Ратники бросились расседлывать коня. Благородное животное сделало последнее усилие, и, протянув морду к своему господину, хотело заржать, но в бессилии упало на колена.
Князь отвернулся, чтобы скрыть слезу сожаления, навернувшуюся у него на глазах.
– Отслужил ты мне свою службу, Меметушка, – проговорил он печально, – ей-же-ей, не взял бы я за тебя не только сегодняшнего, а ещё десятка этих проклятых крыжаков!
Между тем, оруженосцы возились около рыцарского коня, седлая его для князя Давида, и через несколько минут вся толпа скакала по Эйрагольской дороге. Пленные были посажены и привязаны по двое на одну отбитую лошадь, а рыцаря, тоже прикрученного к заводной лошади, поместили среди двух лучников, которые держали поводья.
Оправившийся крыжак кричал и ругался по-немецки, грозя местью и гневом великого магистра, но никто его не понимал, витязи только посмеивались над его собачьим лаем.
Уже солнце совсем склонилось к горизонту, когда путники наконец увидали вдали, на высоком берегу реки Дубисы прихотливые очертания стен, бойниц и башен Эйрагольского замка.
Между тем, в стенах замка разыгрывалась другая небывалая драма. Истекал третий день срока, назначенный князем Вингалой, чтобы дать Скирмунде время приготовиться ответить князю Болеславу.
Уже с утра все в замке готовилось к торжеству. Массы народа стремились к замку, зная что князь Вингала никогда не скупился на угощения.
Большой тронный зал был убран гирляндами живых цветов и ветвей. Перед священным изображением Прауримы, поставленным в переднем углу, горел светильник из чистого золота, имевший вид аиста, испускающего клювом пламя. Всё изображение богини было завито гирляндами чудных махровых розанов – любимого цветка литовцев. Рядом с троном или креслом князя, было поставлено другое, несколько пониже, – для княжны Скирмунды.
Бояре, дворяне, почётная стража, все были в сборе, ждали только выхода князя и княжны для торжественного обряда смотрин и помолвки.
Жених и его свита в пышных национальных одеждах стояли против трона.
Дверь из внутренних покоев растворилась и, предшествуемый шестью вайделотками в длинных белых одеждах, с зелёными венками на голове, появился криве-кривейто. Он нёс в руке священную кривулю, и богобоязненные жмудины низко склонили перед ним головы. Шесть человек криве и шесть вайделотов завершали шествие. Все эти служители Прауримы стали по бокам её изображения и пропели короткий монотонный гимн в честь сильной покровительницы Литвы. Криве-кривейто снова поднял жезл, и все присутствующие, кроме князя мазовецкого и его свиты, пали ниц. Кругленький капеллан поднял глаза вверх и бормотал себе под нос молитву.
Раздались удары бубнов и литавров, и под эту нестерпимую музыку, предшествуемый целой дюжиной пажей и круглецов, князь Вингала вошёл в залу. Он вёл за руку княжну Скирмунду, покрытую с головы до ног полупрозрачной фатой.
Князь Вингала был мрачен. Он только что выдержал жаркий бой с собственной совестью, когда в последнюю минуту Скирмунда со слезами заклинала его помедлить ещё с совершением обряда.
Отцовское сердце его готово было уступить, но тут опять в его ушах прозвучали ядовитые слова капеллана, и он решился действовать неумолимо.
Очевидно, решилась на что-то и Скирмунда. Слёзы исчезли с лица её как по волшебству, она словно выросла, выпрямилась. Глаза её сверкали необычайной энергией.
– Я готова, отец, идём. Жертва будет принесена! – твёрдо проговорила она и подала руку отцу. Рука была холодна как лёд.
Князь Вингала даже вздрогнул от прикосновения этой холодной руки, но не выдал волнения и повёл свою дочь к собравшимся гостям.
Взойдя на ступеньки помоста и остановившись у трона, он сделал знак князю мазовецкому и его сватам подойти.
– Князь Болеслав Владиславлевич, – произнёс он торжественно, – твой отец, пресветлый князь Владислав Станиславович, просит у меня для тебя в замужество дочь мою, княжну Скирмунду, я привёл её сюда, чтобы ты из уст её сам мог услыхать ответ, а из рук её принять чару вина!
Две старые боярыни подали Скирмунде небольшой серебряный поднос, на котором стояли две золотые чаши с вином.
Скирмунда взяла поднос, твёрдо сделала два шага навстречу своему жениху и вдруг остановилась. Она в последний раз взглянула в окно, она всё ещё надеялась, что вот-вот явится её суженый, её желанный, но нет, дорога была пустынна.
Она сделала над собой, по-видимому, громадное усилие, сделала ещё два шага и снова остановилась. Все взоры были устремлены на неё, уже князь мазовецкий в свою очередь сделал шаг по направлению к ней и протянул руку, чтобы взять чару, но вдруг княжна отступила назад, быстро передала поднос испуганным боярыням, затем бросилась вперёд, мимо своего жениха, добежала до угла зала, в котором стояло изображение богини, откинула назад свою фату и упала на колени перед статуей.
– Великая Праурима! – крикнула она громко, – посвящаю себя на служение тебе! Будь мне заступницей и покровительницей!
Общий крик изумления и ужаса потряс залу. Сам князь Вингала быстро сбежал со своего места и бросился к дочери, желая схватить её за руку, но криве-кривейто преградил ему дорогу своей кривулей, и князь остановился.
– Великая Праурима слышала её клятву, – заговорил торжественно криве-кривейто, – отныне она вайделотка!
– Аминь! – хором отвечали криве, вайделоты и вайделотки, а Скирмунда, между тем, бледная и обессиленная, обвивала руками изображение богини и нервно рыдала.
– Её решение выше моей воли! – мрачно проговорил князь Вингала. – Ничто не может избавить от данного слова. Прости, князь Болеслав, прости. Это решение выше власти человеческой!
Князь мазовецкий стоял как громом поражённый. Он ещё не понимал значения только что произошедшей сцены. Смутные понятия о вайделотках, поддерживающих священный огонь «Знич» в дальней Полунге, которые казались ему детскими сказками, принимали теперь в его глазах реальные образы. Та, к которой он стремился всем своим существом, ради которой он готов был войти в сделку с собственной совестью, вырвана из рук его для служения какому-то бездушному идолу, истукану. Он чуть не плакал от отчаянья, и только дружеские слова участия его сватов да самого князя Вингалы, всячески старавшихся его утешить, привели его в сознание.
Решение дочери было такой неожиданностью и для старого князя, что он совсем растерялся. Сам закоренелый язычник, он хорошо понимал, что не имеет права вмешиваться в дела, подведомственные одному криве-кривейто, и потому не сделал ни малейшего возражения, когда старшая вайделотка одела на Скирмунду венок из дубовых листьев, опоясала её гирляндой из той же зелени и повела обратно в её терем. Боярыни, мамки, няньки печально за нею следовали.
С поразительной быстротой разнеслось в толпе, окружавшей замок, удивительное известие. Оно было принято населением с величайшим восторгом, крики одобрения и радости ликовавшей толпы доносились и в тронную залу.
Вдруг эти крики превратились в какой-то яростный рёв. Народ массами бросался к воротам замка. Князь с изумлением посмотрел в окно. В ворота въезжало около 15 всадников, с ног до головы покрытых пылью. Среди их толпы виднелись люди, прикрученные к седлам, а между двумя верховыми лучниками качалась колоссальная фигура рыцаря в вороненых латах, но без шлема. Он тоже был связан.
Князь послал узнать в чём дело, и почти в ту же минуту, на пороге залы показался его знакомец, ратный товарищ и недавний гость князь Давид. Его вёл под руку князь Острожский.
– Князь Давид Глебович! Что это значит? В такую пору и в таком виде!..
– Спешил к тебе, государь князь, с грамоткой от пресветлого государя Витовта Кейстутовича, да по пути на проклятых крыжаков наткнулся. Они у тебя тут посад Яровицу полымем спалили и животишки пограбили.
– Как, Яровицу? Быть не может?! – вскрикнул изумлённый князь.
– А вот и злодеи налицо, прикажи их допросить.
– Это успеем! Успеем, гость дорогой, а теперь спасибо, что за моих людишек заступился, да что это с тобой? Ты ранен?..
– Ничего, царапина, да только с дороги разломило, без малого двое суток гнал из Вильни!
– Да, правда. Ты говоришь, привёз грамотку от великого князя и дорогого брата. Видно, вести большие, коли такому витязю доверил!
Молодой князь смоленский расстегнул кафтан и достал с груди сумку, в которой было спрятано письмо князя Витовта.
Князь Вингала взял письмо и быстро пробежал несколько строк, начертанных великим князем. Глаза его сверкнули мрачным огнём. Он теперь понял всё: и упорство Скирмунды, и её мольбы повременить сговором. Он сам, своим упорством погубил собственную дочь. Все эти мысли ураганом пронеслись в его голове. Непоправимое дело было сделано!
Смоленский князь Давид Глебович
– Князь Давид Глебович, – начал он тихо, стараясь скрыть душившее его волнение, – благодарю тебя за честь, а брата и государя – за сватовство. Но у меня нет больше дочери.
– Умерла? – вырвалось глухим стоном из груди князя.
– Хуже, князь – она дала обет богине Прауриме, – она теперь вайделотка!
При этом страшном слове, значение которого ему было хорошо известно, князь Давид побледнел как смерть. Слова старой Вундины, торопившей его отъездом из Вильни, оправдались; она говорила, что княжна или руки на себя наложит, или что хуже придумает!
– Вайделотка? – проговорил он машинально за князем, – и это навсегда?!
– И ты ещё, князь, спрашиваешь? Вся Литва держится только верой отцов наших. Моя дочь имела право дать обет. Это правда. Но если она его нарушит, клянусь прахом отца моего Кейстута, я задушу её вот этими руками!
– Вайделотка!.. Вайделотка!.. – шептал уже в каком-то нервном ужасе молодой витязь и, как безжизненная масса, упал на руки товарищей.
Вечером того же дня, князь мазовецкий со своими сватами и свитой выезжал из ворот Эйрагольского замка. Как бы там ни было, а сватовство его, первого жениха в Польше, окончилось полнейшей неудачей.
Сваты ехали возле молодого князя мрачные и недовольные, они не говорили ни слова, стараясь не растравлять рану, нанесённую фамильной гордости Пястовича. Только один толстенький капеллан ругался и посылал всевозможные проклятия и на упорную язычницу, и на её отца, и даже на проклятого схизматика князя Давида[31].
– Ясные панове! – вдруг заговорил он, обгоняя группу из трёх вельмож, молчаливо ехавших шагах в пятидесяти от группы свиты и оруженосцев, – Сдаётся мне, что этот москаль не с добра приехал в замок. Не ради ли его княжна Скирмунда так заупрямилась?
– А так!? Может и правда! – воскликнул граф Мостовский, словно осенённый какою-то мыслью, – проклятый схизматик в прошлом году целый месяц гостил в Эйраголе! Всё может статься!
– В таком случае, я отомщён: ни мне, ни ему! – сухо проговорил князь Болеслав. Князь не решится идти против всего народа и против своего языческого криве-кривейто. Сожгите его громы небесные! Он не решится бросить моему отцу и всей Польше оскорбления, выдав дочь теперь за москаля, хоть будь он самим великим князем московским!
– Да и дьявольский криве не позволит! – заметил граф Мостовский.
– Ну, об этом ещё можно поспорить, – засмеялся капеллан, – стоит только хорошенько попросить да принести обычные и чрезвычайные жертвы и неразрешимое тотчас разрешится!
– Не меряй всё, отец капеллан, на свой локоть, – сказал второй сват, – я давно знаю криве-кривейто Лидутко, это сын старого Лидзейки, что был при Гедимине. Он пошёл в отца, а того всеми клейнодами короля святого Стефана не подкупишь, даром что язычник. Это не то, что наши прелаты.
– Не изрыгайте хулы на служителей алтаря! – торжественно проговорил капеллан, – кому неизвестно, что сам криве-кривейто Лидзейко разрешил знаменитой Бируте выйти за Кейстута? А она была вайделоткой! Кто же мешает сделать это и теперь? Криве-кривейто налицо, новый жених тоже. Она поклялас – так криве разрешит клятву, а князь Вингала созовёт гостей на брачный пир! И овцы целы и волки сыты, и пресветлейший князь Болеслав получил гарбуза, а коли все довольны, я и подавно!
– Молчи, змея! – крикнул на него князь мазовецкий, – не растравляй свежей раны!
– О, ясный пан, моё дело не растравлять, а лечить раны душевные. Уж если не суждено нам обратить эту закоренелую язычницу в лоно христианской римско-католической церкви, – единой, истинной! – капеллан возвёл лицо горе, – так уж лучше совсем вырвать воспоминание о ней из груди такого витязя и борца христианства, как ваша ясная милость! Я думал, что задевая ваше самолюбие, я воздвигаю между вами вечную преграду, что вы тем скорее забудете думать о язычнице.
– И не достиг цели! О, я и теперь вижу, как сверкнули, остановившись на мне, её чудные глаза. Я ещё теперь вижу их перед собой. Нет, никогда мне не забыть её дивной красоты! – с жаром проговорил князь мазовецкий.
– О, я теперь уверен, что она чаровница, она заколдовала князя. Надо будет в первой каплице /часовне/ отслужить «Те Деум», и помолиться святому Станиславу, патрону всей Польши, может быть, он снимет чары. В Литве, особенно у этих проклятых язычников (да искоренит их Господь с лица земли!) ещё живёт таинственная наука приворожить человека и заставить его сохнуть и страдать от любви! Одно спасение – Те Деум[32], святая вода и молебен святому Станиславу!
Капеллан говорил с убеждением. Надо помнить, что в тот век вера в колдунов, ведьм и тайные науки была в полном разгаре и влекла на пытки и костры тысячи невинных, обвинённых в волшебстве и волхвованиях.
Князь мазовецкий прервал своего духовного отца.
– Нет, отец Амвросий, нет, не любовь осталась в моём сердце, не любовь, а месть. О, я бы дорого дал, чтобы выместить этой упрямой девчонке оскорбление, нанесённое в моём лице всему нашему роду!
– Отомстить? Хе-хе-хе! – засмеялся капеллан, – это вещь очень возможная… У меня сейчас блеснула удивительная мысль! О, как можно отомстить, зуб за зуб, око за око!
– И ты не увлекаешься, святой отец? – быстро спросил князь мазовецкий, – научи, озолочу! Мести, только одной мести, просит моя душа! Говори, говори, святой отец.
Вместо ответа капеллан сильнее подогнал своего коня, князь за ним последовал, и чрез несколько минут они шагов на 40 опередили своих спутников. Тогда только решился заговорить отец-капеллан.
– Итак, ясный ксёндже, вы желаете отомстить? Я по этому порыву узнаю кровь Пястовичей. Никогда не прощать ни одной обиды. Это хотя не по-христиански, но с язычниками разве можно поступать иначе?.. Мой план – страшный план, смотрите, чтобы не раскаиваться после!
– Говори, говори, и если бы мне пришлось призвать на помощь адских духов, запродать им свою душу, я готов, готов! – с жаром перебил его князь.
– Зачем душу губить, надо спасти душу, ясный ксёнже! Я так думаю, не захотела панна Скирмунда быть женой такого ясного пана, как ксёнж, так пусть будет она наложницей!. Не хотела волею, силою окрестить можно! Выкрасть княжну и тогда…
– Что ты говоришь! Да разве это возможно? Король Владислав (Ягайло) так дорожит миром с Литвой! Нет, это невозможно, такой поступок поднимет всю Жмудь и всю Литву, как одного человека.
– Эх, ясный ксёнже, мой дорогой сын духовный, есть на свете великая наука – дипломатией называется, а учит она, как чужими руками из огня без ухватов горшки вынимать… Вот я призвал её на помощь и додумался: как бы это отомстить упрямой княжне и её дикому отцу побольней, да чужими руками, и вот какая мысль мне пришла. Говорить, что ли?
– Говори, говори, ты будишь моё любопытство, ты воскресаешь мою надежду! – Говори! Я сказал, озолочу – а моё слово…
– Дороже червонного золота! – умильно и льстиво перебил капеллан. – Ну, так извольте слушать, но чтобы кроме нас двух никто не подозревал тайны.
Князь поднял руку, как бы желая поклясться. Капеллан продолжал:
– Вашей милости известно, что единственное место, где горит огонь, треклятый Знич, у этих поганых язычников и остаётся, это в Полунге, на морском берегу. Путь туда долог и ведёт вдоль границы. Княжну повезут в первое новолуние, у этих поганых язычников на всё нечестивые приметы. Кто мешает на пути сделать засаду с дружиной, мечами разогнать пёструю пешую сволочь криве да вайделоток, перевязать их? Тогда птичка поймана!
– Да ты с ума сошёл, ведь это война! Война между Литвой и Польшей.
– Зачем же между Литвой и Польшей, а не между Литвой и Орденом Тевтонским?
– Как орденом? – с удивлением переспросил князь.
– Да очень просто. Ваша милость сами видели, до чего были взбешены братья-крыжаки, когда их отчитал треклятый язычник. Я знаю командора, он шутить не любит, а такое оскорбление требует мести! Зачем нам самим марать руки в этом грязном деле? Пускай немцы разбивают поезда вайделоток. Нам бы только втравить их в дело. А за то я берусь, и тогда мой ясный князь отомщён! Предлог к войне с Орденом должен быть налицо. И наш премудрый король Владислав может опять ловить рыбку в мутной водице!
– Но Скирмунда? Что же она? Что с нею станется, если этот план удастся? – перебил капеллана князь мазовецкий.
– Ох, эта язычница! Глубоко засела она в душу ясного князя. Ну, что же, не съедят её немцы, разве только окрестят, да собьют немного спеси. А потом, кто знает, можно её отбить, освободить! Не жена, так любовница! Эх, ясный княже, решайтесь!
– Ты не пастырь церкви, ты сатана, искуситель! – после раздумья проговорил князь мазовецкий, – но кто бы ни был ты, действуй как знаешь. Моя душа жаждет мести, отомсти за меня, сквитаемся, я не скуп!
– Ну так вот что, ясный пан ксёнж, не дальше как сегодня к ночи мы будем на прусском рубеже, всего в двух милях от Штейнгаузена, где живёт конвент командора графа Брауншвейга. Проезжая мимо, я прикинусь больным, и слягу, брат госпитальер, мой однокашник, а только бы мне забраться в конвент. Я в три дня всех на дыбы поставлю, а теперь до новолуния двенадцать дней!
Князь с удивлением поглядел на капеллана. Ему до этих пор и в голову не приходило, чтобы под этой вечно смеющейся личиной скрывался такой хитрый и дальновидный политик. Надо ли говорить, что план его был принят, клятва молчания вновь повторена, и, сдерживая своих лошадей, князь и капеллан незаметно опять сравнялись со своими спутниками, которые в жару какого-то политического сеймового спора и не заметили их отсутствия.
Тихая летняя ночь надвинула свой таинственный покров на утомлённую землю, и путники стали думать о ночлеге.
Вдали мелькали огоньки. Это был форштат Штейнгаузенского замка, каменные зубчатые стены которого мелькали грозными силуэтами среди большой просеки в вековечном сосновом бору.
Уже с самого разговора с князем капеллан начал жаловаться на нездоровье, и он еле дотащился до ночлега, приготовленного в лучшем доме посада высланными вперёд слугами. Высокие гости не хотели беспокоить братьев конвента и решились провести ночь инкогнито.
На заре, когда пришлось уезжать, отец капеллан лежал словно мёртвый. Он прямо заявил, что дальше ехать не может и, как милости, просил оставить его на несколько дней на месте.
Князь мазовецкий, посвящённый в тайну, для видимости как бы не соглашался, но потом уступил и, оставив при капеллане двух прислужников и одного драбанта, с остальными дворянами и свитой поехал далее.
После их отъезда капеллан написал несколько слов госпитальеру конвента брату Петру; тот очень обеспокоился и сам явился вместе с присланными из замка-монастыря носилками. Ещё через час капеллан отец Амвросий уже лежал на койке в одной из комнат Штейнгаузенского замка, отведённой под больницу.
Замок Штейнгаузен не был одним из тех новых замков, которых в последние годы тевтонское рыцарство настроило вволю вдоль литовской границы. Это было древнее и очень красивое здание, окружённое высокой зубчатой стеной и водяным рвом. Единственные ворота были не дубовые, как в прочих замках, а железные, скованные из целого ряда узких железных полос. По высоким стенам стояло около дюжины новоизобретённых метательных орудий, которые назывались «мортирами», а при них главным мастером был нюрнбергский немец Шмитгоф, знавший секрет пороха и ракет.
В замке, хотя довольно обширном по наружному виду, было мало жилых помещёний, и потому редко кто из рыцарей охотой соглашался жить в этой пустыне, далеко от цивилизованных центров, да ещё без комфорта. Но это было давно.
Хотя по строгому монашескому уставу орденов Тевтонского и, в особенности, Ливонского, братьям рыцарям-монахам запрещалась всякая роскошь в жизни и они должны были довольствоваться голыми досками для ночлега, но с течением времени монастырские строгости очень ослабели.
Хотя рыцари-монахи всё ещё имели в замках кельи, снабжённые только дощатой кроватью и сундуками без замка, и дверями без задвижек, чтобы тем облегчить командору наблюдение за ними во всякий час дня и ночи, но в пригородных слободах, а то и в самых стенах замков у них бывали устроены свои теплые и уютные гнездышки, а в них порой обитали их подруги. Конечно, всё это делалось тайно, келейно, вдали от глаз брата командора, но ведь все люди-человеки, и у самих командоров, даже у великого магистра, могли быть слабости, и они сквозь пальцы смотрели на «развлечения» своих подчинённых.
Ливонский орден в этом отношении был гораздо строже Тевтонского; это можно было объяснить тем, что он реже подвергался наездам разных иноземных гостей-рыцарей, привозивших с собой свою атмосферу и привычки, далеко не сходные со строгим монастырским уставом крестоносцев.
Предшественник графа Брауншвейга на должности командора Штейгаузенского конвента, барон фон Шлипенбах, был человек крайне суровый. Аскет в полном значении этого слова, он и ото всей братии требовал исполнения устава, но встретил глухой отпор. Как бесконтрольный судья между братьями конвента, он попробовал употребить силу – и весь конвент разбежался. Огорчённый, он сам уехал к великому магистру и уже оттуда не возвращался.
На место его был назначен граф Брауншвейг. Это был человек совершенно особого закала. Строгий и беспощадный, формалист по внешности, он держался девиза «греши, но не попадайся», и так полюбился братьям-рыцарям, что они считали за особое счастье попасть в его конвент. Всех рыцарских мест в конвенте было одиннадцать, по числу имён апостольских, и на каждое место имелось по нескольку кандидатов в других конвентах.
Жизнь в замке была строга и однообразна по виду, но стоило только рыцарю переступить порог общей трапезной или длинного коридора с кельями по обеим сторонам, как он был уже на свободе и мог делать что хотел до тех пор, пока монастырский колокол не призывал братию к общей молитве.
Насчёт этого командор был очень строг; избави Бог кого из рыцарей не явиться в капеллу замка к началу службы: строгая эпитимия и лишение права выхода из замка были наказаниями для ослушника. Таким образом, не стесняя своих подчиненных в их времяпровождении в свободные часы, командор властвовал над ними неограниченно именно страхом за эту свободу, и потому каждый его взгляд, каждый жест уже считался приказанием.
Сам командор жил безвыездно в замке. У него не было даже потайного уголка и доброй феи в слободе. Зато слух ходил, что в высокой башне, гордо возвышавшейся над правым крылом замка, обитала в течение некоторого времени какая-то женщина. Говорили, что иногда в узких стрельчатых окнах башни мелькало белое покрывало, а по вечерам нескромный луч света прорывался сквозь ставни окон, затем и это видение исчезло. Башня опустела, женщина исчезла. Куда она девалась? Никто не мог дать ответа, а кто бы посмел спросить об этом сурового командора?!
По рассказам отца казначея, имевшего случай при прежнем командоре бывать в башне, в ней было три комнаты, по одной в каждом этаже, но они были пусты, заброшены и по виду никогда не обитались. Вход в них был через спальню командора, и со времени поступления на эту должность графа Брауншвейга никто не имел в руках ключа от железной двери, ведущей в эти покои.
Таинственный свет, белая мелькающая тень в окнах, наконец, самое таинственное исчезновение живого существа, очевидно, обитавшего в покоях высокой башни, хотя и возбуждали любопытство братьев конвента, но о них говорили мало: у каждого были свои дела, и никто не желал вмешиваться в интимную жизнь командора, который, в свою очередь, не мешал жить и им.
Выгода была обоюдная!
Брат Пётр, рыцарь, заведывающий больницей конвента в Штейнгаузене, был человек ещё не старый, но которого, несмотря на монашеский обет, точил червь честолюбия.
Он не хотел быть заурядным рыцарем, ему во чтобы то ни было хотелось отличия, и он очень обрадовался, когда за смертью старого госпитальера граф Брауншвейг предложил эту должность ему.
Кроме больницы и странноприимного дома, его ведению были подчинены все склады запасов в замке, а уезжая по делам ордена, командор передавал ему часть своей власти. Этого было достаточно, чтобы брат Пётр смотрел на братьев монахов-рыцарей чуть ли не как на своих подчиненных.
Незнатного рода и небогатый, он не мог пользоваться тем комфортом, который имели в приконвентной слободе более состоятельные рыцари; единственным его наслаждением было хорошее вино – а его немалое количество было скоплено предместником в мрачных погребах замка. Но и тут он держался мудрого правила: «пить, но не напиваться» – и часто командор, особенно отличавший его за исполнительность и знание уставов, ставил его в пример трезвости и воздержания прочей братии.
Он был страстным поклонником женского пола, но так как по незначительности своих средств должен был бы пользоваться только отбросками от трапезы богатых, то предпочел полное воздержание, всё ещё рассчитывая, что буря войны бросит на его долю красавицу-полонянку.
Он был большим приятелем с капелланом князя мазовецкого и очень обрадовался, когда ему удалось, наконец, перенести его в свой замок. Он с первого раза видел, что болезнь не опасная, и приказал постелить новоприбывшему постель в своей келье.
Узнав, что в больницу замка поступил канонник и, к тому же известный проповедник, сам комтур[33] зашёл его проведать и очень удивился, узнав в больном того самого капеллана, которого несколько дней тому назад встретил в Эйрагольском замке.
Беседа завязалась.
Хитрый и тонкий капеллан с первых же фраз так умел понравиться командору, что тот и сам не заметил, как просидел до вечерен, и только звон церковного колокола, призывавший к молитве, заставил его расстаться с капелланом.
На следующее утро он зашёл снова, и, видя, что отцу Амвросию гораздо лучше, пригласил его к себе, к великому огорчению брата Петра, и проговорил с ним целый день.
Предметом их разговоров, разумеется, были отношения между Литвой, Польшей и Орденом. Как яростный католик, командор во что бы то ни стало прежде всего хотел обратить всю языческую жмудь в христианство и затем уже бросить её под ноги немцам. По его словам, славяне, за исключением поляков, – он делал эту уступку ради дорогого гостя – были низшей расой, годной только для рабства, а господствовать над ними были призваны только немцы.
Капеллан, улыбаясь, слушал эти немецкие бредни и всё поддакивал. Ему уже удалось несколько раз кольнуть самолюбие командора, напомнив ему грубый ответ Вингалы, на требования, предложенные именем великого магистра.
При этом намеке граф Брауншвейг вспыхнул.
– Я послал донесение великому магистру в Мариенбург, надеюсь скоро получить разрешение немножко потревожить этих лесных дикарей.
– Да уж вы и то спалили их слободу! – улыбаясь, заметил капеллан.
– Да – это было глупое дело, на которое, не посоветовавшись со мной, рискнул командор Гох, Прейцбургского конвента, – проговорил с досадой граф. – Задумано глупо, исполнено ещё глупее, десять человек убитых, и в том числе какой воин-рыцарь – брат Эрлих – богатырь, каких я и с роду не видал, коня за передние ноги поднимал!
– Вы говорите – убит. Вы ошиблись, я сам видел его вчера в числе пленных, захваченных в Эйрагольском замке.
– Как, жив? А мы уже два дня по нем панихиды поём, – воскликнул командор, – быть не может!
– Но это нисколько не избавляет его от смерти: не сегодня, так завтра эти дикие волки его сожгут на костре во славу своего деревянного Перкунаса!
– Как сожгут?!
– Да точно так же, как сожгли графа Кольмарка и десять других рыцарей, которые попались в большом набеге на Троки!
– Так неужели же этого бедного Эрлиха ожидает такая ужасная участь?
– Конечно, если вы только не пожелаете спасти его! – тонко заметил капеллан.
– Спасти его, но как? Войны с Литвой ещё нет. Эйрагольский замок высок и крепок, я со своими двенадцатью рыцарями и сотней драбантов лбы разобьём об его стены! Как же спасти его?
– А очень просто. Но тайна прежде всего! – таинственно проговорил капеллан.
– Молчание – одна из обязанностей рыцарских, – сказал командор.
– Ну, так слушайте. Вы, вероятно, слышали, Скирмунда, эта заклятая язычница, объявила себя вайделоткой. Её повезут посвящать в Полунгу, на берегу моря. Вместе с ней повезут туда и рыцаря, чтобы принести его там в жертву – вы меня поняли? Путь их лежит близ вашей границы. Чего нельзя сделать за стенами замка, то возможно в чистом поле или в дремучем лесу. Вот вам случай отомстить и, к тому же, спасти товарища!! Думаю, что за это и сам великий магистр не рассердится, а захватите княжну Скирмунду – вот и заложница в ваших руках.
Канонник (справа) и госпитальер
– Но когда же, когда её повезут? – с видимым любопытством спросил командор. Очевидно, идея мести и спасения товарища понравилась ему.
– Через девять дней, как раз в новолуние. У них всегда такой обычай: все свои богомерзкие обряды совершать в новолуние!
Долго ещё проговорили между собой хитрый капеллан и суровый рыцарь. С каждой фразой отец Амвросий всё больше и больше укоренял в командоре мысль отбить пленника и захватить серьёзную заложницу. Он знал, что князь Вингала боготворит свою дочь и что за её освобождение поступится всеми своими правами и исполнит требования ордена, которые несколько дней тому назад так презрительно отверг.
Снова колокол зазвонил на высокой колокольне, но на этот раз совсем другим звоном. Это был сигнал к обеду, и со всех концов замка потянулись к трапезной братья-рыцари.
Младший из братии, только что поступивший брат Иоанн, ещё совсем молодой человек, с выразительным, красивым лицом, прочел молитву. Капеллан конвента, невзрачный и злой старикашка, благословил трапезу, и все уселись.
Командир посадил рядом с собой гостя и весь обед говорил только с ним и, к великой радости брата Петра, приказал подать на обед две бутылки старой венгржины. Этого было немного на 15 человек, но важен был принцип.
После обеда, когда все собрались в круглой зале у камина, командир вдруг подозвал к себе заведывающего оружием брата Андрея.
– Брат, – сказал он ему голосом, не допускающим возражения: – осмотри оружие и вели подточить мечи и копья. На днях мы выступаем. Скажи драбантским офицерам, чтобы готовились в поход.
Все переглянулись.
о дня страшного решения, принятого княжной Скирмундой, прошло шесть дней. Удивительная весть о том, что дочь знаменитого князя Эйрагольского, которую все считали почти христианкой, объявила себя вайделоткой, быстро облетела всю Литву, и со всех концов Жмуди и Литвы потянулись к Эйрагольскому замку целые толпы вайделоток, сигонтов и вообще закоренелых язычников, желавших принять участие в торжественной процессии, с которой должна была отправиться княжна Скирмунда из родимого замка в дальнюю Полунгу.
Молодой князь Давид, очень обласканный князем Вингалою и его молодым племянником, совсем теперь оправился от раны, нанесённой ему рыцарем, и серьёзно подумывал об отъезде из замка, где готовилось языческое торжество. Ему, как христианину, было и неловко, и небезопасно даже присутствовать при этой языческой демонстрации, а между тем, сердце ему подсказывало, что нельзя уехать, не повидавшись с той, которая только ради него решилась на такой героический подвиг.
Однажды в глухую полночь кто-то тихонько стукнул в дверь его опочивальни. Он спросил, а в ответ ему послышался шёпот старой кормилицы княжны Скирмунды.
Как, какими чарами, какими обещаниями удалось княжне упросить старую Германду тайком пробраться в покои князя и вызвать его на свидание – не знаю, но через несколько минут князь в глубокой тьме пробирался вслед за старухой по крутым лестницам в её комнату, которая прилегала, как мы помним, к терему княжны.
Когда они очутились, наконец, в этой маленькой комнатке, чуть освещённой светом серебряной лампады, горевшей перед изображением Прауримы, старуха скользнула в двери, и через минуту, на пороге, бледная, как привидение, появилась княжна, вся закутанная в длинные белые одежды вайделотки.
Князь хотел броситься к ней, сжать её в своих богатырских объятиях, но взгляд её, печальный, трогательный, словно умоляющий приковал его на месте.
– Опоздал! – прошептала она печально, но укора не было слышно в её голосе. – Не судьба! – добавила она, протягивая руку. – Я хотела проститься с тобой навеки! Навеки! – Голос её дрогнул.
– Зачем говорить так? Разве я не здесь, перед тобой, разве я не люблю тебя? – с жаром заговорил Давид. – Разве ваш криве-кривейто не может разрешить тебя от клятвы! Говори же, говори, ведь бабка твоя Бирута тоже была вайделоткой.
– Всё это так, радость моя, жизнь моя. Да только то, что было возможно Кейстуту, льву литовскому, такому же поклоннику великого Перкунаса, как и сама Бирута, то недоступно тебе, смоленскому витязю. Лидутко, я его знаю, за все сокровища мира не согласится на брак вайделотки с христианином. Наконец, мой отец. Он проклянёт, убьёт меня, если я только осмелюсь подумать об этом браке.
– То же говорила и Бирута, однако же!..
– Нет, ты меня не понимаешь. Старый Лидзейко согласился признать брак только тогда, когда не мог поступить иначе: Бируту Кейстут увез силой и спрятал в Троках; поневоле Лидзейке пришлось покориться и признать то, что уже совершилось.
– О, свет глаз моих, Скирмунда, – чуть не вскрикнул князь Давид, бросаясь к ней, – если только за этим дело стоит, украду я тебя, вырву из рук вайделотов, умчу тебя к себе в Смоленск, там тебя не найдут, не отнимут!.. И Бог благословит наш союз.
– Как ты ещё молод, мой ненаглядный! – печально проговорила Скирмунда, покачав головой, – увезти меня, когда? Откуда? Уж не теперь ли, когда меня окружают и берегут в этих стенах две тысячи ратников отца и двое железных ворот. Не из Полунги ли, где за тройной оградой вечно на стороже пять тысяч литвин да двести вайделотов?
– Но тебя на днях повезут в Полунгу, я нападу из засады ночью, я отобью, украду тебя.
– Украдёшь, отобьёшь, когда меня будет провожать дружина отца и несметная толпа народа. Допустим даже, что нам удастся бежать, но куда и каким путём? Через Литву? Чтобы нас захватили в первой деревне?! Через крыжацкие земли?.. Страшно и подумать!.. Дорого бы они дали, чтобы иметь дочь князя Вингалы заложницей! Нет, князь, не иди против судьбы! Прощай на век. Видно, не судили нам боги счастья вдвоём. Прощай!
Князь Давид бросился на колени перед тою, которая в эту минуту была для него дороже жизни, дороже всего на свете, он схватил её руку и стал покрывать горячими поцелуями.
– Нет, нет, – говорил он словно в забытьи, – не отдам тебя без боя! Здесь ли, по дороге ли, из Полунги ли, но достану, выкраду тебя, только поклянись мне ты, что если мне удастся добраться до тебя, ты последуешь за мною без боязни, без рассуждения! Жить один раз, умереть один раз, так лучше умереть вместе, чем умирать долгие годы в тяжёлой разлуке, не так ли, моя дорогая, моя радость? Говори, говори, дай мне надежду, иначе я руки на себя наложу, душу свою погублю! О, Скирмунда! Как я люблю тебя! Не лишай же меня дорогой надежды!
Скирмунда печально слушала горячие речи своего милого. Она понимала, что безрассудно бороться против стихийных сил, которыми теперь она окружена, понимала, что не может же князь Давид с горстью людей биться с целым фанатически настроенным народом, понимала, и вдруг какая-то дикая решимость охватила всё её существо. «Умирать, так умирать!» – только на груди любимого человека, – мелькнуло у неё в голове, и она тихо прошептала:
– Делай, как знаешь, мой дорогой, мой ненаглядный, помни и верь, что за тобой пойду всюду, и на счастье, и на смерть! Делай, как знаешь! Что ты ни принесешь мне, приму без ропота. Я сумею страдать и умереть, если надо!
С восторгом, с какой-то дикой радостью благодарил князь Давид свою суженую. Одним ласковым словом она пробудила и укрепила в нём решимость вырвать её из тяжёлой неволи.
– Помни же, помни, – твердил он в сотый раз, – не с пути, так из Полунги отобью тебя, моя радость. Хитростию ли, силою, а ты будешь моей женою. Отец посердится и простит, ведь сам Витовт Кейстутович за меня! А теперь дай мне хоть насмотреться на глаза твои ясные, слушать не наслушаться речей твоих медовых!
Ещё долго бы говорил князь на эту тему, если бы не появление старой кормилицы, пришедшей сказать влюбленным, что петухи пропели во второй раз и что пора расстаться.
Князь схватил за обе руки Скирмунду.
– О, поклянись мне ещё раз не принадлежать никому другому, кроме меня! – страстно проговорил он.
– Клянусь тебе самим Перкунасом, великой Прауримой, вечным Зничем, клянусь моей любовью к тебе. Я не буду женой другого человека, кроме тебя!
Князь ещё раз упал к её ногам, покрывая жаркими поцелуями её белые руки. Скирмунда тихо нагнулась и поцеловала его в голову. Горячая слеза скатилась с её ресницы. Она больше не могла промолвить ни слова от волнения и, шатаясь, пошла в свою комнату. На пороге она остановилась, пристально взглянула прямо в глаза молодого человека, словно с этим взглядом хотела передать ему всю душу, потом быстро отвернулась и исчезла.
Князь стоял как окаменелый. Старуха мамка должна была схватить его за руку, чтобы заставить очнуться. Он был как пьяный или разбитый параличом, и только с неимоверными усилиями ей удалось удалить его из комнаты.
Тихо, с теми же предосторожностями повела она его по лестницам и тёмным переходам замка – и как раз вовремя. Восток уже начинал бледнеть, первые лучи зари пробивали густую тьму летней ночи.
На следующий день князь Давид заявил через постельничего князю Вингале, что он уезжает и просит его отпустить с миром. Старый князь был отчасти рад этому отъезду. Он знал, что Давид Глебович состоит под особым благоволением великого князя и потому не решался намекнуть ему об отъезде, а между тем языческая церемония отъезда новой вайделотки из родительского дома не допускала присутствия иноверца.
После обычных фраз сожаления и прощания князь Вингала обнял Давида Глебовича и поцеловал его.
– Передай брату – проговорил он тихо, чтобы не слышали присутствующее, – что я больше не могу терпеть насилия крыжаков и что если он с ними церемонится, так я начну действовать за свой счёт и за свою голову. Они у меня спалили три слободы и захватили знатный полон, я пошлю к ним требовать возврата. Если не согласятся, клянусь Перкунасом и всеми адскими богами, испеку пленного рыцаря под стенами самого Штейнгаузена, сжарю живого в латах и доспехах и вместе с ним штук двадцать пленных крыжаков!
– Но ведь это же война! – воскликнул князь смоленский.
– Лучше война, чем такое состояние! Так жить нет больше сил! Помни, так и скажи великому князю: прошу не в службу, а в дружбу!
Эта просьба ставила князя Давида в крайне фальшивое положение. Как мы видели, задавшись мыслию освободить княжну во что бы то ни стало, он нарочно хотел уехать из замка, чтобы иметь руки развязанными, но у него и в помыслах не было ехать на Вильню. Между тем, отправляясь на Смоленск, т. е. на родину, ему другого пути не было, как через границу великого князя литовского.
Хитрить и лгать было рискованно, это могло только возбудить сомнения, а князю Давиду опаснее всего было подать малейший повод к опасениям! Нечего делать, нужно было ехать на Вильню. Да это было и к лучшему. Когда, простившись с князем Вингалой и его племянником, Давид Глебович сел на коня и по опускному мосту выехал из замка, он просто ахнул от удивления. Вокруг всего Эйрагольского замка кочевало в палатках и наскоро сделанных шалашах несколько тысяч народа, сошедшегося посмотреть на невиданное зрелище.
Князь тут же, с первого взгляда понял, что нет никакой возможности не только отбить, но даже просто увидать хоть издали свою невесту среди этой многочисленной толпы, пришедшей, очевидно, для того, чтобы сопровождать торжественный поезд вайделоток.
Как человек крайне энергичный и решительный, он сразу переменил план атаки. Он поедет теперь к Витовту передать ему слова и грамоту князя Вингалы и затем выпросится у великого князя на охоту в заповедных пущах. Лесами и болотами он проберется в Полунгу, подкупит золотом новгородского или свейского /шведского/ корабельщика и выкрадет свою Скирмунду из самого храма Прауримы. Ему раньше этого довелось быть в Полунге, и он помнил очень хорошо, что вайделотки пользовались относительной свободой, что они даже порой катались на лодках по взморью. Во всяком случае – этот план был исполнимее нападения с десятью товарищами на многотысячную толпу.
В море быстрота корабля спасала от преследования, а здесь! Князь даже не делал сравнения и шибко погнал коня по виленской дороге.
С утра для назначенного дня отъезда громадная толпа придворных, бояр, соседних владетелей, криве, вайделотов и сигонт собралась во дворе и в приёмных покоях Эйрагольского замка. Все были одеты в белые костюмы, и только на одних вайделотах и криве этот цвет был перемешан с зелёным.
Наконец приехал и сам криве-кривейто и медленно пошёл на крыльцо. Все пали ниц перед этим олицетворением высшей духовной власти.
Криве-кривейто поднял свой жезл, украшенный наверху тройной кривулей, и как бы благословил им народ.
– О литвины, излюбленные дети Перкунаса, да будет над вами его благодать! – заговорил он торжественно. – Дети мои, сейчас вы будете присутствовать при величайшем торжестве, которое редко даётся в удел смертным. Сейчас дочь земного властителя покинет дом своего отца, чтобы идти в жилище великой богини Прауримы. Она посвящает себя, как вайделотка, на служение богам нашим. Она будет перед великим Зничем молиться о нашей литовской земле. Да благословит её сам великий громовержец Перкунас, да не гаснет огонь в руках её, да не исчезнет память о ней из рода в род!
Он кончил. Громадная толпа народа заколыхалась. На пороге, покрытая непроницаемым белым покрывалом, появилась Скирмунда. Её вёл под руки отец. Он был сам бледнее смерти, и только глаза его бросали молнии.
– О, великий служитель громовержца Перкунаса! – обратился он к криве-кривейто, – вот дочь моя Скирмунда, она вольной волею пошла на служение великой богине Прауриме. Сдаю её на твои руки и отныне прекращается моя власть над нею. Прощай, Скирмунда, пусть хранят тебя боги!
Скирмунда покорно склонила голову, и отец запечатлел последний поцелуй на её лбу. Отныне ни один смертный уже не дерзал прикоснуться к ней.
Криве-кривейто взял её руку из рук отца и привёл её в круг вайделоток, стоявших на крыльце. Те окружили её и запели гимн Прауримы. Вайделоты затрубили в трубы и ударили в бубны. Криве-кривейто поднял свою кривулю, шествие тронулось.
Два дня, шаг за шагом, подвигалась эта процессия; наконец, к вечеру третьего дня поезд подошёл к довольно широкой речке, быстро катящей свои волны в высоких и мало доступных берегах.
Вингала предложил остановиться на ночь по эту сторону и, по обыкновению, укрепить лагерь и выставить стражу. Криве-кривейто настаивал переправиться на пароме и лодках на ту сторону, так как противоположный берег был гораздо выше и представлял более здоровый ночлег.
Начали переправляться. Едва только первые группы вайделотов успели переправиться на пароме и следующим рейсом были перевезены на тот берег вайделотки и их повозки, как вдруг с того берега донеслись дикие крики отчаянья. Вингала, бывший ещё на этом берегу, вздрогнул и бросился к лодке.
По ту сторону происходило что-то ужасное. Человек десять латников, в шлемах с опущенными забралами, прорубались сквозь толпу вайделотов, старавшихся защитить повозки вайделоток. Несколько десятков вершников и лучников поражали литвин стрелами.
Вся масса народа, оставшаяся на этой стороне, поражённая ужасом, чувствовала собственное бессилие и не могла подать помощи. Единственный паром был на той стороне, а несколько долблёных лодок едва могли поднять по два человека каждая.
Завидя опасность, которой подвергалась дочь, князь Вингала превратился в дикого зверя, он выхватил меч и бросился с обрыва к реке.
У берега была всего одна лодка и та была уже занята. Броситься к ней, выбросить из неё уже усевшегося вайделота, занять его место и приказать гребцу править – было делом одного мгновенья.
– Греби! Греби! Или ты жизнью поплатишься, если я опоздаю! – крикнул он перевозчику и лодка полетела.
Но князь Вингала опоздал.
Смятые дружным натиском врагов, плохо вооружённые вайделоты не выдержали, и латники прорубились до самых повозок, занятых вайделотками.
Рыцари (это были они) на этот раз не надели своих белых плащей, с вышитыми чёрными крестами. Они боялись, что в этом костюме их скорее заметят, а они в великой тайне держали план своего нападения.
Один из изменников, жмудин, указал на эту переправу как на такое место, где удобнее всего поставить засаду, так как силы литвин будут разъединены. И он не ошибся. Даже сам командор не предполагал, что удача будет стоить так мало. В бою с вайделотами и прислугой рыцари не потеряли ни одного человека, только у лучников было двое раненых. Как хищные вороны, бросились они на оставшиеся без прикрытия возы с драгоценными сосудами и всевозможными дорогими вещами, которые везли в храм богини как вклад за новую вайделотку.
Граф Брауншвейг, комтур замка Штейнгаузен
Несчастные девы Знича, видя гибель своих и неминуемую опасность, подняли отчаянный крик. Страшные всадники были уже близко; они видели эти ужасные фигуры, закованные в железо, эти железные шлемы с опущенными забралами. Спасенья не было! Они были безоружны!
При первом звуке тревоги сердце у Скирмунды словно упало.
– Это он! Это он! – радостно подсказывало её сердце, и она без страха и без отчаянья следила за оборотами боя. Она была вполне уверена, что эта засада – дело рук князя Давида и старалась узнать его в одной из закованных в латы фигур.
Уже тогда, когда последние защитники бросили оружие и побежали, а рыцари были в нескольких шагах, несчастная увидела, что ошиблась. Бежать и спасаться было некогда. Две вайделотки, более решительные, успели соскочить и спрятаться в непроходимой чаще кустов. Скирмунда хотела последовать их примеру, но было уже поздно!
– Хильф Готт! – гаркнул у ней над ухом громкий голос командора, и рука его в железной перчатке опустилась на её плечо.
Скирмунда вскрикнула, как змея, вырвалась у него из рук и хотела бежать, но он вновь обхватил её руками, она снова увернулась, выхватила кинжал, висевший у пояса и с размаха ударила в грудь рыцаря. Кинжал сломился о стальной панцирь.
– Ого! Моя кошечка, как ты царапаешься, – со смехом проговорил тот. – Так не годится, надо будет ноготочки обстричь.
– Скирмунда! Скирмунда! Дочь моя – вдруг загремел сзади их голос князя Вингалы.
– Я здесь! Отец, спаси, спаси меня! – крикнула несчастная и сделала страшное усилие, но всё напрасно; могучей рукой вскинул её рыцарь на седло и дал шпоры коню.
С бешеным криком бежал за ним Вингала, но что же мог сделать он, пеший, против рыцаря на коне, да ещё закованного в латы.
– Сюда! Сюда! За мной! За мной! – кричал рыцарь, увлекая Скирмунду, и поскакал по дороге к конвенту.
Через несколько минут все братья рыцари, узнав голос своего командора графа Брауншвейга, скакали вслед за ним, и скоро дружными усилиями несчастная княжна была наглухо завёрнута в рыцарские плащи и лишена не только всякой возможности сопротивления, но даже и движения.
Похищение Скирмунды
– Наш план удался блистательно, спасибо капеллану – он надоумил.
– Не совсем, – заметил брат госпитальер, – нам не удалось отбить брата Эрлиха, его здесь не было!
– Зато удалось взять заложницу, и пока она будет у нас, я ручаюсь за жизнь не только брата Эрлиха, но и всех пленных гербовых!
– Ваша правда, брат командор, – теперь мы уже можем предписать наши условия этому старому волку князю Вингале!
– Ой, не знаете вы его! – воскликнул госпитальер, – я боюсь, чтобы дело не пошло совсем наоборот, – он вместо выкупа бросится на нас войной.
– И разобьёт свой лоб о башни Штейнгаузена, – заметил не без хвастливости командор.
– Вашими бы устами…
– Неужели же ты думаешь, брат госпитальер, что наш замок когда-либо может пасть перед всей литовской сволочью, веди её не только что Вингала, а даже сам Витольд?
– На случай мастера нет. Мало ли замков за последнее время отбили литовцы.
Немецкий кнехт убивает вайделотку
– Стыдно так говорить тебе, брат госпитальер. Если ты сам трусишь этой сволочи – литовцев, так не смущай сердца других. Долг каждого крейцхера умереть, сражаясь за крест и святую веру!
Брат госпитальер умолк. Да и говорить больше было не о чем. Весь день, проведённый в засаде, затем этот ночной бой и поспешное отступление порядочно-таки утомили рыцарей, уже более суток не снимавших тяжёлых доспехов. А останавливаться на ночлег было бы очень рискованно. Лазутчики доносили им, что несметные толпы литвин и жмудин собрались на это невиданное зрелище, и само собой, они могли броситься в погоню за похитителями княжны-вайделотки.
До замка оставалось уже недалеко, вдали по просеке мелькнул шпиль над высокой башней, и заблестел, при первых лучах загоравшейся зари.
– Штейнгаузен! – радостно заметил брат-госпитальер и перекрестился.
Его примеру последовали другие. Очевидно было, что вблизи от замка каждый почувствовал нравственное облегчение. Ободрённые близостью конюшен, лошади фыркали и бежали ещё быстрее!
Вдруг лошадь одного из рыцарей сделала отчаянный прыжок и ринулась в сторону.
– Брат Карл! – в ужасе воскликнул госпитальер, – твоя лошадь ранена. При свете зажигающейся зари, он увидал стрелу, вонзившуюся в круп лошади товарища. Но брат Карл уже не слышал этого крика. Он лежал сброшенный раненым конем и громко взывал о помощи.
В ту же секунду дикий крик торжества и ненависти донёсся до ушей убегающих рыцарей и несколько стрел просвистали в воздухе, с треском отскакивая от лат и шлемов или проносясь мимо.
– Погоня! Погоня! Скорей к воротам! – крикнул командор и стал гнать коня. Возвращаться для спасения одного упавшего рыцаря – значило рисковать жизнью нескольких других. Сзади слышался ясный топот огромного числа лошадей, даже крики погони слышались всё ближе и ближе, стрелы так и свистали вокруг рыцарей.
С вершины башни над воротами заметили возвращающихся рыцарей и погоню. Оставшийся в замке рыцарь приказал трубить в рог, и этот звук ободрил товарищей, не рассчитывавших уже спастись. Теперь они знали, что их увидели и что ворота замка открыты.
Ещё минута, и громкий топот копыт рыцарских коней по дощатому подъемному мосту доказал, что они уже в замке, и в ту минуту, когда последний всадник проскакал мост, он с громким скрипом поднялся на цепях, и перед преследующими открылся глубокий, полный водою ров.
– Пали мортиру! – крикнул распоряжавшийся защитой замка рыцарь, и целый столб огня и дыма вырвался из пасти чугунного чудовища, подобно гигантской лягушке, лежавшего на вершине надворотной башни. Раздался оглушительный треск и гром, и несколько огромных каменьев, словно каменный дождь, полетели в сторону нападавшей толпы преследователей. Поражённые паническим страхом, литовские лошади бросились в сторону, сбрасывая не менее испуганных седоков.
– Вперёд! Вперёд! – гремел среди откачнувшейся литовской толпы голос старого Вингалы, успевшего добыть коня и броситься в преследованье.
– Вперёд! Вперёд! Там моя дочь!
– Вперёд! Вперёд! Там жрица богини Прауримы, там её дева-вайделотка! Спасите её! Спасите её! – кричали сам криве-кривейто и подручные ему криве.
Но всё было напрасно. У отряда литовцев, бросившихся в погоню за немцами, не было ни стенобитных машин, ни пушек, никакого снаряда воинского, а такой замок, как Штейнгаузен, нельзя было взять открытой силой.
Напрасно князь и криве возбуждали к нападению прибывших с ними литвин, – всё было напрасно. Твердыни рыцарского замка словно смеялись над их усилиями, а мортиры одна за другою изрыгали пламя, разнося смерть и ужас!
День уже склонялся к вечеру, когда Бельский со свитою подъехал к переправе, соединяющей Трокский замок с берегом.
У громадной деревянной пристани, далеко вдававшейся в озеро, толпились перевозчики. Бельский въехал на помост. Многие, узнав в нём знаменитого воеводу и любимца княжеского, снимали шапки и кланялись.
– Что, его ясная милость в замке? – осведомился он у одного из старших перевозчиков.
– Вот уже вторую неделю гостят, – отвечал тот, низко кланяясь, – недужен был; да теперь, слава великому Перкунасу, мудрый Спортыс сумел отогнать от него лихоманку. Здоров!
Многие из слуг ясного пана отвернулись и посмотрели в сторону при имени Перкунаса, но старый Бельский только усмехнулся в седые усы и проговорил не без юмора:
– Ну, там Перкунас Перкунасом, а ты перевези-ка нас скорее к замку, скоро и солнце сядет!
– Не смею, ясный пан! – снова с поклоном отвечал перевозчик.
– Это ещё что? Как не смеешь? – крикнул Бельский.
– Строгий приказ от каштеляна: с оружием господ не возить к замку без позволения!
– Это ещё что за новости? Давно ли такой приказ?
– А с неделю. Тут, говорят, крыжаки, чтобы проклята была их душа, подвох какой замышляли против нашего солнышка Кейстутовича. Да мы их поймали, ну вот и не пускают.
– Да ведь я не крыжак, – смеясь, заметил Бельский, – я воевода княжий.
– Знаю, ясный пан, да указ больно строг, никак не могу без позволенья, да вот на ваше счастье от замка каштелян едет, сюда гребёт.
Действительно, к пристани подходила небольшая барка, и на ней восседал на покрытой красной кошмой скамье, низенький, пузатенький человек в желтом кафтане русского покроя и узкой войлочной шапке. Он ещё издали узнал пана Бельского и низко ему кланялся. Это был помощник трокского каштеляна, подчаший шляхтич Кобзич, герба «Лютый», давно уже, чуть ли не со времени Ольгерда, занимавший этот пост.
– Челом бью ясному пану! – закричал он, чуть барка коснулась пристани, – добро пожаловать! А наш великий государь больно соскучился о твоей ясной милости, ещё сегодня за обедом вспоминал о тебе.
– Эй, вы!.. Поддержите! – крикнул он гребцам, – поддержите, разве не знаете, что я со своими ногами не могу взобраться на вашу треклятую лестницу?
Бельский слез с коня и пошёл навстречу Кобзичу, который, пыхтя и опираясь, еле взобрался на пристань. Паны обнялись как старые знакомые, и скоро лодка их поплыла обратно к Трокскому замку. Слуги пана Бельского волей-неволей должны были расположиться на ночлег в прибрежной деревушке.
Дорогой друзья разговорились, и каштелян посвятил Бельского в последния новости двора.
– Что, о войне не слышно ли чего? – спрашивал старый воевода, – а то сабли в ножнах ржавеют!
– Кто проникнет в мысли «мудрейшего»? – с улыбкой ответил подчаший, – Господь Бог его ведает, – молчит, молчит, а на завтра поход – никому и невдомёк. Налетит, как сокол, и аминь!
Литвины давно уже прозвали своего героя-князя именем «мудрейшего». Это был самый лестный эпитет на бедном литовском наречии.
– Оно и лучше: дружина в сборе, сабли наточены, что же терпеть по-пустому, – заметил Бельский. – Да только мне сказывали, что по Смоленской дороге, к Москве, хлеб и запасы везут. Уж не на Москву ли поход?
– А тем и лучше, пан ясный, схизматики они, хуже басурманов, хуже нечисти татарской!
Бельский строго взглянул на говорившего.
– Один враг у Литвы и Польши – немец! – резко проговорил он, – терять хоть одного человека в битве с другими племенами, когда цел хоть один крыжак, – неисправимая ошибка. Правда, москали – схизматики, да они тоже наши братья-славяне, рядом с нами дрались с неверными. Ты только сочти, сколько их князей легло под Ворсклой, и как легли: с мечами в руках, а не в позорном бегстве!
– На кого намекает пан ясный? – обидчиво спросил подчаший, – я не виноват, что моя лошадь, раненая стрелой, закусила удила и носила меня четыре часа.
– Кто же говорит?! Храбрость пана подчашего выше всех сомнений, но я говорю, кто дрался рядом с русскими, бок о бок, тот только может уважать их и удивляться им!.. Я поляк и католик, но клянусь святым Станиславом, на поле брани я побратался и с русскими, и со жмудинами, даром что они язычники!
Пан подчаший отвернулся и сплюнул.
– Пан воевода слишком добр и благороден, но, в свою очередь, клянусь Ченстоховской Божьей Маткой, скорее спасу из воды паршивого щенка, чем москаля или жмудина, будь то сам князь Вингала Кейстутович!
Глаза воеводы сверкнули.
– Пан подчаший мне друг, а князь Вингала Эйрагольский мне побратим, прошу пана или прекратить разговор, или не отзываться о нём дурно!
– Дурно! Да сохрани Боже! Я только удивляюсь, как это такой мудрый князь, брат нашего «мудрейшего» – и пребывает в язычестве!
– Каждый познаёт Бога и поклоняется ему, как знает! Давно ли и «мудрейший» просветился светом истины? Придет пора и Эйрагольский князь познает свет христианства!
– Ну, нет, ясный пан воевода, – быстро возразил подчаший. – Довелось мне с самим «мудрейшим» быть в Эйрагольском замке. Взошёл и бежал, бежал, словно за мной неслись тысячи демонов, так бежал, словно у меня были ноги двадцатилетнего!
– Что же было там страшного? Я тоже был в замке и ничего не видал!
– А серебряный чурбан в тронной зале, а медные ужи и змеи! Довольно их одних, чтобы ввергнуть в ад правоверного.
– Изображение богини Прауримы! – захохотал воевода, – что же тут ужасного?.. Я и не таких истуканов видел в Ромнове на Дубисе[34].
– Как, ясный пан воевода был и в Ромнове на Дубисе? – с испугом проговорил подчаший и стал быстро креститься, – Езус и Мария, Матка Боска Ченстоховска, смилуйтесь надо мною, грешным, – тихонько шептал он и отодвинулся от воеводы.
Тот с любопытством, смешанным с насмешкой, смотрел на перепуганного пана. Ему почему-то вдруг захотелось раздразнить его ещё более.
– А что скажет пан, когда узнает, что я с Вингалой Эйрагольским собственноручно принёс жертву богине Прауриме!
– Быть может такого греха сам святейший в Авиньоне[35] разрешить не может! Что же сказал вам духовник? Как он допустил вас до святого причастия?
– Духовник? Посмотрел бы я, как бы он осмелился перечить мне, – гордо сказал Бельский, – я эту чёрную и белую нищую братию вот где держу! – он показал сжатый кулак, – от них одних вся смута и рознь и в князьях, и в народах славянских!
Пан подчаший умолк. Разговор начинал принимать слишком резкий оттенок, и он, как верный и пламенный католик, не рисковал продолжать его, боясь с одной стороны рассердить влиятельного человека, а с другой – совершить страшный грех, согласившись хотя в чём бы то ни было с таким явным отступником от веры.
– Что это у вас за новые гребцы? – после молчания спросил Бельский, всматриваясь в смуглые, совсем не литовского типа лица гребцов.
– А это «мудрейший» с похода на Крым привёл[36]. Народ такой, семей до пятисот, «караимами» зовут, веры еврейской, а на жидов не похожи. Нахвалиться на них не можем. одно плохо: как ни бьюсь – ни слова по-польски не понимают!
– Это придёт со временем. Ну, а как они в воинском деле?
– Куда им – разве что маркитантами[37]. Однако, вот мы и приехали; сейчас пойдёшь к князю или отдохнёшь с дороги?
– Это зависит от воли «мудрейшего»: теперь время после обеда, может быть он и сейчас примет меня!
– А ночевать ко мне? Спор не ссора, не так ли, ясный пан воевода?
– Благодарю за предложение. Да ведь у меня в княжей дружине два молодца, надо на их хозяйство заглянуть.
Лодка причалила к пристани, и оба пана направились к замковым воротам, находившимся в нескольких шагах от берега.
Массивные стены замка были сложены из красного обожжённого кирпича, и только башни, своды ворот и бойницы выложены из глыб кремнистого камня. Ворота были из железных полос, а зубцы – стены вооружены крюками из того же металла. Над самыми входными воротами, обращёнными на пристань, возвышалась высокая круглая башня, на вершине которой стояло что-то странное по своей форме и неуклюжести. Это был удлиненный бочонок, окованный железными обручами в несколько рядов и помещённый на деревянном же постаменте с колёсами. Рядом лежали чугунные, странной формы, огромные ступы, а возле них, в пирамидальных кучах, сложены были обкатанные водой валуны, кое-где подправленные каменотесами. Двое часовых бессменно находились на площадке башни и зорко берегли эти невиданные орудия от посторонних.
Это было, как, вероятно, читатель догадался, не что иное, как первообразы теперешних представителей артиллерии. Чугунные ступы, иначе называемые магдебургскими мортирами, или камнемётами, а деревянный обрубок, высверленный и окованный обручами, – первообраз полевой пушки; из первых стреляли камнями навесно, из второй надеялись стрелять прицельно, но опытов пока ещё не делали, а палили порой холодными зарядами, наводя на окрестных жителей ужас громовыми раскатами выстрелов.
В воротах стоял караул от отряда псковских лучников, которыми, как известно, командовал сын пана Бельского. Случайно молодой витязь тоже был у ворот и несказанно изумился, узнав в одном из приезжих своего отца.
Как почтительный сын, он бросился навстречу воеводе и нежно поцеловал его в руку и плечо, но отец быстро поднял его голову и поцеловал прямо в губы.
– Брат Стефан здесь? – спросил он, когда первые изъявления радости встречи прошли.
– Нет, отец, он остался в Вильне, «мудрейший» приказал ему пополнить дружину.
– Как, разве поход?
– Мы меньше всех знаем. Говорят.
– Но на кого же?
– Говорят на Москву – из-за Смоленска.
Брови старого воеводы сжались. Он не сказал ничего, но, видимо, это известие было ему неприятно.
– Где наисветлейший пан князь? – спросил он, чтобы переменить разговор.
– В своих покоях. Готовят торжественный приём послов.
– Чьих?
– От великого магистра.
– Они уже здесь?
– Нет, завтра прибудут, да не простые рыцари, а великие сановники ордена, комтур Марквард Зольцбах и ещё два ассистента.
– Знаю я этих разбойников, обоих бы на одну осину, – резко перебил сына воевода. – Однако мне надо видеть «мудрейшего» сегодня же. Поди скажи дежурному боярину.
– Давно же, отец, ты не был при дворе, здесь, в Троках, мы живём без этикета, князь принимает без доклада – иди прямо, двери замка отворены, скажешь служителю, он проводит тебя к самому князю.
Старый воевода поспешил исполнить совет сына и через несколько минут входил в высокий зал, расписанный по сторонам фресками исторического содержания.
Окружённый толпой слуг и придворных, в глубине зала стоял среднего роста довольно плотный мужчина, безусый и безбородый, отдавая последние приказания. Голос у него был резкий и какого-то странного металлического тембра. Его невозможно было не узнать из тысячи голосов. Привычка повелевать слышалась в каждом слове, виделась в каждом жесте этого пожилого человека, и хотя он был одет проще и беднее каждого из его окружающих, никто не задумался бы сказать, где слуги, а где повелитель.
Это и был сам «мудрейший», великий князь всей Литвы и Жмуди Витовт Кейстутович[38]. Глядя на его небольшую коренастую фигуру, на полуженское лицо, лишённое растительности, трудно было бы узнать в нём легендарного воина-героя, наполнявшего всю тогдашнюю Европу шумом своих военных подвигов. Зато глаза, проницательные, светящиеся каким-то неземным огнём, этот мощный, властный голос, обличали в нём человека, привыкшего только повелевать. Он был одет в серый кафтан русского покроя и небольшую шапочку. То и другое было старо и изношено; очевидно, князь не гонялся за роскошью туалета.
Заметив вошедшего Бельского, он мигом словно переродился. Глаза его заблистали видимым удовольствием, он быстро пошёл ему навстречу.
Бельский хотел по обычаю преклонить колено, но Витовт не допустил и горячо обнял ратного товарища.
– Как я рад, что ты приехал, я уже хотел посылать за тобою! – сказал Витовт приветливо.
– Очень счастлив, если когда-нибудь и в чём-нибудь могу ещё понадобиться твоей милости!
– Что за крыжакский язык!? Довольно, будто я не знаю, что Бельский раньше всех явится на мой зов!
Бельский низко поклонился.
– Знаю я тебя, упрямца и заговорника, ты моей Вильни как чумы избегаешь. Зато уже если ты сам приехал – значит, дело есть – говори, всё исполню!
– Дело не моё, государь, а дело отчизны, – серьёзно отвечал Бельский, – иначе бы я и не посмел явиться к твоим светлым очам!
– Отчизны? – переспросил Витовт. – Пойдём в мои покои, там объяснишь.
– А вы, – обратился он к слугам и рабочим, стоявшим в почтительном отдалении, – чтобы в ночь было всё готово! Гостей везти по озеру тихо, с трубачами, дать знать московскому пушкарю Максиму, сделать три выстрела в честь гостей. Пива и мёду не жалеть для прислуги и свиты. Ссоры не заводить – зачинщиков повешу! Ступайте!
Круто повернувшись, Витовт вышел из зала; за ним вслед шёл Бельский. Пройдя несколько покоев, убранных с княжеской роскошью, они вступили наконец в небольшую хоромину с низким потолком и узкими стрельчатыми окнами. Рамы были металлические, со вставленными в них кружками зелёноватого литого стекла. В углу перед большим чёрным крестом с костяным распятием стоял аналой и лежала кожаная подушка[39]. Вдоль противоположной стены виднелась кровать простого дерева, покрытая выделанной медвежьей шкурой, в изголовье лежал мешок из грубой шёлковой материи, набитой свежим душистым сеном. Стена над кроватью была завешана замечательно красивым турецким ковром, подарком Тохтамыша, и на нём была развешана целая коллекция оружия: от луков и самострелов до мечей, сабель, тяжёлых шестопёров и перначей включительно.
Среди комнаты, против окна помещался длинный стол, тоже простого дубового дерева, без резьбы и украшений, но с целой горой свитков, рукописей и переплетённых в кожу фолиантов. Два громадных медных подсвечника, в четыре свечи каждый, стояли на столе. Свечи были из желтого воска и сгоревшие до половины – очевидно, князь занимался и по вечерам. Стены комнаты, пол и потолок были из гладко выстроганных дубовых досок, и затем ни одного украшения, ни одного предмета роскоши не было видно в этой рабочей комнате-спальне одного из могущественных владык Европы.
– Садись и говори, я слушаю! – показывая на табурет около стола, сказал князь и сам сел к столу.
– Хлеба не радуют, государь, по всему трокскому княжеству семян не соберешь, – начал издали своё сообщение Бельский.
– Знаю, я уже распорядился: в Новой Мархии у меня закуплена пшеница, король и брат дал пятьдесят барок, их уже гонят по Нёману[40]
– Вот об этом я и хотел доложить. Немецкие злодеи знают об этом караване, а так как он пойдёт через их земли, то его приказано задержать!
– Пусть посмеют! – вскрикнул Витовт и стукнул кулаком по столу, – пусть посмеют, это будет оскорбление и короля, и меня.
– Первое ли, государь? – осмелился заметить воевода.
Витовт вскочил с места.
– Как смеешь ты говорить так?! – воскликнул он, – или ты забываешь, кто я!
– Нет, могущественный государь, не забываю, предо мною величайший герой и величайший политик в Европе, и он в это время, когда я говорю, думает совершить великую ошибку!
– Ошибку, ты говоришь?
– Ошибку, государь.
Витовт усмехнулся.
– Ну, говори же, умник, в чём моя ошибка?
– Дозволь мне, великий государь, говорить откровенно и прямо, – на языке моём нет лести, я не умею говорить иначе, как прямо и смело. Дозволь?
– Тебе ли после сказанного просить дозволения. Говори – я слушаю.
– Государь, – снова начал воевода, – я слышал, что ты собираешься на Москву, ты стягиваешь рати, готовишь запасы.
– Правда. Так что же в этом? Мой наречённый сынок мироволит изменникам Святославичам[41]; пора положить предел этой явной злобе и тайной измене!
– Так ли, государь? Смоляне всегда были верны тебе, храбро бились с тобой под Ворсклой, двое князей Святославичей легли рядом с тобой. Да и что за счёты между тобой и Москвой? Великая княгиня Софья Витовтовна сумеет отстоять твоё дело перед московскими великими князьями. Другое дело ждёт тебя, другие подвиги. Погляди только кругом: вся Жмудь стонет под немецким ярмом. Сам великий магистр Юнгинген ездил усмирять их, сколько крови пролито, литовской крови, сколько деревень сожжено, сколько взято и угнано в плен!
Замок в Троках в XV веке
Витовт вздрогнул и облокотился на руку. Воевода продолжал:
– А между тем, они, эти проклятые крыжаки, осмеливаются говорить, что всё это творится твоим княжеским именем, твоим изволением! Не на Москву, князь великий, не на Смоленск – на хищническое гнездо рыцарей – как один человек – поднимется Литва, Русь и Польша. Помни, что во всей Литве нет ни одной семьи, нет ни одного дома, который бы не оплакивал жертвы немецкого варварства! Тех убили, тех сожгли, тех отравили!
Витовт молчал, морщины на челе его пролегали всё глубже и глубже. Мысли его были далеко, в его памяти воскресали страшные, ужасные картины; ему виделись бледные лица его несчастных сыновей, отравленных немецкими злодеями-рыцарями, ему слышались их предсмертные отчаянные стоны.
– Не напоминай! – воскликнул он. – Клянусь Богом всемогущим, ни на одно мгновение я не забывал этого! Было, правда, время, обуянный гордынею, я хотел под своим скипетром соединить всю Московию и Литву. Но Всевышний не захотел этого. Пусть Москва растёт и развивается, у неё удел Восток, у меня – Запад!
– Но поход на Москву? Рати собираются? – переспросил Бельский.
– Собрать рать – ещё не боем идти, – уклончиво отвечал Витовт. – Собрался в Лиду, попал в Вильню, – докончил он свою фразу.
– Постой, да откуда же ты знаешь, что немцы хотят перехватить караван с хлебом? – вдруг спросил он, словно вспоминая сообщённое воеводой известие.
– Да от солтыса Богенского с нарочным письмо получил. Засада на берегу устроена, сто гербовых, при одном белом плаще, в засаде сидят. Эх, послать бы туда сотню-другую татарских джигитов, – налетели бы, как соколы ночью, а потом поминай, как звали; утром ни следа, ни знака!
– Татар, говоришь ты? Каких же?
– Да вот из здешних поселенцев. Такие удальцы, что и не найти. Был я на днях у старого Джелядин-Туган-мирзы. Ну, государь, видел я у него в улусе байгу, клянусь святым Станиславом, никогда не видал ничего подобного.
– В чём же дело? – переспросил заинтересованный Витовт.
– В воинской науке каждая новая хитрость, каждая воинская уловка – залог победы, – отвечал Бельский и горячо, в нескольких словах, передал великому князю всё то, чему был свидетелем в татарском улусе, не забыл также, разумеется, и эпизода на охоте. Старик Бельский был честный и прямой человек, в противоположность многим из своих родичей; он не любил хвастать и потому правдиво и ясно описал всё, как было.
Очевидно, известие об арканах, употребляемых татарами против закованных в железо рыцарей, навело Витовта на новые мысли: он долго молчал.
– Знаю я этого старого татарского мудреца Джелядина, – начал он, – давно знаю, сколько раз заезжал к нему. Что же он ни разу не показал мне своей воинской забавы? Но сына его я вовсе что-то не помню!
– Он ещё очень молод, говорят, только недавно и пускать-то его к гостям стал старый мирза.
– И то правда; вот уже два года, как я у него не был, непременно заеду на обратном пути из Трок. А тебе спасибо, старый боевой товарищ, за разумное слово и за совет. Помни только одно: я душой литвин, душой ненавижу немцев больше всех вас вместе и имею на то право.
Но помни ещё – я князь и повелитель моей земли, я отвечаю за её благосостояние, я не могу дозволить, чтобы за один мой неосторожный шаг платились головами и имуществом мои верные подданные, я должен ждать и глубже всех таить в себе чувство обиды, ненависти и мести. Но настанет час, он близок, – и я скажу всем вам, а тебе первому: «Друзья и братья – вперёд на немцев, вперёд на страшный бой, на последний бой!»
– Амен! – кончил торжественно Бельский и перекрестился; Витовт крепко обнял его.
– А теперь иди к себе, отдохни, а завтра прошу явиться, я принимаю послов великого магистра. Чем больше и великолепней свита, тем лучше. А теперь спать!
Старый воевода не заставил себе повторять приказания, он поклонился и вышел, оставив Витовта погружённым в глубокие думы.
Долго просидел великий князь в таком положении. Давно уже по всему замку зажглись огни и ночная стража на бойницах сменила дневную, а он не трогался с места и не приказывал зажечь свечи. Он был так погружён в свою крепкую думу, что и не заметил, как ночь мало-помалу распростерла свой покров и над замком, и над озером, и над бесконечной зелёной далью.
Тихо, беззвучными шагами подошла великая княгиня Анна Святославовна к дверям покоя своего державного супруга. Ночная внутренняя замковая стража имела приказ пропускать только её одну в частные покои великого князя. Дверь тихо отворилась, княгиня остановилась в изумлении на пороге: в покое было темно, только полоска лунного света, пробиваясь сквозь узорчатое окно, дробилась на полу.
Витовт вздрогнул и поднял голову. Глубокая сердечная дружба связывала его с княгиней. Они были уже в том возрасте, когда пыл любви сменяется дружбой. Ему было 64 года, ей более пятидесяти. Целую долгую жизнь, исполненную опасностей и тяжёлых кровавых жертв, провели они рука об руку, деля и горе, и радость. Никогда ещё слово упрека или раздора не гремело между ними. Даже в страшную минуту, когда было получено известие, что единственные сыновья их, малютки Иван и Юрий, оставшиеся заложниками у тевтонских рыцарей, отравлены, она не упрекнула мужа[42].
– Это ты, Анна? – спросил Витовт, поднимая голову, – как хорошо, что ты пришла. Мысли тяжёлые, невыносимые жгут и томят мою душу.
– Э, полно, Александр[43], злые дни миновали. Береги только себя, в тебе одном залог счастья и покоя и семьи твоей, и родной Литвы!
– Семьи! – каким-то упавшим голосом проговорил Витовт, – ты одна да наша малютка Рака – вот и все вы! Ах, как мне невыразимо больно в такие минуты вспомнить про наших милых бедных малюток. Ведь если бы не злодеи немцы, были бы у меня преемники, были бы два витязя литовских! Завтра, завтра я опять увижу этих ненавистных крыжаков, завтра снова должен буду говорить с ними, слушать их мерзкую вкрадчивую речь лисиц. О, с каким бы я восторгом велел схватить их, бросить в темницу и капля по капле влить им в рот того самого яду, каким они отравили наших малюток!
– Господь велит прощать врагам, – тихо сказала княгиня.
– Прощать! – воскликнул Витовт, и лицо его приняло страшное выражение, – простить этим злодеям?! Да разве можно простить змею, кусающую в пятку! Казнить каждую змею, истребить весь её род до последнего змееныша – долг каждого честного человека. О, Боже всесильный! – в каком-то диком экстазе произнёс он, – не раз, не два, сотни раз ежедневно слышал ты мои клятвы мести и ненависти к этим злодеям. Господи, или укрепи меня на святое дело мести, или уничтожь меня одним ударом!
– Что с тобой, Александр, ты так расстроен сегодня, или дурные вести дошли до тебя? Скажи, поделись со мной твоим горем. Мы много делили и счастья, и горя.
– Дурные вести, Анна. Вся Жмудь в волнении. Крыжаки посекают людей тысячами, пожары деревень и жатв каждую ночь освещают небо. У меня нет больше сил сдерживать волненье народа. Я не могу больше держать сторону проклятых!
– Кто же мешает тебе прямо отложиться от них и одним ударом освободить и Литву, и Жмудь от злой немецкой неволи?
– Пойми, Анна, что я связан по рукам и ногам; брат Ягайло рад бы помочь в борьбе с орденом, да паны польские, эти истинные владельцы-господари Малой Польши, знать не хотят войны. Потом, сынок наш наречённый, Василий Московский, тоже голову поднял, за изменников смоленских заступается, рать собирает. Скиргайло в Киеве не хочет сидеть смирно. Везде враги, враги, а у меня только одна Литва да Северская область. Страшно пускаться в бой одному на четырёх! Ведь немцы чуть пронюхают, что я рать собираю, – в две недели под Вильней будут!
– Ну, с Василием ты скоро поладишь. Сейчас ко мне от Софьюшки гонец прибежал. Прочитай-ка, что она пишет. Что Василий-то Дмитриевич рать собирает совсем не на тебя, что надо ему татарских баскаков обмануть, а война с тобой – только предлог один. И поклон он тебе шлёт, и сказать приказывает, чтобы ты не обижался и его не выдавал, а также приказал бы воеводам для отвода глаз рать супротив него собирать.
– Хитёр! Хитёр Василий Дмитриевич. Нужно рати идти на Рязань, а он на Смоленск поход правит. А собрал рать, куда её ни поверни, всё рать! Хитёр!
– А и тебе бы также попробовать: объяви поход под Смоленск, сзывай северские, стародубские и понизовские полки, а когда подойдут, зови Ягайлу Ольгердовича в гости, переговори по-братски, да и решите: быть войне с немцами, али не быть.
– Знаешь что, Анна, даром что ты баба, а умней всякого мудрого советчика рассудила. Отвечай Софье с тем же гонцом, что я шлю рать под Смоленск и буду сам при ней. Поняла? Да только словом не обмолвись, гонца могут перенять! Завтра сам напишу Ольгердовичу, пусть он назначит, где быть съезду. Брату Вингале в Эйраголу ночью гонца пошлю, чтобы гнал в шею немецких послов. А великих гостей, что завтра ко мне от самого великого магистра пожалуют, приму честь честью. Задержу их в замке, а там что Бог даст!
С этими словами он ударил по небольшому металлическому бубну, стоявшему на столе. Тотчас вошёл постельничий.
– Огня! – проговорил князь, – да трёх гонцов приготовить – через час в путь.
Слуги поспешили зажечь большие восковые свечи в массивных подсвечниках на столе и безмолвно удалились. Княгиня подошла к мужу и долго-долго смотрела ему в глаза; в этом взоре было столько благодарности, столько сердечной привязанности, что старый Витовт пригнул к себе голову своей супруги и нежно поцеловал в лоб.
– Иди теперь с миром на покой, а я сяду за работу, есть письма, которых нельзя поверить писать даже ближним боярам.
– Значит, война с немцами? – ещё раз спросила княгиня.
– Пока поход под Смоленск! – с чуть заметной улыбкой отвечал Витовт. Княгиня поняла этот взгляд и этот ответ и, в свою очередь, поцеловав мужа, тихо удалилась.
Оставшись один, Витовт с лихорадочной поспешностью стал писать на кусках пергамента письмо за письмом. Очевидно, раздумье, мучившее его в последнее время, сменилось теперь полной решимостью.
У него был предлог к собиранию большой рати – поход под Смоленск. Немецкие соглядатаи, так часто являвшиеся в Литву под видом всевозможных посольств, были не опасны, стоило только принять их и временно поместить в трокском замке, откуда не было никакой возможности посылать донесения в Пруссию.
Прежде всего, нужно было, чтобы в Жмуди вспыхнуло не одиночное, а общее восстание, во-вторых, чтобы король польский Ягайло согласился помогать литовскому князю в борьбе против ордена, в-третьих, вызвать на помощь татар Тохтамыша, посулив им добычу, и, в-четвертых, и главных, собрать собственную рать, не подавая рыцарям вида, что она готовится против них.
Быстро бегало перо великого князя, и, строка за строкой, мелкой, но разборчивой, рукописи покрывали узкие свитки пергамента. Через час усиленной работы письма были кончены, завязаны шнурками и запечатаны гербовой печатью, которую Витовт всегда носил при себе на цепочке у пояса.
Один за другим, постельничьим были введены три гонца из княжеских ловчих. Каждому из них Витовт дал наставление и кошелёк с деньгами. Каждому наказ был один и тот же: скорей погибнуть, чем не доставить письма.
Только далеко после полуночи Витовт ушёл на покой, но отдых его был не долог; чуть блеснули по макушкам деревьев первые лучи восходящего солнца, с берега подали сигнал, что великие гости тронулись с ночлега, а через несколько минут оглушительным раскатом грянула пушка из высокой бойницы над замком; это был знак, что посольство село в лодки и отчалило от пристани.
Говор и движение начались в замке. Отовсюду к берегу шли вельможи и дворяне свиты великого князя в дорогих одеждах – на встречу гостей; латники придворной стражи, гремя оружием, мерным шагом проходили и строились в два ряда: от самой пристани на острове до ворот замка. Это были на подбор все атлеты громадного роста, в высоких чёрных меховых шапках, увитых спирально золотыми цепями. Кисти их падали им на плечи. В руках их были наполовину серебряные, наполовину стальные топоры. Очевидно, великий князь хотел блеснуть перед заезжими рыцарями богатством и пышностью, и этим польстить их самолюбию.
Наконец, процессия показалась. На первой лодке-пароме сидели уполномоченные великим магистром Юнгингеном рыцари – комтур Маргвард Зельбах и с ним два брата ордена. Орден никогда не доверял одному из собственных братьев, а всегда посылал по нескольку человек – частью для придания торжественности посольству, частью для контроля и шпионства. Братья-рыцари вообще действовали далеко не по-рыцарски!
Свита послов, состоящая из «гербовых» воинов, пажей, кнехтов и оруженосцев, помещалась на следующей лодке. Бархат, атлас, золото и серебро так и горели на костюмах свиты, между тем как посол-рыцарь, и его ассистенты, во имя строгого монашескего устава, были одеты только в боевые доспехи с наброшенными поверх них белыми шерстяными плащами, с нашитыми на них чёрными суконными крестами.
У двух ассистентов высокие шлемы были украшены страусовыми перьями, у Маргварда же Зельбаха пучок павлиных перьев высоко качался над маленькой золотой графской короной, прикреплённой сверх стального шлема.
С высокой башни замка в честь именитых гостей по временам раздавались громкие раскаты мортирных выстрелов, причём собравшаяся многочисленная толпа народа всякий раз вздрагивала, а многие даже готовы были бежать.
Наконец лодки добрались до пристани, и гости по устланному дорогими коврами трапу вступили на берег.
Старейший из бояр великокняжеских, престарелый Видимунд Лешко сказал гостям приветственную речь от имени великого князя и пожелал благополучного исполнения их миссии.
– Когда мы можем рассчитывать на честь видеть его величество короля литовского державного Витольда? – спросил Марквард, ответив по уставу на официальное приветствие[44].
– Всепресветлейший владетель наш недужен, но, милостью Господней, он получил облегчение, и послал меня, недостойного, объявить вам, высокородный Посол, что торжественный приём он назначит в самом скором времени.
Марквард невольно поморщился. Дело, за которым он был послан, было смешное. А тут, очевидно, дело шло на оттяжку, о которой нельзя было предполагать, судя по торжественности приёма в летней резиденции князя. Он взглянул на своих спутников: они тоже глядели сумрачно и строго; оглянулся вокруг – и невольно смутился. Они с товарищами находились на острове, отделённом от материка широкой полосой воды, и окружённые блестящей, но вооружённой стражей, – ни о сопротивлении, ни о бегстве думать было нельзя; надо было покориться воле великого князя.
– Мудрейший советник могущественного короля! – снова начал Зельцбах, обращаясь к Видимунду. – Могу ли я просить, чтобы его величество король до торжественного приёма немедля выслушал меня в частной аудиенции.
– На всё воля великого государя, – с поклоном отозвался боярин, – я передам, благородный витязь, слова твои. Воля великого государя моего решить. А пока, гости дорогие, прошу от имени моего повелителя пожаловать в отведённые для вас покои.
Он поклонился и, не дожидаясь ответа, бодро пошёл к воротам замка. Делать было нечего, надо было покориться.
Музыка загремела туш. С башни снова началась оглушительная пальба, и рыцари со всей свитою вошли во двор замка, между рядами войска, расставленного шпалерами. Массивные железные ворота затворились. Князь Витовт достиг своей цели. Немецкие соглядатаи, хотя и узнали многое касательно военных приготовлений Литвы, но не могли послать об этом вести в Мариенбург. Все пути им были отрезаны. Заниматься обычным немецким делом – шпионством – было невозможно.
А между тем, Витовт, отказав в частной аудиенции, всё медлил назначением дня торжественного приёма, и вдруг, получив якобы известие о болезни дочери, уехал вместе с княгинею в Вильню. Немцы остались под строгим караулом.
Байрам кончался. Татары мало-помалу начинали приниматься за обыденные занятия, и только в ставке Джелядина Туган-мирзы гости сменялись гостями. Из соседних татарских посёлков наезжали мурзы и муллы – поздравить с праздником престарелого князя и послушать его мудрые речи. Все в один голос восхваляли храбрость и отвагу молодого Туган-мирзы. Весть о том, что он на охоте спас жизнь старого воеводы Бельского, успела облететь все улусы, и татары очень гордились таким подвигом, совершенным одним из их племени.
Сам Туган-мирза меньше всех интересовался этими похвалами; получив дозволение отца, он с утра до вечера учил несколько десятков своих сверстников-татарчат бросать аркан и поражать противника стрелами. И в том, и в другом упражнении он выказывал необыкновенную ловкость, и пестун его, старый знаменитый татарский воин и герой Урус-мирза, глядя на своего питомца и ученика, только потирал руки от радости и приговаривал:
– Джигит, настоящий джигит! Самому Зорабу не уступит[45].
Прошло несколько месяцев после охоты на медведя; о пане Бельском не было ни слуху ни духу, так что даже старый слепец несколько раз спрашивал у живущих по соседству с ним татарских выходцев, вернулся ли пан в свой замок, но ответ был всегда один и тот же: воевода в Вильне у великого князя и когда будет обратно – неизвестно.
Толки о войне становились между татарами всё напряженнее, всё устойчивее; дети пустынь, для которых война была нормальным делом, своего рода ремеслом, только и мечтали о том времени, когда их призовёт под свои знамёна великий Витовт. Не мудрено, что каждый слух о возможности военного столкновения с тем или другим соседом, принимался на веру и быстро разносился из улуса в улус.
В последнее время слухи эти сделались особенно настойчивыми, война, казалось, носилась в воздухе, но приказа готовиться в поход ещё не было. Да и никто не мог определенно сказать: с кем из соседей назревает война?
Счёты были со всеми соседями. С Польшей из-за некоторых подольских земель, принадлежавших некогда короне польской, а теперь присвоённых Витовтом, а в особенности о землях, оставшихся после знаменитого богача и героя князя Подольского Спытко, владевшего ими на правах ленного литовского князя. Знаменитый герой и богатырь Спытко без вести пропал в страшном поражении литовцев и поляков под Ворсклой, и так как его тело не было найдено, то предположили, что он захвачен в плен, и более 20 лет ждали его возврата.
С Москвой были серьёзные неудовольствия из-за Смоленска, отбитого Витовтом у Святославичей. Благодаря влиянию Софьи Витовтовны на мужа, хотя война между Москвой и Витовтом возгоралась каждый год и с обеих сторон в поход выступали войска, но всякий раз перед битвой объявлялось перемирие – и войска расходились в разные стороны.
С тевтонскими рыцарями дела были совсем в другом положении. Хитрые политики, эти крестоносцы-монахи, всеми силами старались поселить и усилить вражду Витовта к Ягайле, чтобы, пользуясь разладом славянских князей, скорее покорить Жмудь, отошедшую к ним сначала по договору с Ягайлой, а потом подтверждённому и Витовтом.
Но Жмудь, предоставленная своими коренными владыками в жертву Тевтонскому ордену, надо было ещё покорить. Девственные леса, непроходимые болота, отсутствие всяких путей сообщения делали это завоевание крайне трудным, а беззаветная храбрость диких сынов лесов ещё усложняла задачу. Жмудь постоянно бунтовала. Отдельные удельные князья Кейстутовичи, сидевшие там, и знать не хотели договоров, подписанных Ягайлой и Витовтом, и вели если не войну, то упорное сопротивление на свой риск. Всё это было прекрасно известно татарам несмотря на свою дикость прекрасным политикам, и они только ждали, на какую сторону грянет из Вильни удар. Им было всё равно, на которую страну идти, где грабить добычу. Грабёж, добыча, война были для них синонимами.
В начале зимы, чуть первая пороша покрыла своим белым покровом поля и болота, перед ставкой Джелядин-Туган-мирзы остановился красивый всадник на прекрасной вороной лошади. Небольшая, но блестящая свита окружала молодого витязя. Соскочив с коня, он быстро направился к ставке старого мирзы.
На пороге его встретили почтенные мурзы и с низкими поклонами ввели в первую юрту, предназначенную для гостей.
– Подите доложите вашему пресветлому князю, что я моего великого государя, пресветлого великого князя Витовта Кейстутовича, головного знамени второй воевода, челом ему бью и прошу видеть его княжескую милость[46].
– Наш старый князь недужен, он просит извинения, что не мог сам у порога встретить знаменитого гостя, просит к нему пожаловать в шатёр! – отвечал мурза и с поклонами повёл гостя во внутренню юрту своего слепого князя.
– Привет и мир, сын мой! – заговорил старый татарин, поднимаясь с горы подушек, – вседержитель земли скрыл свет от глаз моих, но уши мои открыты, жду слова из уст ближнего человека и верного слуги моего благодетеля, пресветлого князя Витовта Кейстутовича.
– Дело, которое привело меня к тебе, благородный князь, дело моё личное, я послан не великим князем, а отцом моим, воеводой Здиславом Бельским, бить челом тебе за привет и ласку, а сыну твоему за храбрость и спасение жизни моего отца. Извини, что так поздно: князь великий не пускал из Вильни.
– Мы уже и так награждены ласковым словом такого знаменитого воеводы и героя, как твой отец, – отвечал старик, – мой сын должен быть счастлив, что ему удалось хоть немного отблагодарить за землю и ласки, что мы нашли в земле литовской. Пусть только будет война, мы все татары докажем, что умеем быть благодарны.
– Ещё одну нашу общую просьбу прошу выслушать: отпусти со мной твоего сына, храброго Туган-мирзу в Вильню, великий князь хочет его видеть и наградить за спасение отца.
– Разве он знает? – удивлённо спросил старик.
– Разве мог воевода Бельский скрыть такой подвиг и такое геройство от своего государя?! И ещё одна просьба, и уже эта от меня лично: дозволь нам по дороге, заехать в замок моего отца, он только что возвратился и очень бы хотел ещё раз повидать и поблагодарить своего спасителя!
– С тобою и с твоим отцом я готов отпустить моего единственного сына, мою единственную отраду старости, на край света. Помни только одно, славный сын славного отца Туган у меня один, смерть его – моя смерть, горе его – моё горе!
– Не беспокойся, ясный князь, за сына твоего ручаюсь головою и сам привезу его к тебе обратно, целого и невредимого.
– Да будет воля Аллаха! – решил старый мирза и послал за сыном. Его едва разыскали. Пользуясь первой порошей, он умчался в поле с собаками, и только настоятельный приказ отца заставил его вернуться.
Молодой Бельский несколько смутился, когда вошёл молодой татарский князь, почти мальчик, и ему пришлось благодарить его за спасение отца. Он думал встретить молодца-атлета, а видел перед собой безусого юношу с узкими глазками и широко выдающимися скулами.
Молодой татарин тоже смутился и, слушая приветствия Бельского, стоял в нерешимости, не зная, что делать, но вдруг протянул обе руки молодому воеводе и сделал движенье вперёд. Бельский понял его и, вместо дальнейших слов благодарности и похвалы, горячо обнял и поцеловал молодого удальца.
У татарчонка даже слёзы выступили на глаза от радости, он быстро и невнятно заговорил что-то о своей благодарности, о желании служить и, в свою очередь, обнял и расцеловал Бельского.
– Ну, что же, едешь? – спросил молодой воевода.
– Как отец благословит, – отвечал Туган-мирза и подошёл к отцу.
– Я уже решил. Дорогой гость переночует у нас, а завтра рано утром ты отправишься с ним в Вильню. Я поручаю тебя ему, и на это время передаю ему мою власть над тобою. Слушайся его, как меня. Он дурному тебя не научит. А теперь распорядись угощением и занимай дорогого гостя, он, вероятно, соскучится сидеть со мною, стариком.
В замке Отрешно, подаренном Витовтом славному воеводе Бельскому, готовился пир на весь мир.
В этот день в замке был назначен большой бал по случаю именин красавицы Зоси, дочери воеводы. За несколько дней стали съезжаться в замок родственники, знакомые и именитые гости с семействами. Но больше всех принёс радости приезд старого ратного товарища воеводы Бельского, знаменитого воеводы и каштеляна Ловичского, Завиши Барановского и его дочери панны Розалии.
По матери она приходилась племянницей воеводе Бельскому и кузиной панне Зосе, и хотя была старше её на год, но, благодаря своей живости и врожденной энергии движений, казалась моложе её. Слава о красоте её гремела во всей Великой Польше и, действительно, она была красавица. Её чёрные глаза бойко сверкали из-под пушистых чёрных ресниц, брови были замечательно красивой формы, а шелковистые волосы цвета воронова крыла двумя толстыми косами спускались до пояса.
Совершенную противоположность своей кузине составляла панна Зося: это была типичная литвинка с льняносветлыми волосами и голубыми глазами, опушеными довольно тёмными ресницами. Высокая, стройная, белая, она и в движениях, медленных и величавых, отличалась от своей родственницы, не могшей, казалось, минуты просидеть на одном месте. Но красота одной не затмевала другую – скорее, две кузины дополняли друг друга. Также и на балах царицей степенного и гордого польского общества являлась панна Софья, а в мазурке никто не мог превзойти изящную, огненную, летающую, как эфир, панну Розалию.
В замке воеводы Бельского, который все хлопы и мелкие знакомцы величали не иначе как дворцом, с самого переезда сюда пана Здислава был заведён старый польский порядок. Большинство прислуги и хлопов перешли с ним из отнятого меченосцами замка, и усадьба старого воеводы представляла собой как бы польский остров среди литовско-русского моря.
Стены замка были крепки, сто человек вооружённых стражников, одетых в польские кунтуши и по большей части состоявших из выходцев из Новой Мархии – польской области, захваченной крестоносцами, – составляли как бы гвардию воеводы. В случае же войны он смело мог утроить число своих воинов, подняв и вооружив поселившихся на его землях колонистов из поляков, чехов и московских беглецов.
Литвины как-то инстинктивно не любили пана воеводу, хотя в обращении со всеми своими подданными он был равен и в высшей степени справедлив. Но не так смотрели на бедных литовцев его многочисленные управители и мелкое начальство: для них литвин был раб, раб бесправный, и редко когда жалоба притеснённого могла достигнуть ушей воеводы. Но если дело раскрывалось, пан Здислав не знал пощады для виновного, и эта возможность попасть под жестокую кару владельца несколько сдерживала самоуправство его подручных.
Всем хозяйством в замке заведывала дальняя родственница пана воеводы, пани Казимира, пожилая, но очень бойкая особа, после вдовства воеводы принявшая бразды правления над целой ордой поваров, пекарей, ключников и женской прислуги; всем же мужским персоналом командовал пан Завидоцкий, носивший титул каштеляна. Между ним и пани Казимирой была постоянная вражда, которая замолкала только в присутствии пана воеводы.
Пани Казимира считала себя, как дальняя родственница самого властного пана, неизмеримо выше какого-то мелкого шляхтича Завидоцкого, служившего чужим людям из-за денег, а Завидоцкий, в свою очередь, смотрел на пани Казимиру с презрением, как на женщину, считая всех женщин вообще особами низшей расы, созданными только на погибель мужчин, и, кроме того, кичился, как бывший пестун обоих сыновей пана воеводы – Яна и Якова.
С годами вражда между пани Казимирой и Завидоцким перешла в какую-то ненависть; зато сам пан воевода, вечно занятый серьёзными делами и походами, совсем не замечал, что живёт среди двух различных лагерей. Это была война минная, подземная, недоступная взгляду посторонних, но тем не менее беспощадная. Ни тот, ни другая не пощадили бы самых дорогих интересов своего владельца и благодетеля, чтобы только сделать гадость сопернику.
За неделю до наступления дня праздника особое оживление замечалось в кладовых, ледниках и громадных кухнях замка. Повара, одетые в белые костюмы, поминутно шныряли из кухни то на ледник, то в кладовые, требуя то той, то другой провизии. Управляющий лесами и охотой привёз целый воз оленей и диких коз, а подручные егеря-охотники носили без счёта зайцев, куропаток и фазанов. Наконец, накануне торжества с особым триумфом был привезён огромный дикий вепрь, загнанный и убитый загонщиками и облавщиками после трёхдневной погони. Вепря этого следовало, по традициям того времени, зажарить и подать целым, поэтому десяток поваров и их помощников устраивали импровизированный очаг и громадный вертел, чтобы насадить и зажарить лесного великана.
Поварам работы и без того было по горло, а когда пани Казимира послала к пану Завитоцкому требовать людей на помощь, он только усмехнулся и приказал ей ответить, что очень сама сильна, и не с одним, а с двумя вепрями справится.
– И с тобой третьим! – крикнула ему из окна пани Казимира, которая слышала весь этот разговор.
– Как, я вепрь? – в бешенстве закричал Завитоцкий.
– Не, пан пока ещё поросёнок! – отвечала ему с хохотом пани Казимира и захлопнула окно.
– А если так, сейчас пойду до ясного пана. Эй вы, будьте все свидетелями! – крикнул он, но, увы, около него был только поварёнок, посланный кастеляншей, да двое рабочих литвин, не понимавших по-польски.
– Я ничего не слыхал, ясный пан! – с испугом отозвался поварёнок, – у меня ухо болит!
– Ах ты пся крев! – бросился к нему кастелян, – я тебе и другое ухо оторву.
Но мальчишка увернулся и побежал к кухне, а из окна слышался хохот пани Казимиры.
– Не смей моих хлопов бить! Иль у тебя своих мало? – кричала она, – вот я так пойду к ясному пану, он тебя отучит соваться не в свои дела.
Пан ничего не отвечал и только погрозил пальцем кастелянше.
– Хорошо же, старая колдунья, дай только мне срок. Ты думаешь, что я не знаю, что тебе пан Седлецкий подарил аксамиту на кунтуш. Знаю даже за что! Ну да ладно, дай только мне добраться до истины, уж я тебя не пожалею. Дай срок! – скорее подумав, чем проговорив эти угрозы, пан кастелян направился к конюшням, где были уже уставлены кони съехавшихся в замок приглашенных.
Каждый из молодых панов – соседей, без различия национальностей, получивший лестное приглашение пана воеводы, разумеется, сделал всё возможное, чтобы приехать пышнее, на лучшей лошади и с большим числом слуг, одетых в парадные костюмы. Попоны и седла коней блистали самыми дорогими вышивками, уздечки и ремни поводов были у большей части украшены серебряными и даже золотыми украшениями.
Лучшей лошадью оказался чудный аргамак, на котором приехал уже знакомый нам пан Седлецкий. Чтобы купить его, шляхтич заложил свой родовой хутор, и на оставшиеся деньги устроил себе превосходный костюм по краковским образцам. Красивый, ловкий и статный, он буквально первенствовал среди всей молодёжи, съехавшейся в замок. Торжественного приёма ещё не начиналось, старый воевода ещё не выходил к гостям, и молодёжь шумно беседовала на половине сыновей воеводы, из которых Яков был дома, а Ян был послан отцом куда-то с поручением, и его возврата ждали с часа на час.
Молодёжь везде и всегда молодёжь. Толковали о войне, об охоте, о женщинах, спорили о красоте той или другой пани, рассказывали свои охотничьи успехи, хвастались своим оружием, конями и сбруей.
– А постой, постой, пан Седлецкий, как это ты, говорят, в мёртвого медведя стрелял? – со смехом спросил молодой человек с маленькими чёрненькими усиками и насмешливо вздёрнутым носиком, обращаясь к Седлецкому, который в своём новом краковском костюме держался ещё гордее обыкновенного.
– Скажи, кто тебе сказал это, и я заставлю его запрятать свой язык в горло! – с дерзостью отвечал Седлецкий.
– Как кто? Да это все говорят!
– А если все, так пусть скажут мне в лицо! Я не боюсь ни одного, ни всех.
– А татарчонок-то, говорят, у тебя из-под носу зверя взял! – не унимался молодой человек, очевидно желавший хоть чем-нибудь досадить Седлецкому.
– Послушай, князь Яныш, если ты ищешь ссоры, скажи прямо. За мной дело не станет: при тебе сабля, при мне моя.
– Поединок?! – с усмешкой проговорил молодой человек, которого мы впредь будем называть князем Янышем. – После этих праздников – где и когда угодно, а теперь, спаси меня святой Станислав, покушаться на жизнь ясного пана… Помилуй, кому же танцевать мазурку в первой паре!
– Ещё оскорбление! – воскликнул Седлецкий.
– Какое? Разве назвать родовитого шляхтича первым танцором оскорбление? Пусть судят вельможные панове! – обратился он к нескольким панам, собравшимся вокруг спорящих молодых людей. – Кому Господь даёт талант охотника, кому воина, кому танцора, что же тут худого?
Седлецкий схватился за кривую саблю, висевшую у пояса, но в это время послышался твёрдый и властный голос сына хозяина Якова Бельского.
– Храбрые рыцари! – обратился он к спорящим, – надеюсь, что вы не превратите дом моего отца в ристалище и наш семейный праздник в побоище; за стенами этого замка – ваша воля, но здесь я требую, чтобы вы сейчас же протянули друг другу руки.
Скрепя сердце, протянул Седлецкий руку врагу, который, в свою очередь, подал ему свою с совершенно беззаботным видом. Ему, очевидно, теперь было всё равно. Он достиг своей цели, дуэль была неизбежна. А этого только и было нужно молодому князю Янышу из Опатова. Страстно влюблённый в пани Зосю, он сердцем чуял в Седлецком опасного и, главное, предпочтённого соперника и готов был поставить жизнь на карту, чтобы только согнать его со своей дороги. Богатство, титул, знатность рода – всё давало ему право считаться возможным претендентом на руку дочери воеводы, и потому он был гораздо смелей в своих ухаживаньях, чем этот последний, который только случаем мог попасть в число претендентов на её руку.
Седлецкий ясно сознавал это и от души ненавидел молодого князя.
День склонялся к вечеру; к подъезду поминутно подъезжали крытые санки, из которых выпархивали представительницы прекрасного пола, направляясь на половину пани Зоси, а старый пан всё-таки упрямо отказывался выйдти к гостям и открыть бал польским; он, очевидно, ждал кого-то.
Но вот у крыльца застучали десятки копыт, а через несколько минут дверь из покоев пана Якова Бельского отворилась, и молодой воевода появился перед гостями, ведя за руку худенького, скуластого, с узкими глазами татарчонка, одетого в тёмно-красный, по талии, короткий бархатный казакин, обшитый в три ряда золотым позументом[47]. Зелёная бархатная шапочка, вышитая жемчугом и каменьями, была несколько сдвинута назад, кривая сабля в драгоценных ножнах висела сбоку, а великолепный кинжал в дорогой оправе виднелся из-за пояса.
Все изумились. Многие с нескрываемым любопытством разглядывали новоприбывшего.
– Позвольте вам, доблестное рыцарство, представить моего лучшего друга, мирзу Тугана из Ак-Таша. Надеюсь, что мои друзья будут его друзьями.
Татарчонок, казалось, ни мало не оробел при виде этого блестящего общества и, по указанию Якова Бельского, прежде всех поздоровался с младшим братом хозяина Янышем, а затем со многими из молодёжи. Он говорил бегло по-русски, но с ужасным акцентом и немилосердно коверкая слова.
Увидав Седлецкего, он, видимо, обрадовался, узнав знакомого, и добродушно протянул ему руку.
– А, здравствуй, пан! Я не забыл, вместе на охот ходил! Помнишь, на медведь?
Пан Седлецкий страшно сконфузился, он готов был сквозь землю провалиться, но уйти было неловко и невежливо после представления, сделанного хозяином, и он нерешительно протянул руку татарчонку.
– А что, у вас в лесах много медведей? – вдруг спросил Тугана-мирзу подошедший князь Яныш. Ему во что бы то ни стало хотелось навести разговор на знаменитую охоту на медведя и уколоть соперника.
– Мыного, ох как мыного! Приходи на моя юрта, покажу хочешь пять, хочешь десять, мынога…
– И пану показывал? – спросил князь, указывая на Седлецкого.
Татарин хотел что-то ответить, но в это время вошёл дворцовый маршал и объявил, что его милость, властный пан воевода в приёмном покое и просит дорогих гостей. Все двинулись гурьбой вслед за маршалом.
Приёмный покой был громадной комнатой, в два света /этажа/, освещённой целым рядом висящих с потолка люстр немецкой работы. Больше сотни восковых свечей горели в них, заливая своим ярким светом стены и убранство зала.
Мужья, приехавшие со своими женами, проходили прямо на половину пани Зоси и теперь вышли в зал под руку со своими дамами вслед за своей юной хозяйкой. Там их ожидал сам хозяин, одетый в белый с серебром кунтуш и тёмно-красный ментик с закинутыми за плеча рукавами.
Едва гости вступили в залу, как с хор грянула музыка и хозяин, взяв за руку старейшую и важнейшую из дам-гостей, вдовую княгиню Спытко, пошёл с нею польский, давая этим знак и другим приглашать дам.
Яков Бельский, всё ещё державший за руку Тугана-мирзу, подвёл его к сестре, представил и тихо сказал ей несколько слов; она сначала изумилась, а затем покорно подала руку молодому человеку.
– Смелей, Туган-мирза, иди за мной, не отставай и делай тоже, что я! – быстро сказал он татарину и, в свою очередь, подав руку кузине пани Розалии, пошёл с ней в польском[48].
Ни богатство обстановки, ни роскошь уборов не произвели, казалось, на татарчонка никакого впечатления; даже царственная красота его дамы пани Зоси не поразила его, но, случайно взглянув на красавицу Розалию Барановскую, шедшую теперь как раз впереди его в паре с Яковом Бельским, он словно потерял всякое самообладание: смуглые щёки его покраснели, глаза заискрились и он впился отуманенным взором в её обнаженные плечи и стройную худенькую талию. Если бы она повернулась в эту минуту и взглянула ему в глаза, он упал бы на землю! Он теперь ничего больше не видел во всём зале кроме её, и, машинально держа руку пани Зосю, ни разу даже не взглянул на неё, и, как очарованный, шёл дальше и дальше, словно увлекаемый какою-то магнитической силой.
Пани Зося сначала не могла понять, в чём дело. Она ещё раньше от отца и братьев слышала, что молодой татарский князь, Туган-мирза спас её отца во время охоты на медведя, что отец послал нарочно за ним старшего сына пригласить его на праздник, что она должна будет танцевать с ним польский, но никак не воображала, что этот татарский витязь, которого она воображала фатом, окажется чуть не мальчиком, и наконец, что этот мальчик не скажет ей ни слова.
По мере того, как она шла с ним, она замечала, что её кавалер не сводит глаз с дамы, шедшей впереди, и с этой минуты ей всё стало ясно. Она поняла, что чарующая красота кузины Розалии поразила татарина, и ей вдруг стало так легко на душе: ей почему-то казалось, что отец и братья возымели намерение выдать её за татарина, благо подобные браки, с лёгкой руки королевы Ядвиги, вышедшей за литовского язычника Ягайлу, были в большой моде. А сердце её, как мы уже знаем, было занято.
Розалия Барановская
В это время шедший в первой паре старый воевода хлопнул в ладоши, и пары стали менять дам, подвигаясь на одну вперёд.
Туган-мирза, не ожидая ничего подобного, остолбенел, когда вдруг та самая красавица, которую он готов был счесть гурией, сошедшей из рая Магомета, сама подала ему руку, а его дама подалась назад.
Он чуть не вскрикнул и побледнел. Пани Розалия, которой пан Яков успел уже рассказать о привезённом им госте, с любопытством взглянула на своего нового кавалера и этим чуть не свалила его с ног. Она чувствовала, как дрожит рука молодого татарина, и не знала, чему приписать это и ту яркую краску, которая сменила моментально бледность его лица.
– Пан нездоров? – спросила она довольно сочувственным тоном.
– Убит! Убит стрелой глаз твоих в самое сердце! – быстро отвечал Туган-мирза и опустил глаза, – он испугался своей смелости и думал, что в ту же минуту небесное видение изчезнет.
– Досконально! Первое слово – и комплимент, – сказала пани Розалия, – я думала, что вы, татары, дикие!
– Дикие? – переспросил молодой человек. – Очевидно, он не понимал.
– Ну да, вы только умеете верхом ездить, из лука стрелять, саблей рубить.
– На коняк езжай, сабля секим башка, сагайдак стреляй, мирза Туган умей, ой, как умей, ты лучше его стреляй, глазам стреляй, прямо сердце стреляй!
Татарин хотел говорить ещё что-то, но воевода опять подал сигнал, и пары вновь переменились. Теперь с Туган-мирзой шла высокая дебёлая особа, жена какого-то престарелого воеводы, пани очень брюзгливая. Она подала татарину только кончики своих пальчиков и даже не обратила внимания, что её кавалер поминутно оглядывался назад, чтобы хоть мельком увидать ту, которая сразу полонила его сердце.
Польский кончился. Прислуга разносила золочёные чаши с медами и заморскими винами. Старый воевода взял стопу со старопольским мёдом, и во главе целой толпы мужчин подошёл к своей дочери, стоявшей рядом с кузиной Барановской возле громадного резного камина.
– Поздравляю тебя, моя звёздочка ясная, с твоим праздником! – сказал он, поднимая чару, и поцеловал красавицу Зосю в лоб.
– Виват! Виват! – крикнули десятки голосов.
– И тебе, дорогая племянница, не знаю чего и пожелать, и ума, и красоты – всего вдоволь.
– Виват, виват! Нех жие! – гремели старые и молодые.
– А теперь, мои дорогие, по примеру отцов и дедов, будем веселиться. Панове! – крикнул он, обращаясь к мужчинам, – я предлагаю вот что: так как этот праздник вполне дамский, то пусть же они и будут распорядительницами танцев, пусть каждая пригласит на мазурку того, кого пожелает её сердце. Гей, музыканты – мазурку!
Оркестр грянул, и задрожали, затрепетали сердца польские. Несколько секунд длилась сумятица, ни одна из дам и девиц не рисковала первая своим выбором указать на избранника сердца, но тут всех выручила пани Розалия: она быстро выпорхнула из среды дам и девиц, ловко подбежала к старому дяде Бельскому, звонко щёлкнула окованными серебром каблучками полусапожек и с поклоном подала ему руку.
Она была поразительно, ослепительно хороша в эту минуту. Столько задора, столько милого кокетства виднелось в этой чудной красавице, что даже старики зааплодировали, а воевода вдруг словно переродился, словно у него двадцать пять лет с плеч слетело. Глаза его сверкнули, он лихим движением закрутил усы, выгнулся словно юноша, подал руку племяннице и, пристукивая каблуками, понёсся в бешеной мазурке.
Он танцевал, вернее, плясал по-старинному – то размахивая платком по полу перед своей дамой, то становясь перед ней на колено, вскакивая, ловил её за другую руку и, сделав тур, снова летел вперёд. Пани Розалия не отставала, она, покорная каждому движению, каждому знаку своего кавалера, лёгкой птичкой порхала рядом, то чуть касаясь пола своими алыми сапожками, то звонко притоптывая каблучками.
Всё общество просто замерло от наслаждения, поглядывая на эту пару.
– Досконале, досконале! – твердили старики, – даром что старик. А ну-ка, попробуйте так вы, молодые!
Кончив пятый тур, воевода довел свою даму до середины зала и остановился.
– Панове, в круг! – крикнул он. Толпа молодёжи и даже стариков бросилась вперёд и окружила красавицу.
Она вынула платок, покружила им по воздуху и бросила его вверх, десятки рук потянулись за ним, но кто-то прыгнул выше всех и ловко поймал платок на лету. Толпа раздвинулась: счастливчиком, или более ловким оказался молодой татарин Туган-мирза. Все ахнули от неожиданности, а молодой татарин подошёл к покрасневшей красавице, поклонился, подал платок и хотел отойти.
– Танцуйте, танцуйте! Вам танцевать! – говорили вокруг него.
– Мой не уметь танчить, не умей! – отвечал татарин и прижал руки к груди и ещё раз очень низко поклонился красавице.
Но какая-то смелая или странная мысль мелькнула уже в голове Розалии. Ей уже наскучили её повседневные кавалеры своими хвастливыми рассказами или приторно пошлыми комплиментами, да, кроме того, она подметила взгляд, каким во всё время польского глядел на неё молодой татарин, и ей во чтобы то ни стало захотелось помучить, подразнить этого дикого зверька, каким она его себе представляла.
– Ты должен со мной танцевать! – сказала она с капризной гримаской, – ты поймал платок и должен быть моим кавалером.
– Я не умей танчить! – робея, отговаривался Туган-Мирза.
– И слышать ничего не хочу, зачем же ты ловил мой платок?
– Так, так, пусть танцует, пусть танцует! – слышались голоса кругом.
Татарин понял, что сопротивляться больше немыслимо; он нашёлся, подал руку Розалии, довольно ловко довел её до середины зала, и, по примеру старого воеводы, опустился на одно колено. Розалия, не желая окончательно компрометировать своего кавалера, простодушие которого ей даже нравилось, ловко сделала кругом него тур и остановилась, с платком в руке.
– В круг, в круг! – загремели голоса кругом, и опять все бросились занять место поближе к красавице. Мирза Туган стоял тоже рядом, он был бледен. Он знал, что тот счастливец, который поймает платок, в ту же минуту уведёт его даму, и ему больше не удастся во весь вечер не только держать её за руку, но даже подойти ближе. В глазах его кружилось, ему было и больно и обидно, – а в это время подброшенный высоко платок тихо падал. Не отдавая себе отчета, Туган-мирза, словно подброшенный пружиной, прыгнул опять выше всех и опять поймал платок.
– Опять он! Опять он! – шумела кругом раздосадованная толпа.
Пани Розалия тихонько улыбнулась. Внутренне она была приятно польщена, что сумела сразу победить такого дикаря, и, протягивая руку, проговорила:
– Как хочешь, а танцевать нужно.
Мирза Туган тоже хорошо понимал, что нужно танцевать и, надеясь на свою счастливую звезду, бросился вперёд, увлекая за собою свою даму. Произошло нечто невероятно комичное, татарин летел без такта и меры, выстукивая невозможную дробь своими каблуками. Как ни крепилась пани Розалия, но не могла выдержать, и, освободив свою руку из руки кавалера, быстро добежала до толпы дам и девиц и скользнула в неё. Раздался общий неудержимый смех. Только тут мирза Туган заметил изчезновение своей дамы и остановился, как вкопаный в нескольких шагах от группы молодёжи.
– Когда не умеют танцевать, платков не ловят! – дерзко и довольно громко заметил прямо в лицо татарину Седлецкий, почему-то чувствовавший сильную антипатию к этому молодому удальцу.
– Правда! Правда! Не умеешь танцевать, сиди дома, – подхватили другие.
Татарин окинул всех злобным, пламенным взглядом – прочих он не слышал и не видел, он заметил только Седлецкого.
– Слушайте, пан! – отвечал он ему резко, – мой на коняка скакай умей, сабля рубить умей, сагайдак стрелять уметь, аркан бросать умей, а танчить не умей! Мой джигит, а не баба!
Последнее слово подняло целую бурю. Седлецкий хотел броситься на молодого татарина, но между ними вдруг появилась высокая, статная фигура молодого Якова Бельского.