В одну реку нельзя войти дважды

Григорий снял перчатку, сунул руку в карман пальто. Пальцы коснулись конверта, скользнули ниже, машинально сжали ключи от машины и застыли на холодном металле. Перед глазами все еще стояла сцена, свидетелем которой он стал: съежившаяся фигурка Марии, «виллис», бледное лицо капитана… Мария явно испугалась этого человека. Почему? Что он, Гончаренко, вообще знает о ней? Конечно, те, кто подбирал ему помощницу, тщательно проверили все обстоятельства ее жизни, характер и способности. Безусловно. Иначе не может быть. И все-таки… Что если именно способность перевоплощения – а женщины владеют этим искусством лучше мужчин – и повлияла на неточную оценку не только ее преданности, силы и выдержки? И он подумал о том, что, может быть, у нее не хватило сил сопротивляться. Между «хочу» и «могу» не всегда стоит знак равенства. Добрыми намерениями, как говорится, вымощена дорога в ад.

К черту! Снова перед ним проблема доверия и недоверия! Сколько раз она возникала! Руководствуясь внутренним чутьем, он заносил ногу на лестницу, не зная, выдержит ли она его, или вместе с ее обломками он рухнет вниз. В ту пропасть, которую он постоянно ощущает, куда бы ни повернулся: сзади, спереди, сбоку.

Нервы, нервы, капитан, не горячись! Что-что, а в человеческой психологии ты разбираешься отлично. Если бы не это, не стоять бы тебе сейчас здесь в Берлине, давно бы ты сложил голову в одном из застенков гестапо на оккупированных просторах Белоруссии, Франции или Италии. Итак, можно считать, что барон фон Гольдриг действовал не вслепую, надеясь на счастливый случай, а научился находить в каждом из тех, с кем ему приходилось сталкиваться, самое затаенное, на чем можно было сыграть. Иногда он шел на страшный риск, как, например, с Лемке при первом их знакомстве. Но рисковал он тогда только собственной жизнью, вот в чем дело… Теперь же, когда он связан с Домантовичем, Зеллером…

Подъехав к ближайшему кинотеатру, Григорий взял два билета на восьмичасовой сеанс. На всякий случай. Это стало для него обычной предосторожностью перед свиданием в комнате над аптекой. Даже если кто-либо зайдет к Марии, билеты будут лежать на столе, как свидетельство его самых невинных намерений немного развлечь молодую одинокую женщину. Мария сегодня не подозревает о второй встрече с Фредом Шульцем. Итак, надо предупредить. Подождав, пока освободится автомат в вестибюле кинотеатра, Григорий набрал нужный номер и просил передать, что билеты для фрау Кёниг заказаны на восемь часов.

Как обычно в ветреную погоду, разболелась голова. Острая боль пронзила виски, пробежала над бровью до переносицы, потом по скулам, скользнула вниз, притаилась и снова ударила. Проклятый тройничный нерв! После контузии в Сен-Реми он непрерывно напоминает о себе, по временам доводя до исступления. Плотнее надвинув шляпу и подняв воротник, Григорий поспешил в переулок, где оставил машину. Домой, быстрее домой! Выпить спасительный порошок с понтапоном и, наконец, прочитать письмо. Может, все-таки откликнется Лютц…


Неофашисты в послевоенной Европе


Возле машины дрались два подростка. Собственно говоря, слово «драка» не совсем точно характеризовало происходящее: один, крупный и высокий, наседая, изо всех сил тузил другого кулаками; низенький и хрупкий неумело, но отчаянно защищался, то выбрасывая руку вперед, то стараясь закрыть лицо школьным портфелем. Из носа у младшего текла кровь, один глаз заплыл.

– А ну, ребята, сейчас же прекратите! – крикнул Григорий грозно.

Тот, что повыше, оглянулся, наверно, хотел огрызнуться, но, увидев важного господина, поспешно отступил, торопясь, постарался сложить губы в лицемерную улыбку хорошо воспитанного мальчика, который и сам не знает, как попал в такую историю. Но взгляд, еще не остывший от жестокого наслаждения при избиении более слабого, противоречил этой улыбке, глаза глядели, словно сквозь туман опьянения.

– Убирайся! – Виски задергало еще сильнее, боль уже схватывала нижнюю челюсть. Невольно лицо Григория перекосилось, и это подействовало сильнее всего: нападающего словно ветром сдуло. Лишь на миг из-за угла высунулась его голова, пухлые щеки раздвинулись, рот округлился в крике:

– Это лишь задаток, паршивая свинья! Погоди же!

Прижавшись лбом к стене, мальчик с разбитым носом, должно быть, не слышал этого восклицания: плечи его вздрагивали от плача, то стихавшего, то вырывавшегося с новой силой. Рукавом пальто он время от времени размазывал по лицу кровь и слезы.

– Хватит тебе! Садись в машину и вытрись. Вот чистый платок. В кармашке чехла найди бутылку минеральной. Приложи мокрый платок к носу и глазу.

Подталкиваемый незнакомцем, мальчик сделал несколько шагов к машине, потом, колеблясь, остановился.

– Не пойдешь же ты с такой рожей по улице! И кровь из носа надо остановить… Закинь голову на спинку сиденья.

Сквозь смотровое зеркальце Григорий видел, как его неожиданный пассажир, все еще всхлипывая, вытирает лицо, стараясь смыть мокрым платком кровь на отворотах пальто и на рукаве. Что и говорить, вид у парня жалкий. Глаз заплывал все больше, нос постепенно приобретал форму картофелины.

– Хорошо же он тебя разрисовал! Если уж ты желаешь вести дискуссию с помощью кулаков, то научись хотя бы простейшим приемам бокса!

– Кусок мяса, тварь он, вот что!

– Ну, знаешь, если всякая тварь будет бить тебя по морде, то вскоре и родная мать не узнает. Кстати, куда тебя отвезти? Давай помаленьку трогаться, а то кто-нибудь из прохожих подумает, что это я так тебя отделал.

Мальчик поспешно схватился за ручку дверцы:

– Нет, нет, я не могу домой! Они думают, что я в школе!

– Ходил в кино? Собирался там набраться мудрости?

– Некуда было деваться… В школу я тоже не могу.

– Почему же другие могут, а ты нет?

– Потому что они все, почти все считают меня не только чудаком, а и негодяем… хотя негодяи они сами, так как во всем ищут только мерзость… Им и в голову не приходит, что кто-то может думать иначе, что должна же быть где-то правда… Плевать им на это! Они все хвастаются всякой грязью, у них только и разговоров о разных таких штучках, и когда я сказал, когда я хотел возразить, они… – Новый взрыв слез прервал эту нескладную фразу, и, когда Григорий стал допытываться, мальчик снова схватился за ручку дверцы.

– Я пойду! Спасибо вам за все, но я пойду…

– Куда же ты собираешься идти?

– В Каров. У меня там есть…

– Тогда я подброшу тебя хоть до станции городской железной дороги.

Машина тронулась, маленькая фигурка съежилась в углу заднего сиденья, теперь оттуда не доносилось ни звука.

– Послушай, а может, все-таки лучше домой? Если ты откровенно расскажешь дома обо всех твоих неприятностях…

– Он ничего не понимает! Он никогда ничего не понимает!

– Кто это «он»?

– Отец.

– Напрасно ты так думаешь.

– Вы его не знаете. Он умеет только поучать, только требовать. Он… Очень прошу вас, остановите машину, я сам дойду!

– Не бойся, насилия я не применю. В Каров, так в Каров… А деньги на билет у тебя хоть есть?

Мальчик задвигался, зашарил по карманам.

– В один конец хватит, даже останется несколько пфеннигов.

«Ага, он знает стоимость билета, значит, бывал уже там. Кто же у него в Карове? Родные, друг? А если друг, то какой? Спросить? Все равно не ответит. Первый порыв болтливости прошел, он замкнулся и насторожился. Лучше всего было бы отвезти его к себе. Но это – табу. К нему в дом могут входить лишь люди определенной профессии, присланные Нунке. Да и голова болит нестерпимо. Надо поскорее выпить порошок, прочесть письмо, обдумать разговор с Марией… И напрасно тебя терзает жалость к этому малышу. С кем-то поссорился, с кем-то подрался… Вспомни-ка себя в эти годы и как часто из-за какой-то глупой ссоры тебе свет казался не мил…»

Приблизительно за полтора квартала до ближайшей станции городской железной дороги Григорий остановил машину.

– Здесь мы с тобой распрощаемся, дойдешь сам. Все-таки советую изучить приемы бокса. Так безопаснее для физиономии, а иногда и для убеждений. Как же тебя зовут, если не секрет?

Настороженный взгляд, краска невольно залила правую, не пострадавшую в драке щеку.

– Вилли Шуббе, – буркнул он мрачно и чересчур поспешно, чтобы это было правдой. – Очень благодарен вам, господин.

Не двигаясь с места, Григорий глядел вслед маленькой фигурке, которая все удалялась. Острые плечи, лопатки, выпирающие из-под пальто. Одна рука придерживает воротник с отворотом, наверно, чтобы прикрыть запухший глаз. Неожиданно для самого себя Григорий нажал на стартер.

– Вилли!

Пришлось окликнуть дважды, но только увидев машину, мальчик остановился.

– Вот тебе мой номер. В случае крайней необходимости обязательно позвони. И не придавай большого значения тому, что случилось. Все забудется, все будет хорошо. Держись как надлежит мужчине!

Чувство неудовлетворенности собой грызло всю дорогу до дома. Сегодня все складывалось не так, как хотелось. Даже этот мальчишка свалился как снег на голову. Конечно, он не позвонит, и все-таки… «Тебе долго везло, и ты теряешь чувство осторожности. А может, ты становишься паникером? Что, собственно, произойдет, если кто-то найдет написанный твоей рукой номер? Ничегошеньки. Просто начинаешь терять ощущение реальности, потому что тебе осточертела двойная жизнь, хочется быть среди своих, жить по обычным нормам…»

В комнате было холодно, но небольшая чудо-печка из белого кафеля не требовала много поживы: горсточка растопки, десяток чурбачков, несколько брикетов угля – и от глянцевито-белой поверхности потянуло теплом. После порошка боль уменьшилась, медленно стала уходить, хотя голова немного и отяжелела, как после легкого похмелья. Григорий знал, сейчас все пройдет, особенно если выпить горячего, крепкого и сладкого чая.

Но не хотелось вставать с кресла возле печки. Сквозь полуоткрытые дверцы видно было, как пылает огонь, как постепенно краснеют угли. Когда-то в детстве, во время отпуска отец взял его к своему брату на Херсонщину. Там топили огромными снопами камыша, а печки были узкие и длинные, разделяющие комнату пополам. Сноп надо было двигать медленно, пламя весело гудело и от красного жерла печки не было сил оторваться, потому что там происходили чудесные сказочные превращения… И еще пленила Гришу степь. Она напоминала море, но была еще красивее: не только от ветра двигались волны, но она вся еще была пропитана неповторимыми ароматами, а ночью серебрилась так, что казалось, это от нее, а не от месяца поднимается сияние к звездам, которые напоминают огромные спелые яблоки. Все уничтожила черная буря. Она налетела неожиданно, безжалостная, столь несовместимая с душистыми рассветами и звездными вечерами, что вызвала в душе даже не страх, а чувство нестерпимой обиды, протеста против того, что такое может произойти. Фашисты тоже налетели так же стремительно, как черная буря. Только ты стал взрослым и чувствовал грозные ее предвестники. Вот только не мог предвидеть, как далеко на передний край забросит тебя судьба… Странно. Советская военная комендатура почти рядом, именно поэтому ты еще острее ощущаешь свое одиночество. Такой психологический феномен: к месяцу не потянешься рукой, знаешь, что не достать, а вот когда до желаемого так близко…

Мышцы разомлели от тепла, голова еще немного кружилась. Надо бы позвонить в бюро, отдать несколько распоряжений. А, ну его все к черту! Машина налажена так, что вертится и без него. Причем в нужном направлении. Этот Краус, рекомендованный Зеллером, – человек умный и осторожный. Правда, не очень проницательный, не догадывается о подлинной роли своего патрона Фреда Шульца. Вспомнив старшего референта по юридическим вопросам, Григорий невольно улыбнулся. Отлично аргументированные выводы в четкой последовательности срываются с губ привыкшего к пунктуальности человека. Ни малейшего нажима на какую-либо деталь. Лицо почтительно сдержанное, юрист ни о чем не догадывается. Взгляд уважительно-сосредоточенный. Специалист, который знает себе цену и привык ценить свое время… Григорию иногда хочется пощупать эту внешнюю оболочку безукоризненного службиста хотя бы для того, чтобы Краус в своей работе был поосторожнее. Но до сих пор Фред на это не решился, то ли из уважения, то ли из чувства солидарности к единомышленнику, которому, наверно, тоже нелегко жить двойной жизнью. Надо будет поговорить о нем с Зеллером, а пока пусть считает Фреда Шульца дураком, которому легко морочить голову.

Мысли цепляются за что угодно, только не за тот разговор, который ему предстоит и к которому надо подготовиться. Мария, конечно, разволнуется, возможно, и обидится. Поэтому надо… нет, об этом потом, времени еще достаточно. Сейчас лучше прочесть письмо. В машине он только бегло взглянул на него и увидел – письмо из Италии. Итак, Карл Лютц опять не откликнулся! Не потому ли так испортилось настроение, так тоскливо стало на душе?

Из надорванного конверта выпал небольшой листочек. Почерк Курта. Избегая какого-либо обращения, верный его Санчо Панса коротко сообщал, что сразу же после Нового года они с Лидией уезжают в Финов по «известному вам адресу». Несколько добрых пожеланий, вымученных и неуклюжих не от недостатка чувств, а от скованности: бедняжка так и не знает, как ему обращаться к своему бывшему гауптману. За подписью «Ваши искренние друзья» шел постскриптум – приписка Лидии. Присоединяясь ко всем пожеланиям мужа, она сообщала: «Вам, наверно, интересно узнать, что Марианна и Джузеппе очень подружились, по всему видно, что дело идет к свадьбе. Но прежде, чем произойдет это событие, Джузеппе должен выехать в Германию как корреспондент своей газеты. Все мы надеемся вскоре встретиться с Вами и обстоятельно поговорить, потому что в письме всего не напишешь. Вот только еще одно: недавно я навестила Матини. Может, я ошибаюсь, только мне показалось, что у него не все ладно. Вы знаете, как добр синьор: бесплатных пациентов у него в клинике больше, чем платных. Да не только это. Обо всем я не сумею написать, лучше расскажу по приезде. Маленькая синьорина чувствует себя лучше, хотя до выздоровления еще далеко, так далеко, что я, простая женщина, даже не могу в него поверить. Должно быть, сомнения гложут и синьору, потому что она часто плачет тайком. Об этом рассказала мне Стефания, потому что сама я не видела».

Григорий второй раз, потом третий перечитывает приписку Лидии и бросает письмо в печку. Листочек и конверт мигом вспыхивают, какую-то долю секунды кажутся мятой бумагой, потом на уголь оседают лишь тонюсенькие слои пепла. На душе паршиво, так паршиво, словно по сердцу прошлись язычки пламени. Очень легко быть благодетелем, свалив свою ношу на плечи другого. Помоги-де, мол, друг, больше нет сил нести! А сам тем временем в кусты. Даже письма не написал Матини. Правда, не по лености или забывчивости, а из осторожности. Нунке, напуганный историей с Вайсом, кажется, был вполне удовлетворен объяснениями Григория и об Агнессе больше не вспоминал. А вот как отнесется к этому Думбрайт – еще неизвестно. Так же, как и то, какую роль в дальнейшем будет играть босс «черных рыцарей». Домантович твердит, что Думбрайт с группой курсантов из школы возле Фигераса выехал куда-то в Штаты, где они должны закалиться и приобщиться к подлинной науке. Нунке больше помалкивает. Лишь иногда обмолвится словечком о ненормальности положения, когда не понимаешь даже, кому подчинен: ведомству Гелена или зазнавшимся господам из ЦРУ.

Мысли, направленные в привычное русло, текут теперь не разбегаясь. Никакой ты не Григорий, не Гриша, а Фред Шульц. Вот и веди себя, как надлежит в твоем положении…


…Мария старается не думать о неизбежном разговоре с Фредом Шульцем. Ей нечего скрывать, но не хочется ворошить прошлое. Тем более что историю эту хорошо знает Горенко и все те, кто готовил ее на роль фрау Кёниг. Итак, можно ограничиться лишь перечислением фактов, не вдаваясь в подробности. С тем, что было, покончено раз и навсегда, отрезано, словно ножом хирурга. Возбужденный мозг отгоняет воспоминания, старается не оставить для них ни малейшей лазейки. Но они всплывают и всплывают, как бы выхваченные из темноты яркой вспышкой магния. Как после ампутации продолжает болеть вся рука или нога до самых кончиков несуществующих уже пальцев, так теперь болит в ней все пережитое, казалось, уже похороненное навеки.

…Мария узнала о своей беременности за три месяца до начала войны, в тот самый день, когда ей сказали диагноз маминой болезни.

Рак! Это коротенькое слово щелкнуло, словно клешни черного огромного чудовища. Сомкнувшись, они сжали Марию в крепких клещах, отгородив от всего, что до сих пор для нее было жизнью. Беготня в больницу, консилиумы, поиски новых лекарств… Она петляла в этом тесном кругу, бросалась из стороны в сторону, подгоняемая мыслью во что бы то ни стало отвратить неизбежное, во что бы то ни стало спасти, во что бы то ни стало защитить. Мысль о собственном ребенке отступила в самые отдаленные уголки сознания. Она пряталась там, словно непроросшее зернышко, – не было сил думать о новой жизни, когда рядом уходила другая.

Собирая Бориса на фронт, Мария вдруг впервые как бы остановилась посреди бешеной беготни. Еще ошеломленная пережитым, она не могла осознать новой страшной беды и покорно выслушивала наставления мужа, обещала беречь себя и как можно скорее уехать в безопасное место, ну, хоть к сестре Бориса в Полтаву. Как и сотням тысяч других киевлян, им даже в голову не приходило, какие испытания выпадут на их долю. Может, поэтому Мария не воспользовалась первой своевременной возможностью эвакуироваться, а когда опомнилась, было уже поздно: мать, которая силой огромного нервного напряжения тогда еще держалась на ногах, теперь окончательно слегла. А потом, после ожесточенных боев, в город вошли немцы.

…Это декабрьское утро началось для нее как обычно. Дрожащей рукой Мария ввела матери морфий, а потом, избегая ее вопросительного взгляда, стала укладывать в сумку вещи, с вечера приготовленные для продажи.

– Мое зимнее пальто… Оно не понадобится мне больше… Ты же знаешь сама…

Слова срываются с маминых губ одно за другим почти неслышно, как пожелтевшие листья, тихо падающие с усыхающего дерева.

Надо выпрямиться, подойти к кровати. Сказать что-то успокаивающее. Но Мария стоит, уставившись на сумку. И вдруг с неожиданной для себя злостью кричит:

– Молчи! Ты же знаешь, что сказал врач: обычное обострение язвы желудка. Вот, чуть не забыла из-за тебя бутылку для молока! Если б ты хоть немножечко думала обо мне, если бы ты жалела меня…

Ей хочется выплакаться, выкричаться, стукнуть этой злополучной бутылкой об пол. Но она знает, что не сделает этого – единственная бутылка для единственной еды, которую еще принимает желудок больной. Может быть, сегодня удастся что-нибудь продать и купить хотя бы пол-литра молока… Мария быстро одевается, повязывает платок.

– Я скоро вернусь, – говорит она уже обычным ласковым тоном. В ответ ни звука. На измученном мамином лице медленно распрямляются мышцы. Начинает действовать морфий. Теперь можно идти. Мать будет спать до ее прихода.

Да, день начался обычно, а кончился…

На рынке было очень много вещей и совсем мало продуктов. Все жаждали побыстрее продать, чтобы купить мерку мелкого картофеля, граненый стакан пшена, до половины наполненный крупой, смешанной с мышиным пометом, или сухой сморщенной фасолью, и что-нибудь, чтоб заправить неизменный суп, – аптекарский ли пузырек масла, или тонюсенький, просвечивающий на свет лепесток пожелтевшего по краям сала. По мере того как шло время, ажиотаж увеличивался. Продать, продать за любую цену. Пока не исчезли эти крохи съестного, пока есть покупатель, хоть и дает он за твою вещь совсем мизерную цену. По второму и третьему заходу он даст еще меньше, а тем временем не останется ничего съестного, и ты не сможешь сварить дома юшку, которой теперь измеряется твоя жизнь… Мария мечется среди людей, в отчаянии протягивает вещи, не зная, сколько за них просить, презирая себя за неумение присоединиться к неписаным законам купли-продажи, которые требуют и рекламы, и ловкости рук, чтобы показать свой товар с наилучшей стороны, и умения торговаться, инстинктивно почувствовать ту грань, на которой надо остановиться, чтобы сказать твердое «да» или категорическое «нет». Озабоченная этим, она не сразу поняла, почему люди, толпившиеся на небольшой площадочке у входа в рынок, вдруг отхлынули назад. Мария осталась совсем одна, с протянутыми вперед руками, на которых висела светло-розовая дамская комбинация с белопенными кружевами спереди. Не понимая, в чем дело, Мария обернулась: на некотором расстоянии от нее выстраивалась шеренга немецких автоматчиков. Облава?

Удивительное спокойствие, ей совсем не страшно. Она же не сделала ничего плохого. Не могут же они так, среди бела дня, ни с того ни с сего…

Онемевшие от холода пальцы плохо слушались. К тому же бретелька комбинации зацепилась за отворот пальто. Это сейчас больше всего волновало Марию. Казалось, она выставила на всеобщее обозрение нечто интимное.

– Фрау, эта милая рубашечка сошла с мерки, – сказал молоденький лейтенант с красным лицом, похожий на Зигфрида из «Нибелунгов» – фильм этот Мария видела еще в детстве. Лейтенант приветливо улыбался, не может такой красивый человек решиться на грязный поступок.

Скомкав комбинацию в одной руке, Мария обратилась к лейтенанту:

– Герр лейтенант, разрешите мне пройти. У меня дома осталась больная мать, – говорила она, мысленно подбирая немецкие слова.

– У фрау была неплохая фигурка, неосторожно было так портить ее… Вы об этом не жалеете?

Новое выражение появилось на улыбающемся лице офицера, но Мария старалась отогнать от себя страх, хотя по спине у нее уже бегали мурашки.

– Надеюсь, герр офицер учтет положение, в котором я нахожусь. Его ведь тоже родила женщина…

– Немецкая женщина, а не большевистская… – Он добавил нечто очень мерзкое и очень грязное. Мария не поняла слово, которое он употребил, но шеренга солдат разразилась громким хохотом.

– Прошу пропустить меня. – Мария сделала шаг вперед.

– А ну, назад, к остальному быдлу! – Страшные глаза, бешеный оскал рта, в уголках губ пузырится слюна. Рука поднимается, освобождает два пальца. Двое выскакивают из шеренги, направляют автоматы прямо в живот.

Уже не страх, а ужас пронзает все ее существо. Автоматы не стреляют, но приближаются все ближе и ближе, месят чашу ее лона. Она не в силах даже повернуться, чтобы подставить под железные кулаки спину… Она старается как можно скорее податься назад, но эти двое шагают по-военному широко, а неумолимые автоматы все глубже и глубже вгрызаются в тело до тех пор, пока не швыряют полумертвую жертву на чьи-то руки, робко протянутые из толпы.

Кто-то довел ее до дому. Мамины глаза расширены так, что видны только зрачки. Два быстрых шага до ее кровати. И вдруг собственный неудержимый вопль: начались преждевременные роды.

Мария пришла в сознание примерно через месяц. Мамы в комнате уже не было. И вообще не было ничего: ни боли, ни тоски, ни ощущения собственного тела. Словно ее всю высосали, оставив только скорлупку, но и она тает, как свечка с черным скрюченным фитильком, который чуть тлеет тусклым, красноватым огонечком.

…Что ты знала о жизни, что ты умеешь, на что способна? Покорно скулить, чтобы освобождать для дикарей живое пространство, твое горе, пережитые муки, – это капли в море общего горя и общих страданий. Но море – грозная стихия, если оно разбушуется. А слухи о партизанских отрядах в лесах все ширятся, в городе тоже действуют неуловимые подпольные группы. Гром от учиненных их руками взрывов долетел даже в эту комнату. Твой обессилевший народ не лег под сапог оккупантов. Как ей кого-нибудь найти? Где ей кого-нибудь найти?

…Пелагея Петровна, дворник их дома, скрестив руки на животе, стоит посреди комнаты. Монументальная фигура с застывшими чертами лица, тяжелый, суровый взгляд. Чем-то могуче-первозданным веет от всей ее фигуры, шутливо прозванной Борисом «каменной бабой». Но Марии хорошо известно, каким ласковым может быть прикосновение этих огрубевших от тяжелой работы рук, которые переворачивали ее, меняли компрессы, подносили к ее губам ложку с едой.

– Тетя Паша, я завтра уйду, – говорит Мария, кивая на узелок с приготовленной одеждой.

– Иди! Здесь тебе нечего оставаться. – Слова звучат равнодушно, словно Мария отправляется на обычную прогулку. Рука медленно опускается в огромный карман передника, что-то вынимает из него. Промасленный сверток, плитка шоколада. – Возьмешь. Заработала у шлюхи из четвертой…

– Вы опять отрываете от себя.

– Так бы я и пошла к ней, если бы не ты… В Погребах остановишься у моей невестки. Отдохнешь, оглядишься, расспросишь людей. Саня скажет, кому можно верить. Есть слух, что возле Староселья собираются наши. Запомнила, как найти невестку? Через нее передашь о себе весточку.

Ты не подала о себе весточки, потому что в Броварах тебя схватили. Райх требовал рабочую силу. Фрау Шольц, котлы с краской, едкие испарения, брюква и картофельные очистки. Тебя шатало от ветра, а ты вынуждена была с утра до вечера поддерживать огонь под котлами и помешивать, непрерывно помешивать этот булькающий раствор, где варится траур.

…Мария проснулась от тишины. Она наступила так внезапно, что казалась громче грохота боя на подступах к городку. Неужели советские войска откатились назад, неужели гитлеровцы начали новое наступление, как хвастались по радио и в газетах? Мысль об этом резанула, как ножом. Шатаясь, с трудом волоча обожженную ногу, Мария доплелась до двери. В предрассветном мареве знакомые дома казались призраками. Лишенные четких очертаний, они то расплывались, то снова застывали в хмурой настороженности. Все такое как всегда, и в то же время совсем иное. Это, наверно, потому, что не слышно привычных шагов патруля, стрекота мотоциклов, которые непрерывно носятся по ночам, вкрадчивого шороха одиноких машин, обрывистых команд.

Вернувшись в свою каморку, Мария села, завернулась в плохонькое одеяльце. Ложиться нельзя, скоро надо приниматься за топку, да и тревога все равно не даст уснуть. И все же она задремала, и проснулась, когда совсем рассвело. Но разбудил ее не первый луч света, а ощущение перемены, происшедшей в окружающей обстановке: сквозь тишину прорывалась неясная перекличка женских голосов, быстрое постукивание деревянных подошв. Девушки из прачечной? Может, их куда-то увозят? Может, собираются вывезти всех пленниц дальше, в самую глубь Германии?

Теперь хорошо была видна вся улица, и Мария вдруг заметила растрепанную женщину, которая стремглав бежала по мостовой. Хватаясь рукой за горло, она все время отдергивала от шеи сжатый кулак, словно старалась сорвать петлю, мешавшую ей крикнуть. И вдруг этот крик прорвался с неожиданной силой, как только она поравнялась с калиткой, возле которой стояла Мария:

– Наши! В город вступили наши! Беги скорей!

Они побежали к центру, пересекая улицы, странно пустые в это время. На лавочках спущенные жалюзи, шторы на окнах жилых домов, ни одного прохожего. Только из-за железных оград, к которым живой стеной прижимались декоративные кусты, доносились тихие шорохи, а иногда и приглушенные голоса.

Мария вскоре отстала. Нога, обернутая всяким тряпьем, волочилась за ней, словно тяжелый мешок, мешая бежать. Но остановились и те, кто вырвался вперед. Они толпились в переулке у ратуши, не зная куда податься. Радостное возбуждение сменилось замешательством. Одни советовали ждать тут, другие – бежать к восточным окраинам, откуда первым снялся гитлеровский гарнизон. И вдруг кто-то завопил, споры оборвались сами собой: на улице, идущей к площади, с противоположной от ратуши стороны появилась колонна военных.

Бойцы шли медленно, держа оружие наизготовку, бросая настороженные взгляды в сторону оград и молчаливых домов. Наверно, чересчур уж предательской казалась им тишина в городке после ожесточенных боев на подступах к нему.

Сбившись в плотную толпу, пленницы минуту стояли неподвижно и вдруг сорвались с места и побежали навстречу колонне, словно понес их с собою сильный ветер, продувавший улицу насквозь.

Очевидно, командир приказал бойцам остановиться. Теперь, когда затихли шаги солдат, громкий стук деревянных башмаков казался оглушительным, но и его перекрывал слившийся воедино крик многих голосов:

– Бра-а-атики!

Этот крик, прозвучав над площадью, прокатился по ней могучей волной и сорвал с места колонну солдат. Теперь и они бежали посреди мостовой такой же беспорядочной толпой, как и женщины, и так же захлебывались от крика, возбуждения, смеха, похожего на рыданья. Командир пытался остановить колонну, но его голоса никто не слышал, и он сам сорвался с места – его как бы пронесло над людским потоком и швырнуло навстречу этим, впервые увиденным на чужой земле, пленницам с родной земли.

Мария издали увидела командира. Но не обросшее, давно небритое лицо, а фигура показалась ей чем-то знакомой. В тот миг, как ноги ее оторвались от земли, она почувствовала могучий толчок в сердце, который придал ей сил. Склонившись всем корпусом вперед, припадая на одну ногу, она бежала почти наравне со всеми, лишь немного поотстав. И вдруг ноги ее словно сковало. Рвались вперед теперь только руки. И, тоже вытянув руки, навстречу ей стремглав бросился командир.

Все, что было вокруг, исчезло. Весь мир для Марии вдруг уместился на этом маленьком клочке земли, на котором она стояла, прижавшись к Борису, словно разбросанный свет, концентрируемый вогнутой линзой в одной точке. Кульминация всей ее жизни. Чудо воскрешения…

Гераклит сказал, что человек не может дважды войти в одну реку. В памяти воспоминания не текут, а остаются застывшими. Вот почему так опасно в них погружаться. Да и ты теперь не Мария Стародуб, а фрау Кёниг.

Загрузка...