С раннего утра небо заволокло низкими тяжелыми облаками. Она как раз шла из магазина и все дивилась про себя, потихонечку: ну будто вечер наступил, в самом деле. Ну что за метаморфозы!
Ни одна женщина не имела права на такое количество капризов, которое могла себе позволить природа. Вчера эта самая капризница пригнала откуда-то, с Лапландии быть может, пронизывающий ветер. Еще в начале девятого вечера все казалось тихим и засыпающим, и тут как началось, ветер как взялся метаться меж домами, как начал лопатить редкие горбатые сугробики, которые смастерили трудолюбивые дворники. Вмиг разогнал с неба плотные залежи тихого вечернего ненастья, обнажил мерзнувшие в далеком стылом небе звезды и наобещал на утро такого трескучего мороза, что ей пришлось искать в нижнем ящике комода теплые шерстяные носки.
Любимый Сережка назавтра собрался с мужиками в лес за елками. Говорил, что ненадолго. Что и разрешение у егеря на столе уже неделю лежит. И что будто бы им в лесничестве уже и деревья выбрали, осталось лишь подъехать, чиркнуть бензопилой и уложить все в машину. Мог бы кто-то это сделать и из его подчиненных, но…
Но традиция у Сережки и его друзей была такая – самим ездить в лес за елкой. У кого ведь какая! Кто в баню ходит в канун Нового года. Кто на охоту отправляется или на рыбалку, а они вот за елками ездят. Часа два, говорит, это займет, не больше. Даже озябнуть, мол, не успеет. Да как же, не озябнешь тут при таком-то ветре и морозе!
Утром Сережка на нее руками замахал и отослал куда подальше с шерстяными носками.
– Да у меня, – говорит, – и сапоги-то на них не налезут, чего удумала-то? Ты на термометр посмотри, милая. Какой мороз?!
Термометр и правда показывал всего пять градусов мороза. Может, неисправен? За окном все казалось совсем не таким. И деревья, запрокинув ветки в небо, метались с неистовым деревянным стоном. И солнце, неоновое декабрьское солнце, слепило в бледно-голубом небе именно так, как бывало только в крещенские морозы. А тут – всего лишь минус пять! Как-то не верится…
Носки все же тайком всунула в рюкзак, к дежурной фляжке с коньяком и жестяной коробке с бутербродами. Ничего, если промерзнет, не дай бог, найдет – лишь обрадуется. Невелика ноша, да и не на себе нести. Все на машинах, которые больше танки ей напоминали.
Мужа проводила, сверила новогодний список с содержимым холодильника и шкафов и засобиралась в магазин. Пора было покупать мандарины и копчености, до праздника оставалось три дня, самое время.
Все купила в магазине неподалеку, без очередей, без гвалта, без нервотрепки, хвала небесам и правительству. Она считала, что именно так все и обстоит, что только оттуда все блага, не особо прислушиваясь к гневной критике оппозиции и атеистов.
Вышла из магазина, направляясь домой, и тут как раз и поволокло на небо этот серый холодный сумрак. Не будь ниже нуля, так бы и подумала, что дождь сейчас польет. И снова тихо сделалось. Будто город их кто решил ватным тампоном прикрыть. Огромным ватным тампоном грязного серого цвета. На душе тут же сделалось неуютно так, и захотелось скорее домой. Где просторные теплые комнаты, красивый пол с подогревом, толстые ковры, где дорогая удобная мебель и очень дорогая посуда, мыть которую она в первое время отчаянно боялась: как бы не разбить. Сережа посмеивался и советовал не бояться, мол, еще купим. А она все равно опасалась. Да чего там посуда! Она и по полу-то в первое время с опаской ходила. Все удивлялась, что это за пол такой, из щелей которого не сквозит?! А вместо этого приятно греет ступню, и можно даже зимой ходить по нему босиком и без опасения развалиться на нем перед камином.
Сережка так часто делал, подкладывая под голову огромную мохнатую игрушку-собаку. Заваливался на пол и смотрел сквозь ленивую дрему на пламя. Он на пламя, а она на него. Что красивого в пламени том? Насмотрелась она на него в детстве и юности. Костры через день жгли во дворе, чтобы картошки напечь, чтобы просто согреться, и от нечего делать жгли. Чем еще-то себя занимать было? Не в подвале же на трубах клей нюхать, пока мать на смене? Уж лучше возле костра…
– Здравствуйте, Надежда, – чопорно поприветствовала ее консьержка.
Тут же покосилась на нее с противным значением из-за стеклянной перегородки своей конторки и снова уткнулась в вязание.
«И что можно было вязать так долго и так постоянно?» – с раздражением подумала Надежда, неторопливо подходя к лифту. Ведь смена за сменой, день и ночь через двое, вяжет и вяжет, вяжет и вяжет! И ладно бы что-то разное, а то все одного какого-то грязного серого цвета, как те вздувшиеся ватные облака теперь на улице. Может, вяжет, потом распускает, и снова вяжет, а? Чем не занятие для старой перечницы?
Консьержка ее не любила. Надежда спинным мозгом, всеми своими жилами это чувствовала. Не любила не за что-то, а просто так, из желчной зависти, что девке этой – Надежде то есть – вдруг повезло выйти очень уж удачно замуж, а кому-то – более достойному, может, даже ее дочке, внучке и так далее, не повезло. Мыкаются в девках, бедные, а могли бы вполне и в шубах таких же щеголять, и уши с пальцами украшать камушками сверкающими.
Надежде всегда казалось, что эта пожилая женщина постоянно думает о ней именно так. Как вот только остановится ее мутноватый, заезженный постоянным вязанием взгляд на ней, так и вспыхивают в старческом мозгу воспаленные завистью мысли.
Ах, да ну что там говорить о посторонней тетке, если своя собственная родня злобится и шипит время от времени за ее спиной! Мать и та неделю назад, когда они встретились случайно у метро, оглядела ее с прищуром, пощелкала пальцем по пуговице на новой меховой куртке и проговорила с укором:
– Богатая ты, Надька, стала. Смотри, как бы не зажраться тебе!
– Ма, ну ты чего, а? – Надежда сразу расстроилась. – Мам, ну ты-то чего? Ладно другие…
– Да так я. У Стаськи сапоги разорвались вдрызг, новые купить не на что, а ты на каждый день недели разные меха надеваешь. Нехорошо, дочка. Надо родне-то помогать. К кому, кроме родни, потом придется голову приклонить? Помогать надо родне.
– Ма, ну как?! Ну ты-то чего, а?!
Стаськой звалась ее младшая сестра Таисия. Была она всего на три года младше Надежды, но намного выше и намного красивее ее, как считала сама Таисия. Но вот везением ее бог обделил. А сестрища удачливая все чего-то с помощью медлила и все никак не хотела вникать, что с богатого мужа нужно тянуть, тянуть и тянуть, пока он еще любит, дорожит и все такое.
А Надежда не могла тянуть, не хотела вникать и считала, что помогать за счет Сережи своей родне – это очень неприлично. Он работает от зари до зари, а Стаська вместо того, чтобы о своем будущем думать, скитается непонятно где.
Мать ладно, она вне упреков. Работала всю жизнь медсестрой в хирургическом отделении. Ишачила иной раз подряд по три смены за приработок. Так урабатывалась, что однажды труп от живого человека не могла отличить. Чуть с работы не вылетела, когда хотела покойнику после остановки сердца капельницу поставить. Оставили из жалости и уважения к многолетней пахоте доработать до пенсии.
А Стаська…
Поступила в институт, бросила через год. «Не мое», – говорит. Поступила в колледж какой-то, снова бросила. Снова не ее. Устроила ее мать на работу, к какому-то уважаемому богатому бывшему пациенту, оперировавшемуся в их клинике. Выдержала три месяца. И теперь мотается где-то целыми днями, обувь рвет, как считала Надежда. Толку-то, толку-то никакого не было от ее мотаний и скитаний. Одни амбиции и желания неуемные. Да и еще зависть к более удачливой сестре.
– Денег я просить у Сережи не стану, – категорически заявила Надежда в ту последнюю встречу с матерью. – Это неприлично, ма. Я и для себя-то ничего у него не прошу!..
Мать повернулась и ушла, и больше не звонила, а когда Надежда сама позвонила и начала осторожно выведывать у нее про их с сестрой планы на новогоднюю ночь, категорически отрезала:
– Наши планы с вашими никак не пересекаются, дочь.
И бросила трубку. А Надежда, если честно, первый раз вздохнула с облегчением. Ну наконец-то! Наконец-то ей не придется разрывать себя между любимым мужем и своей родней за праздничным столом. Не нужно будет отвлекать Сережу, когда Стаська вдруг нечаянно или нарочно рыгнет. Не нужно будет бояться скользких, неприятных тем и смеяться наигранно, когда мать примется собирать со стола кости и объедки для своего кота. А потом, после их ухода, не нужно будет лихорадочно искать ответы на недоуменные Сережины вопросы.
Они встретят вдвоем этот Новый год. Так они решили. Правильнее, втроем. Но их третий еще очень, очень крохотный. Он только успел зародиться внутри нее. И зарождение его стало для них такой неожиданностью, таким счастьем, что они решили ни с кем этой праздничной ночью не делиться. Только она и он, только вдвоем, только вместе.
– А все остальное пусть катится к черту! – счастливо смеясь, проговорил Сережа, целуя ее живот. – Всё и все, Надюша! Только мы, и больше никого! Мы даже говорить никому ничего не станем. Пока не станет заметно. Идет?
Она кивала, соглашаясь.
– Как станет заметно, тогда и скажем всем, а пока, тьфу, тьфу, тьфу, чтобы не сглазили!
«Чтобы не сглазили, чтобы не испортили счастья», – добавила она тогда про себя. А потом будь что будет!
Бронированная дверь их квартиры мягко щелкнула, закрываясь за ее спиной. Вот она и дома, хорошо. Сейчас повесит шубку в шкаф, сапоги поставит в тумбу для обуви, уложит мандарины и копчености в холодильник. Вскипятит чайник, встанет у окна и будет смотреть на широкий двор. Можно взять печенье из вазочки. Нет, лучше не надо. Его следует есть над столом, нароняет крошек на пол возле окна, босиком не пройтись. Только пол протерла перед уходом. Ничего, обойдется одним чаем, без печенья. Из той самой кружки, которую на такой вот одинокий случай держала в самом дальнем углу шкафа.
Кружка была дешевой и большой, в нее не приходилось доливать кипятка, и за нее не страшно. Если разобьется, так ничего, это не чашка из дорогого фарфорового сервиза.
Надежда поставила чайник кипятиться и пошла переодеться для дома.
Темные трикотажные брюки, легкая кофта с рукавами, под нее тонкая футболка. Домашние туфли на небольшом каблуке. Все это, может, было ни к чему, она понимала, да и Сережка посмеивался. В доме было очень тепло, и можно вполне щеголять в шортах и шлепать босиком, но…
Это было частью ее ритуального домашнего счастья. Именно так были одеты красивые женщины из рекламных роликов, которые потчевали своих дорогих мужчин в дорогих своих и ухоженных домах. И именно так, она решила давно, она будет выглядеть, если все у нее такое состоится.
Состоялось. И теперь, хотелось ей того или нет, марку нужно было держать. Обещала же самой себе, зарок надо держать, чтобы, тьфу-тьфу-тьфу, ничего другого худого не случилось.
Чай в ее дешевой большой кружке был очень дорогим и ароматным. И он, благоухая, словно укорял ее за то, что она подобрала для него недостойную керамическую оправу. Его следовало подавать непременно в дорогом фарфоре. Того требовали правила, о том гласил ритуал. А она…
Она бунтовала тихонько и с непонятным легким злорадством всякий раз заваривала его именно в той самой дешевой огромной кружке, о существовании которой Сережка не подозревал. И наблюдала с удовольствием, как отдает кипятку свой цвет и аромат капризный дорогой чайный лист.
Все ведь можно было смешать, все условности и правила, стоило только захотеть, не так ли! Ее Сережке тоже жужжали в уши, когда он собрался жениться на ней – на простой студентке без роду и племени. Десятки раз проводя сравнительный анализ явно не в ее пользу. У него Гарвард, а у нее?! У него знание четырех языков, а у нее один со словарем?! У него четыре небольших преуспевающих строительных фирмы и два строительных магазина, а у нее лишь пара осенних ботинок с оборвавшимся шнурком на одном. У него элитная квартира в центре города и недостроенный дом за городом, а у нее с матерью и сестрой проходная двушка в хрущевке. Наконец, его родители были потомками знатных родов, а у нее мать – совсем простая женщина!
Оправа должна была соответствовать драгоценному камню, и наоборот! А в ее случае – битое бутылочное стекло, вспыхивающее лишь в луже…
Она все это выдержала. И жужжание за их спинами, и откровенные укоризненные взгляды его родителей, и непринятие ее во многих домах. Все выдержала с достоинством, продолжая кротко улыбаться в искореженные гневом физиономии, хотя хотелось орать, рычать и рвать эти лица в клочья.
И ведь победила, черт побери! Заставила и принимать ее в тех самых домах, куда раньше вход был заказан, и улыбаться ей в лицо заставила, и шепот приглушила со временем за их спинами.
Упорство и труд все перетрут, не так ли? И она упорно трудилась для того, чтобы стать тем самым ограненным алмазом, способным соответствовать ее Сережке. Нет, не так. Она не стала им, она просто научилась им казаться, вот! И заставила всех видеть это, как заставляла всякий раз распускать дорогой чайный шлейф капризного напитка в дешевой глиняной посуде.
Пусть думают о ней теперь именно так, как ей хотелось. И пусть думают, что ее действительно приводят в восторг подлинники великих живописцев, когда она с умильным интересом смотрит на них и щебечет об этом и щебечет.
А ее, черт побери, совершенно другое приводит в умильный восторг, совершенно другое! Суетливая возня пожилых соседей с их половиками во дворе способна скорее прослезить ее, чем поворот головы застывшей на холсте много веков назад герцогини.
Она рассуждает, как плебейка? Она и есть плебейка, ну и что! Зато какого мужика ухитрилась отхватить, как скрипнула бы зубами Стаська. За ним стадо невест ходило, а пленить одной только Надьке и удалось. Что он в ней рассмотрел, интересно?
«А может, то и рассмотрел, – думала Надежда про себя, – что она способна, как вот теперь, смотреть на суетливые движения стариков во дворе и с умилением мечтать».
Вот пройдет много-много лет, и они с Сережкой так же, как эти двое – тетя Шура и дядя Володя – в канун Нового года выйдут в их двор и станут трясти гобеленовые покрывала, ухватившись артритными пальцами за четыре конца. А затем постелют на снег половички из ванной и туалета и станут швырять на них снег и сметать его потом веником, деловито подгоняя друг друга.
Хотя швырять теперь снег не было нужды. С толстых хмурых облаков посыпало так густо, что через пять минут Надежда уже не смогла рассмотреть крошечные фигурки пожилых соседей со второго этажа их подъезда.
Чай в ее кружке закончился, а она все не уходила от окна, наблюдая за снегом.
Он валил крупными хлопьями, будто кто-то сидел сейчас там наверху и неистово рвал от огромного ватного тампона куски и сбрасывал их на землю. Ей даже захотелось открыть окно и потрогать рукой летящий с неба снег, так он походил на ватные комочки. Такими ее мать обычно унизывала их новогоднюю елку, притащив с работы вату. Она становилась подле елки на табуретку, поднимала руки повыше с зажатым в них ватным куском и принималась отрывать от него крохотные комочки и швырять их беспорядочно на игольчатые лапы.
Сейчас снег летел с неба строго упорядоченно. Она даже не смогла заметить, чтобы один снежный комок налетел на другой или столкнулся с ним, и ложились они очень ровно, без суеты и хаоса. Подоконник за их стеклом очень быстро обрастал снеговой шубкой.
Все ровно, методично и по порядку…
Так именно все должно было быть и в их с Сережкой дальнейшей жизни: всегда ровно и по заведенному порядку, без хаотичного мельтешения, без болезненных суетливых взрывов. И если уж им и суждено под Новый год что-то вместе обметать на снегу, то пускай это будет меховая подстилка их огромного пса, охраняющего их огромный загородный дом. Никакой гобеленовой дешевой пошлости.
Это она так, чуть расчувствовалась под методичный снеговой полет. Умиляли ее, конечно, старики, слов нет как умиляли, что дожили вместе до золотой свадьбы, что без нервов и без упреков занимались вдвоем предновогодней уборкой, и о золотой свадьбе с Сережкой она тоже мечтала, но…
Никакой больше нищеты! Никакой и никогда! Она сделает все ради этого, и на многое пойдет, и станет хранить в своем сердце любые страшные тайны, лишь бы больше никогда не дуло из-под пола ей на пятки. Лишь бы не обворачивать ступню целлофановым мешком, когда протекают сапоги. И чтобы не драться со Стаськой из-за прожженной ею дырки на твоей новой кофте.
Никогда! Ни за что! Она готова ради этого на многое, если не на все…