В последующие несколько дней я мало видела отца де Шато. В основном за общими трапезами, к коим он неизменно являлся вовремя, читал молитву негромким, но звучным голосом и с аппетитом, аккуратно ел. Большую часть времени он проводил в своей крохотной комнатке рядом с домашней капеллой, там же в капелле молился и что-то приводил в порядок – старичок Августин, к концу своего земного пути весьма подслеповатый, явно оставил имущество небрежно сложенным. Иногда я встречала отца де Шато в коридорах, иногда во дворе, вежливо раскланивалась с ним, получала благословение и убиралась восвояси. Чем позже он возьмется за меня, тем лучше. Я бы предпочла, чтобы он и вовсе забыл обо мне, однако на подобную удачу рассчитывать не приходилось.
На второй же день он попросил домочадцев звать его отцом Реми (к чему эти скучные церемонии, право слово), и все скоро привыкли. К нему вообще оказалось легко привыкнуть, к этому сельскому священнику, для которого большой город пока что ограничивался стенами нашего дома – на улицу отец де Шато почти не выходил.
Я узнала немного подробностей о нем от Норы, моей горничной. Конечно, на кухне сплетничали о новичке в доме и, конечно же, уже кое-что разузнали. Мачеха обмолвилась своей служанке, та разболтала поварихе, ну, а что известно поварихе – то знают все.
– Он младший сын в боковой ветви рода, – рассказывала Нора, расчесывая мне волосы перед сном. Гребни черного дерева с инкрустацией серебром, доставшиеся мне в наследство от матери, казалось, вот-вот сорвутся и утонут в пшенично-рыжем потоке. Нора ловко управлялась с ними, перебирая одни пряди, оставляя напоследок другие. – Конечно же, пошел в священники, как обычно бывает. Всю жизнь провел в глуши, где-то в Провансе, обычным кюре. Потом церквушку, где он служил, епископ передал кому-то другому. Отца Реми он отрекомендовал одной своей знатной знакомой. Знакомая написала рекомендательное письмо к графине де Солари…
– Однако образование он имеет, – заметила я.
– Ах, да все дети дворян имеют образование, коли родители могут себе это позволить. Только состояния святой отец не наследовал и доходов от аббатства не получает – никак, епископ поскупился. Церковные мыши и те, видать, богаче святого отца. И как жаль, как жаль, ведь он такой красавчик!
Я даже головой дернула.
– Красавчик? Отец де Шато? Вот уж нет.
– Где ваши глаза, госпожа Мари? – упрекнула меня Нора. Она всю жизнь провела у меня в услужении, а потому держалась запросто. – Вы на него взгляните!
– Глядела, и не раз. Ничего особенного.
– Эй! – Нора уперла руки в бока. – А кого ж тогда красивым считать, как не его?
– Отец Августин был красив. И Жано. И отец красивый.
Нора хмыкнула и покачала головой:
– Все не могу понять, как вы этак глядите. У отца Августина нос был картошкой и внешность простецкая, что у кузнецова подмастерья. Про вашего Жано вообще промолчу – волк волком был! Про господина графа, так и быть, перечить не стану – кавалер знатный. Но отец де Шато… Ах, ему бы нарядный костюм и шпагу, тогда б все увидали!
Я пожала плечами.
Люди красивы изнутри. Душою. Если у человека душа мелочная, или пустая, или вовсе нет ее – о какой красоте может идти речь? Пусть совершенны брови, губы изогнуты луком Амура, волосы роскошно струятся из-под шляпы – уродство души ничем не скроешь.
Отец Реми показался мне скучным. Что толку смотреть на его правильный нос, если внутри у этого человека одни молитвы и запах ладана?
И все же после разговора с Норой я стала присматриваться к нему. Он по-прежнему занимал место напротив меня за столом, и я то и дело скользила по нему взглядом, пытаясь понять, что в нем нашла прислуга и отчего он вдруг обрел ее благоволение.
Не спорю, он хорошо двигался, хорошо и гордо держал голову – люди, всю жизнь проведшие в услужении, это чуют и любят. Все же он оставался дворянином, хотя по праву рождения мог бы блистать при дворе, если бы к знатности прибавилось хоть немного денег. Сколько таких дворян проживало свою жизнь в монастырях, сколько надевало мушкетерский плащ и погибало на поле боя, сколько сгинуло в глуши и безвестности! Этот человек носил свою судьбу с равнодушным смирением, и мачеха почуяла это, почуяла сразу, иначе не предложила б ему научить этому смирению меня.
В его лице, столь щедро обласканном жарким солнцем, взгляд цеплялся за все сразу – и ни за что. Добавить в это лицо огня, добавить природной живости, и как хорошо бы оно смотрелось. Однако никакие страсти не оживляли черт отца Реми, не повергали его душу в смятение. И его лицо оставалось черновым наброском, который однажды сомнут и без сожаления бросят в огонь.
Прошло несколько дней, и отец возвратился из поездки по нашим владениям в Шампани; сразу дом заполнился и ожил, сразу стало видно, что здесь живет семья, а не сборище случайного народа. Фредерик выбежал отцу навстречу, едва заслышав, что тот приехал, и был обласкан и даже подброшен к потолку, словно маленький. Эжери привела Мишеля, и тот, раскрыв рот, в своем увеличившемся счастье поспешил к отцу, удостоившись той же ласки, что и Фредерик. Младший брат взирал на старшего с плохо скрываемым презрением – дескать, за что дурачку то же, что и мне? – и я, не впервые заметившая этот взгляд, одернула мальчишку.
– Будь добрее, – велела я. – Будь милосерднее.
Если мачеха не желает воспитывать во Фредерике любовь к слабоумному брату, то этим занимаюсь я. Положение щекотливое: Мишель старший, но наследовать он очевидно не может; Фредерик младший, и осознание этого грызет его. Вот кому бы хорошо поучиться смирению. При случае намекну отцу Реми – если он все-таки соизволит заговорить со мной, конечно.
Нашего сельского кюре отец приветствовал милостиво и пригласил для беседы в свои покои. Там два достойных мужа провели два часа и вышли, абсолютно довольные друг другом. Отец улыбался, священник же, хоть и сохранял на лице все ту же невозмутимую мину, выглядел явно радостнее, чем прежде. Во власти графа де Солари было возвратить отца Реми туда, откуда он приехал, однако господа мужчины пришлись друг другу по душе.
Священник служил в капелле, заново освятил дом, давал уроки катехизиса Фредерику, еще не прошедшему конфирмацию – это предстояло семилетнему наследнику рода года через два. Однажды я заглянула в комнаты Фредерика, когда отец Реми проводил урок, и простояла несколько минут, слушая плавный рассказ об Ассизском Бедняке[4], о его беззаботной юности и обращении, после чего крайняя бедность не огорчала его, но радовала. О том, как был он добр даже к незнакомцам и как излучал спокойствие и счастье. Я стояла, придерживая дверь, а отец Реми, сидя на низком табурете, освещенный падавшим из окна солнцем, говорил и говорил; Фредерик весь подался вперед и закусил губу. Через некоторое время я вышла и оставила их вдвоем – похоже, моего визита они так и не заметили.
Наверное, в своем сельском приходе этот немногословный в повседневной жизни человек пользовался немалой популярностью.
Мне же отец Реми по-прежнему не сказал и десятка слов, не считая благословений. Он не интересовался мною, не спешил выполнить поручение мачехи и даже не приглядывался ко мне, что начинало меня удивлять. И я испытала даже некоторое облегчение, когда через неделю после приезда в наш дом отец Реми подошел ко мне после завтрака.
– Буду рад, если вы придете сегодня к исповеди, дочь моя.
В первый раз он стоял достаточно близко, и я, подняв голову и глядя ему в лицо, цеплялась взглядом за мелочи: чуть отросшая седоватая щетина, нитевидный шрам на щеке, густые ресницы и изгиб века, как у королевского оленя. Отцу Реми исполнилось, по всей видимости, лет тридцать пять или сорок – немолодой, поживший на земле человек.
– Да, святой отец.
– Может быть, в полдень? – предложил он.
– Чудесное время для исповеди.
– Тогда буду ждать вас в капелле, дочь моя.
Он отошел, оставив после себя слегка волнующий травяной запах.
Наша капелла втиснута в интерьер большого дома, как втискивают книгу среди других книг на полке, уже стоящих достаточно плотно: узкая и высокая, с вознесенной к небесам острой башенкой, чья крыша торчит над особняком Солари, будто опознавательный знак. Если подняться туда, наверх, и выглянуть в окошко, то можно увидеть вдалеке шпиль Сен-Шапель. Вместе с домом капеллу возвел архитектор, чье имя не сохранили семейные хроники, и было это век назад. За сотню лет дом один раз слегка перестраивали, однако выйти за уже положенные пределы не смогли: Париж разрастался стремительно, и вокруг давно подпирали нам бока чужие особняки. Наша улица вилась, как горная тропа, только гораздо более оживленная, чем обычно бывают такие тропы. Лишь в своих комнатах и в небольшом саду на задворках особняка можно было найти уединение.
Раньше я искала покоя и в капелле – никто из нас не отличается излишней набожностью, и я проводила долгие часы, сидя на полированной скамье и листая книги или слушая отца Августина, не опасаясь, что здесь меня потревожат. Однако после воцарения тут нового священника я заходила в капеллу лишь по необходимости. Хорошо, что сентябрь только начался, стояли еще погожие деньки, и можно проводить время в саду. Скоро придут холода, тогда мне останутся лишь мои комнаты.
Впрочем, когда станет по-настоящему холодно, меня здесь уже не будет.
Я входила в капеллу за несколько минут до полудня, и солнце, пробравшееся в узкие витражные окна под потолком, разложило на полу теплые листы света – малиновые, синие, дрожаще-серебряные. Капелла у нас красивая. Тонкие росписи на стенах – вот ангел со взъерошенными ветром крылами склонил голову перед замершей в удивлении Марией, и лилия – словно сталь в его руке; вот Святой Дух воспарил в расходящихся лучах; вот та же Мария плачет над худым, вытянутым в смертной муке телом Христовым. Смотрят со стен святые, и полны печали или радости их глаза. Но самое мое любимое изображение – на правой стене: глядит на меня со спины побежденного дракона святая Маргарита Антиохийская. Ее голова запрокинута к небесам, тонкие руки протянуты к Господу, не видному за облаками, всемогущему и милостивому. Светлые волосы вьются, словно стебли плюща, и поверженный дракон задумчив и печален. Ах, как же близок мне взгляд этой дочери языческого священника, которую не сломили пытки огнем и водой! Как много вижу я в ее глазах цвета индиго, как много скрытого за изображением, созданным умелой рукой художника. Сколько часов я провела здесь, а ее пальцы все так же тянулись и тянулись к светлому и недостижимому небу.
Отец де Шато сидел на первой скамье, погруженный в чтение требника. Я подошла и увидела, как он шевелит губами, а глаза его полузакрыты. Моя тень коснулась кончиков его сапог, выглядывавших из-под сутаны, и лишь тогда он поднял голову. Моргнул, закрыл требник. И слегка улыбнулся.
– Я думала, вы будете ждать меня в исповедальне, – сказала я.
Он молча указал в нужную сторону. Я развернулась и отошла, чувствуя спиной его чужое присутствие.
Исповедальня – деревянная будка, разделенная надвое, – вся пропахла старым дубом. Я устроилась на скамье, привычно перебирая своих героев на стенах, созданных воображением и причудливо бегущими линиями, что живут внутри древесины. Удивленный лесовик глядит на меня, вытянув нос, и рыцарь сражается за честь прекрасной дамы, и солнце встает над холмами.
Скрипнула скамья, поднялась заслонка. Отец Реми не закрыл дверь со своей стороны, и солнце упало на мое лицо небольшими квадратиками.
– Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила.
– Что желаешь исповедовать ты перед Богом, дочь моя?
Сейчас, когда я не видела его, а слышала лишь его голос, растущий в деревянном пространстве, словно листва, мне стало немного легче. Никому не могу я рассказать то, что у меня на душе; оно запаяно, закрыто смертными печатями и не разомкнется, пока не придет время. Мне все равно, что думают по этому поводу клирики, с Господом же мы поговорим отдельно. И не теперь.
Для священников у меня имелся в запасе небольшой список грехов, которые легко и приятно отпускать в предобеденные часы.
– Я не слишком добра к своей мачехе, графине де Солари.
Это знают все, это и так видно – никакой тайны, все начистоту. Я почувствовала, что отец Реми шевельнулся за разделявшей нас тонкой перегородкой.
– Почему так происходит?
– Она не слишком умна и терпеть не может меня. – Чистая правда. – Она считает, что отец излишне потакает мне, и ревнует. Когда моя мать умерла, отец недолго горевал по ней и после соблюдения положенного траура женился на другой. Мне тогда исполнилось двенадцать, и я восприняла это излишне болезненно.
Ни капли лжи, пусть он это почувствует. Я закрыла глаза и вспомнила: коридоры нашего замка в Шампани, казавшиеся мне тогда громадными, передвижение незнакомых людей, тогда еще чужую женщину рядом с отцом. Я смотрела, как он держал ее за руку, и поверить не могла. В их первую брачную ночь в графской постели оказался целый выводок лягушек.
Я шевельнулась, и квадратик солнца лег мне на правое веко.
– Я и вправду не слишком ее люблю.
– Отец стал любить вас меньше из-за того, что женился?
– Сначала мне казалось, что да. Потом я поняла, что его любовь никуда не исчезла. Но к тому времени я уже не смогла научиться любить его новую жену.
– Никого нельзя заставить любить, – произнес отец Реми, и я открыла глаза. Солнце немедленно воспользовалось этим и укололо в зрачок; я дернула головой.
– А где же проповедь о том, что я должна немедленно воспылать к ней любовью и больше никогда не допускать плохих и греховных мыслей?
– Дочь моя, – вкрадчиво сказал отец Реми, – если вы с двенадцати лет этому не выучились, то начинать, по-моему, бесполезно.
Я удивилась так, что не знала, что говорить дальше. Мне показалось, что он смеется за своей перегородкой, что там, в полутьме, расчерченной солнечными лучами, священник сидит, забросив ногу на ногу, и теребит подбородок, и смеется беззвучно. Как может он, неотесанный сельский кюре, говорить столь дерзко – не против меня, но против своего Бога? Я ожидала укора, увещеваний, проповеди о любви Христовой, но не этого лукавого тона, не фразы из арсенала мудреца.
– Вот с будущим мужем у вас есть шансы познать таинство взаимной любви, – продолжил отец Реми, так как я больше не произносила ни звука. – Великое таинство, дарованное лишь однажды, ибо истинная любовь – единственна. Наставила ли вас ваша мачеха в вопросах брака или же вы ждете наставлений?
– Моя мачеха, которую вы не советуете мне любить, святой отец, – сказала я, – предпочитает, чтобы я все узнала сама. И таинство любви, и таинство совокупления, ежели речь идет об этом. Она считает, что я покорюсь и приду просить у нее совета. Жестокая ошибка, и мне остается ее лишь пожалеть.
– А вы действительно дерзки, Мари-Маргарита, – заметил отец Реми. – Даже не знаю, пойдет ли вам смирение, которому я должен вас научить. Это словно навязать бантов на норовистую лошадь: несмотря на ленточки и колокольчики, она все равно вас сбросит.
Он хочет, чтобы я ему дерзила? Чего он добивается?
– Сравнить благородную даму с лошадью – невелика заслуга, – вымолвила я. – Чему вы на самом деле собираетесь учить меня, отец Реми? Правилам поведения в супружестве или смирению перед мужем и теми глупцами, что мнят себя достойными управлять моей судьбой?
Из-за перегородки до меня долетело хмыканье.
– Для начала я хотел бы завершить вашу исповедь, так стремительно превращающуюся в неуместный в исповедальне разговор.
– Ах, простите, – пробормотала я. – Что там еще? Я не умею прощать, я ревнива, иногда не выношу саму себя, читаю не слишком благочестивые книги и, конечно же, не блещу послушанием. Достаточно ли этого?
– Если у вас больше ничего не осталось на душе, то достаточно, дочь моя, Маргарита, – невозмутимо сказал отец Реми.
Я промолчала. Ни ему, ни кому-то другому я не могла рассказать, что именно остается у меня на душе. Несмотря на то что голос отца Реми снова смягчился, потек обволакивающим туманом; так он говорил с Фредериком, рассказывая сказки, очаровывая. Любопытно, учат ли этому священников или отбирают уже обладающих подобным даром?
Я не собиралась поддаваться колдовству.
– Это все, святой отец.
Он, к удивлению моему, не стал настаивать и быстро отпустил мне грехи. Стукнула, опускаясь, дощечка; я слышала, как отец Реми вышел. Недолго думая, я вышла вслед за ним.
Он стоял, скрестив руки на груди, и задумчиво смотрел на меня. Солнце золотило контуры его фигуры, и казалось, что священник светится, словно нарисованный на иконе. Не хватало нимба и подпевающих ангелочков. Яркий блик лежал на его волосах, как излишне щедрый мазок краски.
– А как же поучение? – спросила я. – Ведь вы должны учить меня не дерзить, верно?
– Вы действительно станете меня слушать? Меня, чужого вам человека? – Только губы его шевелились, и создавалось впечатление, будто со мною говорит статуя. – Нет, я не настолько самонадеян. Вы должны сами прийти ко мне и захотеть беседы, открыть свою душу, возжаждать изменений. Иначе ничего не выйдет. Перед падением возносится сердце человека, а смирение предшествует славе.
Я не понимала, где он говорит цитатами из Библии, а где – своими собственными словами. Впрочем, была ли разница? Вера пустила в нем корни, он сам обратился в веру. Не разящее копье Господне, но саван удушающий. Отец Реми только делает вид, что благоволит ко мне. Это ловушка.
Я улыбнулась.
– Что ж, тогда вам остается только подождать, когда я приду к вам. А если я не захочу?
Не дожидаясь ответа, я развернулась и пошла к выходу из капеллы, а он так ничего и не сказал мне вслед. На пороге я не выдержала и обернулась. Отец Реми уже не смотрел на меня. Он стоял на коленях перед алтарем, опустив голову, прильнув ладонью к ладони. На мгновение мне сделалось стыдно, однако я тут же подавила это лишнее чувство.