Современное уголовное судопроизводство не может существовать вне государственной легитимации. Иначе говоря, нет просто «уголовного процесса», который мог бы создаваться и применяться на абстрактном уровне, без государственных органов власти, государственных законов, государственных судов, государственных границ и т. п. Уголовный процесс всегда институционально принадлежит какому-либо государству, создается им, приводится в действие, что, в частности, выражается в традиционной атрибутивной лингвистической конструкции «уголовный процесс Российской Федерации», «уголовный процесс США», «уголовный процесс Италии» и т. п., которую мы часто видим в заглавиях учебников, монографий, научных статей и о смысле которой давно перестали задумываться в силу его очевидности. Другими словами, государство является в формальной плоскости единственным источником легитимности уголовно-процессуального права. Последнее действует и позволяет решать уголовно-процессуальные задачи только потому, что создано соответствующим государством в пределах территории, на которую распространяется суверенитет данного государства. Это аксиома. Ее следствием является то, что уголовный процесс всегда принадлежит определенному государству в том же самом смысле, в каком последнему принадлежат территория, границы, суверенитет и прочие атрибуты, часто именуемые признаками государства5. Без такой принадлежности государству уголовный процесс теряет свои качества реального правового механизма, перестает быть уголовным процессом России, Великобритании или Франции и превращается в науку, теорию, академическую дисциплину, область знаний и т. п.
Теперь поставим вопрос несколько иначе: существуют ли источники уголовно-процессуального права, которые не исходят от государства, т. е. возникают и легитимируются, превращаясь в нормы права, минуя формальные государственные институты? Ясно, что обсуждать данную проблему применительно, например, к Конституции или уголовно-процессуальному законодательству, в том числе, разумеется, кодифицированному (уголовно-процессуальные кодексы), нет ни малейшего резона. Сам порядок принятия конституций и законов, внесения в них изменений и дополнений исключает возможность каких-либо внеэтатистских спекуляций, поскольку речь идет о конституциях и законах именно государства и ничего другого. Нет, пожалуй, резона обсуждать данную проблему и применительно к разнообразным источникам права судебного происхождения, будь то решения конституционных судов, существующие в некоторых правопорядках так называемые судейские правила6, действующие в других правопорядках так называемые разъяснения высших судов (Постановления Пленума Верховного Суда РФ и т. п.) или знаменитые судебные прецеденты. Какова бы ни была юридическая природа каждого из этих актов, все они принимаются, издаются, выносятся, утверждаются национальными судами как представителями одной из государственных властей, так как суд неразрывно связан с государством7.
Судейское правотворчество и нередко с ним связанный судейский активизм могут быть, конечно, способами обхода демократических процедур, когда суды призваны или сами стремятся принять те правовые и политические решения, которые лежат в русле некоего «мейнстрима», но непопулярны у населения, что делает политически крайне обременительным или даже невозможным их принятие представительными органами власти, избранными этим самым населением8. Однако недемократический (не основанный на демократической легитимности) характер тех или иных источников права отнюдь не означает их характер негосударственный. Напротив, они при этом остаются государственными источниками уголовно-процессуального права, пусть и созданными за рамками демократических парламентских процедур.
В связи с этим есть только два гипотетических источника уголовно-процессуального права, чей государственный характер не видится a priori очевидным. Один из них является «угасающим» – речь идет о правовом обычае, а другой, наоборот – бурно развивающимся, имея в виду разнообразные международно-правовые нормы, стандарты и т. п. Остановимся на них чуть подробнее.
Известна роль правового обычая, т. е. социального регулятора, не закрепленного в каких-либо исходящих от государства формальных источниках права, но признаваемого большинством населения соответствующей страны, области, территории, обязательным, в развитии, например, гражданского права9. Более того, значение в гражданском праве «обычая как регулятора общественных отношений осознается и современным законодателем»10, подтверждением чему служит Концепция развития гражданского законодательства Российской Федерации. Но есть ли место правовому обычаю, по крайней мере, в его классическом понимании, среди источников современного уголовно-процессуального права? Пожалуй, нет.
Если взять хрестоматийные примеры уголовно-процессуальных правовых обычаев, приводимые в западноевропейской литературе, то нельзя не отметить две тенденции. Во-первых, все эти обычаи или скорее даже правоприменительные обыкновения постепенно, но неуклонно теряют свой неписаный характер и интегрируются в законодательство. Иначе говоря, они утрачивают качества обычая и становятся законодательной уголовно-процессуальной нормой, легитимированной государством. Например, в Бельгии, где до сих пор действует наполеоновский Кодекс уголовного следствия 1808 г. (в бельгийской редакции), закон долгое время не содержал никаких положений о возможности производства, помимо предварительного следствия, также полицейского дознания под надзором прокурора, хотя на практике такое дознание не только производилось, но являлось самой распространенной формой досудебной подготовки уголовных дел. Не содержал закон и положений о праве прокурора отказаться от возбуждения уголовного преследования по мотивам его нецелесообразности (при наличии формальных признаков преступления), что не мешало прокурорам делать это весьма часто. Доктрина и судебная практика против такого рода творческих дополнений закона не только не возражали, но, напротив, легитимировали их через конструкцию правового обычая, отмечая, что он является одним из источников бельгийского уголовно-процессуального права11. Однако Закон от 12 марта 1998 г. дополнил Кодекс уголовного следствия соответствующими положениями, легализовавшими данные бельгийские «обычаи», в результате чего последние исчезли не по существу, а именно по форме (как источник права), став законом. То же самое произошло в Швейцарии, где фундаментальные принципы in dubio pro reo (все неустранимые сомнения в пользу обвиняемого) и ne bis in idem (нельзя дважды преследовать за одно и то же деяние) на протяжении длительного времени считались «правовыми обычаями», не будучи нигде закреплены12. Сегодня они содержатся в ч. 3 ст. 10 и в ч. 1 ст. 11 УПК Швейцарии, принятого в 2007 г. и вступившего в силу в 2011 г. Ни о каких «обычаях» речь уже не идет.
Во-вторых, даже в этих бельгийских или швейцарских уголовно-процессуальных обычаях, если считать их таковыми (до включения соответствующих положений в законы), что само по себе спорно13, нет ни малейшего проявления «народного духа», исходящих снизу социальных практик, укоренившихся в населении правил поведения и прочих хрестоматийных атрибутов правового обычая. Здесь есть совершенно иное: сложившиеся в деятельности государственных органов правоприменительные обыкновения, основанные на весьма широком толковании уголовно-процессуального закона с целью заполнения исторически возникших в нем правовых пробелов и имеющие не народный, а сугубо государственный характер. Во всяком случае, наши представления о государстве как единственном источнике легитимности уголовно-процессуального права они поколебать не могут. Не исключено, что уже под другим (много более критическим) углом зрения чисто социологические методы исследования позволят нам обнаружить и какие-то иные уголовно-процессуальные «практики», заметно влияющие «изнутри» на функционирование уголовного судопроизводства того или иного государства. Но есть все основания полагать, что такие «практики» в большинстве ситуаций следует рассматривать не как позитивные регуляторы (как в приведенных исторических бельгийском или швейцарском примерах), а как негативные девиации, например, коррупционного характера (особенно в некоторых странах). К теории правовых обычаев они отношения не имеют.
Проблема влияния на современное уголовно-процессуальное право международно-правовых норм, казалось бы, много сложнее, особенно на фоне сегодняшнего дискурса о неких «международных стандартах»14, якобы регулирующих уголовное судопроизводство извне, т. е. помимо государства. Но если оставить пока в стороне soft law (рекомендательные акты так называемого мягкого права15), которое, строго говоря, вообще ничего не регулирует, а лишь влияет на подлинные источники регулирования, к чему мы еще в этой работе вернемся, то сложнее она выглядит только на первый взгляд, по крайней мере в интересующем нас контексте. Понятно, что никакого регулирования «извне» в данном случае нет: международное право действует в уголовном судопроизводстве только в той мере, в какой оно легитимировано соответствующим государством, ратифицировавшим тот или иной международный договор, содержащий уголовно-процессуальные положения. Это касается не только международных договоров конкретно-технического характера, чаще всего двухсторонних, определяющих порядок оказания по уголовным делам международной правовой помощи, выдачи, передачи для уголовного преследования или исполнения наказания и т. д., но и международно-правовых актов фундаментального уровня, допустим, о правах человека16.
Скажем, до ратификации Россией в 1998 г. или Францией в 1974 г. Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод 1950 г. ни собственно положения данной Конвенции, ни вытекающие из нее решения ЕСПЧ не имели ни малейшего отношения к российскому или французскому уголовному судопроизводству. Большое значение они стали иметь только после того, как названные государства ратифицировали Конвенцию и официально признали юрисдикцию ЕСПЧ в соответствии со своими Конституциями и национальным законодательством. Если предположить, что какое-то время спустя эти или другие государства денонсируют данный международный договор, то как Конвенция 1950 г., так и ЕСПЧ со своими решениями вновь превратятся для них просто в «сравнительно-правовой опыт», ценный, интересный, полезный, но никак не могущий считаться источником уголовно-процессуального права.
Примеры у нас уже есть, их немало, пусть они и имеют отношение не к Конвенции 1950 г., а к другим международно-правовым договорам, что в теоретическом плане ничего не меняет. Так, выход Великобритании из Европейского Союза (ЕС) как суверенный акт британского государства автоматически означает пересмотр номенклатуры источников уголовно-процессуального права данной страны, место среди которых актов Евросоюза еще вчера казалось незыблемым. Распоряжение Президента РФ от 16 ноября 2016 г. № 361-рп «О намерении Российской Федерации не стать участником Римского статута Международного уголовного суда» влияет на наше отношение к МУС не только в формальном, но и в чисто психологическом плане, так как Россия, подписав Римский статут, его так и не ратифицировала, а теперь официально объявила, что не будет этого делать. Следовательно, даже международная уголовная юстиция, вокруг создания которой было сломано столько копий и которая представляется многим едва ли не наднациональным механизмом внешнего происхождения (чуть ли не естественным правом «во плоти»), на самом деле без государственной легитимации оказывается пустым звуком.
Единственная сложность оценки действия международно-правовых норм в рамках уголовного судопроизводства того или иного государства заключается в расщеплении в некоторых случаях международного права на «первичное» и «вторичное». Наибольшее развитие данное явление получило в рамках Европейского Союза (ЕС), где давно выделяют так называемое первичное право ЕС (ранее «первичное право Европейских сообществ» – droit communautaire primaire) и «вторичное» или «производное право ЕС» (ранее «вторичное (производное) право Европейских сообществ» – droit communautaire secondaire (dérivé))17. Первое представляет собой международные договоры в традиционном понимании, которыми создаются сам ЕС и его органы, т. е. оно исходит непосредственно от государств (Маастрихтский договор, Лиссабонский договор и др.). Второе – это нормы, принимаемые органами, созданными на основании первичного права ЕС, т. е. оно исходит уже не от государств, а от сформированных последними органов Евросоюза (Европарламента, Европейской комиссии, Европейского суда справедливости и др.).
До недавнего времени вторичное (производное) право ЕС никак не затрагивало уголовное судопроизводство, так как органы ЕС «законодательствовали» исключительно в сфере экономики и смежных сферах. Однако с заключением в 2007 г. Лиссабонского договора ситуация изменилась, поскольку в нем появились положения, которыми государства-члены ЕС делегируют органам ЕС определенные нормативные полномочия и в области уголовного судопроизводства. В результате стали возникать акты, принимаемые не государствами, а непосредственно органами ЕС: Директива Европейского Парламента и Европейского Совета (Директива ЕС) от 25 октября 2012 г. о минимальных правах, поддержке и защите потерпевших; Директива ЕС от 3 апреля 2014 г. о европейском ордере на производство следственных действий; Директива ЕС от 9 марта 2016 г. о презумпции невиновности и др. Следует ли теперь сказать, что это поколебало взгляд на государство как на единственный легитимный источник уголовно-процессуального права?
Вопрос значим еще и потому, что теория «производных (вторичных)» источников международного права при желании вполне может быть экстраполирована и на другие международно-правовые (европейские) отношения, ведь конвенциональные органы есть не только в ЕС, но и в рамках других международных организаций, допустим, ООН или Совета Европы (тот же ЕСПЧ). Хотя мы прекрасно понимаем, что в деятельности ООН, как и в большинстве других подобных случаев, «вторичное (производное)» право всегда является исключительно «мягким» (soft law)18, так как все органы того же ООН (допустим, Генеральная Ассамблея) вправе принимать лишь акты рекомендательного характера, кроме Совета Безопасности, который не занимается, разумеется, вопросами уголовного процесса, в логику функционирования Совета Европы такой подход иногда вписывается очень хорошо, поскольку решения ЕСПЧ (своего рода «производное» или «вторичное» право Совета Европы) для признавших его юрисдикцию государств обязательны.
Впрочем, ответить на поставленный вопрос необходимо отрицательно. При всей значимости «вторичного» права Евросоюза или решений ЕСПЧ никаких абсолютно автономных от государства источников уголовно-процессуального права не возникает и в данных случаях. Во-первых, уголовно-процессуальные директивы ЕС не являются для государств актами прямого действия – они обязательны лишь в том смысле, что государства должны имплементировать в свое национальное уголовно-процессуальное законодательство содержащиеся в них положения, т. е. речь идет об актах не столько регулирования, сколько гармонизации. Решения ЕСПЧ также не подлежат в нормативно-правовой плоскости прямому действию, поскольку исполняются они лишь inter partes (в отношении участников конкретного дела), а по остальным делам учитываются исключительно доктринально, не будучи уголовно-процессуальными нормами в строгом смысле и не определяя порядок производства по уголовным делам на территории Российской Федерации и других государств19. Реальным инструментом влияния соответствующих «источников» права (директив Евросоюза, решений ЕСПЧ и др.) на национального законодателя и правоприменителя служит политическое давление, которое в состоянии оказывать на государство Евросоюз или Совет Европы. Оно может быть большим или меньшим, к этому вопросу мы еще вернемся, но в любом случае остается давлением сугубо политическим. Не более того. Во-вторых, «вторичное» право ЕС или решения ЕСПЧ значимы для государств только в той мере, в какой они сохраняют статус членов (именно как государства) соответствующих региональных международных организаций. Выход государства из ЕС или Совета Европы немедленно прекращает действие не только «первичного», но и «вторичного» права, которое никакой негосударственной автономией не обладает, применяясь лишь до тех пор, пока на это согласно государство.
Итак, все попытки найти какой-то отличный или хотя бы существенно автономный от государства источник уголовно-процессуального права оборачиваются неудачей. В юридической плоскости такой поиск бесплоден. Причем речь идет о константе, которая представляется незыблемой в видимой исторической перспективе. Но тогда возникают два других вопроса. Первый из них заставляет нас отделить формальное от реального: если в формально-юридическом плане государство продолжает оставаться единственным источником легитимности уголовно-процессуального права или, если угодно, единственным «хозяином» своего уголовного процесса, институциональных конкурентов которому нет и не предвидится, то насколько это соответствует реальности? Другими словами, не похоже ли государство на современных европейских монархов, сохранивших атрибуты высшей государственной власти, но утративших какие-либо реальные властные прерогативы, превратившись в чистые символы? Пример с монархами является, конечно, некоторым преувеличением, но сам по себе вопрос праздным не выглядит. Он заслуживает специального анализа, им мы займемся несколько позже20. В самом общем виде речь идет о гипотетической внешней зависимости государства в выработке своего уголовного судопроизводства, т. е. зависимости «по горизонтали», которая может не затрагивать правовые формы источников права, но проявляться на геополитическом, просто политическом, международном, экономическом и других уровнях реального бытия, учитывая, что современное государство как юридическая личность встроено в бесконечные сложные горизонтальные отношения большей или меньшей зависимости от других участников этих отношений, причем часто для права нетипичных, включая разнообразные регуляторы, унификаторы, гармонизаторы, стандартизаторы, контролеры за соблюдением прав человека и т. п.21
Второй вопрос также требует задуматься о формальном и реальном, но в другом ракурсе: насколько государство свободно в создании своего уголовного процесса безотносительно к геополитическому, международному, правозащитному и прочим факторам. Здесь нас уже интересует гипотетическая зависимость государства «по вертикали», т. е. не от равных ему (по крайней мере, юридически) партнеров, а от неких абсолютных неидеологических уголовно-процессуальных закономерностей, которые нельзя ни изменить, ни отменить волевым нормативным решением, как нельзя отменить таблицу умножения или закон всемирного тяготения. Есть ли в уголовном процессе такие закономерности? Речь, разумеется, не о некоей реинкарнации идей естественного права, поскольку естественно-правовой дискурс сегодня утратил в сфере уголовного судопроизводства какой-либо смысл просто потому, что все возможные естественно-правовые максимы и нормы, сколь универсальными они бы ни были, сформулированы, кодифицированы и размещены в разнообразных конституционных и международно-правовых текстах, т. е. давно превратились в нормы позитивного права. Найти что-то «естественно-правовое» за пределами российской или любой другой Конституции, Международного пакта о гражданских и политических правах или Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод фактически невозможно, по крайней мере, в сфере уголовного процесса.
Мы имеем в виду, скорее, то, что французы называют «общими принципами права», т. е. некие «традиционные правила, прямо восходящие к правовым поговоркам, чтимые в силу их почтенного возраста <…> часто формулируемые по латыни, суверенные, вечные, общие. Имея высшее происхождение, они обязательны для всех, даже для законодателя»22, который при всем желании не в силах их отменить. Пусть выдающийся французский цивилист Ж. Рипер и видел в них когда-то проявление естественного права23, но как раз в своей естественно-правовой части они сейчас наименее интересны по отмеченным причинам: естественное право, сводимое по сути к правам человека, давно уже кодифицировано и «расползлось» по различным уровням права позитивного. Скажем, выделявшиеся Ж. Рипером такие «общие принципы права», как non bis in idem и in dubio pro reo, имеющие непосредственное отношение к уголовному судопроизводству, уже много лет как интегрированы в разнообразные международно-правовые акты, Конституции и национальные законы, что мы видели на примере Швейцарии.
Много более неопределенной в теоретической плоскости и заслуживающей внимания является ситуация с теми «общими принципами», которые при всем желании к «естественным правам» человека не отнесешь, но которые выглядят абсолютными правовыми константами. В качестве иллюстрации приведем правило lex specialis derogat legi generali. Соблюдает ли любой законодатель данное правило, где-то размещая общие нормы, а где-то уточняя эти нормы на уровне специальных положений, причем так, что специальная норма всегда имеет приоритет перед общей, иначе она утрачивает какой-либо смысл? Разумеется, соблюдает. Можно ли от этого правила отказаться? Не в большей мере чем от таблицы умножения. Закреплено ли оно в конвенциях, конституциях, законах? Нет, не закреплено. Нуждается ли оно в закреплении? Опять-таки не в большей мере, чем таблица умножения: можно закреплять, можно не закреплять – от этого ничего не изменится.
Много ли таких правил в уголовном судопроизводстве? Сложно сказать, но они, безусловно, есть, причем далеко не всегда выражены на латыни. Вербальное выражение таких правил – это, вообще, автономная проблема, поскольку они действуют даже тогда, когда мы не в состоянии их сформулировать, запамятовали соответствующую латинскую фразу или так ее и не нашли. Скажем, правило о публично-правовой природе обнаружения и расследования большинства уголовных преступлений (принцип ex officio), предопределенное общественной опасностью последних24, есть несомненная уголовно-процессуальная закономерность, так же как правило о конструировании процессуального института предмета доказывания (thema probandi), как он называется в российской правовой доктрине в зависимости от материально-правового института состава преступления (corpus delicti), если опять-таки использовать терминологию российского права, которая, разумеется, необязательно универсальна25, в отличие от вполне универсального феномена. Отказаться от этих правил или существенно изменить их, сделав, допустим, предмет доказывания полностью автономным от состава преступления или возложив обязанность расследования общественно опасных деяний на частное лицо (потерпевшего), не может ни один современный законодатель, что и составляет его «вертикальную зависимость» от объективных уголовно-процессуальных закономерностей (правил)26. Выявлять их призвана уголовно-процессуальная наука, в содержательном смысле от государства автономная (она изучает закономерности, государству не всегда подвластные), но организационно остающаяся одним из направлений государственной деятельности (создание и финансирование юридических факультетов университетов, академических научных учреждений и т. п.). Иначе говоря, то или иное построение государственных научных учреждений, в том числе в сфере уголовно-процессуальной науки, которое может быть удачным или неудачным либо иногда отсутствовать вообще, никак не влияет на научные закономерности как таковые, но может позитивно или негативно сказываться на их обнаружении и формулировании, что влияет на качество, адекватность, реалистичность, недекларативность и т. п. государственного уголовно-процессуального правотворчества и правоприменения. Без качественной доктрины (науки) сложно себе представить качественный уголовный процесс, что государство должно, разумеется, учитывать в организационном плане, занимаясь, помимо принятия уголовно-процессуальных законов и создания инфраструктуры органов, их применяющих, также поддержкой уголовно-процессуальной доктрины (науки).
Впрочем, уголовно-процессуальная ткань является более тонкой: в ней речь часто идет о закономерностях не только и не столько объективно универсальных, сколько исторических, культурных, сравнительно-правовых, что и предопределяет наличие у каждого государства своей неповторимой уголовно-процессуальной системы. Компетентный законодатель почти никогда не творит «с чистого листа» свое уголовное судопроизводство, он скорее развивает его с учетом исторических, культурных, сравнительно-правовых факторов. Но, в отличие от соблюдения правила lex specialis derogat legi generali, незыблемого и обладающего абсолютным иммунитетом от любых волюнтаристских действий, «взращивание» государством своего уголовного судопроизводства нередко сопряжено с неудачными решениями, недооценкой исторического и сравнительно-правового опыта, пренебрежением уголовно-процессуальной логикой и институциональными закономерностями, что не улучшает, но ухудшает уголовный процесс конкретного государства.
Как бы то ни было, ясно одно: признание государства в качестве единственного источника легитимности уголовно-процессуального права отнюдь не означает, что государство творит свое уголовное судопроизводство совершенно произвольно, не считаясь ни с какими закономерностями, институциональными традициями или культурными императивами. Вопрос об источнике уголовного судопроизводства – это вопрос не о его качестве или содержании, оно может быть разным, а о его легитимности. Его невозможно рассматривать вне связи уголовного судопроизводства с государственным суверенитетом. Именно суверенитет есть качество государства, исключающее даже саму постановку вопроса о наличии у уголовного судопроизводства каких-либо иных источников, кроме самого государства.
Уголовно-процессуальная деятельность государства неразрывно связана с идеей государственного суверенитета. Если не вдаваться в бесконечные детали и нюансы этого сложного правового и политического понятия, суверенитет означает верховную власть государства в пределах границ данного государства. Иначе говоря, как отмечал выдающийся французский правовед Ж. Ведель, «при осуществлении своей власти (pouvoir) государство не подчинено никаким иным носителям властных полномочий (aucune autre autorité). Если абстрагироваться от проблемы самоподчинения государства праву <…> и иметь в виду организованные носители властных полномочий (autorités organisées), которые государство гипотетически в состоянии встретить на своем пути, то можно сказать, что у государства нет ни начальников, ни равных ему по статусу, ни конкурентов»27. Из этого вытекает, что «государство само определяет свою организацию без вмешательства каких-либо внешних по отношению к нему носителей власти. Эта организация включает, в частности, определение того, как будут формироваться осуществляющие власть органы и какими полномочиями они будут наделены», что, собственно, и составляет «предмет Конституции»28.
Если столь же бегло взглянуть не только на природу, но и на содержание государственного суверенитета, то «государство должно иметь возможность не только принимать решения и приводить их в исполнение, но также ломать любое сопротивление своим решениям, в какой бы форме оно не проявлялось. Именно поэтому оно располагает, как мы знаем, монополией на издание правовых норм и монополией на государственное принуждение <…> Говоря о задачах, соответствующих данным прерогативам, в их число следует включить все те, которые направлены на поддержание внутреннего порядка в широком смысле. Речь идет, разумеется, об общественном порядке, защита которого относится к полномочиям правительства. Речь идет также о правосудии, осуществление которого входит в компетенцию созданных в стране судов»29.
Таково концептуальное ядро идеи государственного суверенитета. Его оболочка может быть ýже или шире, включать те или иные формы правового оформления общественной или человеческой активности в сфере здравоохранения, образования, культуры, науки, спорта и т. п. или не включать, что зависит от типа государства и общества, экономических подходов, политического режима и других факторов30, но ядро суверенитета остается неизменным. Никто, кроме государства, не может устанавливать обязательные правила поведения в обществе, санкции за их неисполнение, а также применять физическое принуждение при назначении данных санкций, выяснении наличия или отсутствия оснований для их назначения, установлении фактических обстоятельств, связанных с их гипотетическим нарушением. Это своего рода conditio sine qua non государственного суверенитета в его внутреннем проявлении, т. е. при осуществлении государственной власти внутри государственных границ, которое надо отличать от проявления внешнего, связанного со взаимодействием со столь же суверенными субъектами права, коими являются другие государства, обладающие точно таким же суверенитетом в рамках уже своих границ.
Если экстраполировать эти общетеоретические и вполне аксиоматичные рассуждения на современные представления о системе права, то поиск юридических конструкций, направленных на реализацию государством его монополии на принуждение, т. е. внутреннюю реализацию государственного суверенитета, немедленно приводит нас к уголовному судопроизводству как к наиболее очевидному проявлению внутренних суверенных прерогатив государства. Более того, уголовный процесс – это своего рода крайняя точка, крайняя граница данных прерогатив или, иначе говоря, институциональный максимум того, что может позволить себе современное государство при осуществлении монополии на принуждение в качестве своих властных суверенных внутренних полномочий. Другими словами, государственный суверенитет немыслим без уголовного процесса, а уголовный процесс, в свою очередь, черпает свою легитимность исключительно в государственном суверенитете и ни в чем ином. Это, в частности, исключает даже гипотетическую возможность «приватизации» уголовно-процессуальных функций государства и передачи уголовно-правовых споров на рассмотрение, допустим, третейских судов, международных арбитражей и т. п. Причины столь неразрывной взаимообусловленности государственного суверенитета именно с уголовным процессом, из которой, помимо прочего, вытекает неотчуждаемый характер уголовно-процессуальных полномочий государства, очевидны.
Во-первых, при реализации государством его суверенных полномочий по установлению в обществе правил поведения и ответственности за их неисполнение самые жесткие из этих правил, за которые предусмотрены самые суровые санкции, по определению относятся к уголовному праву. Иначе говоря, применительно к уголовному праву речь идет не о концептуальном понятии, способном произвольно наполняться теми или иными смыслами, а о понятии сугубо функциональном: границы уголовного права в сравнительно-правовом плане могут быть шире или ýже31, но они всегда находятся на максимуме общественной опасности и санкционирующего государственного воздействия, т. е. за пределами уголовного права ничего более опасного (с точки зрения поведения) и строгого (с точки зрения ответственности) нет a priori.
Во-вторых, будучи единственной процессуальной формой реализации уголовного права, уголовный процесс, в свою очередь, также представляет собой максимум государственного принуждения, но уже в процессуальной плоскости, имея в виду меры пресечения, следственные действия и прочие механизмы выяснения наличия или отсутствия оснований для применения государственной уголовно-правовой репрессии.
В-третьих, современное государство, обладая высшей и никаким внешним акторам не подчиненной властью по реализации внутри своих границ государственного суверенитета, суверенно юридически, что вовсе не означает его политической вседозволенности. Напротив, все ключевые государственные органы власти прямо или косвенно формируются народом (принцип демократии), испытывая перед ним политическую зависимость. Cледовательно, связанность современного государства правом означает, что речь идет не о праве «внешнего происхождения»32, сформулированном внешними центрами силы, а о праве, выработанном по поручению и в результате волеизъявления (посредством выборов) граждан государства, – праве, за качество которого демократически сформированная власть отвечает перед избирателем. Это, собственно, и означает правовое государство в его демократическом понимании. В результате суверенная реализация государством его властных полномочий по применению государственного принуждения не может и не должна превращаться в грубую физическую силу – внутренний государственный суверенитет подлежит осуществлению исключительно в процессуальных формах. Вне процессуальных форм государственное принуждение мыслимо только в чрезвычайных обстоятельствах (гражданские войны, бунты и т. п.), когда само государство находится под угрозой исчезновения. Любая нормализация ситуации и восстановление полноценного государственного суверенитета немедленно означают процессуализацию государственного принуждения, т. е. реальный государственный суверенитет в его стабильном состоянии предполагает осуществление государственного принуждения в связи с необходимостью применения государством самых строгих наказаний за нарушение самых жестких правовых норм (уголовно-правовых) только в уголовно-процессуальной форме, содержание которой вырабатывается демократическим путем33 на основании действующего конституционного порядка.
Итак, причины неразрывной связи государственного суверенитета с уголовным процессом ясны. Что касается существа, то суверенитет государства, в целом связанный, как мы помним, с монополией государства на издание правовых норм и его же монополией на государственное принуждение, в уголовно-процессуальной сфере как высшей точке его внутренней реализации также, разумеется, проявляется в двух формах: 1) суверенной выработке своего уголовно-процессуального права (уголовно-процессуальное нормотворчество); 2) суверенном применении уголовно-процессуального права (уголовно-процессуальная деятельность, которую государство осуществляет посредством специально создаваемых органов – участников уголовного судопроизводства). Первую из этих форм мы уже рассмотрели в предыдущем параграфе. На второй нам еще предстоит остановиться в гл. II настоящей книги. Сосредоточимся на некоторых концептуальных моментах, непосредственно связанных с самой конструкцией государственного суверенитета и его уголовно-процессуальной реализацией.
Первое. Уголовно-процессуальное принуждение, монополией на которое обладает государство в силу принципа государственного суверенитета, по общему правилу распространяется только на участвующих в уголовном процессе частных лиц (физических и юридических)34. На должностных лиц оно может распространяться исключительно в ситуациях, когда либо участвующее в уголовном процессе должностное лицо не выполняет связанных с производством по конкретному делу властных полномочий (например, эксперт государственного экспертного учреждения), либо утратило такие полномочия (например, следователь, выступающий в судебном разбирательстве в качестве свидетеля), либо вовсе перестает быть в процессуальном смысле должностным лицом, превращаясь в лицо частное и уже в этом качестве приобретая официальный процессуальный статус (свидетеля, потерпевшего, обвиняемого и т. п.), причем чаще всего по другому, автономному делу. Но уголовно-процессуальное принуждение никогда не осуществляется в отношении тех должностных лиц и государственных органов, которые являются публично-правовыми участниками уголовного процесса, т. е. не просто участвуют в уголовном процессе, но реализуют в нем связанные с производством по делу властные полномочия. Именно по этой причине следователь вправе произвести обыск или выемку в частной квартире либо, допустим, офисе компании, следуя, разумеется, установленным уголовно-процессуальным законом гарантиям прав физических и юридических лиц, но не вправе его произвести в кабинете прокурора, судьи или другого следователя, если последние, конечно, не превратились в уголовном процессе в частных лиц (обвиняемых, потерпевших и т. п.).
Будучи официальными представителями государства, соответствующие государственные органы и должностные лица сами приобретают элементы государственного суверенитета и также становятся при производстве по уголовному делу в каком-то смысле «суверенны»: взаимодействие между ними может осуществляться лишь «горизонтально», т. е. через особые процессуальные механизмы (представления, запросы и т. п.), но никогда не «вертикально» (через физическое принуждение и подчинение). Следовательно, государственное принуждение между теми, кому принадлежит уголовно-процессуальная власть в конкретном уголовном деле, исключено35. Здесь действует известная максима par in parem non habet jurisdictionem (равный над равным юрисдикции не имеет).
Второе. Уголовно-процессуальная власть государства распространяется исключительно на его суверенную территорию, отражением чего являются правила действия уголовно-процессуального закона в пространстве с учетом, конечно, того, что «юридическое понятие территории государства основывается на политико-географическом, но не совпадает с ним»36. К объектам, приравненным к территории государства, относятся, как известно, воздушные, морские, речные суда, находящиеся за пределами территории государства, но под его флагом (см., например, ч. 2 ст. 2 УПК РФ).
К этому надо сделать два уточнения. Во-первых, суверенная территория государства имеет в уголовно-процессуальном плане сплошной характер, что важно с точки зрения понимания природы тех мест или участков территории, которые выделены под нужды дипломатических и консульских представительств других государств. В связи с этим, невзирая на давно ведущиеся дискуссии, правильной представляется концепция, в соответствии с которой «занимаемая зарубежными представительствами территория является исключительной территорией государства пребывания, принадлежащей ему в публично-правовом смысле»37, в силу чего на нее в полной мере распространяется уголовно-процессуальная власть государства пребывания, хотя, разумеется, с учетом норм и обычаев международного права, правил дипломатической вежливости. В противном случае речь шла бы не о временном выделении государством участков своей территории под нужды иностранных представительств, а об их полной уступке (отчуждении), чего не происходит. Известные события с изъятием в 2017 г. властями США служебной части генконсульства России в г. Сан-Франциско, зданий торгового представительства в г. Вашингтоне и его отделения в г. Нью-Йорке являются тому ярким подтверждением38. В практике имели место случаи, когда российские следственные органы производили на добровольной основе допросы обвиняемых на территории российских дипломатических представительств за рубежом, например, в США, однако действовали они исключительно с согласия национальных властей принимающего государства, которые предварительно запрашивались о возможности производства соответствующих следственных действий в помещении посольства Российской Федерации39. Более того, известны случаи, когда МИД РФ и Генеральная прокуратура РФ сами не одобряли проведении допросов на территории российских дипломатических представительств и консульских учреждений за рубежом, «мотивируя это тем, что территория указанных учреждений и представительств не является территорией Российской Федерации»40.
Во-вторых, даже в тех случаях, когда уголовный закон применяется по экстерриториальному принципу, т. е. в отношении преступлений, совершенных за пределами государства, в том числе иностранными для данного государства гражданами, это не означает выход уголовно-процессуальной власти за пределы границ данного государства. Иначе говоря, государство не получает в такой ситуации права совершать уголовно-процессуальные действия, применять меры уголовно-процессуального принуждения и т. п. за пределами своих границ: экстерриториальность уголовного закона отнюдь не подразумевает экстерриториальности уголовно-процессуального закона.
Что из этого вытекает в уголовно-процессуальном смысле? С одной стороны, государство не вправе по общему правилу совершать следственные и иные процессуальные действия, применять меры уголовно-процессуального принуждения, вести производство и т. п. за пределами своей территории, т. е. уголовно-процессуально действовать на территории другого государства «без согласия последнего в каждом конкретном случае либо на основе международного договора (исключения составляют только оккупация и гуманитарная интервенция)»41. Оставляя в стороне оккупацию и гуманитарную интервенцию, связанные как раз с утратой определенным государством своего суверенитета, в более нормальной ситуации предоставление одним государством другому права легитимно действовать на своей территории обычно сопряжено либо с расположением на территории одного государства военных баз, воинских формирований и т. д. другого государства (что отражается в договоре между ними), либо с какими-то экстраординарными событиями, когда государство дает согласие ad hoc на совершение следственных действий на территории, допустим, иностранного представительства в случае совершения там преступления или в связи с падением на своей территории иностранного воздушного лайнера и т. п. Применительно к территории Российской Федерации такие случаи встречаются при исключительных обстоятельствах, они единичны и, как правило, предполагают совместные уголовно-процессуальные действия иностранных следственных органов с российскими42. Самой Российской Федерации иногда доводилось не только совершать уголовно-процессуальные действия на территории иностранных государств, но и проводить там полноценное расследование. Самый яркий пример – производство, которое велось на территории Южной Осетии в связи с расследованием событий августа 2008 г., проводившимся уже после признания Россией Южной Осетии независимым государством и, разумеется, с согласия последней43.
Вместе с тем государственные органы и должностные лица государства никогда не применяют в своей уголовно-процессуальной деятельности иностранное уголовно-процессуальное право, даже когда действуют в порядке международной правовой помощи. Иначе говоря, если какое-либо государство обратится к Российской Федерации с просьбой допросить свидетеля, находящегося в России, то Российская Федерация при наличии оснований для исполнения данной просьбы будет применять при производстве допроса либо российский уголовно-процессуальный закон, либо правила международного договора, который должен быть Российской Федерацией ратифицирован, т. е. стать частью ее внутренней правовой системы (правом Российской Федерации). Это отличает уголовно-процессуальное право, проникнутое идеей государственного суверенитета, от гражданского права, международного частного права с его «коллизионными привязками» и т. п., где идея государственного суверенитета ощущается в меньшей степени. В уголовном и уголовно-процессуальном праве, даже если необходимость в «привязках» и возникает, например, при экстерриториальном действии уголовного закона (ст. 12 УК РФ), речь идет не о коллизионных, а о суверенных «привязках» (преступление в отношении гражданина Российской Федерации или преступление против интересов Российской Федерации), причем при полном уважении суверенитета других государств, что, в частности, исключает экстерриториальность действия уголовно-процессуального закона (в отличие от уголовного) без согласия других государств.
Более того, государство в силу принципа суверенитета не только не применяет иностранное уголовно-процессуальное право, но и никогда автоматически не исполняет иностранные судебные и другие (прокурорские, полицейские, следственные) уголовно-процессуальные решения. Иными словами, уголовно-процессуальные (судебные) решения одного государства не являются обязательными для другого государства, его органов и должностных лиц. Государство вправе лишь обратиться к другому государству с определенной просьбой (о выдаче, передаче для уголовного преследования и т. п.) в порядке международного сотрудничества, причем такая просьба будет рассматриваться по правилам уголовного судопроизводства запрашиваемого государства со всеми установленными им уголовно-процессуальными гарантиями, в результате чего сама выдача или передача произойдет на основании внутренних уголовно-процессуальных решений именно данного государства (если они приняты), которые и подлежат исполнению. Говоря конкретнее, если Россия выдает иностранного гражданина другому государству по просьбе последнего, то выдача является исполнением российского уголовно-процессуального решения (а не иностранного), пусть и принятого по просьбе иностранного государства.
Таковы фундаментальные правила действия уголовно-процессуального права в пространстве, воплощающие идею государственного суверенитета, «международно-правовой принцип суверенного равенства государств <…>, невмешательства государств во внутренние дела друг друга»44.
В целом все классические подходы к отражению в уголовно-процессуальной деятельности идеи государственного суверенитета остаются незыблемы. Однако в последнее время мы наблюдаем также некоторые новейшие феномены, несколько отклоняющиеся, по крайней мере, на первый взгляд, от этих классических подходов, выглядящие исключением из них в отдельных аспектах уголовно-процессуальной деятельности. В одних случаях речь идет о самопроизвольном ограничении определенными государствами собственного суверенитета в сфере уголовного судопроизводства. В других случаях мы, напротив, сталкиваемся с попытками расширить суверенитет, распространив его за пределы своих границ, т. е. на территорию других государств, что, конечно, автоматически означает ограничение суверенитета последних, поскольку невозможно расширить в пространстве суверенитет одного государства, не посягнув на суверенитет другого государства. Рассмотрим эти случаи подробнее.
Феномен ограничения государственного суверенитета известен в праве давно. Известны и виды такого ограничения, одним из которых является самоограничение, т. е. «добровольное ограничение суверенитета <…> самим государством по взаимной договоренности с другими государствами, например, ради достижения определенных, общих для всех них целей»45. Ясно также, что при чрезмерно широкой трактовке концепции добровольного ограничения (или самопроизвольного ограничения, самоограничения и т. п.) государственного суверенитета под нее может попадать заключение любого международного договора, так как оно налагает на государство определенные обязанности, в чем-то его связывая и ограничивая в дальнейших действиях. Однако столь широкая трактовка добровольного ограничения государственного суверенитета вряд ли верна: заключение международного договора таковым, безусловно, не является. Не является оно им по той же самой причине, по какой заключение обычного договора не представляет собой ограничение правоспособности гражданина: заключая договор и возлагая на себя соответствующие обязанности, гражданин не ограничивает свою правоспособность, а реализует ее, поскольку объем правоспособности служит не следствием договора, но его предпосылкой, т. е. условием самой возможности заключения каких-либо договоров. Точно так же и с государством. Обладающее суверенитетом государство вправе свободно заключать в установленном порядке международные договоры, принимая на себя обязательства, наличие которых суверенитет не ограничивает, так как такие обязательства в любом случае не могут противоречить конституционному порядку и не приводят к переносу источников власти в иные (помимо государства) плоскости. Государство по-прежнему реализует всю полноту государственной власти, заключая договоры, денонсируя их, следя за их соблюдением и не позволяя никому другому осуществлять власть на своей территории (даже в плане контроля за исполнением действующих международных договоров).
По этим причинам в сфере уголовного судопроизводства добровольное или, если угодно, самопроизвольное ограничение (самоограничение) государственного суверенитета вовсе никогда не считалось возможным. Государство, конечно, вправе заключать и часто заключает разнообразные международные договоры в данной сфере, например, в связи с необходимостью оказания международной правовой помощи по уголовным делам или, допустим, решения проблемы выдачи лиц для уголовного преследования другому государству. Однако подобные договоры никоим образом не ограничивают государственный суверенитет, так как государство безоговорочно сохраняет полный объем власти на своей территории, не только не разрешая никаким иным органам публичной власти (иностранным, международным и т. п.) совершать на ней следственные действия, но и не допуская, как уже говорилось ранее, автоматического (безусловного) исполнения внешних уголовно-процессуальных решений без их проверки на соответствие действующему в государстве конституционному порядку, причем даже в том случае, когда такое исполнение предполагается международным договором. Национальный конституционный порядок может, в частности, содержать запрет выдачи собственных граждан, запрет оказывать содействие политическому уголовному преследованию на территории другого государства (если есть основания полагать, что уголовное преследование осуществляется по политическим мотивам), требование «двойного вменения» (деяние должно признаваться преступным как в запрашивающем, так и в запрашиваемом государстве, в силу чего государство не предоставляет международную помощь по тем деяниям, преступность которых не признает), требование ne bis in idem (нельзя оказывать содействие по делам о тех деяниях, за которые лицо уже понесло, по сведениям государства, наказание) и др. Иначе говоря, основанная на суверенитете уголовно-процессуальная власть государства, призванная учитывать в том числе политическое и нравственное измерение обращений к ней других, внешних по отношению к государству, властей, поставлена выше любых формальных обязательств государства по заключенным им международным договорам46.
На этом фоне в уголовно-процессуальном праве наблюдается новейший феномен: попытка реализации регионального подхода, который можно считать в теоретической плоскости явным отклонением от классического понимания государственного суверенитета в его общем и уголовно-процессуальном преломлениях. Речь идет о появлении в правовом пространстве Европейского Союза, что и позволяет нам оценивать данный феномен как региональный, новейших институтов – так называемых «европейских ордеров»: прежде всего европейского ордера на арест и европейского ордера на производство следственных действий. Они достаточно глубоко исследованы в российской литературе, имея главным образом в виду несколько диссертаций47, а также, конечно, монографию А.Ю. Чекоткова48, что избавляет нас от необходимости анализировать здесь многочисленные исторические и юридические детали.
Вкратце напомним, что созданный на основании Рамочного решения Совета ЕС от 13 июня 2002 г. «О европейском ордере на арест и процедурах передачи между государствами-членами» институт европейского ордера на арест заменил действовавшую до него процедуру экстрадиции между государствами-членами ЕС. «Новый институт базируется на принципе взаимного признания судебных решений, который, в отличие от существовавшей прежде концепции правовой помощи, делает исполнение выданного ордера обязательным (естественно, при соблюдении всех необходимых процедур) и не зависящим от политической воли государств-участников (курсив наш. – Л.Г.)»49, т. е. от реализации ими государственного суверенитета. Иначе говоря, судебное решение об аресте человека (в целях уголовного преследования, исполнения наказания или исполнения какой-либо принудительной меры, предусматривающей лишение свободы), принятое одним государством ЕС, становится обязательным для властей любого другого государства ЕС, в том числе судебной власти, которые обязаны его беспрекословно исполнить, невзирая на свой конституционный порядок, в частности, на конституционный запрет выдачи собственных граждан (они подлежат выдаче на общих основаниях) и на возможность оценивать политический характер уголовного преследования, отказывая в выдаче при наличии такового. В отношении указанных в Рамочном решении 32 составов преступлений не действует и принцип «двойного вменения»: государство обязано исполнять европейский ордер на арест и выдавать лицо, в том числе собственного гражданина, даже в том случае, когда деяние не является по его уголовному законодательству преступным или вообще противоправным. Тем самым Рамочное решение Совета ЕС 2002 г. поставлено выше Конституций государств-членов ЕС.
Институт европейского ордера на производство следственных действий заменил институт европейского ордера на получение доказательств, созданный на основании Рамочного решения Совета ЕС от 18 декабря 2008 г., но который в установленные сроки (до 19 января 2011 г.) так и не получилось имплементировать в национальное законодательство государств-членов ЕС50. Будучи результатом наднациональной инициативы Европейской комиссии51, ордер на получение доказательств анонсировался в свое время с большой помпой. Так, министры внутренних дел Великобритании и Франции Джон Рид и Николя Саркози (еще до его президентства) выступили в 2006 г. с программной статьей, заявив, что европейский ордер на получение доказательств «улучшит и ускорит процедуру обмена доказательствами между нами», в частности, по делам о терроризме52. Представитель Франции в Евроюсте Ф. Фалетти также увидел в новом ордере на получение доказательств упрощение процедуры, но, начав объяснять, в чем оно заключается, был вынужден признать, что речь идет о вопросах отнюдь не технических. По его словам, «европейский ордер на получение доказательств снизит риски отказа в предоставлении доказательств по мотивам, связанным с национальным суверенитетом»53.
Как бы то ни было, невзирая на изначальный оптимизм, реализовать этот общеевропейский институт не удалось главным образом в силу отсутствия взаимного доверия между государствами-членами ЕС в части надлежащего функционирования их уголовно-процессуальных систем, а также по причине того, что «власти ЕС не приняли во внимание имеющиеся различия качественного характера» в регулировании собирания доказательств в различных странах ЕС при отсутствии «предпосылок, указывающих на стремление национальных правительств гармонизировать свои уголовно-процессуальные системы»54. В результате было принято еще более революционное решение: отказаться от института европейского ордера на получение доказательств (он фактически так и не стал применяться), но не делать при этом никаких шагов назад – только вперед, в еще более радикальном направлении.
Так появился институт европейского ордера на производство следственных действий, введенный Директивой Европейского парламента и Совета ЕС от 3 апреля 2014 г. и подлежащий имплементации в срок до 22 мая 2017 г. Суть нового института, призванного заменить традиционные запросы о правовой помощи, заключается в том, что «ордер на производство следственных действий – это судебное решение, выданное одним государством-членом с целью совершения на территории другого государства-члена определенных следственных действий, направленных на получение доказательств»55. При этом, что очень важно, исполняющее государство по общему правилу обязано совершить указанное в ордере следственное действие в соответствии с процедурой, установленной законодательством выдавшего ордер государства. Другими словами, государство должно применить на своей территории иностранное уголовно-процессуальное право, что полностью противоречит уголовно-процессуальным аспектам государственного суверенитета, когда, допустим, власти ФРГ, получив ордер из Румынии, обязаны совершить указанные в нем следственные действия на основании не своего УПК, а УПК Румынии. Исключением из этого правила являются случаи, связанные с отсутствием в законодательстве исполняющего государства тождественного следственного действия, с наличием возможности достичь исполняющим государством аналогичных результатов с меньшим количеством затрат и некоторые другие56, т. е. сами составители Директивы 2014 г. понимали определенную умозрительность ситуации скрупулезного применения французскими или немецкими властями литовского или эстонского уголовно-процессуального законодательства. Однако даже при возникновении формальных оснований для «исключений» использование запрашиваемым государством собственного уголовно-процессуального законодательства должно быть согласовано с запрашивающим государством, иначе никто, конечно, ничего исполнять «по иностранному праву» не будет, а «исключение» станет непреложным правилом, в чем также прекрасно отдавали себе отчет составители данной Директивы.
Удалось ли ее реализовать или этот институт ждала та же участь, что и институт европейского ордера на получение доказательств? Пока можно сказать лишь одно: к обозначенному сроку (май 2017 г.) новый ордер имплементировали даже не 13, а всего шесть государств ЕС57, причем Дания и Ирландия изначально отказались связывать себя данным правовым инструментом. Понятно, что второй раз объявлять о замене реформы новой реформой, откладывать ее осуществление и т. п. политической возможности уже не было, это означало бы конец идеи. В связи с этим принято было иное решение: разрешить одновременное использование как классических механизмов правовой помощи, основанных на традиционных конвенциях (Европейская конвенция о взаимной правовой помощи по уголовным делам 1959 г., Конвенция о взаимной правовой помощи по уголовным делам между государствами-членами ЕС 2000 г. и др.), так и нового европейского ордера на производство следственных действий (если какое-то государство его имплементировало). Подобная правовая «мозаика» породила, конечно, массу технических сложностей, которые мы здесь обсуждать не будем, тем более что они детально исследованы в отечественной литературе58. Для нас важно другое: институт ордера на производство следственных действий применяться начал. Это действующий правовой институт, хотя применяется он пока в очень ограниченных масштабах – считать данную реформу (в отличие от европейского ордера на арест) до конца реализованной все-таки нельзя, в том числе в силу очевидного противодействия европейских государств ограничению их суверенитета.
В целом ясно, что как институт европейского ордера на арест (полностью реализованный), так и институт европейского ордера на производство следственных действий (реализованный в незначительном объеме) представляют собой отход в рамках ЕС от одного из фундаментальных уголовно-процессуальных проявлений государственного суверенитета, в соответствии с которым государство никогда автоматически (безусловно) не исполняет решения судебных и иных государственных органов другого государства. В случае с институтом европейского ордера на производство следственных действий мы имеем также дело с попыткой преодоления другого фундаментального уголовно-процессуального проявления государственного суверенитета, ни при каких условиях не допускающего применения государством на своей территории при совершении им уголовно-процессуальных действий иностранного уголовно-процессуального права, хотя здесь, как мы видим, попытка до конца не удалась, являясь скорее покушением на ограничение государственного суверенитета, поскольку большинство государств ЕС не спешат ломать устоявшиеся процессуальные подходы.
Тонкая грань, отделяющая имплементацию европейских ордеров как наднациональный региональный (европейский) проект от лишения себя полностью или частично уголовно-процессуального суверенитета, понятна всем, включая власти государств-членов ЕС. Это приводит не только к более или менее открытому противостоянию государств имплементации, например, европейского ордера на получение доказательств или чуть позднее европейского ордера на производство следственных действий, но и к другим проблемам. С одной стороны, возникают попытки найти какие-то концептуальные решения, которые позволили бы сгладить остроту противоречий или даже вовсе заявить, что никакого посягательства на государственный суверенитет здесь нет. Можно выделить два таких концептуальных решения.
Первое предлагается на национальном уровне и сводится к имплементации положений о тех или иных европейских ордерах в национальные Конституции. Дескать, никакого противоречия между европейскими ордерами и национальным конституционным порядком нет: исполняя требования европейского ордера, государство одновременно применяет свою Конституцию, причем обязательность для него иностранных судебных решений имеет место только ad hoc, т. е. в части тех конкретных институтов, которые названы в Конституции. Так, например, во Франции имплементация положений о европейском ордере на арест была осуществлена на конституционном уровне: законодатель прямо дополнил Конституцию указанием на европейский ордер на арест, порядок применения которого должен быть установлен законом (Конституционный закон № 2003-267 от 25 марта 2003 г.). Соответствующие положения содержит ст. 88-2 Конституции Франции и в действующей редакции (Конституционный закон № 2008-103 от 4 февраля 2008 г.), хотя в соответствии с ней порядок применения института европейского ордера на арест должен устанавливаться не французским законом, а «актами, принятыми органами Европейского Союза». Данный подход можно назвать формальным. Он, быть может, неплох на первом этапе, но затем быстро показывает свою слабость, свидетельством коей являются далекая от национального конституционного правопорядка отсылка к актам и органам ЕС, а также невозможность перечисления в Конституции всех ордеров, задуманных этим самым ЕС, которые к тому же постоянно реформируются.
Второе концептуальное решение предложено уже на европейском уровне – самими разработчиками механизма европейских ордеров. Они, разумеется, отказались от официального провозглашения какого-либо ограничения государственного суверенитета или прямого навязывания государствам «сверху» обязанности исполнять иностранные судебные решения, объявив другое: в основе института лежит взаимное доверие всех государств, вошедших в ЕС. Дескать, государство обязано беспрекословно исполнять европейские ордера не потому, что его к этому принуждают, а потому что оно абсолютно доверяет правовым системам других государств-членов ЕС, где a priori не может быть политического уголовного преследования, где соблюдаются все фундаментальные принципы права, уважаются права человека и тп. Зачем тогда проверять такие судебные решения, если их качество сомнений не вызывает? Как отмечает по этому поводу французский процессуалист Ж. Прадель, «дабы обеспечить принцип взаимного признания приговоров и иных национальных судебных решений, необходимо, чтобы национальные системы правосудия вызывали повышенный уровень доверия и демонстрировали соблюдение в ходе судопроизводства прав человека», в связи чем появилась, например, специальная Директива ЕС № 2016/343 от 9 марта 2016 г. об укреплении презумпции невиновности, устанавливающая для государств-членов ЕС минимальный набор стандартов в данной сфере59.
С другой стороны, с взаимным доверием государств-членов ЕС, лежащим в основе института европейских ордеров, все получилось далеко не так гладко, как задумывалось. Во-первых, свидетельством этому стал целый ряд дел, отдельные из которых были рассмотрены даже на уровне Суда справедливости Европейского Союза (Court of Justice). Перед ним, в частности, были поставлены вопросы, «может ли исполняющее ордер на арест государство отказать в передаче лица на основании возможного нарушения права на справедливое судебное разбирательство и права на защиту»60 в выдавшем ордер государстве (дело Radu), а также «может ли исполняющее ордер государство поставить решение вопроса о передаче лица, которое было заочно осуждено в запрашивающем государстве, в зависимость от того, будет ли дело повторно пересмотрено с его участием»61 (дело Melloni)? В обоих случаях Суд Евросоюза занял бескомпромиссную позицию в пользу обязанности государств исполнять ордер на арест, по сути, запретив им оценивать соблюдение прав человека, справедливость судебного разбирательства и т. п. в других государствах ЕС, хотя в ходе рассмотрения дела звучали и иные позиции. Ясно также, что появление Директивы ЕС от 9 марта 2016 г. о презумпции невиновности – это прямое следствие данных дел, в частности дела Melloni, т. е. европейские власти понимают шаткость аргументации Суда Евросоюза и пытаются сгладить остроту проблемы, но не через возврат классических суверенных уголовно-процессуальных прерогатив государств, а иным путем, вполне соответствующим их наднациональным устремлениям и предполагающим гармонизацию как уголовно-процессуального законодательства, так и правоприменительной практики всех стран ЕС в части соблюдения фундаментальных принципов судопроизводства.
Во-вторых, ситуация еще более обострилась, в том числе политически, когда возник знаменитый испанско-каталонский казус, связанный с уголовным преследованием испанскими властями лидера каталонских сепаратистов К. Пучдемона после известной эпопеи в октябре 2017 г. с референдумом о независимости Каталонии. Не будем приводить здесь хронологию событий. Отметим лишь, что данный референдум, поставивший под угрозу территориальную целостность Испании как классического национального государства, вполне соответствует старой идее «Европы регионов», когда общеевропейское строительство и демонтаж национальных государств должны сопровождаться их распадом на регионы (Бавария, Богемия, Бретань, Каталония, Корсика, Прованс и т. д.), что позволит убрать нынешний национальный политический фактор и сформировать подлинную европейскую федерацию. Ясно, что перевод некоторых уголовно-процессуальных полномочий на уровень Евросоюза и соответствующее самоограничение в этой сфере европейских государств (обязанность безоговорочно исполнять любые судебные решения об аресте или производстве следственных действий, в какой бы точке ЕС они не были приняты) вполне вписываются в процесс регионализации государств и общеевропейского строительства. К. Пучдемон, пользуясь немалой политической поддержкой, пусть и не всегда открытой, в кулуарах разнообразных органов и структур Евросоюза, вскоре оказался именно в Брюсселе после того, как Испания начала его уголовное преследование по обвинению в преступлениях против территориальной целостности этой страны, наличие определенных оснований для которого a priori отрицать трудно.
В ноябре 2017 г. испанский Верховный Суд выдал европейский ордер на арест К. Пучдемона и его доставление на территорию Испании, по сути, использовав для защиты государства тот правовой инструмент, который задумывался для его ослабления и ограничения государственного суверенитета. Это решение поставило бельгийские власти, которые, казалось бы, должны были беспрекословно исполнить ордер на арест, в очень сложное положение. С одной стороны, юридически отказать в исполнении европейского ордера на арест невозможно, причем как по формальным (позиция Суда справедливости ЕС), так и по сущностным основаниям, ведь для этого надо официально обвинить Испанию в политическом уголовном преследовании, отсутствии независимого суда и т. п., что ставит крест на идее взаимного доверия государств-членов ЕС и просто-напросто подрывает единое европейское правовое пространство. С другой стороны, исполнить ордер также невозможно с учетом господствующего в Европе идеологического «мейнстрима», скрытой или открытой политической поддержки К. Пучдемона Брюсселем (не как столицы Бельгии, а как столицы ЕС) и прочих факторов, в силу которых любое эффективное содействие его реальному уголовному преследованию на территории Испании политически исключено.
Далее начались дипломатические и правовые метания, связанные с попытками решить проблему «закулисными» методами, когда Испания то отзывала ордер на арест К. Пучдемона, то вновь его выдавала. Впрочем, не будем загромождать наш анализ всеми этими деталями. Для нас важно, что К. Пучдемон Испании так и не был выдан, т. е. ордер на арест, вопреки позиции Суда справедливости ЕС и концепции его разработчиков, в данном случае оказался просто-напросто проигнорирован. Это прежде всего показывает, что рассуждения о «взаимном доверии» хороши для благополучных времен: как только наступает мало-мальски серьезный политический кризис, они сразу куда-то исчезают, заставляя решать проблемы с точки зрения классического государственного суверенитета. В интересующей нас ситуации у Испании хватило суверенитета, чтобы начать уголовное преследование К. Пучдемона, но оказалось его явно недостаточно, чтобы добиться исполнения своего ордера на арест. У Бельгии, напротив, суверенитет неожиданно оказался столь крепок, что позволил заблокировать применение данного европейского института, хотя мы, конечно, понимаем, что на самом деле «крепость» бельгийского суверенитета здесь весьма обманчива и скорее связана с политической невозможностью противостоять давлению влиятельных кругов Евросоюза, чтобы выполнить свои обязательства перед Испанией. Во всяком случае, о подлинном взаимном доверии внутри Европейского Союза входящих в его состав суверенных государств данная история вовсе не свидетельствует.
Это, наконец, подводит нас к ключевой проблеме: в пользу кого европейские государства призваны ограничивать свой суверенитет, отказываясь от ряда классических уголовно-процессуальных прерогатив? Ведь если где-то убывает, то где-то должно и прибывать – суверенитет, будучи вопросом о власти, в каком-то смысле подчинен закону сохранения энергии в той же мере, в какой подчинены ему законы природы. На первый взгляд, власть принятия уголовно-процессуальных решений переходит здесь от государства, обязанного исполнить ордер, к государству, этот ордер выдавшему, т. е. речь идет о перераспределении уголовно-процессуального суверенитета между государствами, в результате чего государство, отдавая часть суверенитета (при исполнении ордера), одновременно его получает (при выдаче ордера). С таким анализом трудно спорить, формально он верен. Однако бельгийско-испанская эпопея с ордером на арест К. Пучдемона позволяет утверждать, что все не так просто. На деле сама возможность инициирования и реализации концепции европейских ордеров предполагает сильную политико-техническую власть наднациональных органов Евросоюза, без усиления которой институт европейских ордеров функционировать не будет. В связи с этим, если смотреть на вещи не формально, а реально, неизбежен вывод, что европейские государства уступают часть своего уголовно-процессуального суверенитета в пользу не столько других государств, сколько наднациональных органов Европейского Союза, чья политическая позиция позволяет то обязывать государства исполнять ордера (по общему правилу), то блокировать такое исполнение (в отдельных ситуациях), в чем мы убедились на примере взаимоотношений по конкретному делу между Испанией и Бельгией.
Наряду с самопроизвольным ограничением в уголовно-процессуальной сфере собственного суверенитета, явный пример которого мы пока наблюдаем только в пространстве Европейского Союза и который реализуется далеко не безоблачно, встречается и другая, противоположная тенденция, когда отдельное государство стремится самопроизвольно (односторонне) расширить свой суверенитет и уголовно-процессуально действовать на территории иных государств.
Необходимы два методологических пояснения. Во-первых, расширение суверенитета одного государства, действующего не в безвоздушном пространстве, автоматически означает ограничение суверенитета других государств или, по крайней мере, риск такого ограничения. Но ограничение суверенитета, строго говоря, здесь уже не является самопроизвольным, будучи либо следствием чьего-то одностороннего расширения суверенитета (если государство действует пассивно), либо отраженной угрозой (если оно действует активно), в силу чего мы и ставим акцент именно на изначальном факторе – на самопроизвольном (одностороннем) расширении каким-либо государством своего суверенитета или его попытках. Во-вторых, обсуждаемые случаи самопроизвольного расширения суверенитета пока являются для нас в уголовно-процессуальном смысле гипотетическими. Иначе говоря, мы вынуждены их обсуждать, в том числе применительно к уголовному судопроизводству, хотя в результате обсуждения не исключаем и вывод о том, что уголовно-процессуального отказа от классических подходов в данных ситуациях не происходит, уголовно-процессуальный суверенитет не расширяется, экспансии нет62.
Рассмотрим два таких гипотетических случая самопроизвольного (одностороннего) расширения определенными государствами собственного уголовно-процессуального суверенитета.
А) Проблема универсальной юрисдикции
Экстерриториальное действие уголовного закона, когда он применяется в уголовно-процессуальном порядке за деяния, совершенные за пределами территории того или иного государства лицами, не являющимися его гражданами63, не считается в современном праве чем-то исключительным или чрезвычайным. Определенную степень экстерриториальности уголовного закона можно сегодня обнаружить в правовой системе, наверное, любого государства. Скажем, в России она отражена в ч. 3 ст. 12 УК РФ, где сказано, что российский уголовный закон подлежит применению в случаях совершения иностранным гражданином (лицом без гражданства) преступления за пределами территории Российской Федерации, если преступление либо направлено против интересов Российской Федерации, либо направлено против интересов гражданина РФ или лица без гражданства, постоянно проживающего в РФ, либо подпадает под действие международного договора РФ или документа международного характера, содержащего обязательства, признаваемые Российской Федерацией в сфере уголовно-правовых отношений, с соблюдением, конечно, принципа non bis in idem (когда лицо не осуждено за то же деяние в другом государстве).
Иначе говоря, экстерриториальное действие российского уголовного закона является легитимным при наличии одного из двух условий: 1) когда имеет место какая-либо внятно выраженная «суверенная привязка» (интересы Российской Федерации, интересы граждан РФ или постоянно проживающих в ней лиц); 2) когда Россия принимает на себя в соответствии с международно-правовыми актами обязательства по глобальной борьбе с какими-то определенными видами преступлений. Третьим, факультативным и акцессорным по отношению к первым двум, условием является соблюдение в необходимых случаях принципа non bis in idem. Нельзя не признать, что российский подход к экстерриториальности mutatis mutandis полностью соответствует подходам, наблюдаемым в других правопорядках. Небольшая техническая разница заключается только в том, что, например, в праве США иногда дополнительно выделяют «критерий последствий», когда иностранный гражданин подлежит в США уголовной ответственности за деяние, совершенное за пределами США, на основании того, что последствия этого деяния обнаружились на территории США64. Впрочем, ясно, что выделение данного критерия как автономного – это вопрос скорее доктринального вкуса, так как он вполне охватывается, допустим, и «интересами Российской Федерации», и «интересами граждан Российской Федерации» (ч. 3 ст. 12 УК РФ). В связи с этим никаких принципиальных отличий между российским и американским подходами не просматривается.
Нет сомнений, что проблема экстерриториальности уголовного закона является прежде всего материально-правовой, затрагивая вопросы действия уголовного закона в пространстве и по кругу лиц. Стремление к ее процессуализации также, разумеется, встречается. В качестве примера можно привести ст. 689–689-14 УПК Франции. В ст. 689 УПК, в частности, сказано, что «исполнители или соучастники преступлений, совершенных за пределами территории Республики, могут подвергаться уголовному преследованию и осуждаться французскими органами уголовной юстиции либо в соответствии с положениями книги I Уголовного кодекса или другого законодательного акта, причем к ним подлежит применению французский уголовный закон, либо когда компетенция французских органов уголовной юстиции в отношении преступления предусмотрена международным договором или актом, принятым во исполнение договоров о создании Европейских сообществ». Дальнейшие статьи (689-1 – 689-14) УПК перечисляют соответствующие международные договоры и предусмотренные ими преступления, предоставляющие французским органам уголовной юстиции экстерриториальную компетенцию, по сути, их просто кодифицируя. Понятно, что все эти французские уголовно-процессуальные нормы при всех их важности и удобстве нового качества не создают, будучи не более чем отсылочными и символически повторяя в уголовно-процессуальном законе то, что и так вытекает из закона уголовного и международных договоров.
В остальном нельзя путать полномочия государства по принятию уголовно-правовых норм, которые в некоторых случаях могут обладать экстерриториальным действием, и его полномочия по их уголовно-процессуальному применению, которое должно быть исключительно территориальным, т. е. осуществляться в государственных границах65. Иными словами, уголовное право способно быть экстерриториальным, а уголовное судопроизводство – никогда, так как даже в тех ситуациях, когда государство устанавливает уголовную ответственность за деяния, совершенные за пределами его территории, расследование и судебное рассмотрение такого уголовного дела должны производиться на территории данного государства в соответствии с правилами подследственности и подсудности, предусмотренными для этих случаев (см., например, ч. 4 ст. 32 УПК РФ).
Однако в последнее время особый интерес вызывает вопрос о так называемой универсальной юрисдикции, отношение к которому неоднозначно. Иногда мы наблюдаем в литературе очевидное отождествление понятий экстерриториальной и универсальной юрисдикций, разница между ними не проводится66. Но большинство специалистов исходит все-таки из понимания, предложенного, в частности, британским исследователем Роджером О’Кифом, в соответствии с которым: «Универсальная юрисдикция – это предписательная юрисдикция над преступлениями, совершенными за границей лицами, которые во время совершения противоправного деяния не являлись ни резидентами, ни гражданами предписывающего государства и деяния которых не являются угрозой для фундаментальных интересов государства, осуществляющего подобный вид юрисдикции»67. Иными словами, здесь нет никакой «суверенной привязки» в виде, допустим, посягательства на национальные интересы государства или интересы его граждан, характерной для традиционной экстерриториальности.
При таком понимании экстерриториальная и универсальная юрисдикции совпадают лишь отчасти – когда универсальная юрисдикция установлена в силу международных обязательств государства по борьбе с глобально опасными преступлениями, например пиратством, преступлениями против мира и безопасности человечества, незаконной торговлей культурными ценностями и т. п. Подобная ситуация понятна, она вытекает из уже классических в международно-правовом смысле подходов, хотя они и критикуются некоторыми авторитетными правоведами, полагающими, что «национальным судебным учреждениям нельзя давать право на осуществление правосудия, основываясь на принципе универсальности», поскольку это может вызвать «тотальный судебный хаос»68. Но все становится еще сложнее, когда то или иное государство объявляет о своей универсальной компетенции в одностороннем порядке, пытаясь расширить тем самым собственный суверенитет безотносительно к каким бы то ни было международным договорам. В данном случае мы сталкиваемся с некой «чистой» универсальностью, которую в понятийном смысле следует отделять от классической экстерриториальности, дабы не смешивать эти два явления.
Лидером расширения своего суверенитета за счет провозглашения в одностороннем порядке универсальной компетенции являются, разумеется, США, где данная практика начала развиваться еще в 1970-е годы. Проблема стала столь острой, что французский Парламент вынужден был подготовить в 2016 г. специальный объемный доклад по вопросу об «экстерриториальности американского законодательства», представляющий на данный момент, наверное, самое крупное исследование в этой области, которое мы уже неоднократно цитировали69. Что касается примеров такого рода одностороннего закрепления США своей универсальной юрисдикции, то даже если не принимать во внимание многочисленные законодательные акты70 о привлечении к ответственности иностранных юридических лиц за нарушение, допустим, американских санкций, эмбарго и т. п. против определенных стран, которая в России считалась бы административной (речь идет о юридических лицах), хотя в США понимается как уголовная, их немало и в сфере классического для России уголовного права. Это, скажем, закон RICO (Racketeer Influenced and Corrupt Organizations Act) 1970 г. о борьбе с организованной преступностью, позволяющий властям США преследовать всех членов организованной преступной группы, независимо от их гражданства, за все деяния, невзирая на место их совершения, если хотя бы одно из лиц либо одно из деяний имеет связь с США, включая такие призрачные критерии, как осуществление даже одного платежа в долларах США, с использованием американских банковских счетов и т. п., или закон FCPA (Foreign Corrupt Practices Act) 1977 г. о борьбе с подкупом иностранных должностных лиц, под действие которого подпадают, например, служащие иностранных юридических лиц, в том числе не имеющих в США филиалов и представительств, обвиняемые в подкупе также не имеющих к США отношения иностранных должностных лиц, если иностранное юридическое лицо только выразило намерение размещать свои акции на американских фондовых рынках и в тому подобных ситуациях. В последнем случае можно, конечно, вспомнить Конвенцию ОЭСР по борьбе с подкупом иностранных должностных лиц при осуществлении международных коммерческих сделок от 17 декабря 1997 г., казалось бы, придающую соответствующим законам США международно-правовую легитимность: дескать, США просто-напросто выполняют свои обязательства по борьбе с опасными для всего международного сообщества преступлениями. Однако очевидно и то, что американский закон был принят за 20 лет до подписания Конвенции. Иными словами, мы имеем скорее дело с косвенным влиянием одной национально-правовой системы на другие посредством лоббирования международно-правового регулирования по схеме «национальный закон влиятельного государства → воспроизводящий его подходы международный договор → имплементация международного договора и ergo национального подхода влиятельного государства в остальные правопорядки71», о которой подробнее будем говорить в § 3 данной главы. На это обращают внимание и европейские авторы72. С 1977 по 2001 г. закон FCPA, под действие которого подпадали прежде всего американские предприятия, послужил основанием всего для 21 уголовного дела. В 1990-е годы американские власти начинают вести активную кампанию в ОЭСР, дабы обязать другие страны принять аналогичные законы. В 1997 г. им это удается – Конвенция ОЭСР подписана, после чего американский Конгресс изменяет закон FCPA, многократно увеличивая его универсальный характер: он теперь применяется не только к иностранным компаниям, которые разместили или собираются разместить свои акции на фондовых биржах США, и их служащим, но и к тем, кто осуществил платежи в долларах США либо использует электронную почту агрегаторов, чьи сервисы расположены на территории США (gmail, hotmail, yahoo и др.). После этого практика применения закона FCPA пошла резко вверх, причем преимущественно в отношении иностранных юридических лиц и их сотрудников, достигнув масштабов, вызвавших крайнее беспокойство в ведущих зарубежных государствах, в частности европейских73.
Еще одним новейшим примером является RADA (Rodchenkov Anti-Doping Act) или так называемый Закон Родченкова, принятый Конгрессом США в 2019 г. и затем Сенатом США в ноябре 2020 г. В соответствии с ним власти США получают право привлекать по своему внутреннему праву к уголовной ответственности любых лиц (кроме собственно спортсменов) за организацию применения или содействие в применении любыми спортсменами допинга в ходе любых проводимых под эгидой Всемирной антидопинговой ассоциации (ВАДА) спортивных соревнованиях в любой точке земного шара, если: 1) либо в этих соревнованиях также принимал участие хотя бы один спортсмен из США; 2) либо они спонсировались хотя бы одной организацией, действующей или извлекающей прибыль на территории США; 3) либо на территории США были приобретены права на трансляцию соревнований; 4) либо результаты соревнований учитываются для получения определенных призов.
Сложность оценки американских законодательных актов, закрепляющих за властями США универсальную уголовно-процессуальную компетенцию, заключается в тонкой грани, отделяющей «чистый» принцип универсальной юрисдикции (компетенции) от просто широкого понимания «суверенных привязок», иногда «притянутых за волосы»74, но остающихся в русле традиционной экстерриториальности. Это позволяет самим американским юристам и официальным лицам утверждать, в том числе при проведении, например, расследования французского Парламента, что никакого принципа универсальной юрисдикции их уголовные законы не содержат, поскольку «что-то» всегда связывает деяния или лиц, их совершивших, с американской территорией75. С одной стороны, граница между универсальной юрисдикцией и хрестоматийной экстерриториальностью, действительно, зыбка, ведь ни одно государство никогда открыто не заявляет, что оно осуществляет уголовно-правовую функцию вообще без малейших «привязок» к своей территории, своим гражданам и своим интересам76. С другой – считать такими суверенными привязками электронную почту, платежи в долларах или использование банковской системы SWIFT77 – это, по сути, расширять свою компетенцию до неограниченных пределов78, особенно с учетом современного образа жизни, когда никто толком не знает, где расположен сервер компании, агрегирующей электронную почту, не задумывается о том, с помощью каких систем осуществляется международный либо даже национальный банковский или электронный платеж и т. п. Справедливости ради заметим, что сомнения подчас ощущаются и в американской судебной практике, когда судьи по некоторым делам находят чрезмерным расширительное толкование «привязок» органами уголовного преследования, сокращая его в каких-то ситуациях, т. е. прекращая уголовные дела или оправдывая обвиняемых именно на основании отсутствия надлежащей связи их самих и их деяний с территорией США, интересами США и т. п.79, хотя здесь, конечно, существует своя избирательность, неизбежная для американского судейского правотворчества.
Надо признать, что американский опыт самопроизвольного расширения собственной территориальной уголовно-процессуальной компетенции вызвал не только неприятие, но и стремление к подражанию со стороны многих других государств, пытающихся ответить тем самым на «вызовы времени» и сделать свою систему уголовной юстиции более конкурентоспособной. Можно вспомнить и нашумевший британский Закон о коррупции (The Bribery Act) 2010 г., чьи положения в части экстерриториальности вызвали в свое время яркую полемику в том числе в российской литературе80, и французский Закон о транспарентности, борьбе с коррупцией и модернизации экономической жизни от 9 декабря 2016 г. (так называемый закон Сапен 2), который, впрочем, в конечном итоге не отошел от более или менее классических подходов к территориальному принципу (ст. 21 Закона), хотя бурные дебаты во Франции продолжаются по сей день, и некоторые другие примеры81.
Эффективна ли такого рода реакция на американские действия? С одной стороны, какой-то резон в некоторых случаях в ней есть прежде всего с точки зрения дипломатической логики, требующей «ответных мер». С другой – иногда наблюдается прямо противоположный эффект, когда речь идет не об усилении соответствующих стран в их борьбе с американским правовым «гегемонизмом», а, наоборот, об их ослаблении на этом поприще. Во-первых, тем самым только укрепляется влияние американского права, которое воспроизводится «под копирку» в других правопорядках сообразно разрабатываемой в США повестке дня. Иначе говоря, происходит скорее влияние одних национальных правопорядков на другие, нежели самостоятельное развитие последних с учетом их экономических, социальных, политических потребностей, к чему мы еще вернемся в § 3 данной главы. К тому же подобная «гармонизация» лишь облегчает применение самими США необходимых им законодательных положений, что мы увидели на примере повсеместного внедрения после принятия Конвенции ОЭСР 1997 г. законодательства о борьбе с подкупом иностранных должностных лиц. Во-вторых, наивно было бы надеяться на то, что в случае внедрения у себя «встречных положений» заинтересованные государства смогут рассчитывать на сотрудничество с США в духе соблюдения принципа non bis in idem и взаимного признания приговоров и других судебных решений, хоть как-то ограничивая по факту универсальную юрисдикцию США и переводя своих граждан и свои предприятия «под сень» национальной юрисдикции. На самом деле этого не происходит, что доказывают многочисленные примеры конкретных дел, связанных все с тем же подкупом иностранных должностных лиц, когда США отказывают в сотрудничестве, невзирая на попытки, допустим, Нидерландов, Великобритании или ФРГ начать собственные производства по соответствующим фактам в своих странах82. Более того, представители Департамента юстиции США прямо заявили готовившим многократно нами цитировавшийся доклад французским парламентариям, что «американские власти ни при каких условиях не готовы принять на себя общее обязательство не преследовать в уголовно-правовом порядке соответствующих лиц в случае осуществления такого преследования иностранными органами уголовной юстиции. По их мнению, между органами уголовной юстиции разных стран принцип non bis in idem применению не подлежит»83. В такой ситуации копирование американского опыта не выглядит эффективным даже с юридико-тактической точки зрения, имея в виду тактику выстраивания взаимоотношений по конкретным чувствительным уголовным делам.
Теперь остается ответить на центральный для нас вопрос. Если вынести за скобки уголовно-процессуальные проблемы компетенции, неразрывно связанные с уголовно-правовыми проблемами действия уголовного закона в пространстве и по кругу лиц, то существует ли в концепции универсальной юрисдикции какая-либо иная уголовно-процессуальная составляющая, позволяющая, скажем, выходить за пределы национальной территории при совершении уголовно-процессуальных действий? Иначе говоря, каково уголовно-процессуальное измерение принципа универсальной юрисдикции?
В целом в его рамках наблюдается тот же подход, что и при более традиционной экстерриториальности, в соответствии с которым даже в случае, когда некое государство устанавливает универсальную силу своего уголовного закона (без каких-то внятных привязок к собственным публично-правовым интересам или подлежащим публично-правовой защите интересам своих граждан), уголовно-процессуальный закон продолжает применяться исключительно по территориальному принципу, поскольку все полицейские, следственные, прокурорские, судебные действия должны совершаться исключительно на территории данного государства. Это только подчеркивает трудноуловимую грань между экстерриториальностью и универсальностью, иногда вовсе не рассматриваемыми, как уже отмечалось, в качестве автономных друг от друга правовых явлений. По крайней мере, в классическом уголовно-процессуальном смысле разницы между ними нет: за пределы территории государства способен выходить только уголовный закон, для уголовно-процессуального – такой возможности нет, он всегда остается привязан к тому географическому пространству, на которое распространяется суверенная публичная власть государства.
Однако вопрос об универсальной юрисдикции часто нельзя рассматривать лишь с правовой точки зрения, т. е. вне политического (геополитического) или экономического контекста, придающего соответствующим уголовным делам безусловную избирательность. Ясно, что, максимально расширяя до крайне размытых границ «суверенные привязки» и доводя их до расположения серверов, электронной почты или валюты платежа, претендующее на универсальность своей уголовной юстиции государство не исходит из возможности победить, например, коррупцию во всем мире и не ставит такую задачу. Оно просто предоставляет уголовной юстиции полномочие сосредоточиться на отдельных политически или экономически значимых для него, иногда единичных, случаях, прекрасно понимая, что их реальное расследование эффективно только при задействовании инструментов, выходящих за классические уголовно-процессуальные рамки и нередко за собственные национальные границы. Без этого любые притязания на универсальность выглядят покушением с негодными средствами.
Именно на фоне такой логики возникают и применяются специальные полицейские инструменты, которые сложно считать строго уголовно-процессуальными и которые скорее напоминают оперативно-розыскные действия, проводимые в том числе за пределами территории государства вне рамок традиционного международного сотрудничества, а иногда и без ведома других государств, особенно на начальном этапе. Хрестоматийным примером являются действия за границами США американского ФБР и других спецслужб, достаточно часто использующих в «универсальном порядке» при расследовании, допустим, уголовных дел по законам RICO или FCPA различные мероприятия (оперативное внедрение, провокация совершения преступления и т. п.), которые мы назвали бы оперативно-розыскными и которые не только осуществляются по экстерриториальному принципу, но и имеют уголовно-процессуальные последствия84. Отношение американских судов к таким «экстерриториальным» (универсальным) механизмам неоднозначно. По некоторым делам они оправдывают обвиняемых именно по мотивам неприятия подобных методов, считая их недопустимыми85. В то же время нам прекрасно известны дела российских граждан В. Бута и К. Ярошенко, осужденных американскими судами, невзирая на то, что соответствующие оперативные мероприятия проводились спецслужбами США на «универсальной основе» за пределами территории страны. Суды данную практику расценили как допустимую.
Необходимо также отметить, что при всей юридической спорности подобных полицейских практик даже в отмеченных случаях все официальные уголовно-процессуальные действия (задержание и т. п.) совершались национальными властями соответствующих государств, пусть и действовавших по запросу США, а само доставление задержанных на территорию последних осуществлялось в порядке вполне традиционного международного сотрудничества. Экстерриториальные мероприятия американских правоохранительных органов сводились, по сути, только к собиранию информации и «созданию условий»86 для обнаружения и пресечения презюмируемых преступлений, причем официальными процессуальными действиями их считать нельзя – они проводились в сугубо негласном, тайном порядке. Иначе говоря, открытого провозглашения расширения собственного уголовно-процессуального суверенитета в данном случае не было. Другими словами, институционально ситуация не вышла за традиционные рамки, хотя фактические полицейские действия производились за пределами территории США, да и гипотетическое политическое давление на другие государства, без которого вся схема вряд ли имела бы шансы на успех, также невозможно сбрасывать со счета.
Однако в последние годы возникают новые формы собирания доказательств, уголовно-процессуальная природа которых сомнений не вызывает (это уже не секретные полицейские операции) и которые все менее и менее связаны с территорией соответствующего государства, но и не являются в полной мере экстерриториальными (в физическом смысле). Не имеют отношения они и к классическому международному сотрудничеству государств, помогающих друг другу собирать доказательства в порядке взаимной правовой помощи, будучи скорее обходом такого сотрудничества. Данные формы заслуживают отдельного рассмотрения.
Б) Цифровизация и иные способы получения доказательств в обход традиционных процедур международного сотрудничества
Юридическая невозможность проведения государством за пределами национальной территории полноценных следственных действий87 вовсе не означает отсутствие попыток собирать доказательства за своими границами иными способами, особенно когда государство стремится придать собственной уголовно-процессуальной компетенции более или менее универсальный характер. Ведь при всей важности и даже центральной роли производства следственных действий в системе собирания доказательств доказывание им не исчерпывается, зная и другие способы88. Одним из них является истребование доказательств путем направления обязательных для исполнения запросов в государственные органы и учреждения, коммерческие и некоммерческие организации и т. п. Вправе ли государство направлять такие запросы, минуя традиционные механизмы международного сотрудничества по уголовным делам, непосредственно в органы, учреждения и организации, расположенные на территории других государств и подчиненные юрисдикции последних? Если в случае с иностранными государственными органами проблем скорее всего не возникнет, поскольку запрос будет просто-напросто перенаправлен в компетентный государственный орган, отвечающий за международное сотрудничество по уголовным делам с запрашивающим государством, который и даст надлежащий ответ на него (в зависимости от формы запроса, его оснований, наличия или отсутствия соглашений между государствами и т. д.), то в случае с негосударственными (особенно коммерческими) организациями дело обстоит сложнее – они должны принимать решение автономно, не являясь лишь элементом сложной структуры единой публичной власти. Не следует также забывать, что в условиях современной рыночной экономики многие коммерческие организации, даже будучи расположены в одном государстве, стремятся участвовать в международной экономической жизни, выходить на рынки других государств и т. п., в силу чего попадают в определенную зависимость и от последних, не говоря уже о мультинациональных компаниях, международном разделении труда (один завод компании расположен в одной стране, второй – в другой стране), выводе производств за пределы государства, где расположен головной офис компании, и прочих новейших экономических реалиях.
США, например, давно уже прибегают «не столько даже к экстерриториальному действию закона, сколько к экстерриториальным практикам», заключающимся в «обыкновении американской юстиции собирать доказательства посредством непосредственного обращения к находящимся за рубежом предприятиям, причем без использования каналов “классического” межгосударственного судебного сотрудничества»89. Другими словами, вместо соответствующей традиционным представлениям о государственном суверенитете схемы «орган уголовного преследования или уголовный суд США → уполномоченный орган США, отвечающий за международное сотрудничество по уголовным делам → уполномоченный орган иностранного государства, отвечающий за международное сотрудничество по уголовным делам → иностранное юридическое лицо» здесь действует совершенно иная схема «орган уголовного преследования или уголовный суд США → иностранное юридическое лицо». Подобная схема вынуждает поставить два вопроса. Один из них касается иностранных юридических лиц: каковы в такой ситуации их уголовно-процессуальные обязанности, возникают ли они вообще и вправе ли иностранное юридическое лицо отклонить запрос американского суда (либо органа уголовного преследования) о предоставлении доказательств как неправомерный? Второй вопрос касается иностранных государств: как они должны относиться к попыткам органов уголовной юстиции США напрямую контактировать с целью собирания доказательств с юридическими лицами, расположенными на территории данных государств и относящимися к их юрисдикции?
Первый вопрос бессмысленно рассматривать в сугубо формальном уголовно-процессуальном ключе. С одной стороны, ничто, казалось бы, не мешает иностранному юридическому лицу отклонить прямой запрос американских органов уголовной юстиции, предлагая им действовать в рамках процедур традиционного международного сотрудничества и ссылаясь на свою лояльность тому государству, на территории которого юридическое лицо находится. С другой стороны, прекрасно понимая гипотетическую возможность такого ответа, США создали достаточно эффективную «правовую сеть», делающую его в некоторых случаях крайне затруднительным для юридического лица. Иными словами, слово «сеть» следует в данном случае понимать в смысле не только модного сегодня «сетевого» регулирования, но и той рыболовной снасти, выбраться из которой подчас весьма сложно. Шанс не угодить в нее имеют лишь те юридические лица, чья деятельность сугубо локальна и не имеет ни малейших амбиций выхода на внешние рынки. Если же такие амбиции есть, не говоря уже о наличии мало-мальски значимой связи с США (открытие там филиалов, дочерних компаний, выход на аффилированные с США фондовые рынки, наличие счетов в транснациональных банках и т. п.), то выбраться из сети юридическому лицу фактически невозможно. Во-первых, речь идет о многочисленных американских законодательных актах и практиках, устанавливающих разнообразные формы интрузивного (проникающего) внутреннего и внешнего контроля за деятельностью предприятий: discovery (обязанность самостоятельно раскрывать многие данные, которые ранее относились к коммерческой тайне и были «внутренним делом» предприятия); compliance (легендарный «комплайенс», т. е. внутрикорпоративные механизмы контроля и надзора за соблюдением законов); whisteblowing (обязанность предприятия защищать служащих, сигнализирующих о нарушении закона); monitoring (установление внешнего контроля за нарушившим закон США предприятием). Все эти меры, включая одни только риски их применения, по сути погружают юридическое лицо в состояние презумпции нарушения американского законодательства, превращая его в реального или гипотетического правонарушителя и делая много более сговорчивым в плане предоставления необходимой доказательственной информации. Во-вторых, отдельные законодательные акты США конструируют специальные обязательства определенных юридических лиц, в частности, банков, предоставлять запрашиваемые сведения под угрозой наложения серьезных санкций. Так, например, принимая Закон о налоговом комплайенсе за иностранными счетами (Foreign Account Tax Compliance Act – FATCA) 2010 г., американский «Конгресс предпочел идти не по пути установления сети тесных межправительственных договорных связей для автоматического обмена информацией налогового характера между государствами (как это делают крупные европейские страны и рекомендует ОЭСР), а напрямую действовать в одностороннем и экстерриториальном порядке в отношении частных иностранных юридических лиц, банков всего мира, обязывая их предоставлять информацию об американских клиентах под угрозой изъятия 30 % всех финансовых ресурсов, поступающих в эти банки из США»90. В-третьих, многие американские государственные административные органы вправе накладывать на имеющие хоть какую-то связь с США иностранные юридические лица так называемые гражданские91 (несудебные) санкции. Таким правом, допустим, обладают Департамент юстиции (DoJ), Федеральный резерв (Fed), Комиссия по ценным бумагам и биржам (Securities and Exchange Commission – SEC) и др. В некоторых случаях, скажем, по делам о подкупе иностранных должностных лиц, Департамент юстиции и SEC имеют возможность возлагать на юридические лица санкции кумулятивно, совмещая свои компетенции92. Наконец, в-четвертых, техника наложения санкций, в том числе «гражданских», преследования по разным поводам и основаниям за нарушения законодательства США и т. п. всегда сопровождается в этой стране разнообразными «сделками», цель которых нередко сводится в том числе к получению информации (доказательств) по серьезным уголовным делам. Такие сделки заключаются и с иностранными юридическими лицами, никаких исключений для них нет. Наиболее известной в интересующем нас смысле является Deferred Prosecution Agreement (DPA): предприятие признает факты, но не вину, что дает возможность приостановить наложение на него санкций в обмен на выполнение предприятием определенных обязательств, чаще всего связанных с предоставлением некоей информации, ценной в доказательственном плане. Среди факультативных обязанностей предприятия по сделке во многих случаях фигурируют запреты оспаривать в судебном и ином порядке соответствующие действия государственных органов США, сообщать о них в публичном пространстве и т. п.93, что позволяет обеспечить подобные способы собирания доказательств необходимой завесой процессуальной тайны и лишить иностранное юридическое лицо перспектив поиска правовой защиты в своей стране.
Никоим образом не претендуя на исчерпывающий характер обзора всех ячеек сетей, расставленных для иностранных юридических лиц с транснациональными амбициями законодательством США (причем не только и не столько уголовным и уголовно-процессуальным), приведенных примеров, думается, вполне достаточно, чтобы понять те сложности, с которыми такие юридические лица сталкиваются при взаимодействии с американскими органами уголовной юстиции, ищущими доказательства за пределами своих государственных границ.
Что касается второго вопроса, связанного с реакцией государств места нахождения юридических лиц на подобного рода односторонние и по сути экстерриториальные действия американских (и гипотетически других) властей по собиранию доказательств, то он также непрост. В некоторых случаях мы сталкиваемся с абсолютно пассивной реакцией, в частности, со стороны России и многих других государств, которые предпочитают не замечать проблемы, отказываясь от каких-либо попыток ее нормативного регулирования. Но есть примеры и реакции активной, когда государство, понимая, что речь идет о вмешательстве в его суверенитет, пусть и не столь ощутимом визуально, стремится выстроить на этом пути правовые заслоны, не только ограждая расположенные на его территории юридические лица от прямого уголовно-процессуального взаимодействия с иностранными властями (de facto прежде всего американскими), но и запрещая им такое взаимодействие.
Наиболее известным из них является принятый еще 26 июля 1968 г.94 и существенно измененный в 1980 г. в сторону ужесточения французский Закон «О предоставлении документов и сведений экономического, торгового, промышленного, финансового или технического порядка иностранным физическим или юридическим лицам»95. В соответствии с ним, во-первых, гражданам Франции и лицам, постоянно проживающим во Франции, а также руководителям и сотрудникам юридических лиц, чье место нахождения расположено во Франции или имеющих какие-либо учреждения во Франции, запрещено передавать иностранным органам государственной власти какие-либо документы и сведения «экономического, торгового, промышленного, финансового или технического порядка, предоставление которых способно нанести урон суверенитету, безопасности, существенным экономическим интересам Франции или публичному порядку». Во-вторых, этот закон, что для нас еще более важно, запрещает любому лицу «запрашивать, искать или предоставлять письменно, устно или в любой иной форме документы или сведения экономического, торгового, промышленного, финансового или технического порядка, направленные на формирование доказательств для целей иностранных судебных или административных производств или в рамках последних». Нарушение установленных законом запретов влечет уголовную ответственность в виде наказания до шести месяцев лишения свободы или штрафом до 18 000 евро.
Во французской литературе данный закон принято называть «законом о блокировке»96, не уточняя о блокировке чего идет речь, хотя это и так понятно: закон предлагает иностранным публичным властям действовать исключительно в порядке международного сотрудничества по оказанию взаимной правовой помощи, блокируя попытки любой иной «инфильтрации» в суверенное французское правовое пространство. Применяется он не часто97, последний случай отмечен в 2007 г., когда французский адвокат был привлечен к уголовной ответственности и осужден к 10 000 евро штрафа за действия по сбору сведений по просьбе одного из административных органов штата Калифорния (США) в рамках расследования возможных злоупотреблений, которое власти штата вели в связи с покупкой американской компании Executive Life французским банком Crédit Lyonnais совместно с французской страховой компанией MAAF98. Закон во Франции часто критикуют, в том числе за неэффективность, крайне редкое использование, предлагают улучшить, изменить, даже отменить и т. п.99 Но он по-прежнему действует, причем в варианте 1980 г.
Ясно, что у французских юридических лиц возникают дополнительные основания для отказа органам уголовной юстиции США в предоставлении в экстерриториальном порядке соответствующих доказательственных сведений, поскольку они тем самым нарушают законодательство своей страны и даже, строго говоря, совершают преступление, что, конечно, не исключает продолжение давления на них американских властей, причем нередко весьма успешное100. Иначе говоря, французским компаниям, имеющим транснациональные экономические амбиции, приходится в какой-то мере выбирать то самое «право сильнейшего»101, которым чаще всего оказывается право США. Впрочем, нет у нас оснований утверждать и то, что французский закон полностью неэффективен102. В большинстве стран проблема, как уже отмечалось, вовсе замалчивается, что позволяет американской уголовной юстиции de facto действовать при собирании доказательств посредством иностранных юридических лиц по правилам универсальной юрисдикции, не нарушая границы других государств в физическом смысле, но явно не всегда замечая их в смысле юридическом (уголовно-процессуальном).
Ситуация еще более усложнилась в связи с движением по так называемой цифровизации, т. е. попытками тотального (если не сказать – тоталитарного – принудительного и без учета мнения отдельных акторов) перевода всей информации, в том числе административной, судебной, коммерческой, персональной и т. п., в цифровую форму. Усложнилась она по двум причинам. Во-первых, если до того требовалось обращение за информацией непосредственно к ее источнику, который сам решал, как ему реагировать на запрос, в том числе с учетом своего национального законодательства, то при цифровизации это более не нужно – достаточно обратиться к держателю информации, т. е. интернет-провайдеру, контролирующему соответствующие серверы, где она содержится. Серверы могут быть расположены на территории государства запрашиваемого лица, но могут находиться и на территории запрашивающего государства или, вообще, в третьих странах. В последних двух ситуациях французский закон о «блокировке» становится совершенно бесполезен. Во-вторых, если при традиционных подходах проблема возникала лишь у частных лиц (предприятий, компаний и т. п.), причем исключительно при их транснациональной или хотя бы трансграничной коммерческой деятельности, но была абсолютно нерелевантна для государственных органов, то сегодня это не так. Повальная цифровизация не только затронула государственную сферу, но именно в ней считается едва ли не приоритетной (концепция «цифрового государства», «электронного правительства» и т. п.103). В силу этого держателем государственной информации, особенно с учетом необходимости обеспечения свободного доступа к ней всех или отдельных граждан страны104, становится в большинстве случаев тот же интернет-провайдер, чьи серверы могут быть расположены, где угодно. Следовательно, никакой концептуальной разницы между собиранием коммерческой и государственной информации при «цифровизации» уже нет: в обеих ситуациях важным является не вопрос, кто источник информации (государство или частная организация), а вопрос, кто ее «цифровой» держатель (тот самый провайдер) и где расположены технические средства аккумулирования «больших данных».
Нет ничего удивительного, что активный «цифровой бум», с одной стороны, породил проблемы в судебной практике государств, стремящихся уже сейчас действовать в уголовно-процессуальном плане универсальным образом (без оглядки на свои границы), а с другой – дал этим государствам возможность наступать в законодательном поле еще более решительно, стремясь не только преодолеть возникшие правоприменительные проблемы, но и экспансионистски завоевать новое правовое пространство (виртуальное или реальное) для своей уголовно-процессуальной деятельности.
Начнем с известного судебного дела Microsoft v. United States, которое на уровне Верховного суда США превратилось в дело United States v. Microsoft, поскольку апелляция в высшую судебную инстанцию исходила от американского правительства. Напомним, что в 2013 г. один из магистратских судов США выдал в порядке применения Закона о хранении информационных данных (Stored Communication Act) 1986 г. по ходатайству одного из американских органов уголовного преследования приказ, обязывающий компанию Microsoft раскрыть хранимую на ее серверах электронную информацию (содержимое электронной переписки и т. д.). Компания Microsoft, передав часть информации, отказалась передавать другую часть, сославшись, что последняя находится на серверах, расположенных за пределами США, а именно в Ирландии, и обжаловала на этом основании решение магистрата в вышестоящий федеральный суд. Вышестоящие суды (включая апелляционный), рассмотрев жалобу, подтвердили правоту компании Microsoft, указали, что американское государство вышло в данном случае за пределы своей территориальной компетенции, и отменили магистратский приказ в соответствующей части. Власти США отреагировали очень быстро, причем двояким образом. С одной стороны, они обратились с апелляционной жалобой в Верховный суд США, а с другой – стали пытаться максимально быстро решить проблему законодательным путем, нормативно урегулировав возникшую ситуацию, что требовало уголовно-процессуального выхода за пределы национальной территории и отказа от некоторых классических постулатов действия уголовно-процессуального закона в пространстве.
Первоначальные законопроекты, внесенные в 2015 и 2017 гг. в Конгресс США, были в целом встречены крупнейшими интернет-компаниями с пониманием, но и вызвали в некоторых аспектах их критику, показавшись чрезмерно радикальными. Обеспокоенность высказали и отдельные общественные организации. В результате был достигнут определенный компромисс, отраженный в новом законопроекте, который был окончательно принят Конгрессом США в апреле 2018 г. Так появился действующий в настоящее время в США Закон об уточнении правомерного использования расположенных за рубежом баз данных (Clarifying Lawful Overseas Use of Data Act) 2018 г., более известный как Cloud Act. Этот закон дополнил соответствующими положениями гл. 121 раздела 18 Свода законов США «Преступления и уголовный процесс»105, т. е. он имеет уголовно-процессуальную природу и регулирует порядок собирания по уголовным делам доказательств за пределами границ США. С принятием закона потерял смысл и спор между Microsoft и американским правительством, поэтому уже спустя буквально несколько дней после его вступления в силу Верховный суд США вернул в апреле 2018 г. апелляционную жалобу правительства в нижестоящие суды для прекращения дела.
Cloud Act различает две ситуации: 1) когда США заключают с другим государством двухстороннее межправительственное соглашение (executive agreement) и собирают доказательства в расположенных за пределами территории США электронных базах данных на его основании; 2) когда они действуют вне рамок каких-либо международных соглашений. Именно последняя ситуация нас прежде всего интересует. Рассмотрим ее подробнее.
Cloud Act устанавливает, что провайдер электронной информационной системы (electronic communication service) или удаленной программной системы (remote computing service)106 обязан по требованию американских уголовно-процессуальных властей «хранить, копировать и раскрывать содержание принадлежащих пользователю или подписчику проводных или электронных сообщений, а также любые записи и иную информацию, которые находятся во владении провайдера или под его контролем, независимо от того, где такие сообщения, записи или информация находятся – внутри границ Соединенных Штатов или за их пределами (курсив наш. – Л.Г.)». Пожалуй, впервые в истории современного уголовно-процессуального права одно из государств столь открыто объявляет о своем праве собирать доказательства на территории других государств вне рамок традиционного международного сотрудничества. Кроме того, в теоретическом и практическом смыслах возникает новая уголовно-процессуальная схема «государство в лице компетентного органа → провайдер», а сам провайдер становится полноценным участником уголовного судопроизводства, по крайней мере в США.
В то же время суть упоминавшегося ранее компромисса, достигнутого при принятии Cloud Act, заключается в более широких правах, предоставленных провайдеру для оспаривания запросов американских уголовно-процессуальных властей, а также в некотором учете иностранного права, хотя и толкуемого в данном случае самими органами уголовной юстиции США, причем без каких бы то ни было обязательств с их стороны. Так, по получении данного запроса провайдер вправе в течение 14 дней направить в американский суд жалобу (motion), потребовав его отменить или изменить, если у провайдера есть основания полагать, что: а) пользователь или подписчик соответствующей электронной или проводной системы не имеет связи с США (is not a US person107) и не проживает постоянно в США; б) раскрытие информации создаст для провайдера реальный риск нарушения правовых норм и запретов того иностранного государства, на территории которого она хранится. При поступлении в суд жалобы провайдера американские власти могут, разумеется, предоставить суду возражения на нее. В конечном итоге, суд принимает решение либо об отклонении жалобы провайдера, либо об отмене или изменении запроса органов уголовного преследования о предоставлении информации, причем именно этот американский суд решает вопрос не только о том, является ли соответствующее лицо “US person”, но и имеет ли место нарушение запретов, установленных правом иностранного государства, а также учитывает многие другие факторы, включая оценку интересов США, интересов расследования, характера и размера предусмотренного за совершение преступления наказания и др. Остается добавить, что направление провайдером жалобы в суд приостанавливает его обязанность раскрыть информацию (если только суд не распорядится о незамедлительном раскрытии), но не приостанавливает обязанность ее надлежащим образом сохранить.
В целом ясно, что даже в случае удовлетворения жалобы провайдера и отмены судом запроса органов уголовного преследования о предоставлении информации сама по себе процедура как таковая представляет собой выход в уголовно-процессуальном смысле за пределы суверенной территории США, так как вопросы доступа к доказательственным сведениям, расположенным за границами США, обсуждаются и решаются американским судом без какого-либо взаимодействия с уполномоченными органами заинтересованных иностранных государств, т. е. в одностороннем порядке. Иначе говоря, вопрос о доступе к информации, хранящейся на суверенной территории другого государства, отнесен в данной ситуации законодательством США к компетенции американского суда, к тому же уполномоченного самостоятельно толковать при его решении право этого государства. Само же заинтересованное иностранное государство лишено каких-либо возможностей эффективно влиять на ситуацию, причем не только юридически, но и физически, учитывая технологическую сторону проблемы.
Что касается предусмотренных Cloud Act executive agreements, то данная форма получения информации, содержащейся на расположенных в иностранном государстве серверах, в большей мере соответствует традиционным представлениям о международном сотрудничестве государств, поскольку речь в этом случае идет о двухсторонних соглашениях исполнительных властей (США и другого государства). Пока таких соглашений немного. Любопытно, что, оказавшись здесь в ситуации взаимности, американский законодатель пытается максимально защитить интересы США и их граждан. В частности, заключившее с США executive agreement иностранное государство ни при каких обстоятельствах не вправе запрашивать хранящуюся на территории США информацию о гражданах США и лицах, постоянно проживающих в США, а также об иностранных гражданах, если относящиеся к ним сведения в том числе затрагивают граждан США и лиц, постоянно проживающих в США. Подобные запросы подлежат в соответствии с Cloud Act автоматическому отклонению, невзирая на содержание того или иного межправительственного соглашения и те обязательства, которые взяло на себя по соглашению иностранное государство.
Если говорить об общей оценке новейших уголовно-процессуальных механизмов, то нельзя не согласиться, что Cloud Act 2018 г. «предоставляет органам уголовного преследования США неограниченную юрисдикцию в отношении любых данных, контролируемых интернет-провайдерами, независимо от того, где эти данные хранятся, и кто их создал»108. При этом американских аналитиков более всего беспокоит, что «размах подобного одностороннего экстерриториального доступа к данным создаст опасный прецедент для других стран, которые также могут захотеть получить доступ к данным, хранящимся за пределами их собственных границ, включая данные, хранящиеся на территории Соединенных Штатов»109. Нет также никаких сомнений, что Cloud Act с его откровенной уголовно-процессуальной экстерриториальностью или даже универсальностью самым непосредственным образом затрагивает вопросы государственного суверенитета других стран, что отмечают уже европейские наблюдатели, призывающие незамедлительно действовать110. Но как действовать?
Понятно, что законодательство о «блокировке» типа французского Закона 1968 г. эффективным в данной ситуации быть не может, поскольку запрос направляется в адрес не в той или иной степени контролируемых заинтересованным государством юридическим лиц и граждан или полностью им контролируемых государственных органов, а фактически владеющих информацией интернет-провайдеров, в подавляющем большинстве случаев принадлежащих к той же юрисдикции, что и само запрашивающее государство (т. е. США), что связано с современным состоянием экономики, информационных технологий и т. п. Понятно также, что по тем же причинам не выглядят эффективными и попытки «симметричного ответа», т. е. конструирования собственного законодательства по образу и подобию американского Cloud Act. Бельгия, Монголия, допустим, даже Россия могут, конечно, такое законодательство принять, но симметричным оно окажется не фактически, а сугубо нормативно, так как глобальные интернет-провайдеры не распределены по миру пропорционально – они сконцентрированы главным образом в тех же США, что делает надежду на «ответные меры» иллюзорными.
На самом деле, по сути, ничего не остается, кроме как понять ключевую и неизбежную закономерность: чем более «цифровым» становится государство, тем менее суверенным оно является, по крайней мере в уголовно-процессуальном смысле. Иначе говоря, стимул для США сотрудничать с другими государствами в рамках оказания на взаимной основе традиционной правовой помощи сохраняется только при классических формах обработки и хранения информации, когда, в частности, уголовные дела остаются уголовными делами, не будучи оцифрованы, размещены в «облаках» и т. п., причем с неограниченным интернет-доступом к ним всех заинтересованных лиц. В противном случае тем же США много проще и надежнее напрямую взаимодействовать с крупными интернет-провайдерами, расположенными на их же территории или при любых обстоятельствах зависимыми от них (финансово, информационно, экономически, технически), нежели с равными им в формальном плане международно-правовыми партнерами (другими государствами). Данную объективную закономерность надо просто-напросто учитывать при анализе последствий воплощения разнообразных новомодных концепций вроде «электронного (цифрового) государства», «электронного (цифрового) правительства», «электронного (цифрового) правосудия», «электронного (цифрового) уголовного дела» и т. п., особенно когда речь идет о хранении государственно значимой информации и обеспечении уголовно-процессуального доступа к ней. При дальнейшем развитии данных концепций международное сотрудничество в сфере уголовной юстиции, основанное на взаимном признании соответствующими государствами суверенитета друг друга и связанных с ним классических подходах, вовсе потеряет для некоторых наиболее сильных государств какой бы то ни было резон. Они смогут сконцентрироваться исключительно на своих уголовно-процессуальных отношениях с интернет-провайдерами как новыми участниками уголовного судопроизводства, подчиняя их национальному правовому регулированию и односторонне собирая любую значимую информацию, формально (причем после «цифровизации» именно формально) принадлежащую иностранным государствам, в рамках внутреннего нормативного уголовно-процессуального пространства – не выходя за его границы и не нуждаясь в помощи остальных государств.
Задача уголовно-процессуальной науки – обозначить соответствующие закономерности, что мы и попытались сделать. Остальное – политический выбор, не имеющий к науке никакого отношения и не способный на эти закономерности повлиять, будучи в состоянии лишь их учесть. Во всяком случае, в аспекте изучаемых нами проблем нет ни малейших сомнений, что тотальная уголовно-процессуальная цифровизация, если таковая, паче чаяния, состоится111, приведет к появлению у отдельных государств возможности самопроизвольного одностороннего расширения собственного суверенитета (в его уголовно-процессуальном преломлении) за счет, разумеется, фактического ограничения суверенитета других государств, причем было бы наивно полагать, что Россия войдет в число первых, а не вторых.
Подводя итог проблеме самопроизвольного расширения суверенитета в целом, сделаем общий вывод: если в первом из рассмотренных случаев, связанном с принципом универсальной юрисдикции, такого расширения в строго уголовно-процессуальном смысле все-таки не происходит, особенно когда мы оставляем за скобками сомнительные полицейские (оперативно-розыскные) практики, то во втором случае, где идет речь о цифровизации и иных способах получения доказательств на территории иностранных государств, оно, безусловно, имеет место, чему в значительной мере способствуют попытки радикальной и глобальной цифровизации уголовного судопроизводства.
Государство, разумеется, по-прежнему остается единственным легитимным источником уголовного судопроизводства. Несомненное размывание государственного уголовно-процессуального суверенитета, которое мы наблюдаем в связи с определенными тенденциями по его самопроизвольному ограничению (в Европейском Союзе) или столь же самопроизвольному расширению (через принцип универсальной юрисдикции и экстерриториальный доступ к информации, прежде всего цифровой) некоторыми государствами, ничего в этом плане не меняет. Если в случае с европейскими ордерами на арест и на производство следственных действий, знаменующими собой максимальное на данный момент в формальном плане самоограничение государственного суверенитета в уголовно-процессуальной сфере, попытки поиска нового источника легитимности еще просматриваются (Европейский Союз), хотя последний все равно опирается на действия и решения составляющих его государств, что мы видим на многочисленных примерах, в том числе британском, то применительно к универсальной юрисдикции, экстерриториальному доступу к цифровой и нецифровой информации и т. п. таких источников нет и быть не может в принципе: все универсальные и экстерриториальные, цифровые и «нецифровые» действия по самопроизвольному расширению своего государственного суверенитета основываются исключительно на национальном праве того или иного государства и ни на чем больше, прекрасной иллюстрацией чему является новейшее уголовно-процессуальное законодательство США (Cloud Act и др.). Ясно, что никакая цифровизация, будучи движением сугубо технологическим и подчас идеологическим, сама по себе новых источников легитимности в правовом смысле создать не в состоянии. Можно сколь уголовно экзальтированно восклицать о цифровой среде, блокчейне, криптовалютах, децентрализации, исчезновении национальных государств или, допустим, «сокращении государственного контроля», «снижении уровня ответственности государств» и т. п., однако все эти восклицания в конечном итоге завершаются маловразумительными утверждениями об одновременной редукции «возможности правовой защиты (например, судебной) правоотношений»112, т. е. по сути отрицанием права вообще. Иначе говоря, подобные векторы анализа не только не приводят к обнаружению каких-либо внятных альтернативных источников легитимности, но оканчиваются констатацией фактически полного отмирания права, причем даже не уголовно-процессуального, а права в целом, включая частное, т. е. дискурсом сугубо утопическим и нигилистским. Нас он поэтому в контексте данного анализа интересует мало.
Однако невозможность юридически поколебать роль государства как единственного легитимного творца уголовного судопроизводства отнюдь не означает, что такие попытки не предпринимаются фактически. Напротив, они давно превратились в очевидную современную реальность, причем чем в меньшей степени их удается корректно обосновать с помощью сугубо правовых конструкций, понятий, концепций и механизмов, тем динамичнее они становятся политически и геополитически. Другими словами, правовая недостаточность компенсируется здесь методами не правовыми, а от права далекими, лежащими в плоскости геополитической активности, политического лоббирования, информационного давления и т. п. Возникает очевидное вмешательство в уголовно-процессуальную правотворческую деятельность государства, которое подчас трудно или даже невозможно уловить в правовом измерении, поскольку оно во многих случаях не вписывается в традиционное для юристов описание действия правовых институтов, в том числе призванных конструировать право в его нормативности.
Такое вмешательство сложно не только иногда уловить, но и оценить. С одной стороны, будучи в каких-то ситуациях вовсе юридически невидимым, а в других – видимым, но опирающимся на государственную легитимность, оно формально никак государственный уголовно-процессуальный суверенитет не ограничивает, что позволяет поддерживать юридический доктринальный дискурс в традиционных рамках, когда всё решает государство, его законодатель, судебные и правоохранительные органы и т. п. С другой стороны, нельзя отрицать, что такого рода вмешательство уголовно-процессуальный суверенитет государства все-таки подтачивает, причем значительно, и мимо данного феномена пройти сегодня невозможно. Это вынуждает его рассматривать и анализировать, выходя иногда за границы традиционной для правовой доктрины повестки дня. Впрочем, к проблеме разграничения формального и фактического законодателя, без учета которой трудно определить степень суверенности государства в нормативной уголовно-процессуальной сфере, мы еще далее вернемся113.
Заметим, что внешнее вмешательство в институциональную организацию государством своего уголовного судопроизводства осуществляется главным образом по линии двух современных идеологем: 1) защиты прав человека; 2) глобализации. В наши задачи не входит мало-мальски подробное рассмотрение каждой из них как таковых, тем более что литература в обоих случаях безбрежна114. Ясно также, что разница между ними условна, поскольку защита прав человека также давно уже стала глобальной, т. е. одним из проявлений глобализации. Речь скорее в оттенках или, если угодно, углах зрения.
Во-первых, если в целом защита прав человека, безусловно, имеет глобальный характер, то наиболее ее эффективные механизмы к глобальным в строгом смысле не относятся, будучи в большей степени отражением регионализации, нежели глобализации, так как действуют для ограниченного круга государств с учетом в том числе географических критериев (ЕСПЧ и т. п.). Это не позволяет полностью отождествлять глобализацию и защиту прав человека или, допустим, считать вторую исключительно одним из направлений первой, а вынуждает расценивать их все-таки как автономные идеологические феномены.
Во-вторых, опасаясь, видимо, упреков в идеологической монополизации, глобализацию редко рассматривают в ценностном измерении, делая упор на ее экономической, технологической, технократической и т. п. составляющих и отчасти выводя тем самым из-под прицела сугубо политической критики. Ценностное наполнение защиты прав человека, напротив, сомнений не вызывает: «права человека стали обязательным основанием любого современного дискурса»115. При всем стремлении показать, что речь идет о категории уже юридической, а не идеологической, поскольку всеобщее нормативное закрепление прав человека знаменует собой «переход от идеологии к праву»116, нам ясно, что такой анализ может иметь место лишь в формальной плоскости. На самом деле, придание тому или иному положению формально обязательного характера вовсе не приводит к утрате им в соответствующих случаях ценностно-идеологической сущности, а скорее отражает этап еще большей идеологизации, когда чисто ценностные категории начинают обеспечиваться санкционирующим правовым воздействием, что означает не более чем возведение идеологии «в закон». Ни на что подобное глобализация как таковая пока не претендует.
Отсюда, в-третьих, вытекает еще одно отличие: будучи возведенной в ранг нормы права и повсеместно обязательной (в том числе для государств), идеология прав человека получает возможность обеспечиваться и влиять на национальное уголовное судопроизводство через призму не только soft law или каких-то внеинституциональных методов воздействия, но и подлинных процессуальных правовых механизмов, что мы видим в Европе на примере ЕСПЧ. В случае с идеологией глобализации ничего такого, конечно, нет: ей остается воздействовать на государство исключительно посредством либо так называемых регуляторов в духе «мягкого права» или политико-экономического давления, либо вовсе «закулисных» лоббистских инструментов, так как никакими эффективными процессуальными инструментами наподобие ЕСПЧ она не располагает, по крайней мере, в уголовно-процессуальной сфере.
Наконец, в-четвертых, идеология прав человека имеет возможность влиять на уголовное судопроизводство с помощью механизмов не только институционально видимых, но и задействующих государственную легитимность в ее полном объеме, таких как международный договор, возложение на государства формально-юридических обязанностей по защите соответствующих ценностей и подходов и т. п., в силу чего большой необходимости в «закулисных» нормотворческих маневрах здесь нет – действовать можно открыто, вынуждая государства принимать соответствующие законодательные решения под предлогом выраженной ими когда-то «суверенной воли» следовать международным обязательствам в целом и каким-то конкретным обязательствам в частности. Применительно к идеологии глобализации формально-юридические инструменты и государственная легитимность помочь чаще всего бессильны: остается развивать ее иначе, иногда даже сугубо неформальным путем, который в правовой системе координат почти неосязаем.
С учетом наличия двух отмеченных фундаментальных современных идеологем (защита прав человека и глобализация), а также отмеченных отличий между ними, которые мы обозначили и забывать не намерены, можно выделить по формальным основаниям три направления внешнего вмешательства в институциональную организацию государствами их национального уголовного судопроизводства: 1) официальное процессуальное вмешательство, которое полностью легитимируется государством, обеспечивается специальными наднациональными процессуальными механизмами и наиболее ярко проявляется в европейском, т. е. региональном, ракурсе, прежде всего на примере ЕСПЧ; 2) официальное непроцессуальное вмешательство, которое также легитимировано государством, но в меньшей степени, и чаще всего выражается в различных рекомендациях, причем как глобальных, так и региональных; 3) неофициальное вмешательство, которое в большинстве случаев вовсе не имеет институциональной правовой компоненты, отчего не выглядит менее значительным, находя отражение в самых разных аспектах.
Ясно, что движение от первого к третьему направлению демонстрирует нарастание феномена глобализации: его почти нет в первом случае, если иметь в виду конкретные наднациональные эффективные процессуальные механизмы, но он самым отчетливым образом выражен в третьем (неофициальное вмешательство). Что касается защиты прав человека в целом (как идеологии), то она характерна для всех трех направлений, хотя в рамках первого их них обладает эксклюзивной природой, а в рамках, допустим, третьего проявляется лишь как одна из ветвей развиваемой главным образом путем неофициального вмешательства глобализации. Иначе говоря, по мере движения от официального процессуального до неофициального вмешательства защита прав человека становится все более глобальной и все менее эксклюзивной и региональной, проявляясь на всех континентах, но отчасти растворяясь в потоке других глобальных уголовно-процессуальных инициатив, призванных повлиять на уголовно-процессуальное строительство государств.
Кроме того, надо учитывать, что все три направления или, если угодно, формы вмешательства совсем не обязательно должны быть полностью изолированы друг от друга. Напротив, они подчас столь сильно переплетены, что отделить одну от другой весьма непросто, в чем нам еще предстоит убедиться. Скажем, официальное процессуальное вмешательство может прямо или косвенно опираться на вмешательство неофициальное и т. п. Этот аспект проблемы также надо принимать во внимание.
Рассмотрим теперь последовательно все три обозначенных направления, отдавая себе отчет в их взаимном переплетении и проникновении.
Такого рода вмешательство предполагает наличие наднациональных судебных или квазисудебных органов, чьи решения либо являются для государства обязательными, либо учитываются им, причем не только ad hoc (применительно к конкретным делам), но и на нормативном уровне – в ходе построения или реформирования своего уголовного судопроизводства. Понятно, что в силу принципа государственного суверенитета наднациональный суд (квазисудебный орган) вправе вмешиваться в уголовно-процессуальную правотворческую деятельность государства исключительно не просто с согласия, но и по воле последнего, выраженной в международном договоре, как правило, многостороннем. Это и позволяет нам считать такое вмешательство: а) официальным (оно легитимировано государством и имеет правовые основания) и б) процессуальным (оно осуществляется в строгих институциональных рамках и обладает судебной или квазисудебной природой).
Для права наличие международных (наднациональных) судов не является чем-то экстраординарным или даже новейшим. Другое дело, что классический подход исходил из того, что доступ к ним «обычно имеют только государства»117, поскольку международные суды являются исключительно способом разрешения межгосударственных споров и ничем иным. К уголовному судопроизводству они не имели и не могли иметь никакого отношения. Ситуация, строго говоря, не изменилась даже с появлением более нового феномена – создания международных уголовных судов: ранее только ad hoc (Нюрнбергский и Токийский трибуналы, международный трибунал по бывшей Югославии – МТБЮ, Международный трибунал по Руанде – МТР и др.), а сегодня и постоянно действующего (МУС)118. В данном случае с уголовным судопроизводством мы, разумеется, уже сталкиваемся, но с уголовным судопроизводством особого рода – международным, которое не имеет ни малейшей институциональной связи с уголовным судопроизводством как таковым, никак в него не вмешивается (ни в правотворческом, ни в правоприменительном смысле) и способно повлиять на уголовно-процессуальные прерогативы государства лишь в сугубо научном плане – как некий «внешний» опыт, сопоставимый разве что со сравнительно-правовым119. Другой новейшей тенденцией, выводящей международное правосудие за пределы чисто межгосударственных споров, стала наднациональная экономическая юстиция, расцветшая буйным цветом в рамках глобализации экономики в целом и различных интеграционных процессов в частности (ЕС, ЕАЭС и т. п.). Но к уголовному судопроизводству она, как мы понимаем, отношения не имеет, за исключением тех случаев, которые будут рассмотрены в главе III настоящей книги.
Отход от более или менее сложившихся в праве принципов, в соответствии с которыми международная (наднациональная) юстиция могла охватывать либо межгосударственные споры (классический вариант), либо споры не только межгосударственные, но сугубо экономические (новейший вариант), либо особые автономные уголовно-правовые споры международного уровня (еще один новейший вариант), что исключало даже саму постановку вопроса о внешнем официальном процессуальном вмешательстве в организацию государством своего уголовного судопроизводства, произошел одновременно с окончательным утверждением господства универсальной идеологии прав человека. Самой идеологемы мы здесь касаться не будем – она прекрасно известна и закреплена в таких фундаментальных актах разного уровня и разной юридической силы как Всеобщая декларация прав человека 1948 г., Европейская конвенция о защите прав человека и основных свобод 1950 г., Международный пакт о гражданских и политических правах 1966 г. Для нас важно другое: с одной стороны, идеологема поставила под сомнение способность государства суверенно, самостоятельно и без внешнего контроля решать вопросы обеспечения прав человека, что немедленно сказалось на отношении к уголовному судопроизводству, переставшему восприниматься как «внутреннее дело» государств, поскольку трудно найти правовую сферу, столь чувствительную к правам человека. При этом данная тенденция, проявившаяся поначалу исключительно на уровне принципов уголовного процесса, постепенно начала охватывать все более технические слои уголовного судопроизводства, выражая стремление к тотальному контролю за последним. С другой стороны, стали возникать специальные процессуальные механизмы, призванные не ограничивать контроль за уголовным судопроизводством тех или иных государств одним лишь политическим уровнем, распространив его также на уровень судебно-правовой или близкий ему.
Подобных механизмов не так мало. Некоторые из них являются максимально жесткими, функционируя, как правило, в рамках дошедших до высшей степени развития интеграционных объединений, когда экономическая интеграция постепенно стремится завоевать также политическое пространство, окончательно связав суверенитет государств, что не может не затронуть и уголовное судопроизводство. Очевидным и, по сути, единственным полностью реализованным воплощением такой интеграции выступает ЕС с его Судом справедливости Евросоюза (Court of Justice), роль которого в области уголовного судопроизводства становится все более заметной, что мы видим на примере европейского ордера на арест120. Не в последнюю очередь это связано с тем, что Суд Евросоюза сегодня вынужден волей-неволей вмешиваться и в сферу прав человека121, поскольку давно уже не рассматривается как сугубо экономическая инстанция. Впрочем, возвращаться к данному суду мы здесь не будем, о его уголовно-процессуальных решениях, непосредственно влияющих на уголовное судопроизводство государств ЕС, достаточно сказано ранее. Другие из интересующих нас механизмов, напротив, являются, скорее, мягкими, иллюстрацией чего служит, допустим, Комитет по правам человека ООН, который вправе рассматривать жалобы граждан и выносить по итогам рассмотрения так называемые соображения – они в правозащитном смысле влиятельны, часто касаются уголовного процесса, но обязательной для государств силой не обладают. Отдельные специалисты считают Комитет по правам человека ООН квазисудебным (квазиюрисдикционным) органом, хотя такая трактовка расценивается в литературе как спорная122. Как бы то ни было, но реальное влияние Комитета по правам человека ООН на организацию государствами своего уголовного судопроизводства очень существенным признать трудно: его деятельность – не самый яркий пример внешнего вмешательства в национальное уголовно-процессуальное право.
Этого нельзя сказать о Европейском Суде по правам человека (ЕСПЧ), представляющем собой, безусловно, самый масштабный (по числу охваченных государств) и наиболее эффективный (поскольку, в отличие от Суда ЕС, не обеспечен никакими строгими интеграционно-политическими основаниями) на сегодняшний день инструмент внешнего официального процессуального вмешательства в уголовное судопроизводство суверенных государств123, пусть он и имеет сугубо региональный характер, ограничиваясь европейским континентом (странами Совета Европы). Его роль в настоящее время, в том числе в инициировании законодательных реформ в сфере уголовного судопроизводства, приводящих к гармонизации уголовно-процессуальных систем государств-членов Совета Европы, столь велика, что позволяет очень авторитетным европейским авторам заявить о «возможности сопоставления в силу подобной гармонизации между ЕСПЧ и Верховным судом США», хотя «в США действует только одно право – common law, тогда как в Европе сталкиваются common law и романо-германская система, вследствие чего гармонизация выглядит в Европе менее заметной, чем в Америке»124. Со времени написания данных строк прошло уже два десятилетия, но значение ЕСПЧ и степень его вмешательства в национальные уголовно-процессуальные системы с тех пор лишь выросли. Дошло до того, что влиятельные европейские издания стали писать о чрезмерности такого вмешательства, особенно на фоне скандала, разразившегося после публикации доклада, где показана бесспорная и прямая связь примерно четверти судей ЕСПЧ, входивших в его состав с 2009 по 2019 г., с различными структурами фонда «Открытое общество» (Фонд Сороса)125. Впрочем, справедливости ради, отметим, что отмеченные в докладе дела, в которых беспристрастность судей ЕСПЧ, их рассматривавших, вызывает откровенные сомнения, к уголовному судопроизводству отношения не имеют, затрагивая другие правовые сферы, нас здесь не интересующие.
Что касается уголовного судопроизводства, то примечательно другое: начав свою деятельность исключительно с защиты провозглашенных в Европейской конвенции 1950 г. прав человека, что предполагало внешнее контролирующее вмешательство лишь на уровне динамического обеспечения государствами-членами Совета Европы единых и при этом закрепленных в данной Конвенции уголовно-процессуальных принципов126, ЕСПЧ далее все больше и больше погружался в сугубо техническую сферу, не только развивая какие-то новые уголовно-процессуальные сущности принципиального порядка (с точки зрения прав человека), но и откровенно пытаясь сломать сущности старые, наполненные глубоким институциональным смыслом в плане построения государствами своего уголовного судопроизводства. Связь подобных подходов с правами человека очевидной не выглядит, как и позитивные последствия такого рода внешнего вмешательства в построение уголовного процесса, особенно со стороны тех, кто не слишком погружен в его сложные национальные институциональные схемы, действуя часто под влиянием сугубо идеологических или декларативных помыслов. Это, думается, и привело при оценке деятельности ЕСПЧ к смене вектора европейского доктринального дискурса: с гаранта постепенного движения к единым на европейском континенте уголовно-процессуальным принципам, закрепленным в Конвенции 1950 г., на активного участника вечных столкновений между common law и романо-германской правовой традицией, не имеющих никакого отношения к правам человека и их защите. Приведем несколько иллюстрацией вмешательства ЕСПЧ в национальное уголовно-процессуальное строительство.
Не секрет, что в России ряд уголовно-процессуальных реформ был произведен не в силу каких-либо социальных, институциональных, правовых потребностей, а исключительно по воле ЕСПЧ. Характерным примером служит появление ст. 6.1 УПК РФ, включившей в число принципов российского уголовного процесса «разумный срок уголовного судопроизводства» (Федеральный закон от 30 апреля 2010 г. № 69-ФЗ). Данная, причем достаточно важная, законодательная реформа никоим образом не отражает традиционный механизм принятия законов, когда избранные народом и действующие от его имени парламентарии выявляют серьезную социально-правовую проблему, разрабатывают средства ее решения, предлагают и публично обсуждают законопроект, а затем принимают его или отклоняют и т. п. Она является не более чем исполнением государством некоей новой обязанности по принятию «общих мер», возникшей в связи с вынесением ЕСПЧ так называемого пилотного постановления по делу Бурдова от 15 января 2009 г. Пилотные постановления – феномен сам по себе интересный, не предусмотренный ни Европейской конвенцией 1950 г., ни какими-то иными международными договорами, а придуманный самим ЕСПЧ (самопроизвольное расширение своей компетенции) и позволяющий ему «ставить перед государством-ответчиком»127 определенные задачи, в том числе законодательного порядка. Иначе говоря, речь идет об усилении внешнего официального процессуального вмешательства в организацию государством своего уголовного судопроизводства. Пилотные постановления – это лишь дополнительный инструмент такого вмешательства.
Что получил российский уголовный процесс в результате беспрекословного исполнения на законодательном уровне постановления по делу Бурдова и принятия Федерального закона от 30 апреля 2010 г. № 68-ФЗ128? При всей положительной оценке российской дисциплинированности со стороны Комитета министров Совета Европы, а также части отечественной доктрины129, получил он процедуру по меньшей мере странную, когда председатель суда вправе по заявлению участников процесса обязать рассматривающий дело суд провести судебное разбирательство в конкретный установленный председателем суда срок или «принять иные процессуальные действия» (какие?) для ускорения рассмотрения дела (ч. 5 и 6 ст. 6.1 УПК РФ). Другими словами, лицо, вообще не являющееся участником соответствующего судебного разбирательства, пусть и обладающее, к счастью, статусом судьи (председатель суда), т. е. процессуально не причастное к оценке доказательств, не исследовавшее материалы дела, не несущее ответственность за приговор и т. п., может давать суду обязательные для последнего указания, по сути, вмешиваясь в отправление правосудия. Как все это соотносится с принципами осуществления правосудия только судом (ст. 8 УПК РФ), свободы оценки доказательств (ст. 17 УПК РФ) и прочими фундаментальными уголовно-процессуальными ценностями, которые законодательная деятельность по исполнению пилотного постановления ЕСПЧ, призванного, казалось бы, стоять на страже этих ценностей130, не только не укрепляет, но откровенно подрывает? Стоит ли удивляться, что реформа не встретила понимания некоторых российских судей, не говоря уже о крайней сдержанности российского судейского корпуса в целом при применении ст. 6.1 УПК РФ?131
Другим известным примером непосредственного влияния ЕСПЧ на российскую нормативную уголовно-процессуальную систему являются многолетние метания законодательства и судебной практики по имплементации многочисленных решений высокой европейской инстанции, вынесенных в отношении России и иных государств, о необходимости обеспечения права обвиняемого допрашивать показывающих против него свидетелей. Не будем эти решения приводить, они хорошо известны и давно обсуждены в литературе132. Если свести проблему к ее основной сути и вспомнить приведенное ранее высказывание Ж. Праделя и Г. Корстенса о роли ЕСПЧ в столкновении процессуальных логик common law и романо-германской правовой традиции, то ЕСПЧ выступает в данном случае проводником первой и стремится внедрить в континентальное уголовное судопроизводство идею перекрестного допроса (cross examination), когда право допросить свидетеля противоположной стороны рассматривается как фундаментальное и системообразующее133, что в значительной мере связано с недостаточной процессуальной формализацией предварительного расследования. Напротив, континентальная система построена на совершенно другом – полноценной процессуальности в уголовном судопроизводстве предварительного следствия. Иначе говоря, доброкачественность доказательств обеспечивается в ее рамках не специальными судебными механизмами типа cross examination, а статусом следователя (а иногда даже судебного следователя или французского juge d’instruction), процессуальной формой следственных действий, наделением правами лиц, в них участвующих, направленностью предварительного расследования на установление истины и т. п. Никто не отрицает, конечно, центрального места судебного разбирательства, но оно определяется не «перекрестными допросами», а обязанностью суда непосредственно исследовать все доказательства, принципом внутреннего убеждения, возможностью огласить письменные протоколы произведенных в ходе предварительного следствия допросов только при наличии специальных оснований. Другими словами, если есть основания для оглашения в суде показаний, данных в ходе предварительного следствия, то перед нами полноценное доказательство – при условии соблюдения, разумеется, при его получении на следствии всех уголовно-процессуальных форм, процедур и прав участников процесса. При этом любая сторона вправе в ходе дальнейшего судебного разбирательства данное доказательство комментировать, оспаривать, опровергать и т. п. В дополнительных гарантиях наподобие cross examination в такой ситуации не возникает ни малейшей необходимости, не забывая ко всему прочему о том, что страны, где подобные гарантии существуют (Англия, США и др.), рассматривают их в качестве не дополнительных, а едва ли не единственных, поскольку ничего иного там просто нет: ни процессуальных форм следственных действий, ни особого статуса следователя, ни прокурорского надзора, ни надлежащей регламентации предварительного расследования в целом.
Можно ли внедрить в континентальное уголовное судопроизводство англо-американский перекрестный допрос, как это много лет упорно пытается сделать ЕСПЧ? В принципе, почему нет? Тем более что стороны, в том числе сторона защиты, и так, безусловно, имеют право задавать в континентальном судебном разбирательстве вопросы любому свидетелю, кроме, конечно, тех свидетелей, чья явка в суд исключена по объективным причинам. Сложнее другое: сделать такой допрос основной гарантией доброкачественности уголовно-процессуальных доказательств, напрочь забывая о континентальной процессуальной логике. Это уже ни к чему хорошему не приводит. Мы видим, как российский законодатель вместе с Верховным Судом РФ пытаются сконструировать какие-то «схемы», дабы вписать чаяния ЕСПЧ по имплементации перекрестного допроса в давно сложившуюся институциональную структуру отечественного уголовного процесса, в результате чего появляется ч. 2.1 ст. 281 УПК РФ, предусматривающая возможность оглашения показаний свидетеля при наличии объективных препятствий для его явки в суд лишь «при условии предоставления обвиняемому (подсудимому) в предыдущих стадиях производства по делу» права «оспорить эти доказательства предусмотренными законом способами». Наблюдаем и то, что ничего толкового в итоге не получается, поскольку никакого перекрестного допроса (как способа оспорить показания) «в предыдущих стадиях» нет и быть может, его там некуда разместить, да он там и совершенно не нужен. Мы также убеждаемся, что вследствие всех этих крайне наивных и малопродуктивных усилий возникают риски искажения классических уголовно-процессуальных институтов, например, очной ставки, которую пытаются «подстроить под требования сравнительно недавно образованного Европейского суда по правам человека», что не удается корректно сделать без разрушения данного исторически устоявшегося института, потому что «изначально очная ставка задумывалась для иного»134. Таким образом, если использовать «схему» создания суррогатных процессуальных механизмов по спасению ч. 2.1 ст. 281 УПК РФ, а вместе с ней и репутации ЕСПЧ, то крест надо уже ставить на соблюдении закона при производстве очной ставки, ибо ее основанием может быть только наличие существенных противоречий между показаниями ранее допрошенных лиц, а не выполнение ст. 281 УПК РФ135, что по идее все равно должно приводить к признанию результатов очной ставки недопустимым доказательством в соответствии с ч. 1 ст. 75 УПК РФ.
При желании несложно подвергнуть столь же подробному анализу, причем с теми же выводами, и другие способы организации «оспаривания» защитой свидетельских показаний, полученных в ходе предварительного расследования, поскольку речь в любом случае идет о применении каких-то классических институтов, сконструированных для других целей, т. е. об их применении не по назначению. Столь же неубедительны и многочисленные предложения de lege ferenda, например, идея знакомить подозреваемых и обвиняемых с показаниями свидетелей и потерпевших «сразу или через небольшой промежуток времени после допроса»136 последних, чтобы обвиняемые с подозреваемыми могли заявить ходатайство о дополнительном допросе «показывающих против них» свидетелей, удовлетворяя тем самым пожелания ЕСПЧ. Авторы таких «инноваций», судя по всему, сами понимают их, как минимум, шаткость, поэтому предлагают оперативно знакомить обвиняемого (подозреваемого) с протоколами допросов «не всех свидетелей», а лишь «в случаях, когда есть основания предполагать», что свидетели и потерпевшие «не явятся либо могут не явиться в судебное заседание»137. Но, во-первых, следователь не обязан обладать даром предвидения, чтобы судить о том, сможет ли свидетель явиться в суд спустя недели, месяцы, а то и годы после своего допроса на следствии. Во-вторых, как быть с концепцией тайны следствия, когда свидетель дает ценные показания, служащие основанием производства важных следственных действий (обыска, выемки, допроса), о которых обвиняемому знать на данном этапе вовсе пока не следует? Ясно, что подобные предложения есть не более чем очередная деформация институциональной уголовно-процессуальной логики, а без нее ни одна уголовно-процессуальная система качественно работать не может. В целом все эти метания, странные решения и сомнительные предложения просто показывают контрпродуктивность внешнего «точечного» вмешательства в сложную национальную систему уголовного судопроизводства, причем вмешательства со стороны тех, кто в ней, строго говоря, мало что понимает (будем предельно откровенны).
Впрочем, было бы наивно полагать, что официальному процессуальному вмешательству подвергается исключительно российская уголовно-процессуальная система или, допустим, уголовно-процессуальные системы других постсоветских государств, не отличающиеся пока еще должной устойчивостью, в том числе по отношению к внешнему воздействию. На самом деле, данный феномен сказывается и на много более классических правопорядках, обладающих конструкциями, которые еще недавно казались в сравнительно-правовом смысле едва ли не образцовыми, причем новейшее влияние на них того же ЕСПЧ выглядит позитивным опять-таки далеко не всегда, скорее разрушая классические уголовно-процессуальные формы, нежели созидая их. В качестве примера приведем Францию, чья репутация в уголовно-процессуальном плане сомнений не вызывает.
Еще не так давно никакого кризиса между ЕСПЧ и национальным французским законодателем не наблюдалось. Скажем, постановление ЕСПЧ от 24 апреля 1990 г. в отношении Франции по делу Крюслена и Хувига, обратившее внимание на недопустимость отсутствия специальной уголовно-процессуальной регламентации такого следственного действия, как прослушивание телефонных переговоров и недостаточность обоснования его применения общей нормой о праве следственного судьи совершать любые следственные действия, направленные на установление истины (ч. 1 ст. 81 УПК Франции)138, не вызвало в этой стране ни малейших возражений. Уже 10 июля 1991 г. был принят Закон, дополнивший УПК Франции ст. 100–100.7 о порядке производства следственного действия в виде прослушивания телефонных переговоров, встреченный весьма благожелательно и теоретиками, и практиками. Однако с тех пор ситуация изменилась, от идиллии простыл и след, что не в последнюю очередь связано с резкой активизацией ЕСПЧ по нормативному вмешательству во французское уголовное судопроизводство.
Так, именно ЕСПЧ по сути «переписал» почти все французские уголовно-процессуальные нормы, касающиеся участия защитника по делам о более или менее опасных преступлениях в случае, если подсудимый намеренно скрывается от суда. Учитывая, что речь идет о преступлениях, чаще всего наказываемых лишением свободы, которое исполнить «заочно» при всем желании невозможно (в этом смысле подсудимый ничем «заочно» не рискует), логика французского уголовно-процессуального закона была направлена, во-первых, на то, чтобы максимально мотивировать обвиняемого предстать перед судом и лишить его перспектив «суррогатной» нормализации заочного судебного разбирательства, а во-вторых, на то, чтобы при появлении обвиняемого дезавуировать все заочные судебные решения и рассмотреть дело полноценным образом. В связи с этим в ситуации, когда подсудимый скрывается от суда по делам о преступлениях и проступках, наказание за которые превышает два года лишения свободы, участие защитника было вовсе исключено, ведь никто не собирается исполнять такого рода приговоры, добиваясь лишь того, чтобы получить основания для задержания обвиняемого (если он не является добровольно), объявления его в национальный и международный розыск и т. п., и не допуская правового спора (при участии защитника он неизбежен) в отсутствие самого обвиняемого. Такова, в частности, была концепция знаменитого французского института contumace – одного из самых исторически устоявшихся и применявшегося по делам о самых опасных нарушениях уголовного закона (преступлениях – crimes)139. Однако данная концепция была полностью разрушена рядом решений ЕСПЧ140, попутно уничтожившего институт contumace как таковой: «на корню и без обиняков»141 упразднивший его Закон от 9 марта 2004 г. есть лишь исполнение решения ЕСПЧ 2001 г. по делу Кромбаш против Франции. Отныне, даже если подсудимый намеренно скрывается от правосудия, он вправе участвовать в процессе через своего адвоката142, что делает туманными перспективы проведения впоследствии нормального судебного разбирательства, поскольку заочное рассмотрение дела разворачивается в подлинный правовой спор. Другим примером является решение ЕСПЧ по делу Poitrimol c. France (и некоторые иные последовавшие за ним решения ЕСПЧ), также затрагивающее права лиц, скрывающихся от правосудия, – на этот раз в части обжалования судебных решений, на котором мы останавливаться не будем, поскольку оно относительно подробно разбирается в § 4 главы 2 настоящей книги.
Но, пожалуй, самой яркой, на наш взгляд, иллюстрацией деформирования решениями ЕСПЧ классической французской уголовно-процессуальной техники и логики стала проблема мотивирования вердикта суда ассизов, столкнувшая высокую европейскую инстанцию с традиционными для этой страны подходами к участию народа в отправлении правосудия, причем явно не в пользу последних. Напомним, что французский суд ассизов является некоей попыткой адаптации хрестоматийного суда присяжных к современным реалиям. С одной стороны, непрофессионалы и профессионалы составляют в суде ассизов143 единую коллегию, вместе удаляясь в совещательную комнату, обладая равными правами по принятию всех судебных решений по существу дела (как в части виновности, так и в части наказания) и тд. С другой стороны, автономия и независимость народного элемента здесь сохраняются и проявляются в том, что каждый член суда ассизов (как профессионал, так и непрофессионал) получает для голосования отдельный бюллетень, голосует тайно (отвечая на любой вопрос только «да» или «нет»), причем в условиях, обеспечивающих тайну голосования, после чего бюллетени уничтожаются144. Это исключает какую-либо совместную выработку единого решения, давление профессионалов на непрофессионалов и т. п. – принятие всех решений происходит путем простого подсчета голосов, поданных в результате голосования (как в классическом суде присяжных). Но понятно также, что при таком подходе ни о какой мотивировке приговора не может быть и речи. Откуда ей взяться при тайном голосовании, выражающемся в односложных ответах «да» или «нет» на поставленные вопросы? Иными словами, принцип независимости непрофессионального судьи рассматривается в такой модели, как бóльшая ценность, нежели мотивированность судебного решения. Если идти в сторону мотивированности, то придется отказаться от каких-либо проявлений в суде ассизов элементов суда присяжных и превратить его в обычный суд шеффенов, что французский законодатель с его колоссальным опытом всегда прекрасно понимал.
Однако такая логика показалась неубедительной судьям ЕСПЧ, решившим, образно говоря, что вода может замерзать и при высоких плюсовых температурах (дескать, почему нет?). Все началось, напомним, с решения ЕСПЧ по делу Такске против использующей примерно ту же систему суда ассизов Бельгии (Taxquet c. Belgique) от 13 января 2009 г., которое впервые «создало неопределенность по вопросу о том, необходимо или нет мотивировать решения суда ассизов, чтобы соответствовать европейским требованиям справедливого судебного разбирательства»145. Некоторые французские судьи, учитывая позицию ЕСПЧ и будучи преисполненными уважения к этому суду, начали применять данное «бельгийское» решение немедленно146, не дожидаясь действий французского законодателя. Последний также не заставил себя ждать, дополнив Законом от 10 августа 2011 г. УПК Франции ст. 365-1, предписывающей суду ассизов мотивировать свои вердикты. Впрочем, ЕСПЧ затем еще вынес на всякий случай пять постановлений в отношении Франции от 10 января 2013 г. (Agnelet c. France и др.), где четко указал, что решения суда ассизов мотивировать надо, выразив при этом удовлетворение действиями французского законодателя (новая ст. 365-1 УПК) и показав, что «неопределенность» по бельгийскому делу была мнимой: французские судьи, да и законодатель, совершенно правильно поняли новую «линию» высокой инстанции по данному вопросу. Теперь при раздаче в совещательной комнате вопросных листов (бюллетеней), где требуется вычеркнуть лишнее по принципу «да» или «нет», каждый профессиональный и непрофессиональный судья одновременно получает так называемый мотивировочный лист, куда он должен вписать в произвольной форме мотивы принятого решения. Затем председатель суда собирает все листы, подсчитывает голоса и при постановлении обвинительного вердикта составляет на основании обнаруженных им в мотивировочных листах фраз и мыслей мотивированное решение. Потом то же самое повторяется при определении в той же совещательной комнате меры наказания147.
Что получилось благодаря усилиям ЕСПЧ и преданного его решениям французского законодателя в итоге? Во-первых, о тайне голосования судей, а вместе с ней и об обеспечении принципа независимости непрофессионалов при принятии решений, теперь можно говорить с достаточной степенью условности. Одно дело – вычеркнуть «да» или «нет», а другое – вписать в мотивировочный лист своим почерком, своей ручкой более или менее развернутую фразу, мысль, идею, в значительной мере выдающую, в том числе с сугубо стилевой точки зрения, ее автора. Никаких гарантий остаться неидентифицированным в такой ситуации уже нет. Во-вторых, кто мешает тому или иному участнику суда ассизов проголосовать за одно решение, а в мотивировочной части высказаться за другое, проявляя тем самым умеренный конформизм, желая «подыграть» большинству, угадать общую атмосферу и т. п.? Какова в такой ситуации ценность мотивировки как таковой, особенно когда, допустим, обвинительный вердикт (по голосам) сопровождается сплошными оправдательными по сути мотивировочными фразами или наоборот? В-третьих, не совсем ясно то, как должна выглядеть при данной системе окончательная мотивировочная часть приговора и какую роль при ее составлении играет председатель суда ассизов?148 Либо он должен максимально уважать высказанные позиции, механически сводя их воедино и превращая текст судебного приговора в лишенное внутреннего единства, а иногда и смысла, «ассорти» различных мыслей и идей, что вряд ли сделает приговор понятным для сторон процесса (именно в этом цель ЕСПЧ), либо, напротив, председатель обязан сосредоточиться на составлении качественного и цельного мотивировочного текста, используя мысли соратников по суду ассизов исключительно в качестве иногда полезных иллюстраций, но не более того, что резко расширяет единоличные полномочия председателя и в значительной мере оставляет невостребованными дидактические усилия остальных членов суда ассизов. Вопросов немало, и ответов на них нет. Следует сказать лишь одно: до вмешательства ЕСПЧ французская процедура постановления приговора судом ассизов обладала безупречной внутренней логикой. Сегодня она ею уже не обладает.
Примеры с очевидным вмешательством ЕСПЧ в организацию государствами своего уголовного судопроизводства, в том числе на сугубо техническом уровне, легко продолжить, их очень много, причем далеко не только в отношении России или Франции. Но и сказанного достаточно, чтобы сделать вывод о том, что деятельность ЕСПЧ является сегодня очень важным фактором при попытке разобраться в происхождении или модификации тех или иных национальных норм уголовного судопроизводства, которые мы по инерции по-прежнему приписываем исключительно «руке законодателя», критикуя его, поражаясь его чрезмерной активности и т. п.
Остается добавить, что роль ЕСПЧ проявляется не только в сугубо правовой, но и организационной плоскости. Сегодня существует целая инфраструктура, направленная на имплементацию решений ЕСПЧ в национальное законодательство, в том числе уголовно-процессуальное. Например, применительно к России можно упомянуть и о ежегодном докладе Правительства о мониторинге правоприменения, где содержится информация обо всех решениях ЕСПЧ в отношении России и статусе их исполнения, и об отчетах Минюста РФ перед Комитетом министров Совета Европы о принятых мерах, и о создании внутри Верховного Суда РФ специального отдела международного права, отвечающего, помимо прочего, за взаимодействие с ЕСПЧ, и даже об участии представителей ЕСПЧ в разработке и принятии Верховным Судом РФ постановлений Пленума149. В этом смысле вмешательство ЕСПЧ в российскую уголовно-процессуальную нормативную систему не ограничивается решениями ЕСПЧ как таковыми, а опирается на уже достаточно мощную организационно-бюрократическую базу. Нет сомнений, что то же самое можно mutatis mutandis сказать и применительно к другим европейским государствам.
Поскольку различные механизмы внешнего воздействия на национальное уголовное судопроизводство сегодня многочисленны, тесно переплетены между собой, сочетают процессуальные и непроцессуальные, официальные и неофициальные, институционализированные и аппаратно-кулуарные методы деятельности, то отделить их друг от друга, выстроив какую-то внятную институциональную систему, методологически непросто. Возьмем для примера известные Рекомендации Киевской конференции по вопросам независимости судебной власти в странах Восточной Европы, Южного Кавказа и Центральной Азии от 23–25 июня 2010 г., которые оказали заметное влияние на нормотворчество многих постсоветских государств в сфере организации судебной власти и к которым мы еще вернемся. Какова юридическая природа данных рекомендаций? То, что они не имеют, в отличие от решений ЕСПЧ, процессуального характера, т. е. лежат в области не правоприменения (как юрисдикционного механизма), а правотворчества, понятно и бесспорно. Но являются ли эти рекомендации официальными или неофициальными (сугубо доктринальными)? На этот вопрос ответить уже сложнее. С одной стороны, они приняты под эгидой БДИПЧ ОБСЕ – легитимированного государствами и действующего на основании мандата международного органа (Бюро по демократическим институтам и правам человека), будучи адресованы странам, входящим в Организацию по безопасности и сотрудничеству в Европе (ОБСЕ), к чьим структурным подразделениям и относится БДИПЧ, что придает им вполне официальное качество. С другой стороны, рекомендации разработаны и приняты БДИПЧ ОБСЕ совместно с исследовательской группой «Минерва» по вопросам независимости судей Института Макса Планка (ФРГ), на их оригинале150 стоит логотип не только БДИПЧ, но и исследовательской группы, что никак не свидетельствует об официальном характере рекомендаций. Это примерно как представить себе нормативный правовой акт, принятый парламентом или правительством какой-либо страны совместно с академическим научно-исследовательским институтом. Каким образом его оценивать? Непростая задача.
Учитывая некий хаос современного «мягкого права» (soft law) в сфере правосудия и уголовного судопроизводства, мы здесь вынуждены сами постараться навести некоторый порядок и определить для себя соответствующие методологические рамки, не включая, допустим, Киевские рекомендации 2010 г., сколь влиятельными они бы ни казались для отдельных стран, в число официальных актов. Этому препятствует их разработка и принятие совместно с сугубо академической структурой.
Под официальным непроцессуальным вмешательством мы понимаем исключительно: а) деятельность неюрисдикционного характера, не связанную с рассмотрением конкретных дел и направленную на разработку разного рода типовых нормативных конструкций в сфере уголовного судопроизводства более или менее общего, иногда даже принципиального, уровня (вследствие чего данная деятельность непроцессуальна); б) когда такие конструкции не являются международно-правовым договором и имеют сугубо рекомендательную природу; в) когда соответствующие рекомендации приняты официально, т. е. органом какой-либо международной организации, действующей на основании международного договора с участием входящих в данную международную организацию государств, и адресованы последним. Иначе говоря, речь идет об актах так называемого мягкого права (soft law) в их хрестоматийном понимании. Четкая институциональная процедура принятия такого рода рекомендательных актов и непременное участие в ней государств являются для нас принципиальным моментом, так как нормативное вмешательство в национальное уголовно-процессуальное право со стороны международных организаций может происходить и в более размытых формах, что мы увидели на примере Киевских рекомендаций БДИПЧ ОБСЕ и к чему еще вернемся подробнее далее.
Международных рекомендаций «мягкого права» в сфере уголовного судопроизводства очень много, их количество в значительной степени зависит от круга тех международных организаций, которые имеют развитую институциональную инфраструктуру для их принятия, обеспечивающую непосредственное участие в нем государств, являющихся членами данных организаций. Наиболее влиятельными и продуктивными в интересующем нас аспекте, вне всяких сомнений, выглядят ООН и Совет Европы (для европейских государств).
Что касается ООН, то ее активная деятельность по разработке имеющего отношение к уголовному судопроизводству soft law началась со знаменитой Всеобщей декларации прав человека, принятой резолюцией 217 А (III) Генеральной Ассамблеи ООН от 10 декабря 1948 г. Это, пожалуй, наиболее известный рекомендательный акт «мягкого права» в истории права вообще, который иногда даже путают с международным договором151. Со временем ООН стала принимать и другие рекомендательные акты – по более узким вопросам. Все они нам отлично знакомы. В качестве примера приведем две адресованные государствам рекомендации, принятые в один день (29 ноября 1985 г.) на одном и том же заседании Генеральной Ассамблеи ООН: Декларацию основных принципов правосудия для жертв преступлений и злоупотребления властью, утвержденную резолюцией 40/34, и Минимальные стандартные правила ООН, касающиеся отправления правосудия в отношении несовершеннолетних (Пекинские правила), утвержденные резолюцией 40/33. Ясно, что ничего случайного в этих двух актах не было – их «мягкий» характер лишь знаменовал собой «программный» идеологический разворот, начавший кристаллизоваться тогда на самом высоком международном уровне: в сторону ювенальной юстиции, определенной «приватизации» уголовно-правового спора, основным участником которого должен стать потерпевший (а не государственный обвинитель), и очевидного антиэтатизма, когда преступник и государственная власть ставятся едва ли не на одну доску («жертвы преступлений и злоупотребления властью»).
Если говорить о Совете Европы (СЕ), то его нормативный вклад в «мягкое право» прежде всего выражается в рекомендациях Комитета министров СЕ государствам-членам этой организации. Такие рекомендации давно уже превратились в своего рода рутину, их принимается очень много, в последнее время – около десяти или даже чуть больше в год, причем часть из них регулярно касается вопросов уголовного судопроизводства, иногда очень узких, иногда – более широких. Скажем, в 2017 г. Комитет министров СЕ принял всего 10 рекомендаций, из которых две в той или иной мере затронули уголовный процесс: Рекомендация от 5 июля 2017 г. № (2017) 6 о «специальных техниках расследования»152 по делам об опасных преступлениях, включая акты терроризма153, и Рекомендация от 17 октября 2017 г. № (2017) 10 о совершенствовании доступа к правосудию в Европе цыган и кочевников154. В 2018 г. принимается 12 рекомендаций Комитета министров СЕ, из которых три полностью или частично связаны с уголовно-процессуальными проблемами: Рекомендация от 4 апреля 2018 г. № (2018) 5 о детях лиц, заключенных под стражу155, Рекомендация от 4 апреля 2018 г. № (2018) 6 о террористах-одиночках156 и Рекомендация от 3 октября 2018 г. № (2018) 8 о восстановительном правосудии по уголовным делам157. В 2019 г. результатом деятельности Комитета министров СЕ стали 11 рекомендаций, однако уголовно-процессуальных рекомендаций на этот раз среди них не оказалось.
Роль официальных актов «мягкого права» ООН или Совета Европы в правовых системах современных государств очевидна. Российская правовая система исключением, разумеется, не является. Они часто цитируются судами нашей страны, в том числе высшими. Если взять, например, только рекомендации Комитета министров Совета Европы (КМ СЕ), то на них неоднократно ссылался Конституционный Суд РФ при анализе конституционности тех или иных положений УПК РФ: допустим, в Постановлении КС РФ от 20 ноября 2007 г. № 13-П158, где имеется ссылка сразу на три рекомендации (Рекомендацию КМ СЕ № R (83) 2 «Относительно правовой защиты лиц, страдающих психическим расстройством, которые были госпитализированы в принудительном порядке», Рекомендацию КМ СЕ № R (99) 4 «О принципах, касающихся правовой защиты недееспособных взрослых», Рекомендацию КМ СЕ № Rec (2004) 10 «Относительно защиты прав человека и достоинства лиц с психическим расстройством»), или в Постановлении КС РФ от 18 октября 2011 г. № 23-П159, где имеется ссылка на Рекомендацию КМ СЕ № R (94) 12 по вопросам независимости судей от 13 октября 1994 г. Стоит ли говорить, что позиция Конституционного Суда РФ совпала с теми предложениями, которые содержатся в соответствующих рекомендациях? Не отстает от Конституционного и Верховный Суд РФ. Ссылки на рекомендации Комитета министров Совета Европы встречаются и в принимаемых им Постановлениях Пленума, и в решениях по конкретным делам, причем речь не идет о каких-то единичных случаях. Например, в апелляционном определении судебной коллегии по уголовным делам Верховного Суда РФ в качестве одного из правовых оснований принятого решения приводится Рекомендация КМ СЕ от 20 апреля 2005 г. о защите свидетелей и лиц, сотрудничающих с правосудием160. Что касается Постановлений Пленума, то достаточно привести Постановление Пленума Верховного Суда РФ от 1 февраля 2011 г. № 1 «О судебной практике применения законодательства, регламентирующего особенности уголовной ответственности и наказания несовершеннолетних», где судам прямо указано: «также подлежат учету и другие официальные документы, например, Рекомендации № Rec (2003) 20 Комитета министров Совета Европы государствам-членам о новых подходах к преступности среди несовершеннолетних и о значении правосудия по делам несовершеннолетних» (п. 2). Трудно найти более очевидное свидетельство того, что рекомендации Комитета министров Совета Европы во многих случаях выступают подлинными источниками, пусть и субсидиарными, российского уголовного и уголовно-процессуального права, вмешиваясь в регулирование тех или иных вопросов и являясь даже чем-то бóльшим, чем традиционное «мягкое право», имеющее скорее доктринальную природу.
В то же время при всей важности приведенных примеров не покидает все-таки ощущение, что российские суды используют рекомендательные акты ООН или Совета Европы, главным образом, иллюстративно, т. е. не в качестве решающего критерия выбора той или иной позиции, а, скорее, как некий дополнительный аргумент в подкрепление решения, принятого по другим правовым основаниям. Если убрать из соответствующих решений ссылки на те же рекомендации Комитета министров Совета Европы, то, строго говоря, ничего не изменится – решения останутся такими же. В связи с этим преувеличивать роль официальных рекомендаций «государствам-членам» также не следует.
Более того, в системе разнообразных форм и способов современного внешнего вмешательства в нормативную и правоприменительную структуру национального уголовного судопроизводства именно официальное непроцессуальное вмешательство, связанное с принятием институционализированными органами крупных международных организаций адресованных своим членам и вырабатываемых при их непосредственном участии рекомендаций «мягкого права», играет по степени эффективности едва ли не наименьшую роль (при всей условности подобных оценок), по крайней мере, в сфере уголовного судопроизводства, особенно если сравнивать его с официальным процессуальным вмешательством (ЕСПЧ) или вмешательством неофициальным, на которым мы подробнее остановимся далее. Во всяком случае у нас нет данных о проведении каких-либо по-настоящему важных уголовно-процессуальных реформ, инициированных в России или любой иной стране, только на основании того, что Генеральная Ассамблея ООН или Комитет министров Совета Европы приняли какую-то рекомендацию по оптимизации уголовного процесса161. Ссылаться на нее, конечно, будут, использовать в качестве довода, нового доктринального источника и т. п. (что и происходит, например, в российских Конституционном и Верховном судах), но мощного политического эффекта ни одна такого рода рекомендация почти никогда не оказывает, мало напоминая сметающий традиционные нормы и институты «глобализационный каток», с которым мы нередко сталкиваемся в других случаях. Почему так происходит? Причин может быть несколько.
Во-первых, официальные рекомендации потому и являются официальными, что принимаются действующими на основании международных договоров органами международных организаций, состоящими из представителей самих государств (Генеральная Ассамблея ООН, Комитет министров Совета Европы и т. п.). Иначе говоря, роль государств здесь не только пассивна, но и в значительной степени активна: по сути, они сами участвуют в выработке тех рекомендаций, которые затем себе же адресуют, что предоставляет пространство для обсуждения конкретных положений, поиска компромиссных и максимально осторожных формулировок, различных оговорок и т. п. В связи с этим официальные рекомендации soft law, как правило, нерадикальны и не рассчитаны на немедленную и безоговорочную имплементацию. В противном случае представители того или иного государства соответствующую рекомендацию просто заблокировали бы, воздержались либо проголосовали против. Влияние рекомендаций проявляется не в непосредственном их действии (как, допустим, решений ЕСПЧ), а скорее в создании некоей «доктринальной ауры», т. е. обозначении модных, политкорректных течений развития уголовного процесса правозащитной ориентации, что мы видим на примере одного лишь только перечня новейших рекомендаций Комитета министров Совета Европы: восстановительное правосудие, доступ к судебной помощи цыган, мигрантов, кочевников и др., контроль за негласными следственными и оперативно-розыскными действиями и т. п. Способом воздействия на государство являются не столько нормы «мягкого права» как таковые, сколько идеологическая повестка дня, находящаяся при разработке рекомендаций, определении их тематики, очередности, актуальности и т. д. все-таки в руках не государств, а аппарата международных организаций.
Во-вторых, принятие в официальном порядке адресованных государствам и разработанных при их участии рекомендаций не предполагает создания и, что самое главное, финансирования никаких лоббистских структур, которые затем занимались бы на глобальном или региональном (европейском) уровнях имплементацией данных рекомендаций, иначе государства могли бы этому явно воспротивиться, не демонстрируя готовность поддержать ту или иную рекомендацию. Другими словами, чем менее активной является деятельность по имплементации рекомендаций, тем выше шансы добиться единодушия государств при их принятии, выработке повестки дня и т. п. В данном случае имплементация рекомендаций осуществляется самими государствами по их доброй воле и при минимальном давлении со стороны «международного сообщества», т. е. международных организаций и аффилированных с ними структур, в том числе давлении информационном, без которого сегодня не обходится реализация ни одной мало-мальски значимой глобальной инициативы162.
В-третьих, когда ООН, Совет Европы и другие влиятельные международные организации включаются в борьбу за продвижение каких-либо идеологических проектов, в частности, имеющих отношение к уголовному судопроизводству, то предпочитают, как правило, действовать не через обсуждаемые и утверждаемые представителями самих государств официальные рекомендации, а иными путями, от государств уже зависящими в много меньшей степени и являющимися скорее неофициальными или, как минимум, полуофициальными. Это дает международным организациям значительно бóльшую свободу для маневра, чем при принятии с участием государств официальных рекомендаций «мягкого права», поскольку допускает включение в процесс продвижения инициативы правозащитных структур, научно-исследовательских учреждений, университетов, средств массовой информации и т. д. Иногда в результате такой деятельности происходит даже размывание границ между внешней инициативой (деятельностью международных организаций) и постепенно формируемым национальным дискурсом, что существенно эффективнее выработки простой рекомендации, пусть даже официально принятой, тем более что при принятии последней государство вполне может не согласиться с самой постановкой проблемы. Скажем, в рамках глобально инициированной совместными усилиями ООН, Совета Европы, многих правозащитных организаций борьбы с пытками, заметно выходящей за пределы стандартного и содержащегося во всех современных УК уголовно-правового запрета физического насилия государственных служащих в отношении лиц, лишенных свободы или находящихся под стражей, и отчасти дискредитирующей при широком понимании легитимную уголовно-процессуальную деятельность по применению государственного принуждения, упор сделан не на принятие официальных рекомендаций, а на различного рода учебные программы (допустим, проект Совета Европы HELP), семинары, правозащитные форумы. Ясно, что против рекомендации, официально институционализирующей крайне оскорбительное для любого современного государства понятие «пытка» и наносящей тем самым репутационный урон институционально легитимной уголовно-процессуальной деятельности, смешивая ее с откровенными девиациями, государства могут и возразить, а против сугубо неофициальных методов, учебных программ HELP или имплементации доктринально-правозащитного дискурса возразить трудно, а иногда и вовсе невозможно. Стоит ли удивляться на этом фоне нормализации использования того же понятия «пытка» уже в национальной литературе, причем без малейших ссылок на международные инициативы, хотя влияние последних (возможно, косвенное) видно невооруженным глазом даже на сугубо терминологическом уровне163? Это значительно результативнее любых официальных рекомендаций, что видно по тому новейшему законодательному движению, которое возникло в России на разных уровнях вокруг данного понятия, будучи якобы спровоцировано исключительно какими-то конкретными событиями164.
В связи с этим наш анализ не может быть полным, если мы специально не остановимся на различных формах и способах неофициального вмешательства в построение и применение уголовного судопроизводства, хотя улавливается в научном смысле оно сложно, да и систематизируется с определенным трудом – много бóльшим, чем при официальном вмешательстве. Надо также учитывать, что в современном мире в некоторых случаях достаточно непросто провести границу между официальным и неофициальным вмешательством, поскольку, с одной стороны, деятельность отдельных международных организаций является вполне официальной и даже подкрепленной международными договорами. С другой стороны, государства в их рамках выступают не как полноправные субъекты международного права, совместно вырабатывающие рекомендации, а как пассивные «объекты оценки» со стороны лиц, чьи персоналии и чья деятельность скрыты за плотной завесой данных организаций и не подлежат никакому транспарентному контролю со стороны государств (они не избираются, не делегируются на паритетной основе и т. п.). В силу последнего обстоятельства, никак не вписывающегося в логику международного права, мы после некоторых колебаний отнесли данное вмешательство к разряду неофициального, хотя сегодня оно является в каком-то смысле вполне официальным элементом функционирования многих государств, существенно влияющим на их правотворчество, что мы увидим далее на примере ОЭСР165.
Иностранное уголовно-процессуальное право всегда учитывалось при развитии государством своего уголовного судопроизводства. Более того, оно обязательно должно учитываться, с чем, собственно, и связаны необходимость и ценность сравнительно-правовых исследований, которые, как правило, активно поддерживаются всеми развитыми национальными правовыми доктринами, в том числе, разумеется, в сфере уголовного процесса. Чем выше качество сравнительно-правовых исследований, сопровождающих любую уголовно-процессуальную реформу, тем выше в сегодняшних условиях уровень самой реформы.
Прекрасной иллюстрацией служит, например, российская Судебная реформа 1864 г., которой предшествовала беспрецедентная по интенсивности сравнительно-правовая работа. По свидетельству исследователей, детально изучавших в интересующем нас ракурсе подготовительные материалы к Судебным Уставам, в частности, к Уставу уголовного судопроизводства, «в объяснениях к проекту Устава уголовного судопроизводства мы находим указания на труды Фостена Эли и Буатара, комментировавшие французский Code d’instruction criminelle <…> на объяснения Берлье, представленные французскому законодательному корпусу по поводу названного кодекса <…> на труды Миттермайера <…> Из иностранных государств и их законодательств составители Судебных Уставов ссылались <…> на существование в законодательстве Западной Европы двух форм процесса – обвинительной и следственной, на постановку суда присяжных в Англии <…> В объяснениях <…> к проекту Устава уголовного судопроизводства указаны: французские Code civil и Code d’instruction criminelle <…> английский статут 14 августа 1848 года <…> кодексы бельгийский, итальянский, австрийский, саксонский, баварский, брауншвейгский, тюрингенский, баденский, ганноверский, нассауский, прусский закон 17 октября 1856 года, шотландский закон 1765 года, законы нью-йоркский, массачусетский, виргинский <…> английское право <…> брауншвейгское законодательство <…> женевский закон», не говоря уже о том, что многие иностранные законодательные акты были переведены в ходе подготовки Судебных Уставов на русский язык166. Уникальный не только законодательный, но и научный труд, которым следует только восхищаться.
Можно ли говорить, что в данном случае имелось какое-либо вмешательство иностранных государств в организацию русского дореволюционного уголовного судопроизводства? Разумеется, нет. При всей широте иностранного опыта, который был не только изучен, но и, вне всяких сомнений, использован при разработке Устава уголовного судопроизводства, повлияв тем самым на отечественный уголовный процесс, ни о каком «вмешательстве» речь не идет. Для него не хватает главного критерия – более или менее активного участия государства, чьи уголовно-процессуальные институты, конструкции и подходы заимствуются. Ясно, что ни брауншвейгские, ни ганноверские, ни виргинские, ни даже французские власти не имели никакого отношения к российскому уголовно-процессуальному строительству 1864 г. и никак в него не вмешивались, в том числе на консультационном уровне. Их уголовно-процессуальные системы выступали как «чистый» уголовно-процессуальный сравнительно-правовой объект, сравнимый, допустим, с римским правом для современных романистов, и не обладали никакой субъектностью. Иначе говоря, ключевое отличие между сравнительно-правовым влиянием и иностранным вмешательством заключается для нас в соотношении между двумя элементами схемы «экспортирующее государство → импортирующее государство». При полной субъектной «выключенности» первого элемента (он лишь объект) мы получаем сравнительно-правовое изучение и гипотетическое нормативное влияние, являющееся по своей природе сугубо научным (академическим), когда субъектность характерна только для второго элемента – именно «импортирующее государство» ставит соответствующие задачи, определяет повестку дня, проявляет интеллектуальную и политическую заинтересованность и т. п. Никакого вмешательства в данном случае нет, что мы видим на примере Устава уголовного судопроизводства 1864 г. Вмешательство возникает только при активизации первого элемента, т. е. при его превращении из «чистого» объекта в субъект, начинающий рассматривать свой уголовно-процессуальный опыт в качестве «внешней правовой политики»167 и действовать (что очень важно) в данном направлении.
Ситуация полной «выключенности» второго элемента (импортирующего государства), когда он не обладает никакой политической субъектностью, также встречается, но связана либо с фактической утратой суверенитета и сохранением лишь формальной оболочки государства168, либо с какими-то экстраординарными историческими событиями, скажем, оккупацией одного государства другим (или несколькими). Здесь мы сталкиваемся уже с крайней формой вмешательства в построение уголовного судопроизводства со стороны иностранных государств. Такие случаи истории уголовно-процессуального права также известны. Например, после поражения Германии во Второй мировой войне к лету 1945 г. «все немецкие органы власти были распущены или приостановлены, осуществление в Германии власти и управление ею взяли на себя союзники»169. Только в 1946–1947 гг. начинают восстанавливаться местные немецкие власти, в частности, реорганизуются земли (länder), у них появляются выборные и исполнительные органы. С учетом этого и вынося за скобки автономизацию советской оккупационной зоны с созданием ГДР, одновременно с принятием на основе Вашингтонских соглашений от 6–8 апреля 1949 г. решения об учреждении ФРГ коалиция западных оккупационных держав (США, Великобритания и Франция) утверждает единый оккупационный Статут для всех трех западных зон. Разработанный в конце 1948 г. проект Статута предполагал даже разграничить судебную и уголовно-процессуальную компетенцию между союзными и немецкими властями (ст. 5). Однако в принятый в апреле 1949 г. окончательный текст Статута170 данные нормы не вошли – здесь содержится много более общая формулировка, предполагающая, чтобы «немецкий народ мог управлять собой сам в той максимальной степени, которая совместима с режимом оккупации». Это положение назвали в литературе того времени «презумпцией компетенции немецких властей», применяемой, если иное не установлено Статутом171. В Статуте, в частности, предусматривалось, что за оккупационными властями сохраняется контроль за исполнением наказаний, назначаемых действующими на территории ФРГ судами оккупационных государств, т. е. речь шла о некоем юрисдикционном дуализме, в том числе в уголовно-процессуальной сфере. Помимо того, ст. 6 Статута требовала, чтобы в ФРГ «были обеспечены индивидуальные свободы немецких граждан. Любые произвольные аресты, выемки и обыски запрещены. Провозглашено право на помощь адвоката, а также по возможности право на временную свободу (при применении мер пресечения. – Л.Г.), однако с тем условием, чтобы это не вступало в противоречие с обеспечением безопасности оккупационных властей»172. Некоторые немецкие юристы были столь обеспокоены неопределенностью ст. 6 Статута, которая должна была действовать одновременно с Конституцией ФРГ 1949 г., что даже предлагали просто включить в Статут текст Всеобщей декларации прав человека 1948 г.173
Ясно, что уголовно-процессуальное право ФРГ того периода по понятным историческим причинам невозможно оценивать с точки зрения классических доктрин государственного суверенитета. Странно обсуждать и вопрос об иностранном вмешательстве, поскольку оно было не только очевидно, но и полностью институционализировано. Сложнее обстоит дело с проблемой «выхода» ФРГ из-под действия Статута и Вашингтонских соглашений 1949 г. в целом, который являлся «мягким», постепенным, сугубо политическим (сопряженным с развитием современной немецкой политической системы и ее созреванием), но никогда не приобретал строгих юридических форм. В этом смысле все усилия немецкой уголовно-процессуальной доктрины были, как представляется, в течение десятилетий направлены на взятие под полный контроль собственного уголовного судопроизводства, т. е. переход от «дуализма» к уголовно-процессуальному «монизму» и вывод «оккупационной» составляющей (иностранные военные базы, репарации и т. п.) за пределы уголовно-процессуального дискурса. Думается, что при всех сложностях ей это удалось. Впрочем, некоторые зарубежные исследователи до сих пор видят во многих немецких реформах, в частности, в известной «большой реформе» уголовного процесса 1974 г., упразднившей в Германии предварительное следствие, «англосаксонское влияние»174, видимо, так до конца и не веря в способность уголовно-процессуального права данного государства полностью выйти из-под «режима оккупации», хотя никакими объективными сведениями это утверждение не подтверждается – реформа 1974 г. выглядит, скорее, как результат естественного развития германской уголовно-процессуальной истории175. Как бы то ни было, нет сомнений, что если какое-то влияние и имело место, то оно ничем не отличается об общего влияния права США на современные европейские уголовно-процессуальные системы и вряд ли выводимо из той сложнейшей и беспрецедентной ситуации, с которой германский уголовный процесс столкнулся в конце 1940-х годов, преодолевая нацистский политический и правовой режим. Последний эпизод интересен для нас здесь скорее в иллюстративном смысле.
Итак, классическая ситуация, когда иностранное влияние имеет исключительно сравнительно-правовой смысл, понятна. Понятны и крайности, связанные с определенными историческими катаклизмами. Однако в последние 30 лет возник новейший феномен, который становится все более и более распространенным и в рамках которого активизированы оба элемента обозначенной ранее схемы. Иначе говоря, речь в данном случае не идет о какой-либо оккупации или формальной утрате суверенитета, но не идет она и о рассмотрении иностранного уголовно-процессуального порядка исключительно по инициативе проявляющего к нему внимание государства, когда иностранный уголовно-процессуальный порядок выступает как объект созерцания, анализа, апологетики или критики, но без малейшей активности стоящего за данным правопорядком государства. Сегодня это уже не так: уголовно-процессуальная система выступает как важный инструмент «мягкой силы» (внешней правовой политики), в силу чего экспортирующее государство проявляет в его продвижении едва ли не большую заинтересованность, нежели государство импортирующее, поскольку последнее часто вынуждено его рассматривать безотносительно к своим потребностям, интересам, логике своей уголовно-процессуальной системы. В результате вместо сравнительного уголовно-процессуального правоведения мы получаем скорее навязчивый уголовно-процессуальный «маркетинг»176, когда продавец пытается всеми силами навязать вам товар, в котором вы не только не нуждаетесь, но который ко всему прочему может нанести вам немалый вред. Понятно также, что для маркетингового продвижения уголовно-процессуального «товара» чаще всего используются политические и ценностные лозунги (совершенствование, повышение эффективности, защита прав человека, демократизация, помощь в установлении верховенства права), которые сами по себе никто не ставит под сомнение, но которые часто давно уже утратили изначальный смысл. Приведем несколько характерных примеров такого рода иностранного вмешательства, рассматривая их в качестве типичной иллюстрации активного навязывания одними государствами своих уголовно-процессуальных институтов другим государствам, что стало одной из констант современного уголовно-процессуального развития.
Безусловным лидером активного вмешательства в организацию другими государствами своего уголовного судопроизводства являются США. Иногда они действуют в одиночку, иногда – в коалиции с другими западными странами (главным образом, европейскими), а иногда – даже в определенной конкуренции с ними. Например, в Грузии, по данным известного специалиста профессора Р. Воглера177, «интенсивное соперничество между германскими178 и другими континентальными агентствами по проведению реформ, с одной стороны, и агентствами англо-американскими179, с другой стороны, обусловило поляризацию местных неправительственных организаций. В то время как до “революции роз” 2003 г. повестка дня реформирования и работа правительственных комиссий по подготовке нового Уголовно-процессуального кодекса продвигались экспертами, представлявшими Германию и Совет Европы, которые боролись за франко-германские варианты уголовного процесса, основанные на подходах французского Кодекса уголовного следствия, после указанной даты инициатива перешла к новой группе деятелей, вдохновлявшихся уже англо-американской уголовно-процессуальной моделью, чью поддержку осуществляли агентства из США и Великобритании»180. Результатом, как известно, стало принятие в рамках так называемой второй волны постсоветских уголовно-процессуальных кодификаций181 нового УПК Грузии 2009 г. – второго УПК этой страны за постсоветский период ее истории, полностью слепленного по американским лекалам. Роль национального законодателя при его подготовке была крайне незначительна.
Было бы неверно полагать, что такого рода иностранное вмешательство в построение уголовного судопроизводства суверенных государств со стороны прежде всего США и иных ведущих западных держав коснулось только небольших и небогатых постсоветских и постсоциалистических стран, испытывающих трудности с переходом от одной политико-экономической системы к другой (Грузия, Албания и т. п.). На самом деле, в последние три десятилетия оно приобрело глобальный характер, охватив целые континенты: Европу, Азию, Южную и Центральную Америку. Если говорить о латиноамериканской уголовно-процессуальной революции, т. е. принятии подавляющим большинством государств Латинской Америки новых УПК, знаменующих декларирование отказа от континентальной традиции и попытку имплементации традиции англо-американского толка182, причем революции, которая стала уже, пожалуй, перманентной, то вопреки симпатичному мнению о ее возникновении и развитии «с периферии»183, иначе говоря, о якобы самостоятельном уголовно-процессуальном творчестве масс, более прозаическая реальность показывает, что это «творчество» оказалось столь стремительным и неплохо скоординированным, поскольку происходило «под сильным давлением со стороны США и Западной Европы»184. Здесь западноевропейские континентальные страны с США отнюдь не конкурировали, хотя речь шла, по сути, об отказе от их же модели уголовного процесса.
В Китае, чей государственный суверенитет является сегодня едва ли не максимальным (исключая США), именно в правовой, в том числе уголовно-процессуальной, сфере он выглядит наименее устойчивым, так как вмешательство США в организацию китайского уголовного судопроизводства отрицать невозможно. Если не вдаваться в детали, то еще в 1994 г. президент США Б. Клинтон произнес знаменитую речь, где поставил цель «оказывать поддержку прилагаемым в Китае усилиям по продвижению верховенства права, в частности, усилиям по проведению правовых реформ, специально ориентированных на недопущение нарушения прав человека»185. В 1996 г. в рамках Государственного департамента США создается отдельная должность «специального координатора по глобальному верховенству права» (Special Coordinator for Global Rule of Law), на которую назначается профессор Йельского университета Пол Гевирти, чья деятельность на 90 % оказывается направлена на Китай186. Чуть позже, в 1997–1998 гг., администрация Б. Клинтона объявляет об учреждении «Инициативы по верховенству права в Китае» (China Rule of Law Initiative) – структуры «мягкого права», позволившей создать точки влияния американского права на китайское187. В целом такое влияние на Китай не только США, но и других западных стран признается весьма «значительным», причем «решающую роль» оно начало играть в 2001 г., когда открылась активная фаза переговоров по вступлению Китая во Всемирную торговую организацию (ВТО)188. Ясно, что многие проводимые в Китае уголовно-процессуальные реформы, включая Закон от 14 марта 2012 г., реформировавший уголовное судопроизводство этой страны в умеренно, но откровенно прозападном духе189, не могут быть объяснены без всей той инфраструктуры влияния, которая создавалась с 1990-х годов. Другое дело, что Китай, в отличие от многих иных стран, не был и не является легким партнером для вмешательства в свое уголовное судопроизводство. В данном случае очень упорным, сложным и оказывающим сопротивление остается элемент «импортирующего государства», если вспомнить нашу схему, что требует колоссальных усилий и высочайшей активности от «экспортирующего элемента» (в данном случае США) при неизменной компромиссности достигаемых результатов, связанной с трудным взаимодействием обоих элементов.
В Европе наиболее известна в интересующем нас направлении деятельность в рамках созданного в 1990 г. и финансировавшегося правительством США проекта Центрально- и Восточноевропейская правовая инициатива Американской ассоциации юристов (American Bar Association’s Central Eastern European Legal Iniciative – ABA/CEELI), «влияние которого на Россию и Восточную Европу было драматичным»190. Данная структура, имевшая представительства в 23 европейских странах и безвозмездно (pro bono) истратившая более 180 млн выделенных правительством США долларов, приняла участие через своих экспертов в подготовке в этих странах, включая Россию, более 465 законов и Конституций191, львиная доля положений которых затрагивает, разумеется, вопросы уголовного процесса. Как и в Китае, имела место активная инструментализация стремления государств стать членами тех или иных международных организаций, получать финансовую помощь и т. п., т. е. для импортирующих государств уголовно-процессуальные реформы часто являлись лишь средством достижения сугубо политических или экономических целей. В то же время для США и их западноевропейских партнеров все обстояло наоборот: целью были как раз сами реформы, а приглашение новых членов в международные организации, оказание им под благовидными предлогами финансовой помощи и т. д. – лишь средством достижения данных целей, позволяющим технологически обеспечить вмешательство в уголовное судопроизводство других государств. Цели и средства в данном случае просто пропорционально меняются местами в зависимости от взгляда со стороны либо импортирующего, либо экспортирующего государства, что создает стимулы для первого добровольно открыть двери своего уголовного судопроизводства для иностранного вмешательства и позволяет второму установить контроль над уголовно-процессуальными институтами без какого-либо традиционного для прежних эпох военно-силового воздействия. Это вообще типично для современных инструментов «мягкой» внешней уголовно-процессуальной «силы». Так, например, для некоторых постсоветских европейских государств сотрудничество по проведению реформ являлось условием вступления в Евросоюз, для других постсоветских государств (к вступлению в Евросоюз по разным причинам отношения не имевших) – условием предоставления американских инвестиций, которые были исключены, если государство откажется, допустим, взаимодействовать в рамках проекта CEELI192, и т. д.
Что касается России, то роль США в подготовке проекта действующего УПК РФ и его принятии в 2001 г. также прекрасно известна, причем через призму деятельности не только ABA/CEELI, но и других, подчас вполне официальных, структур, скажем, отдела по укреплению права посольства США (US Embassy Law Enforcement Section)193. При этом США в данном случае, как и во многих иных, действовали не в одиночку, а в хорошо скоординированном взаимодействии с европейскими западными странами: «идеи исходили от экспертов, финансировавшихся британским, германским, нидерландским и французским правительствами, и иногда трудно обозначить авторство немалого числа концепций, нашедших отражение в окончательной версии кодекса. На самом деле, наиболее специфическим средством западного влияния был отнюдь не какой-то американский документ, а Европейская конвенция о защите прав человека и основных свобод. Советники из США воспользовались российским желанием соответствовать Европейской конвенции и стандартам Совета Европы, чтобы убедить россиян изменить Уголовно-процессуальный кодекс»194. В данной ситуации мы сталкиваемся с любопытным примером инструментализации «европейских» устремлений многих государств, когда их желание оказаться в общей европейской уголовно-процессуальной семье и покончить с «плохим прошлым» используется для продвижения идей, направленных скорее на слом классических европейских традиций, поскольку речь идет о прикрытой псевдоевропейскими лозунгами американизации уголовного судопроизводства.
Впрочем, «европейский фактор» в виде участия западноевропейских экспертов или информационного прикрытия проамериканских реформ в любом случае оставался при подготовке новой российской уголовно-процессуальной кодификации сугубо периферийным. Уже тогда всем серьезным специалистам было понятно, что принятие УПК РФ (в том виде, в каком он был принят) – это прежде всего «история влияния США в его тонком, но значимом проявлении. Организованные США усилия придали российскому процессу реформирования импульс по нескольким важным направлениям. Они ускорили уже начатый процесс, позволив быстро воспользоваться открывшимся для реформ политическим окном, укрепили политические позиции российских судебных реформаторов и ввели ряд существенных и политически противоречивых изменений, которые сделали вышедшее из реформ уголовно-процессуальное право более либеральным и более способным быть имплементированным в повседневную российскую жизнь. Среди самых значимых из этих изменений, которые появились в России благодаря вмешательству США, следует назвать концепцию plea bargaining (сделок с правосудием) – небольшой, но потенциально спорный логистический придаток, предназначенный для распространения суда присяжных»195. Нельзя не добавить, что гл. 40 УПК РФ, которую и имеет в виду американский аналитик, писалась непосредственно экспертами из США, в частности, профессором С. Тейманом, подготовившим по поручению Департамента юстиции США проект данной главы в январе 2001 г. и представившим его на заседании экспертов по разработке проекта УПК в марте 2001 г.196
Очевидно, что принятие УПК РФ – это не только история американского вмешательства, но и яркий пример отмеченного нами ранее активного взаимодействия двух элементов: экспортирующего государства (в данном случае США) и государства импортирующего (в данном случае России), причем без понимания сложных политических процессов, происходивших в последнем, невозможно точно уяснить и сам механизм (логистику) вмешательства, поскольку уголовно-процессуальные «изменения спустились сверху, а не вышли из потребностей, идущих от корней»197. Так, «стиль участия США в российской реформе уголовного судопроизводства стал после 2000 г. фундаментально иным по сравнению с предшествующими усилиями в России и теми усилиями, которые США прикладывали по укреплению верховенства права в других странах. Увеличение в 2000 г. значения участия США в российских реформах в равной степени связано с несомненной удачей прихода в российскую политику деятелей, с радостью откликнувшихся на западную помощь и готовность политических властей США быть глубоко вовлеченными в разработку и прохождение кодекса (УПК. – Л.Г.) в форме такого сотрудничества и такой степени включенности во внутриполитические процессы страны с переходной системой, которые в иных ситуациях помощи США рассматривались бы как неприемлемые»198. Ясно, что в данном случае мы имеем дело не с принудительным вмешательством одного государства в организацию своего уголовного судопроизводства другим государством, а с вмешательством, которое принимается добровольно и даже где-то охотно. Впрочем, степень добровольности также не стоит переоценивать, учитывая, что она может быть обусловлена факторами дипломатическими, политическими, экономическими и т. п., т. е. общей слабостью импортирующего государства и его нефизической зависимостью от государства экспортирующего, хотя не стоит исключать и сугубо субъективные аспекты в виде искреннего преклонения перед американским уголовным судопроизводством и неверия в собственные интеллектуальные уголовно-процессуальные ресурсы.
В заключение обратим внимание на два обстоятельства, касающиеся иностранного вмешательства в организацию государством своего уголовного судопроизводства. Во-первых, если брать последние тридцать лет, когда такое вмешательство приобрело подлинно системный характер, странно звучит итоговое замечание проф. Р. Воглера о том, что глобальное движение по реформе уголовного процесса выглядит, к его удивлению, «почти полностью некоординированным», дескать, «невзирая на абсолютно идентичные дебаты вокруг уголовного процесса, которые ведутся в Москве, Тбилиси, Пекине и иных местах», у него «нет ощущения общего проекта»199. Такому выводу прежде всего противоречит предшествующий ему эмпирический анализ самого Р. Воглера, надо признать, блестящий. Во всяком случае, ни постоянные ссылки на координацию усилий США с другими западными странами, ни повсеместное подчеркивание значения участия США в проведении уголовно-процессуальных реформ по всему миру, ни даже детали типа учрежденной в тех же США в 1996 г. должности «специального координатора по глобальному верховенству права» никак не подтверждают стремление представить ситуацию в виде теории М. Лангера о случайно вдруг произошедшей (причем без малейшего участия США и их западных партнеров) «диффузии» идей с «периферии», – теории, которую М. Лангер разрабатывал применительно к Латинской Америке и которую сам же Р. Воглер косвенно опровергает утверждением об особой роли США в проведении латиноамериканских реформ, не упоминая, правда, при этом ни М. Лангера, ни его известную статью200. Думается, что «общий проект» как раз есть, как есть и лидерство в нем США: имеющиеся эмпирические данные, в том числе представленные здесь, такому выводу соответствуют в много большей степени.
Во-вторых, трудно не отметить и некоторые изменения, наблюдающиеся в продвижении глобальных уголовно-процессуальных инициатив последние 10–15 лет. Если в 1990-е годы и начале 2000-х годов вмешательство США и их партнеров в проведение уголовно-процессуальных реформ было достаточно открытым, что можно видеть на примере Китая, России и других стран, т. е. никто его тогда не камуфлировал и не вуалировал201, то сегодня ситуация иная. Центр тяжести сместился на деятельность международных, неправительственных и т. п. организаций. За ними также, разумеется, часто скрыты те или иные государства, просто-напросто использующие более тонкие и косвенные формы для влияния на уголовное судопроизводство других государств. Однако не следует и упрощать проблему, полностью привязывая все международные, неправительственные и т. п. организации к каким-то государствам, пусть даже столь влиятельным, как США, и не видя в них самостоятельных игроков глобального институционального пространства, особенно с учетом известного эпизода внутриполитического кризиса, который поразил сами США с избранием в 2016 г. президента Д. Трампа, когда часть элит на время утратила внутригосударственную опору, переместив влияние как раз в международные и/или неправительственные организации. В связи с этим вмешательство в построение государствами уголовного судопроизводства со стороны как международных (когда они действуют неофициально), так и неправительственных организаций следует рассматривать автономно, причем и по формальным, и по реальным основаниям.
Вмешательство международных организаций в национальное уголовное судопроизводство проявляется не только на официальном уровне, когда речь идет о выработке ими при участии государств международных рекомендаций, утверждаемых представителями этих государств в строго установленном порядке, например, в рамках работы Генеральной Ассамблеи ООН или Комитета министров Совета Европы202, но и на уровне сугубо неофициальном. В последнем случае государство далеко не всегда является даже членом соответствующей международной организации, да и само вмешательство часто почти никак не институционализировано или институционализировано крайне слабо, представляя собой трудноуловимый в разрезе юридического анализа набор инструментов политического, экономического, дипломатического, если не сказать – лоббистского, давления, которое та или иная международная организация оказывает на государство с целью добиться проведения продвигаемых ею уголовно-процессуальных реформ. Неоднороден и статус интересующих нас международных организаций, часто позиционируемых в качестве не столько международных организаций stricto sensu, сколько глобальных регуляторов прежде всего финансовых и экономических. Не до конца определен круг таких организаций, могущий быть ýже или шире в зависимости от разнообразных критериев.
Так, в науке финансового права отмечается, что «в процедуре создания внешних мягко-правовых финансовых норм могут принимать участие самые разнообразные субъекты, среди которых зачастую встречаются государства (о них выше203. – Л.Г.) международные, межправительственные организации, международные советы, ассоциации, объединения, группы. Например, к таким субъектам относятся Международный Валютный фонд, Организация экономического сотрудничества и развития (ОЭСР), Группа по разработке финансовых мер противодействия отмыванию денег и финансированию терроризма», а также «международные переговорные объединения»204. Как ни странно, данную мысль и данный перечень можно без каких-либо изменений приложить не только к финансовому праву (для него это давно естественно), но и к праву уголовно-процессуальному, испытывающему сегодня столь же очевидное вмешательство со стороны и ОЭСР, и Всемирного банка, и Международного Валютного фонда, и иных подобных международных организаций, а иногда и «международных переговорных объединений». Другое дело, что, в отличие от финансового права, круг международных организаций, ныне влияющих на уголовный процесс, финансово-экономическими регуляторами не ограничивается – никуда с этого поля не делись ни универсальные международные организации (допустим, разнообразные структуры, выстраиваемые вокруг ООН, Евросоюза, Совета Европы), ни организации сугубо правозащитные (скажем, БДИПЧ ОБСЕ), ни организации, призванные обеспечивать общую или региональную безопасность (ОБСЕ, ЮНОДК – Управление ООН по наркотикам и преступности и т. п.)205. Кроме того, уточним, что применительно к уголовному процессу речь идет не столько о создании в интересующем нас контексте «внешних мягко-правовых норм» – они создаются на вполне официальном уровне (о чем см. ранее), сколько о влиянии на создание норм вполне жестких, т. е. норм национального уголовного судопроизводства, отраженных в УПК, законах и т. п., причем без малейшего упоминания международных организаций, в инициативах и политико-экономическом давлении которых и следует искать истоки соответствующих норм. Это и позволяет нам оценивать данный тип вмешательства как «неофициальное», что не означает отсутствие в нем политической жесткости и сущностной (для понимания смысла уголовно-процессуальных преобразований) значимости.
Именно вмешательство международных организаций – важнейший фактор, позволяющий объяснить типовой характер почти всех новейших постсоветских уголовно-процессуальных кодификаций, разрабатываемых словно по единому шаблону, когда возникает впечатление, что государства не занимаются более правотворчеством в сфере уголовного судопроизводства, а заключают некий «договор присоединения» к единой кем-то сконструированной модели УПК206 или в каких-то случаях тянут более или менее продолжительное время, пытаясь от его «подписания» уклониться. В то же время, в отличие от 1990-х годов (Модельный УПК для стран СНГ, принятый Межпарламентской Ассамблеей государств-участников СНГ 17 февраля 1996 г.), сегодня никакого модельного УПК не существует: ни в доктринальном смысле, ни в смысле soft law. Его никто не обсуждал, не принимал, не публиковал. Нет и никакой внятной прямой межгосударственной политической координации, позволяющей понять, почему, допустим, стремящаяся в ЕС Украина и совершенно туда не стремящаяся Киргизия (не говоря уже о других различиях между двумя этими странами) принимают с интервалом в пять лет похожие как две капли воды УПК со всеми уже навязшими в зубах типовыми постсоветскими институциональными решениями (отказ от стадии возбуждения уголовного дела, «следственный судья», негласные следственные действия, цифровизация, медиация и т. п.)? Откуда тогда такое единство? Ключевая причина – своего рода «сетевая» деятельность разнообразных международных организаций, оказывающих на постсоветские государства давление по имплементации типовых глобальных уголовно-процессуальных инициатив и взявших под «неофициальный» контроль сам процесс уголовно-процессуальных кодификаций, максимально его ускоряя и влияя на его сущностное наполнение. В данной ситуации отмечается то явление, о котором мы упоминали ранее, когда неординарные усилия США по вмешательству в процесс, допустим, принятия УПК РФ были относительно быстро, но для внешнего глаза неброско заменены на много более системную и эффективную сетевую активность международных организаций, направленную на создание инфраструктуры перманентного влияния на национальное уголовно-процессуальное правотворчество.
Если говорить о примерах, то, скажем, в Киргизии немалую роль при разработке и принятии в 2017 г. второго УПК, вступившего в силу с 1 января 2019 г.207, сыграла Организация экономического сотрудничества и развития (ОЭСР), хотя Киргизия не является ни членом, ни кандидатом в члены ОЭСР и вряд ли вступит туда в ближайшие десятилетия. Свои рекомендации о том, как следует кодифицировать уголовно-процессуальное право, ОЭСР дала Киргизии в ходе мониторинга в рамках Стамбульского плана действий по борьбе с коррупцией208, т. е. здесь была использована не только международная организация, но и «международные переговорные объединения», если вернуться к этому термину. Какова связь между уголовно-процессуальной кодификацией и борьбой с коррупцией? Если она и существует, то является не менее косвенной и отдаленной, чем связь между ОЭСР и Киргизией. Вопрос, конечно, не в ней, а в той иллюстрации поиска благовидных поводов для вмешательства, далеких от идеи soft law, которую мы наблюдаем в данном случае. Впрочем, ОЭСР является, разумеется, отнюдь не единственной международной организацией, повлиявшей на содержание нового киргизского УПК, что и позволило ему стать «типовым». Достаточно вспомнить многолетнюю деятельность БДИПЧ ОБСЕ по проведению ежегодных «форумов по уголовному правосудию в Центральной Азии»209, неизменным участником которых выступает Киргизия и часть которых была проведена в этой стране. Набор рекомендаций форумов укладывается все в то же типовое русло (отказ от автономных законов об ОРД и интеграция соответствующих положений в УПК, отказ от стадии возбуждения уголовного дела, суд присяжных, медиация и т. п.210) и никак не противоречит рекомендациям ОЭСР. Были и другие «международные эксперты», яростно критиковавшие, судя по справке-обоснованию к проекту УПК КР, «рудименты старого советского уголовного процесса»211 и, видимо, предлагавшие их заменить все теми же типовыми глобальными решениями, которые мы видим в окончательном варианте принятого УПК Киргизии, как ранее видели в новых УПК Украины, Казахстана и т. п. Там, разумеется, без международных организаций и действовавших от имени последних международных экспертов также не обошлось: где-то их было меньше, где-то больше, но были они везде, причем с примерно одинаковыми предложениями по совершенствованию национального уголовного судопроизводства, навязываемыми «неформально», но неуклонно.
Если вернуться к ОЭСР, то деятельность данной организации вообще относится сегодня к числу одного из наиболее мощных «трансграничных форматов, нередко ломающих правовые традиции присоединившихся к ним государств»212. При этом «присоединение к формату» отнюдь не означает членство в данной организации, что мы увидели на примере Киргизии, хотя это в той же мере касается и десятков других государств. Действует другой механизм: государство ратифицирует определенную Конвенцию ОЭСР, после чего начинает, словно школьник, подвергаться определенным фазам «оценки» со стороны экспертов ОЭСР в эфемерной надежде однажды вступить в эту организацию, если когда-нибудь наконец получит «аттестат зрелости». Это искусственно создает некие бюрократическо-дипломатические процедуры, которые мы включили в число «неофициальных» с позиций международного права, но не реальной деятельности государственного аппарата (для него они вполне официальны). Например, Россия в 2012 г. стала участницей Конвенции ОЭСР по борьбе с подкупом иностранных должностных лиц при осуществлении международных коммерческих сделок 1997 г., «в связи с чем последовательно проходит соответствующую процедуру оценки», получает соответствующие рекомендации экспертов ОЭСР и достаточно скрупулезно претворяет их на законодательном уровне в жизнь, невзирая на то, что данные рекомендации обязывающего характера не имеют213. Такая дисциплинированность привела к тому, что в 2019 г. наша страна была переведена на «третью фазу оценки», хотя закрепиться на ней непросто – требуется реализовать в законодательстве еще «несколько высокоприоритетных рекомендаций»214. Пока вмешательство ОЭСР в суверенную законодательную деятельность касается главным образом уголовного215, но не уголовно-процессуального законодательства, хотя это зависит, разумеется, от ОЭСР (ее рекомендаций), но не от России – на выработку рекомендаций она никак повлиять не может, ее удел – их исполнять, проводя очередные реформы своего законодательства в сфере уголовной юстиции. Ясно, что к эффективности борьбы, допустим, с той же коррупцией все это отношения не имеет216, но в плане эффективности внешнего вмешательства в правотворческую деятельность государства такого рода механизмы превосходят любые глобальные рекомендации ООН, становясь реальной причиной очень многих законодательных инициатив, за которые к тому же по-прежнему принято критиковать национального законодателя, всего лишь дисциплинированно выполняющего рекомендации той же ОЭСР в качестве «переговорной площадки», «трансграничного формата» и т. п.
Ранее мы уже упоминали Рекомендации Киевской конференции БДИПЧ ОБСЕ по вопросам независимости судебной власти в странах Восточной Европы, Южного Кавказа и Центральной Азии от 23–25 июня 2010 г., отказавшись признавать их официальный характер, поскольку БДИПЧ ОБСЕ разработал и обнародовал данные рекомендации совместно с сугубо академической группой «Минерва» по вопросам независимости судей Института Макса Планка (ФРГ)217. Вернемся к ним вновь, рассматривая в качестве неофициального инструмента влияния, пусть и отраженного в форме, чем-то напоминающей soft law. Несмотря на то что рекомендации прежде всего касаются организационных основ судебной деятельности, есть в них, безусловно, и уголовно-процессуальная составляющая. Например, пожелание перманентно «исправлять обвинительный уклон, сложившийся в системах правосудия в странах Восточной Европы, Южного Кавказа и Центральной Азии» (п. 34) или известная критика механизма распределения между судьями дел, в том числе уголовных, председателями соответствующих судов (п. 12). После обнародования Киевских рекомендаций БДИПЧ ОБСЕ и ОБСЕ организовали в разных государствах серию международных экспертных круглых столов, открыто направленных на то, чтобы убедить национальные власти максимально оперативно и полно имплементировать данные рекомендации в национальное законодательство218. Стоит ли удивляться в таком контексте появлению Федерального закона от 14 июня 2011 г., внесшего изменения в ч. 1 ст. 30 УПК РФ и предусмотревшего (пусть и факультативно) распределение уголовных дел или, что одно и то же, формирование состава суда для рассмотрения конкретного уголовного дела «с использованием автоматизированной информационной системы», и видеть в этой норме исключительно правотворчество национального российского законодателя? Практика, казалось бы, показала, что при всей привлекательности Киевских рекомендаций БДИПЧ ОБСЕ и плюсах электронной системы распределения уголовных дел в ней «значительно больше наблюдается минусов»219, особенно в малосоставных судах, в случаях, когда необходимо принять во внимание опыт судьи, его специализацию и т. п. Но вместо корректировки соответствующих норм с учетом российской специфики, региональных нюансов, отдельных негативных результатов их применения российский законодатель продолжил гнуть линию, заложенную в Киевских рекомендациях, приняв Федеральный закон от 27 июля 2018 г., исходящий из презумпции использования «автоматизированной информационной системы» и еще более минимизирующий возможности по индивидуализации состава суда с учетом обстоятельств конкретного уголовного дела для повышения качества его рассмотрения. Значение международных рекомендаций, причем неофициальных, оказалось для законодателя выше реальных правоприменительных потребностей своего государства.
Было бы неправильно полагать, что речь идет только о постсоветском пространстве, где особая роль международных организаций связана, допустим, со сложными обстоятельствами распада СССР, создания на его основе независимых государств, трудностями переходного периода, в том числе по построению нового уголовного судопроизводства и т. п. На самом деле, первым крупным регионом, в котором вмешательство международных организаций в правотворчество суверенных государств в сфере уголовного судопроизводства приобрело системный и масштабный характер, стала Латинская Америка, причем именно там на авансцену вышли так называемые глобальные финансовые регуляторы, связав типичный для них сугубо экономический дискурс с проблемами уголовного процесса, что в рамках классического правопонимания казалось немыслимым. Ключевым актором выступил Всемирный банк, активность Международного Валютного фонда в данном направлении была много более умеренной, хотя он также, конечно, проявился в латиноамериканских судебных и уголовно-процессуальных реформах 1990-х годов220, названных впоследствии «уголовно-процессуальной революцией»221.
Что касается Всемирного банка, то его изначальный статус не позволял ему вмешиваться «в политические преобразования, проводимые страной-членом Банка, или действовать с учетом политического положения страны-участницы»222. Поскольку право в целом и законодательство в частности, безусловно, являются отражением политического процесса, проводимой суверенным государством правовой политики, в том числе уголовно-процессуальной, то это исключало вмешательство данной организации в уголовно-процессуальные реформы, остававшиеся суверенной прерогативой государства. Таков традиционный концептуальный подход, опирающийся на место уголовного судопроизводства в государственном механизме. Но в начале 1990-х годов он был резко изменен в духе разрабатывавшегося к тому моменту в течение уже нескольких десятилетий учения law and economics. В частности, «было решено, что реформа гражданско-правовой, правовой и судебной систем относится к поддержанию “законного порядка” при управлении ресурсами страны посредством введения соответствующих норм и институтов»223, в результате чего Всемирный банк «счел себя компетентным поддерживать сферу реформ правосудия в той мере, в какой она связана с экономическим развитием»224. Одновременно происходил процесс открытия рынков, снятия барьеров и ограничений с международной торговли, в общем, попытки окончательной глобализации экономики, одним из обязательных элементов которой была признана судебная реформа225. Следовательно, с экономическим развитием стало связываться абсолютно всё, включая уголовный процесс. Иначе говоря, последний начал рассматриваться Всемирным банком в качестве атрибута не столько суверенного государства (тогда вмешиваться нельзя), сколько глобального экономического роста (тогда вмешиваться якобы можно и нужно). Именно новейший экономический дискурс позволил найти угол уголовно-процессуальной интервенции: уголовный процесс следует концептуально отделить от государства, тем самым его деполитизируя (отрывая от государственных политических институтов), а, следовательно, «деполитизируя» и вмешательство в уголовный процесс (оно, дескать, более не рассматривается в качестве имперского навязывания норм и институтов). Такое вмешательство отныне должно быть привязано к сугубо экономическим регуляторным структурам, лишенным официальной политической субъектности (глобальным регуляторам). В этом смысле «местом рождения финансировавшихся Всемирным банком программ в сфере правосудия стала Латинская Америка»226 – своего рода полигон новой регуляторной уголовно-процессуальной реальности.
Уже «в 1992 г. Всемирный банк выдал первый заем, предназначенный на проведение судебной реформы в Венесуэле»227. Его размер составил 30 млн долл. США228. Следует ли удивляться скорому принятию нового УПК Венесуэлы 1998 г., который «решительно отказался от инквизиционного прошлого <…> был основан на принципе состязательности, подобно итальянскому УПК 1988 г. вводил множество упрощенных, ускоренных и согласительных производств <…> связывал шаги к состязательному процессу с непременным введением суда присяжных и суда шеффенов»229? Вскоре последовали и другие латиноамериканские страны: в период с 1992 по 2007 г. Всемирный банк утвердил в общей сложности для них 12 национальных проектов реформирования на общую сумму в 180 миллионов долларов США230. Новые латиноамериканские УПК начали возникать, словно грибы после дождя231, – «уголовно-процессуальная революция» состоялась.
Всемирный банк, разумеется, не действовал в Латинской Америке в одиночку. Даже если оставить в стороне партнерство Международного Валютного фонда, чья роль решающей не была (за исключением, быть может, Аргентины), то вскоре к участию в уголовно-процессуальных реформах, в том числе их финансированию, присоединились USAID, Межамериканский банк развития (IADB), чуть позже – ООН и ЕС, а также другие (помимо США) зарубежные государства (Великобритания, Франция, Германия, Испания) и аффилированные с ними неправительственные организации232. Впрочем, зарубежные государства и неправительственные организации нас здесь интересуют в меньшей степени – их вмешательство в построение уголовного судопроизводства соответствующих государств мы рассматриваем в иных местах данного параграфа, хотя отделить друг от друга ведущие западные государства, международные и неправительственные организации можно лишь методологически, в реальной действительности все эти акторы тесно связаны между собой. На этом фоне возникли дополнительные проблемы, поскольку «изобилие источников финансирования не всегда играет позитивную роль. Во многих случаях это приводило к сложным ситуациям, когда законы, разработанные для одной и той же страны с участием различных “доноров”, содержали противоречивые юридические концепции и термины», из чего был сделан вывод о том, что «координация усилий “доноров” в этой области абсолютно необходима (курсив наш. – Л.Г.)»233. Всемирный банк был одним из тех, кто осуществлял данную координацию в Латинской Америке, по крайней мере, в 1990-е годы.
В 2000 г. Всемирный банк начал незаметно, но неуклонно сворачивать свое участие в латиноамериканских судебных и уголовно-процессуальных реформах. Их финансирование сократилось в разы, достигнув примерно к 2007 г. одного процента от изначальных объемов234. В некоторых странах произошли даже контрреформы, в частности в Венесуэле, где в 2001 г. после двух лет эксперимента был отменен суд присяжных235. Сложно сказать, с чем связана потеря Всемирным банком интереса к уголовному процессу в Латинской Америке. Возможно, он счел свои цели достигнутыми, либо переключил внимание на иные проекты, либо передал финансовую и координирующую эстафету другим международным, государственным, неправительственным организациям. Авторитетные латиноамериканские специалисты приводят в качестве причины очевидную неудачу глобально инициированных судебных и уголовно-процессуальных реформ, итоги которых не имеют ничего общего с наивными экономистскими ожиданиями начала 1990-х годов (провал реформ в Венесуэле, Аргентине, реформы полиции в Гватемале и др.)236