Люди и общество

Ръша русь, чюдь, словъни, и кривичи и вси[132]

Как уже говорилось выше, население Господина Великого Новгорода могло составлять от 25 до 30 и даже более тысяч, что ставило город наравне с выдающимися итальянскими городами. Общество такого размера просто не могло быть однородным и не мультикультурным, о чём мы можем прочесть уже в Повести временных лет, в строке, вынесенной в эпиграф, рассказывающей о призвании варягов. Уже одна эта фраза показывает два важнейших момента: в землях Великого Новгорода относительно мирно уживались разные этносы (славянские и финские племена), и племена эти решали актуальные для них вопросы на общем вечевом собрании.

Славяне и финны

У Собора[133] собралась внушительная толпа, большинство было в стёганых зипунах[134] и кольчугах[135], но кое-где мелькала чешуя и «доски» доспехов богатых бояр и дружинников. Толпа расступается, словно воды моря перед Моисеем, и на помост поднимается воин в дощатом панцире поверх красного набивного зипуна; отсвечивающее на солнце омеднение заклёпок на стальных пластинах, и общее почтение дало повод думать, что это, наверное, кто-то из богатых бояр. «Новгородцы! – ревёт он, и толпа затихает. – Приехали друзья наши, ореховцы и корельские, с жалобой к господину Великому Новугороду на князя Патрикия!» При упоминании имени служилого князя[136] толпа снова начинает шуметь, но успокаивается. «Почто города, данные в кормление, новыми податями обложил? Почто нашу корелу обижает?» Шум теперь раздаётся со стороны светловолосых людей, одетых победнее, и больше похожих на охотников, особенно своими большими луками – с пока что не надетыми тетивами. «Славляне[137] на своём вече за князя с оружием стоят!» – выкрикивает один из корелы, с длинной светлой бородой, потрясая топором на длинной рукояти.

Мы торопливо объясняем Карлу, что это такие особые русские обсуждения политических вопросов, и что для немца единственный выход – не принимать участие даже проходя мимо, а как можно быстрее попасть на Немецкий двор. Так что, расталкивая разгорячённую толпу, мы пробираемся к выходу из Детинца, как какой-то, по виду, дружинник кричит прямо в лицо: «Славляне как в бой собрались, не пройдёте!»[138] Рядом с дружинником на помост залезает мужик в разорванной рубахе и с замотанной тряпкой головой. «Други! – кричит он. – Славляне на есифов[139] двор ударили, прямо с веча, мы Есифа не выдали и грабежников полупили! Постоим за старину, за дружбу нашу с корелой!»[140] «Постоим, постоим за старину! За старину!!!» – рёв толпы набирает силу, как у дикого зверя, распаляющего себя рычанием. «Владыко, владыко!» – проносится по толпе, когда на помосте появляется невысокая, хрупкая фигура архиепископа[141].

* * *

Действительно, славяне хоть и не были автохтонами на землях будущей республики, но они не были и завоевателями в том смысле, как, например, протестанты в Северной Америке: славяне не истребляли финнов, не обращали их в рабов, не покупали их земли за бусы и алкоголь, а расселялись среди них, проживая как соседи.

Два летописных финских племени, водь[142] и ижора[143], постоянно упоминаются в летописях наравне со славянами-новгородцами[144]. В походе против князя Ярослава: «…и совокупися въ Новъгородъ вся волость Новгородьская, Пльсковичи, Ладожане, Коръла, Ижера, Вожане…»[145] против тверского князя: «…соидеся вся волость Новгородская: Пльсковичи, Ладожане, Рушане[146], Коръла, Ижера, Вожане»[147]. Ижора, как и водь, жившие на берегах Невы, тоже постоянно выступали на стороне Великого Новгорода: как и в 1270 против Ярослава, так и отвоёвывая водьскую землю: «Того же лета поиде князь Олександръ на Нъмци на город Копорью, съ Новгородци, и съ Ладожаны, и с Корълою, и съ Ижеряны»[148] или защищая земли республики от шведов: «…приходиша Свъя воевать… и избиша их Ижера»[149]. За всё это славяне платили благодарностью, выступая за своих союзников, как, например, защищая ижору от насильственного крещения Магнусом: «…Ижеру почалъ крестити въ свою въру, а кои не крестятся, а не тъхъ рать пустилъ»[150].

Так же, как водь и ижора, корелы – финны, жившие вокруг Ладожского и Онежского озёр, были верными союзниками новгородцев. Очень часто в летописях упоминаются войны еми с корелой, или походы новгородцев и корелы против еми[151], что даёт повод думать, что корелы и емь враждовали до прихода славян. Насколько прочен был союз славян с корелой, можно сказать по событиям 1268 года, когда князь Ярослав решил идти войной на корелу, но новгородцы не допустили усобицы[152].

Корелы представляли собой значительную угрозу для шведов, о чём могут говорить строки рифмованной «Хроники Эрика»: «Свеям урон наносили огромный Козни карелов – язычников тёмных»[153], причём, корелы достигали даже озера Меларен[154], на берегах которого находился и находится Стокгольм, и Сигтуны в 1187[155] – бывшей столицы Швеции, разграбленной и сожжённой корелами и новгородцами[156]. Также шведская хроника отмечает роль корелы во взятии Ланскруны: «Тут снова русские силы собрали, также карелов, язычников взяли»[157].

С финским племенем емь (ямь)[158], жившим на территории современной южной Финляндии, всё вышло более трагично. Первое упоминание еми встречается под 1040 г.: «Володимиръ иде на Емъ»[159], и в последующие годы новгородцы – славяне и финны – продолжают сражаться с емью[160]. Дело заключалось в том, что в южной Финляндии особенно жёстко столкнулись интересы Великого Новгорода и Швеции, что осложнялось ещё и враждой между емью и корелами (корелы неоднократно ходили войной на емь[161], и вместе с ижорой и корелами защищали от еми Ладогу[162]). В «Хронике Эрика» подробно описывается поход на Тавасталанд в 40-х годах XIII века, область, населённую языческим племенем тавасты или хяме (тавасты – другое название еми)[163], в результате которого была построена крепость Тавастаборг (крепость Хяме в совр. г. Хямеенлинна) и «Эту страну, что Эрик крестил, думаю я, русский князь упустил»[164]. Видимо, крещение корелы в 1227 г. князем Ярославом Всеволодовичем[165] заставило шведов торопиться с началом своего Крестового Похода, что ещё более усугубило вражду между новгородцами и емью. Новгородцы не раз совершали набеги на эту область, но в результате Ореховецкого мира 1323 Тавастия (западная часть Карельского перешейка и Саволакс) отошла к Швеции[166].

Как битва за земли и души еми привели к конфликтам со Швецией, так и вопрос о чуди (Ливонии) привёл к конфликту с немцами. Под чудью в летописях понимаются ливы и эсты, жители современных Латвии и Эстонии. Так как варяги призываются чудью наравне со славянами, можно говорить о древних и дружественных связях между народами. Однако же влияние немцев привело к тому, что чудь регулярно ходила войной на земли Великого Новгорода. Ситуация ожесточилась после основания Ярославом Мудрым города Юрьева (современный Тарту в Эстонии) в 1030 году по причине принятия эстами стороны Кнуда, короля Дании и Англии, противник которого, Олаф Святой, получал помощь от своего зятя Ярослава в борьбе против притязаний датского короля на Норвегию. В период с 1111-го по 1133-й князья Св. Мстислав Владимирович Великий и Всеволод Мстиславич шесть раз ходят в крупный походы на чудь, приводя домой в полон женщин и детей[167], и в том же веке Всеволод Мстиславич дважды освобождает Юрьев.

Движение чуди за освобождение от власти Великого Новгорода совпало в начале XIII века с основанием рыцарского Ливонского ордена, что привело к многовековой борьбе русских с ними.

Причём славяне не стремились насильно крестить язычников-финнов, как шведы[168], наоборот: ещё в XVI веке среди ижоры и води сохранялись языческие обряды. Например, в 1534-м архиепископ Макарий сообщал князю Ивану Васильевичу, что у чуди, корелы и ижоры до сих пор стоят «скверные мольбища идолские»[169] и «прелесть кумирская». Около «Великаго Новаграда, в Вотской пятине, в Чюди и в Ыжере, и около Иваняграда, Ямы града, Корелы града, Копории града, Ладоги града»[170]. В 1548 году так же жалуется новгородский архиепископ Феодосий «во все Чюцкие уезды и Ижерские и в Вошки, да и во все Копорецкие, и Ямские, и Иваногороцкие, и в Корелские, и в Ореховские», что «молятца деи по скверным своим молбищам древесом и камению, по действу дияволю»[171].

Это говорит нам не о наплевательском отношении епископов – иначе они не писали бы эти послания, а о нежелании совершать духовное насилие, чтобы для галочки записывать новых прихожан, что резко контрастирует с «культуризацией» западноевропейскими протестантами Нового Света.

Сословия

Селяне и горожане

В описании западноевропейского Средневековья часто можно встретить трёхчастное деление на «тех, кто трудится; тех, кто молится; тех, кто воюет (и правит)», но к Господину Великому Новгороду это деление достаточно сложно применить. В самом деле: если с чёрными людьми всё более-менее ясно (хотя тоже не всегда: чернь принимала участие в вече, то есть, в управлении, а смерды – крестьяне – нет), как ясно и с гриднями, то куда отнести архиепископа? Однозначно к тем, кто молится? Но он обязан следить за мерами и весами и разбирать судебные дела, связанные с нарушением мер, а это уже дело буржуа. Куда отнести мощный класс купцов? Только лишь «тот, кто молится» священник, с оружием в руках принимающий участие в битвах? Наконец, что делать с житыми людьми и с князем, который зачастую не имеет своей печати?


Обычные люди (не аристократы и не духовенство) в Великом Новгороде социально делились на смердов и чёрных (меньших) людей[172], или мужей[173]; житых (житьих) мужей[174] и огнищан[175] – зажиточных буржуа[176].

«Чёрные люди» – это все группы низших классов, включая смердов, а «смерд» может означать всё население, в отличие от бояр и/или князя («Русская Правда» противопоставляет князя – смерду[177], а смерда – огнищанину[178]). Но смерды упоминаются и как сельское население, в отличие от чёрных людей как низших классов горожан[179]; в «Уложении 1649 года» зафиксировано полное отсутствие смердов в социальном составе России: «…у кого они въ холопствъ или во крестьянствъ родилися» – смерд превратился в крестьянина[180]. Так же и в изустном народном творчестве: «Да что у тя на зáпечье за смерд сидит, За смерд-от сидит, да за засельщина?[181]»[182] Как будет сказано ниже, в главе «Вече», смерды не допускались к городским собраниям, не будучи членами кончанской организации.

Несмотря на то, что вира[183] за смерда такая же, как и за холопа[184], нельзя считать смердов собственностью князей. В одном из списков «Русской Правды» («Троицком»): «А за смердин холопъ 5 гривен»[185], то есть речь идёт не об уравнивании холопа со смердом, а о вире за холопа, принадлежащего смерду. Стоит обратить внимание на «Краткую Правду», где смерду может принадлежать конь и борть[186]. То есть смерд может владеть движимым и недвижимым имуществом, холопами, он может передавать имущество по наследству[187]; в отличие от холопа, смерд несёт ответственность перед законом[188]. В принципе, в статье 23 «а въ смердъ и въ хо[ло]пъ 5 гривенъ» нет никакого противоречия. Выше – в 22 статье – мы читаем в той же форме: «а въ сельскомъ старостъ княжи и в ратаинъмъ 12 гривнъ», то есть за убийство сельского старосты, который ведает пашнями (ратаями), вира 12 гривен. В этом случае «и» имеет характер уточнения, и 23 статья читается не как уравнивающая холопа и смерда, а «за убийство слуги, который является зависимым» (холопа, который смерд).

Смерды имели различные виды хозяйств, занимаясь охотой, земледелием, бортничеством; но как земледельцы они вполне могли быть арендаторами или иметь свою землю. В «Повести временных лет» смерды представляются именно земледельцами: «Негодно нынъ веснъ ити, хочем погубити смерды и ролью ихъ… оже то начнеть орати смердъ…»[189]. Из этого отрывка чётко видно, и что у смерда есть своё село, и его род занятий. В старинных переводах слову «смерд» вовсе соответствует греческое «ίδιώτης, γεωργός», то есть собственник-земледелец[190]. Обращу внимание, что только на земле Великого Новгорода крестьяне могли быть землевладельцами: в любом русском княжестве крестьяне работали либо на государственных, либо на частных землях[191].

Безземельные смерды известны нам по Псковской Судной Грамоте[192] (которая, к слову, не знает понятия «смерд»), которая говорит об изорниках, огородниках и кочетниках (четниках).

Изорник, или напащик, – от «изорати», вспахать, арендует пахотный участок. Огородник арендует огород. Кочетник – от «кочет», колышек у лодки для привязывания весла, арендует рыбные угодья. Аренду все выплачивают натурой[193]: изорник – четвертью урожая, остальные – половиной продукта, за что назывались ещё «исполовниками» или «половниками». То, что половники могли не арендовать пахотную землю, а работали на хозяина, показывает нам грамота № 242, в которой половники пишут челобитную с просьбой прислать указания о молотьбе[194].

Смерды безземельные были частично зависимыми, и потому близки к московским закупам, о чём нам говорит 85-я статья: «Когда умрёт в селе у хозяина напащик, и у него не останется ни жены, ни детей, ни брата… хозяин может продать имущество умершего»[195], и следующие за ней. Даже если у изорника остаются наследники, не стоявшие в договоре аренды, долг автоматически переходит к ним. Фактически при таких строгих правилах взыскания ссуды, задолжавшие изорники практически не могли отказаться от аренды (так как при отказе они должны были отдать долг по ссуде), им грозила судьба снова попасть к прежнему хозяину, но уже в качестве несостоятельного должника, холопа, а не арендатора.

К частично свободным людям относятся закупы (или ролейные закупы[196], от «ролья» – пашня). Главное, что отличает закупа от вольного человека – это наличие хозяина. Закуп живёт при доме или хозяйстве хозяина и, если убежит, то становится холопом; также он становится холопом, если украдёт чужого коня или вола, так как отвечает за это хозяин[197]. Если же закуп с ведома хозяина идёт зарабатывать или жаловаться на хозяина[198], то он не просто не становится холопом, но имел право на рассмотрение дела[199]. То есть закуп обладает правами, включая право судебной жалобы вплоть до княжеского суда на своего хозяина. У хозяина же есть право наказывать закупа, но, если он делает это «не смысля, пьянъ, безъ вины», то за такие побои хозяин должен возместить закупу ущерб, как свободному[200].

По сути, закуп отличался от арендатора только получением заработной платы и отсутствием частичного права на землю, так как мог иметь своего коня («своискы конь»), свои инструменты («свое орудие, отарицу»)[201]. Закуп был наймитом, наёмным работником, но заработную плату закуп получал вперёд, и погашал долг своим трудом[202].

Несвободное население называлось холопами (только мужчины; женщина называлась «роба»[203]), челядью (челядином), одеренем, обелем, просто «люди такого-то». Из статей «Русской Правды» о холопах ясно видно, что холоп – не субьект, а объект права. За убийство холопа не взимается вира[204], единственно взыскивался штраф по статье за ущерб имуществу, как за убитого коня[205]. Однако же, холоп не мог быть и субъектом правонарушения: ответственность за вред и убытки, причинённые холопом, несёт только хозяин[206].

Человек мог стать холопом по следующим причинам: взятие в плен на войне; если он – закуп, и сбежал, либо украл чужого коня или вола; если он арендатор и сбежал, не выплатив долга; если он – купец, и «если он пропиется или пробьется, а въ безумии чюжь товаръ потравитъ»[207], невыплата долгов нескольким людям[208], рождение от несвободных родителей[209]. По своей воле же человек попадал в холопы, если: продал себя сам при свидетелях минимум за полгривны, женился на робе, поступил на службу тиуном[210] или ключником[211][212].

Воины

Отдельно стояли дружинники-гридни (гридьба), причём, дружина могла быть не только у князя, они бывали у архиепископов и бояр под именем «отроков», «дома», «двора». В Повести временных лет упоминаются «отроци Свеньлъжи» (дружина Свенельда)[213], «начата думати дружина Ратиборя со князем Володимером»[214]; под 1128 г. Ипатьевская летопись упоминает об отроках тысяцких: «…Воротиславъ Андреевъ тысячькый и Иванко Вячьславль въсласта отрокы своя въ городъ»[215]. Самое важное упоминание – в той же летописи под 1211 годом, когда летописец говорит, что у князя Даниила было больше воинов потому, что «бяху бояре велицiи отца его вси у него»[216]. Свои дружины были у Яна Вышатича, Шимона варяга, будущего тысяцкого Семёна Емина, Родиона Несторовича[217], причём, размеры этих дружин впечатляли: 1700, 3000 воинов.

Сама дружина не была однородной, делясь на «старшую» (фактически, сопоставимую с рыцарской клиентелой) и «младшую». Князь Святополк находится с «болшею дружиною»[218]; князь Святослав Ольгович «съзва дружину свою старъйшою, и яви им, и тако плакался горко по братъ своемъ»[219]. Старшие дружинники именовались «княжьи мужи» или «княжьи бояре». Со старшими дружинниками князь заключал «ряды» (договор) – причём как с отдельными дружинниками, так и с целой дружиной. Так как главной обязанностью дружинника всё-таки были военные действия, в «рядах» могли обговариваться размеры вознаграждения или условия об участии в совете князя[220].

Младшие же дружинники носят название «гридь, гридьба»[221], им противопоставляются «отроки», «детские» (позже – «дети боярские»), «дворяне». Судя по летописям: «повелъ отрокомъ своимъ служити передъ ними»[222], «не зрите на тивуна, ни на отрока»[223], можно сказать, что отроки были княжескими холопами. Использование отроков в качестве бытовых слуг показывает и то, что ими обзаводились и бояре, не имевшие детских[224]. Однако же они вооружались и составляли отряды: «имъю отрокъ своих 8 сотъ, иже могутъ противу имъ стати»[225]; князь Даниил «…самъ же ъха в малъ отрокъ оружныхъ»[226].

Детские – тоже младшие дружинники, но по положению выше отроков: в летописях о них говорится не как о слугах, а как о воинах при князе. Когда князь Андрей Юрьевич попал в опасность, «дружинъ не въдущимъ его, токмо отъ меншихъ дътскихъ его два видивши князя своего у велику бъду впадша зане обступленъ бысть ратьными, и гнаста по немъ»[227]. Детский князя Ростислава Глебовича предупреждает князя не ехать в Полоцк[228]. В отличие от отроков, детские могут владеть домами, выступать приставами при вызове сторон[229] и взыскании долга, производить раздел наследства[230], даже быть посадниками[231],

Наконец, дворяне – это все те, кто живёт при дворе князя, то есть дворовые люди. В их состав входили и гриди (на что указывает термин «гридница»[232]), и вольные слуги, и холопы. По договорам между Великим Новгородом и князьями, дворянам запрещалось владеть волостями в республике[233]; правда, дворяне могли состоять при суде в качестве мелких исполнительных органов[234], но звание боярина было несоизмеримо выше.

Купцы и феодалы

Бояре составляли класс аристократии и прежде всего были крупнейшими землевладельцами. Новгородское боярство было уникально: если в других древнерусских княжествах боярство возникло в результате смешения местной туземной аристократии с княжеской дружиной, то в Великом Новгороде боярство сложилось исключительно на местной основе, ведя своё происхождение от местной родоплеменной знати. По сути, новгородское боярство изначально составляло собой закрытую корпорацию, куда можно было попасть исключительно по праву рождения, вне зависимости от богатства. То есть можно было бы быть сколь угодно богатым купцом, но, не принадлежа к старинной аристократии, человек никогда не стал бы боярином. Владея огромными земельными угодьями, бояре тем не менее проживали в новгородских усадьбах[235].

Боярами были знатные и именитые граждане, составлявшие Господский совет при посаднике (куда входили сотские и кончанские старосты), и делившиеся на степенных (действующих в должности в данный момент) и старых (бывших в должности)[236]; тысяцкие (военачальники), таким же образом делившиеся на степенных и старых; посадники. При этом старый посадник или старый тысяцкий после окончания своего срока службы получал место в Господском совете – своеобразной верхней палате парламента (при которой вече составляло нижнюю, но об этом ниже).

Жильбер де Ланнуа пишет о новгородских боярах в 1412 году: «Внутри упомянутого города живёт много больших синьоров, которых они называют боярами, и там есть такие горожане, которые владеют землёй в 200 лье[237] длины… И не имеют русские великой Руси других властителей кроме этих бояр, выбираемых по очереди так, как этого хочет община»[238]. Это может говорить нам о том, что львиная доля власти содержалась не в руках вече, и не в руках купцов, а у крупнейших землевладельцев, феодалов.

Конечно, судя по отчеству тысяцких с «-ичем», богатству (дворы тысяцких разграблялись наравне с дворами посадников), владению сёлами, можно счесть, что тысяцкие были непременно только из бояр. Однако же место тысяцкого в XIII – первой половине XIV веков (то есть до московитского закабаления) не было боярской привилегией[239]. По Янину и Бассалыго, ни одно из имён тысяцких конца XII–XIII веков не встречается среди имён посадников[240]. То есть первые новгородские тысяцкие не были посадниками и не находились с ними в родстве, одним словом – не роднились с боярской аристократией. Первоначально тысяцкие выбирались из «меньших»[241] людей (то есть феодалов-неаристократов), которых Янин отождествляет с «житьими», и именно поэтому тысяцкий – магистрат! – является представителем «черни».

Несмотря на то что торговлей по закону мог заниматься каждый свободный человек, в абсолютно любой стране и городе вычленяются союзы людей, объединённых общими чертами характера, необходимыми для преуспевания в этом деле. В Господине Великом Новгороде такими обществами были купеческие сотни: «кто купець, тотъ въ сто; а кто смердъ, а тот потягнеть въ свои погостъ»[242], и особенно выделялась из них некая организация, упомянутая в уставной грамоте князя Всеволода Мстиславича церкви Святого Иоанна Предтечи на Опоках за 1135 год. Эта церковь считалась покровительницей всего новгородского Торга. При ней работала организация, состоявшая из трёх старост от житьих людей, тысяцкого от чёрных людей (sic!) и двух старост от купцов[243], чтобы «управливати имъ всякiе дъла Иванская и торговая и гостинная и суд торговый»[244]. Для вступления в «Ивановскую сотню» необходимо было уплатить взнос в общество («купцемъ пошлымъ[245] людемъ») 50 гривен серебра (~ 10.225 кг[246]), тысяцкому – «сукно ипьское» (то есть из Фландрии, по названию города Ипр[247]); из каждого вклада купцы жертвовали церкви Святого Иоанна 30[248] гривен серебра[249]. Помимо очевидных преимуществ от членства вроде возможности избираться старостой, купец получал возможность передавать по наследству звание «пошлого» (старинного) купца. Ивановская сотня занимала видное положение в обществе: именно она контролировала взвешивание воска (и, соответственно, уплаты пошлины на взвешивание и торговлю воском)[250]: в церкви хранился «пуд вощаный» и «иваньский локоть»[251]. День усекновения головы Иоанна Предтечи (11 сентября) сотня считала своим «гильдийским праздником», и отмечала его три дня, зажигая в церкви 70 свечей[252] и приглашая владыку служить службу[253]: «…а пъти въ празникъ объдня владыцъ, а назавтръе архимандриту Святого Георгiя, а на третей день игумену Святъй Богородицы изъ Онтонiева монастыря»[254].

В Великом Новгороде существовали и другие известные сотни. Например, «заморьстии» купцы[255], построившие в 1207 году церковь Святой Параскевы Пятницы на «Търговищи», или сотня прáсолов[256], которая в 1403 году «поставиша… в Русе церковь камену святыи Борис и Глеб»[257]. Скорее всего, сотни образовывались по профессиональному признаку и были аналогичны западноевропейским гильдиям и цехам.

Ушкуйники

У Детинца опять неспокойно: народ толпится, шумит. «Ветче?» – как-то обречённо спрашивает Клаус. «Вроде, нет, колокол не звонил». На пристани выстроились длинные – по десять, по пятнадцать метров, хищно выглядящие суда. Узкие, как лезвие меча, ушкуи без кормы и руля – с легко перекидываемым кормилом[258] и резными медвежьими головами спереди и сзади, сами за себя говорят о своём предназначении. На парусах – у кого новгородский крест[259], у кого – процветший[260], у кого – лютый зверь[261]. Несколько сотен человек грузят припасы и оружие, прощаются с роднёй и невестами – те пока ещё не плачут по ушедшим в поход. Среди вязанок со стрелами иногда мелькают неожиданные самострелы.

Все ушкуйники – молодые, за исключением двух богато одетых, с длинными бородами лопатой – видимо, воевод. Доносятся обрывки разговоров: «На Нижний пойдём, пощекочем купчишек… Вроде же как Прокоп[262] на бессермен[263] опять… Лучше припомним костромчанам[264], пустим им красного петуха[265]…Нет, Иван Фёдорович[266] за немецким полоном вновь идёт…»

На пристани не видно ни старост, ни владыки, что удивляет нас: казалось бы, военный поход должен сопровождаться благословлением. «Новагорода не послушав, без владычного благословления идёте», – выговаривает двум сыновьям сквозь слёзы нестарая ещё женщина, разом прибавившая лет десять. «Мама, да вернёмся мы, кто ж за ушкуями угонится? Ты вспомни, как дед на Полную реку[267] ходил, за латынским золотом, пришли все здоровы!»[268] – басит, приглаживая светлые вихры тот, что выглядит постарше. «Золото латынское! – передразнивает его мать. – Вам бы только золото! Хоть бы на Югру пошли за рыбьим зубом[269]!» «Ефросинья Фёдоровна, да я за ними присмотрю, – пытается её успокоить другой ушкуйник, не старше братьев, но, судя по шрамам на лице, опытнее. – Ей же ей, не дам в пекло соваться». «Присмотрит он… Вот не дам благословения материнского, будете дома сидеть», – женщина отворачивается, украдкой вытирает слёзы кончиком платка. Ушкуйники примолкли. «Ладно, что с вами поделать. Благословляю вас, сыночки, и тебя тоже, Стёпка, во имя Отца и Сына, и Святаго Духа».

* * *

Слово «ушкуй», давшее название новгородским «молодцам», имеет не совсем ясное происхождение: оно могло происходить от имени белого медведя («ушкуя» или «ошкуя»), или от слова «лодка» в языке вепсов[270]. Есть версия, что название происходит от названия реки Оскуй – правого притока Волхова у Великого Новгорода, где лодки и строились.

Сама лодка идеально подходила для операций типа «ударил и ушёл»: малая (около полуметра) осадка и большое соотношение длины и ширины (5:1)[271] давало сравнительно большую скорость плавания. Клинья вместо уключин позволяли поднять вёсла, чтобы не сломать их, вылетая на берег, либо чтобы проходить узости. Съёмная мачта, кормовое рулевое весло вместо навесного руля, симметричные нос и корма[272] – всё это было устроено для обеспечения максимально быстрого отхода. Относительно небольшой вес и прочная конструкция давали возможность перетаскивать судно даже по необорудованным волокам. Вмещали ушкуи, по разным данным, 30–40 человек. В летописях под 1409 годом встречаются упоминания 100 и 150[273] не ушкуев, а даже насадов[274], что вкупе показывало ушкуйников как грозную силу.

В основном в ушкуйники шла молодёжь: «Ходиша изъ Новагорода люди молодыи на Волгу… пограбисте много»[275], «ходиша изъ Новагорода люди молодыи… и посадъ весь взяша… и полона много приведоша»[276], «ходиша молодци Новогородстiи съ воеводами… и приидоша вси здави, съ полономъ»[277]. Список только столиц и крупных городов, сожжённых и разграбленных ватагами ушкуйников впечатляет: Сигтуна – столица Швеции, Або – центр епархии[278] в Финляндии, Жукотин – древний город Волжской Булгарии, Кострома и Ярославль, Болгар, Сарай – столица Золотой Орды, Сарай-Берке – новая столица Золотой Орды, Казань – с таким трудом взятую Иваном IV. Всё это, а также тактика набега и молниеносного отступления, роднила ушкуйников с их более ранними по времени и более западными собратьями – викингами. Но, в отличие от викингов, ушкуйники решали важные задачи своей родины. Таким был, например, ответный поход на Норвегию и разорение Финнмарка и Халоголанда в 1320–1323[279], ускоривший подписание Ореховецкого мира. Таким же был и поход на провинцию Халогаланд и взятие крепости Бьяркёй, бывший ответным на вторжение короля Швеции Магнуса в 1348–49 гг.[280], на столетие прекративший серьёзные военные действия на севере Новгородских Пятин. То же можно сказать и о походах 1369–1371 гг., когда были взяты Кострома и Ярославль[281] – фактически, эти набеги были продолжением вражды Великого Новгорода с тверским князем Михаилом Александровичем, посадившим своих наместников в Костроме и новгородском Бежецком Верху[282] и разорившим Торжок[283]. Именно действия ушкуйников на южных и юго-восточных границах, вкупе с усталостью войска, и, конечно, отсутствия княжеских и боярских усобиц, заставили Бату-хана отступить от Великого Новгорода[284].

Таким образом, не совсем корректно сравнивать ушкуйников с викингами или пиратами, корсарами более поздних веков. Скорее всего, к ним куда ближе частные военные компании XXI века, которых в случае неудачи «никто никуда не посылал».

Религия

Измла́да явился еси, Богомудре княже Владимире,

Божественный сосуд избран Бо́гови,

благочестием воспита́н, веру непорочну соблюл

и, храм пречуден Премудрости Божия

в Великом Новегра́де сем устроив,

тело Твое в Нем предложил еси,

и ныне, на Небесех предстоя Престолу Святыя Троицы,

молися низпосла́ти и нам ве́лию и богатую милость[285]

* * *

«Видел я богатую добычу! – внезапно голосит с сильным финским акцентом голубоглазый заросший почти что белой бородой чуть не самые глаза мужик. – Смотрел, как птицы летят!» «Брешешь, – безапелляционно заявляет мать двоих ушкуйников. – Брешешь, чтобы больше отроков в поход пошло». «А вот и не брешет! – вмешивается в спор высокая рыжая женщина. – Четвёртого года предсказал мне прибыток, и муж на торг выгодно съездил!» – «Твой муж и дрова чёрту продаст!» – «Сама ты чертовка!» «Ну-ка цыц! – неожиданно громко рявкает оказавшийся худенький, сморщенный от возраста, почти лысый монах. – Кого поминаете, врага поминаете!» Женщины, устыдившись, молчат, молчит и чудинский прорицатель. Молчим и мы, ожидая расправы: сейчас не XXI век с плюрализмом и правами совести, за колдовство, да ещё прилюдно сказав об этом… «Ну кого вы слушаете», – монах говорит тихо, но слышно каждое его слово: «Ладно чудин, он вчера из лесу вылез, света Божьего не знает, а вы-то?» Мы стоим, онемев: монах что, собрался просто пожурить? «Но, отче, – начинает рыжая, – прибыток и правда был, и в тот год, когда Анти сказал». «Неужели неведомо, Мария, – старый монах, похоже, знает поимённо едва ли не всех, – что бесы угадывать могут, и в книгах читать, и вдаль глядеть. Бес посмотрел, что твой муж белый воск везёт, а на Немецком на Дворе в свечах недостаток, вот и шепнул Анти». Мария стоит, потупившись. «А ты, Анти, крещёный же, вижу, распятие на шее, а с бесами знаешься». «Отче, а вдруг это не бесы?» – парирует Анти. «А ты поразмысли, – с достоинством отвечает монах. – Если бы от Бога было бы чудо, то ангел бы явился, или святой, и пророчествовал бы. А тут кто предсказал? Ты?» Чудин кивает. «То есть ты равным Богу себя назвал, ибо даже ангелы будущего не знают, только Бог». «Отче, все хотят будущее знать», – пытается оправдаться Анти. «А ты к своему попу ходи чаще, да слушай, как из Писания читают, там всё будущее и описано, – отрезает монах. – Надо не о сиюминутном думать, не о выгоде, а о других людях, и о том, что после смерти будет, о душе думай, Рай и Ад в памяти держи». «Верно говоришь, – смущённо заключает чудин. – Зря я так делал. Не буду больше».

Мы стоим, фигурально разинув рты, поражённые милосердием монаха. Вместо суда или хотя бы отлучения на несколько лет – чуть ли не диспут с неграмотным вчерашним язычником! Да и отправлен чудин был не на костёр, а к попу, фактически учиться. «Отче, – не выдерживаю я, понимая, что всё равно рискую, но удержаться нет сил. – Можно и я спрошу?» «Спрашивай, – улыбается монах. – За спрос денег не возьму». «Вот скажите, только без мудрости книжной, есть ли в нашем мире доказательство бытия Божьего? Или только после смерти всё узнаем?» «Эх, молодёжь… всё ответы где-то ищете, а вокруг не смотрите. Да и я таким же был. Что было до того, как наш мир был создан?» Понимая, что теорию Большого взрыва объяснить на пальцах не смогу, отвечаю просто: «Ничего». «Да может и самого ничего-то не было, а потом стало всё. Ну и много ты видел того чуда, чтобы из ничего появлялось что-то, да ещё и само по себе, без причины?» – монах улыбается ещё шире, вокруг глаз собираются весёлые морщинки.

* * *

Вера новгородцев была однозначна и ясна – вряд ли большинство из них разбиралось в религиозной полемике, – и имела такое же конкретное и реальное воплощение на земле: собор Святой Софьи. Св. Софья была не просто кафедральным собором, она была в прямом смысле живым сердцем города и республики. Новгородцы реально были готовы и умереть за Святую Софью: «…но реша умремъ честно за святую Софью и за домы ангельскыя»[286], «…пакы ли свои головы положимъ за святую Софъю и за своего господина за Великiи Новъгородъ»[287], «братiе! лучше есть намъ умрети за святую Софiю»[288], и прибегнуть к ней в моменты опасности: «..силою святыя Софья и молитвами владычица нашея Богородица и приснодъвица Марiя…»[289], «Новгородъ же заступи Богъ и святая великая и сборная апостольская церковь святая Софья»[290], «молитвами же святыа Богородица, и святыа Софъя пособiем… Богъ пособи Онцифору избиша Нъмцевъ»[291]. Помощью Святой Софии одерживались победы над Литвой, шведами и Орденом, над Емью[292]. София «соблюдает» Новгород от монголов в 1237, не хочет оставить «место сие пусто» во время морозов 1259 года[293]. Интриги других князей рассматриваются как «умысел на Святую Софию» (1229), а их поражение – тем, что Святая София «низлагает всегда высокие мысли» (1331 г.)[294].

Господин Великий Новгород так же принадлежал Святой Софье Премудрости Божией, как Санкт-Петербург – Святому Андрею Первозванному, Англия – Георгию Победоносцу, а Милан – Святителю[295] Амвросию.

Когда говорится, что новгородцы были готовы отдать свою жизнь «за святую Софью», то имелся в виду, конечно, не Собор, и не святая мученица София, мать трёх дочерей. Посмотрим на киевскую или новгородскую икону «София – Премудрость Божия», где под Софией, Премудростью, понимается единственно Христос, как в Притчах Соломоновых: «Премудрость созда Себе дом и утверди столпов седмь»[296]. Обратим внимание на формулировку: «святая великая и сборная апостольская церковь святая Софья» – это даже не просто упоминание, это чёткая цитата из 9-й строки Символа Веры: «[Верую] во едину Святую, Соборную и Апостольскую Церковь».

На печатях архиепископа Далмата (1251–1273), которые несут на себе изображения Божией Матери «Знамение» рядом с образом младенца Христа имеется надпись «СОФИ». Да и престольными праздниками Софийского Собора были все двенадцать владычных праздников, напрямую связанных с Христом[297]. На иконе Святой Софии Премудрость показана в виде огненноокого ангела с пурпурными крыльями, сидящего на престоле, к которому в предстоянии деисиса[298] склонились Богоматерь и Иоанн Предтеча. Но центральной фигурой деисиса может быть только Христос[299].

Впрочем, отождествляли ли простые новгородцы Святую Софию с Христом, или это оставалось уделом особо образованных священников и архиепископов – доподлинно неизвестно. С другой стороны, есть вероятность, что отождествление Софии с Христом было общепринятым и очевидным[300].

Роль православной Церкви сразу бросается в глаза, если обратить внимание на юридические акты, многие из них заканчиваются фразами вроде: «на томъ на всемъ хрьсть цъловати», «кто на се цълование наступить, на того Богъ и святая Богородица»[301]. Вступления актов не менее показательны: «Благословение от владыкы», «Поклонъ… къ отцю ко владыцъ», «Се доконча[302] [имярек]… съ арихиепископомъ новгородскымъ съ владыкою», «По благословению преподобного[303] священноинока». Большинство актов так или иначе упоминает архиепископа или священника, причём на первом месте.

Отношение новгородцев к православной вере хорошо иллюстрирует один случай. Во время похода вниз по Двине на Белоозеро и Устюг в ответ на жестокую казнь великим князем Василием Дмитриевичем 70 жителей Торжка, новгородцами была захвачена чудотворная икона Богоматерь Одигитрия. По преданию, новгородский архиепископ приказал вернуть икону[304]. Сложно не отметить, что московские князья – Иван III и IV, не пожалевшие даже богослужебных книг, чего не делали язычники-татары, – не отличались подобной щепетильностью. Собственно, принципиально разное религиозное чувство видно в описании трагичной для Великого Новгорода Шелонской битвы 1471 года. Московская версия утверждает, что битва произошла 14 июля, в воскресенье. Новгородская же IV летопись же настаивает, что московиты уклонились от битвы, чтя святой день – «бяше же неделя»[305]. Неизвестно, то ли неизвестный новгородский летописец по неведению приписал московитам рыцарские, христианские правила ведения войны, то ли пытался сгладить впечатление от неблагочестия московитов[306], пожёгших множество православных церквей[307].

Теперь представим себе все основные мифы и факты, которые известны нам о Средневековье. Конечно же, мы представим себе мир, в котором христианство насаждается при помощи бесконечных крестовых походов, а язычников принуждают креститься под страхом смерти, сжигая на кострах всех не пожелавших. В каком-то смысле так и было, если вспомнить походы Ливонского и Тевтонского орденов на восток: вспомнить хотя бы слова шведского короля Магнуса, последнего северного короля-крестоносца: «поидъте въ мою въру, а не поидете, иду на всъ съ всею моею силою»[308]. Можно процитировать и Генриха Латвийского из его «Хроник Ливонии» (гл. IX, 8–9): «…ливы… бросились бежать… с женами и малыми детьми. Пилигримы же… пустились преследовать бегущих. Скоро, однако, они заметили, что те, соединившись с другими язычниками из Леневардена, покинули свои деревни и ушли в лесные трущобы. Тогда пилигримы, подложив огонь, зажгли их город», сожжён был и замок Аскратэ (Ашераден)[309]. В средневековом Великом Новгороде же дела обстояли совершенно иначе.

Берестяная грамота № 317[310] показывает нам состояние дел с язычеством: «[сль]зы проливаюста пръдъ Бъмо за то гнъ Бжии на васо меце погнаыи а нынъ покаитеса того беззакониа…»[311]. Собственно, не только эта грамота сообщает о язычниках в Великом Новгороде. Даже столетие спустя священники писали: «…сперва язычниками будучи, народы кланялись идолам и требы им клали; то и ныне творят»[312]. Вторит этому и Псковская летопись: «Егда бо прiидет самый праздникъ день Рожества Предотечева… мало не весь градъ возмятется, и въ селъхъ возбъсятся въ бубны и въ сопъли… ту же есть мужемъ и отрокомъ великое паденiе, ту же есть на женское и дъвичье шатанiе блудное имъ воззренiе, такоже есть и женамъ мужатымъ оскверненiе и дъвамъ растлънiе»[313].

Средневековая Церковь же действовала по отношению к своим заблудшим детям отнюдь не репрессивными методами, как принято считать. Наоборот, частые послания епископов[314] и даже митрополитов[315], которые говорят нам, что предыдущие уговоры не возымели воздействия. Архиепископ Новгородский Макарий укоряет водь за повсеместное язычество среди крещёных христиан, и не грозится карами, а сожалеет о том, что «велика поношенья бываютъ истинныя Христовы въры православному христiанству», и пеняет священникам и игуменам[316] (sic!) за то, что они таких новообращённых не унимают[317] и не наставляют[318]. Сильно расходится с образом средневекового мракобеса это письмо, как и письмо следующего архиепископа – Феодосия[319]. Митрополит Фотий[320] тоже настаивает на необходимости учить язычников или новообращённых: «…учите ихъ, чтобы басней не слушали, лихиъ бабъ не приiмали, ни узловъ, ни примольвленiа, ни зелья, ни вороженьа[321]… и гдъ таковые лихые бабы находятся, учите ихъ, чтобы перестали и каяли бы са, а не имуть слушати, не благословляйте ихъ и крестьаномъ заказывайте, чтобы ихъ не дръжали межю собя нигдъ»[322]. Обратите внимание: что же предлагает делать с ведьмами митрополит Киевский? Сжечь? Утопить? Пытать в тюрьме? Учить, чтобы они раскаялись.

Более того, обратим внимание на такие слова из «Церковного правила митрополита Иоанна»: «Иже волхвованыа и чародъяныа [или чарования] творяще, аще мужю и женъ, словесы и наказаньемъ показати и обратити от злыхъ; а оже от зла не преложаться, яро казнити на възбраненье злу, но не до смерти убивати, ни обръзати сихъ телесе: не бо приимаетъ [сего] церкъвное наказанье и ученье»[323]. Может оказаться шокирующим, что в Средневековье, будто бы наполненном кострами инквизиции, нашлось место, где церковный суд приказывал не только не убивать, но даже не калечить… колдунов и ведьм!

Можно ли сказать, что новгородцы принципиально сопротивлялись христианизации? Думается, что за время, прошедшее с крещения Новгорода и до момента, когда огорчённый псковский летописец записывал своё недовольство по поводу оргий и поисков «смертных трав» на день Ивана Купалы – а это чуть более полтысячелетия, – при желании можно было реально насадить христианство «огнём и мечом». Однако же, как сказано выше, Церковь предпочитала христианизировать людей поучениями, что, конечно, и занимало больше времени, и оставляло простор для отголосков язычества. Почему именно отголосков? Слабо представляется, что в один день «мало не весь градъ» осознанно, ради языческих божеств «плещет и пляшет… устнами ихъ непрiязненъ кличь», а в следующий – клянутся умереть за Святую Софью.

Как новгородцы относились к католикам, лучше всего показывает ситуация с гостиными дворами – Готским и Немецким, где в каждом было позволено иметь католическую церковь и католического же священника, чтобы не оставлять торговцев без молитв и Таинств. Однако же, согласно «Вопрошанию», хоть некоторые носили к «варяжскому попу» детей на молитву[324], за это полагалась епитимья (6 недель) по причине двоеверия. Даже такие незначительные для XXI века элементы западной культуры, как бритьё бороды, строго осуждались как «блудолюбие» и «латынское любомудрие»[325] (несмотря на то, что бороды, несомненно, брили – см. часть 7).

В XIV–XV веках православная Церковь не избежала ересей и расколов, а именно – раскола стригольничества и ереси жидовствования. Как же призывает себя вести по отношению к стригольникам митрополит Фотий? «…тъхъ помраченных очесы и ушесы увъряйте и наказайте ихъ къ истинному пути… Суетословiе же ихъ и прелесть ни въ чтоже вмъняйте»[326]. Псковичанам он пишет на ту же тему, добавляя: «… молю вы смотрънiе имъти прилежное о отпадшихъ тъхъ, ко возникновенiю и къ исправленiю… яко да обратятся къ Богу съ покаянiемъ… А не обратятся въ богоразумiе… никако съ ними ни въ чемъ же сообщайте собе»[327], как поступал и суздальский архиепископ Дионисий, по просьбе владыки Алексия направившийся в Псков: «…поучая закону божию»[328]. Сам патриарх[329] Нил пишет в увещевательном тоне, надеясь уговорить раскольников[330]. Когда за десять лет[331] ожидания и уговоров ситуация с раскольниками в Пскове так и не была решена, митрополиту пришлось написать: «казньми (толико не смертными, но внъшними казньми и заточеньми) приводяще»[332].

Обычно в качестве «доказательства» якобы реакционности и мракобесия Православной Церкви, «прогрессивные» историки приводят факт казни стригольников на мосту через Волхов в 1375 году: «…стригольниковъ побиша, дьякона Микиту, дьякона Карпа, и третьее человъка его, и свергоша ихъ съ мосту»[333], «развратниковъ святыя въры»[334]. Казалось бы: вот и Святая Инквизиция, вот и казни инакомыслящих, чем не аутодафе, прикрытый лицемерными словами о научении? Во-первых, казнь не была санкционирована владыкой Алексием, и сам вид казни был не просто светский (именно вече приговаривало к сбрасыванию с Великого моста в Волхов; церковный суд за ересь и колдовство предусматривал сожжение[335]), но даже языческий. По всей видимости, проповеди стригольников, выступавших против ктиторства[336] и дарения монастырям земель, задели интересы влиятельных светских лиц города, которые не просто поставляли угодных им попов и игуменов, но чьи родственники, будучи монахами, содержали себя за счёт собственных вкладов[337]. Для чёрного духовенства[338] отказаться от статуса кво означало обречь себя на нищенское существование, либо стать обузой для своей родни. Во-вторых, это единственный зафиксированный случай казни раскольников. Хочу обратить внимание на то, что летописец записывал то, что было необычно, выходило из привычной событийной канвы – значит, сбрасывание стригольников с моста никак не могло быть устоявшейся практикой.

Совсем другое, куда более жёсткое и безотлагательное решение было принято по поводу «ереси жидовствующих»[339], занесённой из Литвы, последователи которой «похваляютъ въ себъ отреченный ветхый законъ, и въру жидовьскую хвалять… и называють иконы идолы», то есть были скрытыми иудеями. Само собой, что, если стригольники были заблуждающимися, но христианами, то жидовствующие христианами уже не были, более того, «глаголаше хулу на Господа нашего Iисуса Христа, Сына Божiя, и на пречистую его Богоматерь»[340], потому и отношение к еретикам жидовствующим было куда более непримиримое. Тем более еретикам покровительствовали в самых высоких кругах московитов, что накладывало определённый политический отпечаток на религиозную рознь[341].

Органы управления

Вече

Вече является институтом обычного права, а, следовательно, невозможно точно указать время его возникновения. Однако византийские писатели Прокопий и Маврикий свидетельствуют о том, что вечевой принцип был у славян с древнейших времён: «ръша сами в себъ – поищемъ собъ князя»[342], «сдумавше же поляне и вдаша отъ дыма мечь»[343]. Первое прямое упоминание слова «вече» мы найдём в описании осады Белгорода: «и створиша въче в городъ, и ръша…»[344]; причём, в летописях уже обозначается вече как орган, главенствующий над князем, или как минимум равный ему[345]. Причём, это явление не было однозначно новгородским, псковским, смоленским или полоцким: вече созывалось практически везде[346]. «Новгородци бо изначала, и смолняне, и кыяне, и полочане, и вся власти[347] якоже на думу на въча сходятся»[348].

Вече не являлось демократическими выборами XXI века. Во-первых, до него допускались только свободные; во-вторых, допускались только дееспособные, и не все свободные были полностью дееспособны. На вечах за детей принимали решение их отцы: «Кияне же рекоша: …идемъ по тобъ и с дътми»[349], «…ради ся за тя бьемъ и с дътьми»[350], «ны ся и съ дътьми бити за тя»[351]. В-третьих, далеко не все могли успеть на вече, и не до всех могло дойти известие о созыве собрания. Так как веча проходили в главном городе, то жители пригородов, деревень и сёл, и фактически, и де-юре, исключались из участников; участие в вечевых собраниях представителей новгородских городов было событием исключительным[352]. Нередко вече созывалось внезапно: «наутри же день пославъ… на Ярославль дворъ и повелъ звонити въче»[353], что делало возможность оповестить даже горожан достаточно сложной. Даже когда ставилась задача оповестить о вече заранее кого-то кроме горожан («…и придоша плъсковици и ладожане Новугороду, и выгониша князя Всъволода…»[354], «новгородьци призваша пльсковиче и ладожаны, и сдумаша…»[355], «…и тако Новгородци и Плесковичи снидошася на въче»[356]), всё равно практически все волости исключались из веча; в цитатах оповещены только какие-то представители Пскова и Ладоги. Действительное участие жителей пригородов не являлось необходимым. В случаях 1132 и 1136 годов, приведённых выше, приглашены были даже не полномочные представители, выбранные Псковом, а именно партия, враждебная князю, так как, когда Всеволод Мстиславич, изгнанный из Великого Новгорода, остался во Пскове, и новгородцы собрались выгнать его оттуда, большая часть псковичей приняла сторону князя: «… непокоришася плъсковици имъ, ни выгнаша князя от себе, нъ бяхуть ся устерегли, засекли осекы всъ»[357]; об этом говорит и Ипатьевская летопись: «того же лъта придоша Плъсковичи, и пояша к собъ Всеволода княжить, а от Новгородецъ отложиша[ся]»[358]. Фактически собрания, на которых учавствовали псковичи и ладожане были собраниями исключительно новгородскими, с участием сторонников антикняжеских партий. Ладога, как свидетельствуют летописи, не была самостоятельным политическим субъектом, но подчинялась решениям, принятым на новгородском вече: «То и же зимы [1257/58 гг.] даша посадничъство Михаилу Федоровичю, выведше из Ладогы»[359], под 1132 г.: «…а Мирославу даша посадьницяти въ Плъскове, а Рагуилови въ [Ладозъ][360]».

Периоды созыва веча не были строго регламентированы, наподобие франковских мартовских или майских полей с более-менее чёткими сроками. Как мы знаем из летописей, вечевые собрания могли проходить и летом, и зимой, в разное время суток. Могло быть даже несколько вечевых собраний в один день, или подряд: согласно письму немецких купцов в Дерпт от 4 июля 1425 года, новгородцы «целых 5 дней каждый день проводили одно вече или два ради нашего дела»[361].

Люди не были обязаны принимать участие в вече: «възвониша у святаго Николы… а загородьци не въсташа нi по сихъ, ни по онихъ»[362], бывали случаи, что вовсе ни один человек не приходил: «Князь же Мстиславъ на въче поча звати, они же не поидоша»[363].

На вече людей созывал звон особого вечевого колокола, отсюда и происходит выражение: «звонить» или «звонить вече» в значении «собирать, созывать вече». О «созвоне веча» как об оповещении путём колокольного звона знали и немецкие купцы, описывая в письме способ созыва вече именно как созвон[364]. Сам вечевой колокол непосредственно упоминается только дважды: под 1456 и 1478 годами[365], но под 1456 годом говорится: «[новгородцы] по обычею же своему начаша звонити в въчныи колокол…»[366]. Соответственно, если есть обычай, то должно было пройти определённое время, чтобы он сложился. Это же подтверждается и словами «Задонщины»: «Звонят колоколы вечныа в великом Новъгородъ»[367], и поляка Матвея Меховского в «Трактате о двух Сарматиях», где он называет вечевой колокол «колокол претория[368]»[369].

Вечевые колокола были не только в Великом Новгороде и Пскове, но и в Смоленске, Владимире-Волынском, Киеве, других городах[370]. Собственно, вечевой колокол был не только средством оповещения, но и самим символом самоуправления. Именно поэтому великие князья Иван III и Василий Иванович вывезли вечевые колокола из Великого Новгорода и Пскова: «а не быти въ Новъгородъ ни посадникомъ, ни тысецкимъ, ни въчю, и въчной колоколъ сняли доловь и на Москву свезоша»[371], «въча бы у васъ не было да и колоколъ бы есте сняли долой въчной»[372], «да и колоколъ бы въчной свъсили… и колоколъ ихъ [псковский] въчной къ Москвъ же отослалъ»[373].

На миниатюре из Лицевого летописного свода видна панорама Великого Новгорода с Софийским собором и Софийской звонницей, увенчанной крестом; рядом с ней стоит ещё одна звонница – без креста, гражданская. На ней, несмотря на вывозимый на переднем плане вечевой колокол, висит ещё один, что совершенно нормально: в Великом Новгороде существовали два места для вече: для торговой и для софийской стороны, где избирали владыку[374] (к 40-м годам XIV века созыв веча, посвящённого архиепископской кафедре, на Софийской стороне, а светским вопросам – на Торговой, уже был традицией[375]). На другой миниатюре видно, как звонарь звонит, стоя на земле, что было удобно: не было необходимости подниматься на высокую звонницу. Таким образом, звонарь звонил «по-европейски», раскачивая за рычаг балку, к которой крепился колокол, а не колокольный язык.

Для одобрения решения веча, если судить по летописям, требовалось абсолютное согласие (либо согласие такого большинства, которое не требовало подсчёта голосов и было очевидно), так как в летописях решение принимал «весь Новгород», «весь Псков», «однодушно», также и вечевые грамоты составлялись от имени всего города. Как все прекрасно понимают, невозможно честно достичь какого-то результата голосования со стопроцентным результатом, особенно, когда речь идёт о сотнях, даже тысячах голосов. Голосование на вече как таковое отличалось от голосования современного тем, что голоса не записывались и не считались. Таким образом, для принятия решения достаточно было лишь одобрения большинства, после которого (NB: голосование не тайное!) протестующие либо сами побоятся высказывать своё мнение, либо будут вынуждены примкнуть к большинству. Новгородцы обещали князю Ярославу: «аще кто не поидеть с нами [на бой], сами потнемъ его»[376]. Само собой, меньшинство не всегда считало себя обязанным согласиться с большинством, и иногда «быша въча по всю недълю», «раненыхъ много обоихъ»[377], до тех пор, пока после созывов альтернативного вече и переговоров, стороны не достигали какого-то компромисса.

Это (как и описываемый ниже способ избрания архиепископа с помощью жребия) способ не был каким-то особенным славянским или особенным новгородским изобретением. Об избрании «путём единодушного принятия» у лютичей пишет Титмар Мерзебургский в «Хрониках»[378]; о необходимости всенародного одобрения (populo adclamante) кандидатуры при избрании дожа пишет и диакон Иоанн (автор венецианской хроники начала XI века)[379]; согласно Аристотелю, так же проходили голосования в Афинах[380]. Более того, в швейцарских кантонах Гларус и Обвальден голосование производится без подсчёта голосов, на глаз, путём поднятия рук[381].

Круг вопросов общегородского вече теоретически мог быть любым, но по факту оно решало только самые важные и насущные вопросы (в отличие от веча кончанского или уличанского), а именно: призвание князей[382], обсуждение договора с князем[383], изгнание князя[384], вопросы войны и мира[385], законодательство[386] и управление[387], политический суд[388], выборы архиепископа; назначение новгородских воевод, посадников и воевод в волостях; контроль за деятельностью должностных лиц, торговые соглашения; распоряжение земельной собственностью Новгорода, пожалование земель; установление повинностей населения, контроль за их отбыванием; контроль за судебными сроками и исполнение решений; в случае архиважных дел – судебные разбирательства, предоставление судебных льгот[389]. Некоторые вопросы, решавшиеся на вече, могли бы показаться банальными и мелочными, например, вечевое собрание по поводу коротких отрезов сукна в 1402 году, или же прокладка новой дренажной трубы на Немецком Дворе в 1431 году[390], но, если вдуматься, то убытки от коротких отрезов были велики и затрагивали значительную часть населения, а прокладка новой трубы затрагивала вопрос о неприкосновенности земельной собственности города. Таким образом, даже такие, с нашей точки зрения, ничтожные вопросы, были вопросами высокой важности в рамках средневекового города.

Сколько же человек могло присутствовать на вече? Вечевая площадь на Дворище локализовывалась (небесспорно) В.Л. Яниным к западу от Никольской церкви, и её размеры составляли, по его оценке, 1800–2000 м². Данные по греческим театрам показывают, что на человека приходилось около 0.3 м² (0.4 м² с поправкой на проходы и перегородки)[391]. На Комиции, во времена Римской республики, площадь открытого пространства составляла около 1100 м², там могло разместиться 3800–4800 человек; причём, римляне, в отличие от греков, стояли. На кантональных собраниях в Швейцарии участники тоже стоят (кроме старых и немощных); площадь около 1000 м² вмещает 2500–4000 человек. То есть стоящий человек занимает 0.25 м², сидящий – 0.4 м².

Таким образом, площадь на Дворище легко могла вмещать 4000–8000 человек; даже если предположить, что на вече новгородцы сидели, то вместимость площади составила бы минимум 2000 человек. Но дело в том, что новгородцы – по крайней мере, подавляющее большинство новгородцев – не сидели на вече. В «Задонщине» «Звонят колоколы вечныа в великом Новъгородъ, стоят [мужи] новгородцы у святои Софъи…»[392]. Под 1388 годом: «И начаша иеръи сборомъ объднюю пъти, а новгородци сташа въцемъ у святъи Софъи»[393], что теми же словами дублируется в Новгородской четвёртой летописи[394]; здесь «стали вечем» означает именно дословно стояние, так как на православной литургии люди сидеть не могут. Единственный источник, который теоретически можно трактовать в пользу «сидячего веча» – это письмо немецких купцов бургомистру и совету Ревеля, в котором говорится, что «[старосты] улицы св. Михаила пошли и привели посадника и тысяцкого и уселись [с ними] напротив ворот перед церковью святого Михаила»[395]. Казалось бы, ничего удивительного, если не принимать во внимание то, что послание было написано по горячим следам, 28 декабря, а в декабре на северо-западе России сидеть под открытым небом в сугробах, мягко говоря, некомфортно, так что трактовка Лукина «устроились» вместо «уселись» выглядит гораздо логичнее.

Если действительно принять количество населения Великого Новгорода в 25–30 тысяч человек[396] и исключить из этого числа женщин, детей и холопов с нищими и подмастерьями (как неполноправных горожан), то мы получим максимальное количество участников веча. Если брать женщин, то их примерное соотношение к количеству мужчин было 1170–1300 на 1000. Средний состав семе Гданьска (город с населением, равным по численности населению Великого Новгорода) был 3.5–4.5 ребёнка на семью, причём чем выше был достаток семьи, тем больше было детей. В польских городах около начала XV века в среднем богатые семьи состояли из 6 человек, среднего достатка – из 5, бедные – из 4. По оценкам немецких исследователей, общая доля детей в семье могла доходить до 20–30 %[397]. Итак, из 30 000 новгородцев примерно 17 000 были женщины; из оставшихся 13 000 примерно половина или более были недееспособны или неполноправны (дети мужского пола, нищие, холопы и пр.), таким образом мы получим цифру в 5–6 тысяч, которая является максимальной даже для XV века, не говоря уже о предшествующих веках.

Вечевая площадь на Дворище смогла бы вместить такое количество людей – с одной оговоркой: если бы они действительно все вышли на вече. Как уже говорилось выше, участие в вече не являлось обязательным – не только в Новгороде, но и в других странах, где существовали аналогичные формы управления через общее собрание. В швейцарских кантонах собиралось от 1/5 до 1/3 от всех, имеющих на это право; в Риме в эпоху Цезаря – около 12 % граждан Рима; в средневековой Венеции – примерно треть[398]. То есть реальное число участников вече не превышало 1.5–2 тысячи человек, а, скорее всего, даже было ещё меньше.

В современной, москвоцентричной историографии принято считать, что на любом вече (были веча разных уровней: уличанские, кончанские и городские[399]) чуть ли не обязательно были усобицы, волнения, люди дрались палками на мосту, творились тому подобные беззакония. Но вдумаемся: летописец всегда фиксирует то, что для него необычно: пожар, голод, война, необычная комета, солнечное затмение, драка на вече. Собственно, Иван IV убил и запытал за несколько дней на порядки больше людей, чем было травмировано или убито на всех вече за всю историю Господина Великого Новгорода, но почему-то москвоцентристы не делают на этом акцента, как и на том, что и сейчас существуют различные партии, несогласные друг с другом.

Господский совет (Совет господ)

Мы знаем название совещательного органа, этого русского сената, только по немецкому названию: de heren – господа, или de heren van Groten Naugarden[400] – господа Великого Новгорода. В ганзейских документах 1448-го и 1449-го в ряду новгородских органов власти и должностных лиц[401] фигурирует «совет» (de rat), т. е. ганзейцы в это время воспринимали Совет Господ как сложившийся политический институт[402]. По своей сути Господский совет органично дополнял вече, так как последнее физически не могло обсуждать вопросы, а могло только поднимать их и одобрять или не одобрять. Таким образом, вече являлось как бы верхней палатой парламента при нижней палате – Совете. «Господа», как будет рассказано ниже, советовались, пусть даже формально, с вече, что показывает, что вече действительно было высшим по отношению к «господскому совету» органом. Например, в 1409-м, по ганзейским документам, тысяцкий манипулировал общественным мнением, «чтобы общину [новгородскую] лучше удовлетворить»; в 1412-м «господа» не идут наперекор воле веча открыто, а утаивают важную информацию даже от купцов[403].

В совет входили магистраты[404]: архиепископ (владыка), архимандрит[405], степенные посадник и тысяцкий[406], кончанские игумены, а также самые влиятельные бояре[407]: кончанские старосты, сотские старосты, старые[408] посадники и тысяцкие[409]. Янин так описывает состав совета согласно грамоте 1477 года: 36 посадников и 8 тысяцких, 2 купеческих старосты, архиеписков, архимандрит, 5 кончанских игуменов – всего 53 человека[410]. Никитский тоже настаивает на участии в совете бояр и их высший слой – старых посадников и тысяцких – на основании присутствия старых посадников в новгородских дипломатических миссиях. Однако это не может служить основанием полагать, что бояре занимали место именно в новгородском «совете господ».

Письмо ревельского совета «господам Новгорода» (de heren van Naugarden), было адресовано новгородскому архиепископу, посаднику, тысяцкому и старостам пяти концов (den ertzebiscop to Naugarden und den borchgreven und den hertogen und de olderlude an viff enden), как и послание бургомистра и ратманов Ревеля[411]. В конце послания немцы просят скрепить ответ печатями «епископ, и посадник, и тысяцкий, и старостя пяти концов Новгорода»[412]. Бернд Лемгов, представитель ревельского совета, писал в своём отчёте, что за 11 мая он ходил к «епископу, и посаднику, тысяцкому и пяти старостам пяти концов». Сложно представить, что посол посетил всего лишь за один день восьмерых влиятельных чиновников, так что, скорее всего, он присутствовал на некоем совещании, на котором собрались «господа», после которого они ответили немецкому посланнику, что окончательный ответ они дадут только после совещания с Великим Новгородом (то есть вече).

«Господа» были постоянно действующим органом; так, например, в ганзейском документе от 28 мая 1409 года купцы пришли жаловаться «к господам» (vor de heren) на ограбление Ханса фанме Лоэ, и от имени «господ» им ответил тысяцкий (de hertoghe)[413]. В другом документе, от 28 октября 1411 года посадник и тысяцкий отвечают немецким купцам, что они «совещались со своим отцом архиепископом, и с господами, и с Новгородом»[414].

Степенный посадник вместе с тысяцким по сути являлись исполнительными органами веча. Судя по их именованиям в ганзейских договорах – бургомистр и герцог[415], – посадник занимался гражданским управлением; тысяцкий же – военными и полицейскими делами. Оба магистрата избирались на неопределённый срок по решению веча[416]; постоянный срок действия их полномочий установился не раньше XV века[417]. За их службу взималось «поралье» – поземельный налог, от «рало» – плуг[418].

В отличие от других княжеств, новгородский тысяцкий представлял в Совете житьих людей и чёрных людей (средний и низший классы горожан). Также тысяцкий вёл торговый суд[419], как один из шести старост совета Ивановской Сотни – а именно тяжбы по торговым вопросам, все споры между иностранцами и новгородцами (вместе с посадником).

Несмотря на то что само звание тысяцкого звучит как звание человека, облечённого очень высокими полномочиями, его решения должны были быть одобрены вече, как, например, показано в ганзейском документе 1406 года, в котором немецкие купцы обратились к тысяцкому по поводу ареста их товаров. Тысяцкий ответил, что вначале он «посоветуется с Великим Новгородом на общем вече» (ghemeynen dinge), и только в зависимости от решения новгородцев даст ответ: «как они [новгородцы] об этом примут решение, он им [немцам] после даст ответ»[420].

Посадник командовал посадским[421] войском, судом[422], подписанием дипломатических договоров.

Некий аналог господского совета существовал и в Пскове (что неудивительно). В 26-й статье прямо сказано: «…или пакы… позваный… не станет не судъ предъ госпóдою»[423], в 25-й: «…iно госпóдъ послать съ суду своихъ людей[424]»[425]. Функции «госпóды» не заключились исключительно в судебной области: в приписке к духовной грамоте[426] 1491–96 гг. говорится: «…соцкои [сотник] был Феодоръ з Запсковья от господе»[427], т. е. представители «госпóды» не только разбиралси судебные дела, но и заверяли завещания. По сути, «госпóда» представляла собой коллегию, состоявшую из князя (или его наместника), посадников и сотских (сотников). В Псковской Судной Грамоте как высшая судебная инстанция упоминается либо «госпóда», либо её члены; так, в статьях 11 и 13, разбирая один и тот же юридический казус, автор Грамоты утверждает, что вопрос должен решаться «предъ госпóдою»[428], но «подсудничье князю и посадниомъ и съ сотскими всъми взяти»[429]. Точно такое же перечисление членов коллегии видно и в статьях 19 и 21[430].

Соотношение между «госпóдой» и вечем во Пскове напоминало соотношение между новгородскими «господами» и новгородским же вечем. Более того, Псковская Судная Грамота в статьях 108–110 даёт куда более ясную с правовой точки зрения картину взаимодействия. Согласно статье 108, при возникновении земельных споров, если есть «грамоты» (то есть доказательства для апелляции): «…да положать граматы старые… предъ госпóдою покладутъ»[431]. Если же «грамот» не было, то в действие вступала статья 110: «А которой строкъ пошлиной грамоты нътъ, и посадникомъ доложити господина Пскова на въчъ, да тая строка написать, А которая строка въ сей грамоте не люба будет господину Пскову, ино та строка волно выписать вонь ихъ грамотъ»[432]. Таким образом, видно, что вече (господин Псков) выступало как высший орган законодательной власти, а «госпóда» – исполнительной и судебной. вече создавало новые источники права, а применяла их «госпóда».

По сути, принципиальная разница между «господским советом» Новгорода и «госпóдой» Пскова заключается в том, что в совете Новгорода не принимали участия ни князь, ни наместник, а также сотские, зато в него входили тысяцкие, архиерей и кончанские старосты.

Князь

Роль князя была сильно ограничена; в знак этого князь жил в Городище – в нескольких километрах от города. По трём договорным грамотам мы видим, что князь не имел права отменять старые законы и вводить новые: «Держати ти Новъ[гор]одъ по пошлинъ[433]», како держалъ отецъ твои»[434]; «Приде князь Михаил… и цълова крестъ на всеи воли Новгородьстъи и на всъхъ грамотахъ Ярославлихъ»[435]. Князь не мог объявлять войну без позволения веча[436]. Нельзя было изменять размеры налоговых сборов[437]. Вся деятельность князя как управленца осуществлялась исключительно под контролем посадника: «А бес посадника ти, княже, волостии не роздавати, на грамотъ даяти»[438], «А бес посадника тобе волостии не раздавати»[439], «…бес посадника ти, княже, суда не судити»[440]. Князю нельзя было назначать своих посадников в волости: «А волостии ти, княже, новгородьскыхъ своими мужами не держати, нъ держати мужи новгородьскые»[441]. Князю нельзя было торговать с немцами иначе чем через новгородских купцов: «А в Немецъскомъ двореъ тобе торговати нашею братию»[442]; запрещалось закрывать двор или посылать приставов[443]. Только через новгородцев князь мог иметь отношения с Заволочьем: «А за Волокъ ти своего мужа не слати, слати новгородца»[444]; если князь хотел послать сборщика в Заволочье налогов, он передавал ему собранное только в Великом Новгороде[445]. Таким образом, у князя не было ни единого источника доходов, не связанных с городом; более того, ни князь, ни княгиня, ни княжеские бояре и дворяне не могли приобретать недвижимость[446], чтобы они не укоренялись на землях Великого Новгорода.

По сути, роль князя (или его наместника) сводилась к исполнению суда высшей инстанции (вместе с посадником), скреплению сделок и утверждению в правах, и, конечно же, к обеспечению безопасности.

После Михаила Ярославича Тверского (то есть после 1314 года) ни одного князя как правителя не сидело «на степени». Великий князь ни в XIV, ни даже в XV веке не именовался князем Новгородским[447]; то есть, по сути, Великий Новгород управлял своей землёй с исключительно помощью вече и Совета, даже без ограниченной власти князя. Последним великим князем, бывшим в Великом Новгороде больше двух-трёх недель, был Юрий Данилович, а с 1346 года в Новгороде 88 лет Великий князь не был даже в качестве гостя. Княжеский наместник проживал в Городище так же, как и князь, имея статус дипломатического представителя; о его низком статусе говорит хотя бы размер подарков, по сравнению с подарками магистратам[448].

Деление города

Федеративность Новгородской Республики отражалась даже в устройстве самого города: у республики было пять пятин, у города – пять районов-концов. По старшинству упоминания в летописях Неревский (он же Кожевницкий или Петровский – по имени церкви Петра и Павла в Кожевниках[449]), Людин (он же Гончарский[450]), Славенский, Плотницкий, Загородский[451]. Конечно, нельзя абсолютно точно сказать, что Неревский конец является древнейшим, т. к. слои X века имеются во всех концах; вероятно, просто в X веке ещё не сложилось деление на концы.

Однако именно Неревский конец имеет самый мощный культурный слой: до 7.5 м, что говорит о том, что Неревский конец был более густо заселён. В пользу этого говорит и то, что слой X–XI вв., для которого характерно полное отсутствие стеклянных браслетов, достигает на территории этого конца 2 метров. Неревский конец также сыграл свою значимую роль и в истории: именно в нём священник Герман Воята у церкви Иакова писал I Новгородскую летопись; именно от церкви Кузьмы и Демьяна, что на Холопьей улице, был избран построивший городские стены митрополит Василий (Григорий Калека).

Конец управлялся своим локальным вече, которое имело право заключать мир или идти против другого конца – и это не фигуральное выражение; конец имел даже свою печать[452]. В 1418 году «…И пришед [Славенские и Плотницкие] в доспъсех съ стягом на Кузмадемиану улицу»[453], – то есть, у каждого конца было своё боевое знамя[454], что означало, что в случае войны каждый конец выставлял свой вооружённый отряд с собственным воеводой. Административно конец делился на две сотни[455], и сотские старосты вместе с кончанским занимали свои места в Совете Господ (своеобразной «верхней палате»).

Более того, каждая улица в конце была не просто собранием домов по сторону мостовой. Улица в Великом Новгороде представляла собой общину[456] с отдельным управлением, уличанским старостой, обчиной (конторой, в которой хранились общественные деньги[457], и где держал суд староста). Уличанский староста был именно локальным управляющим, т. к. мы не увидим упоминания о них ни в договорах с иноземцами, ни в посольствах, ни в договорах с князьями. Даже в общем суде у владыки заседали выборные старосты не от улиц, а от концов[458].

Насколько мощной политической силой были уличане и концы, показывают два случая. В первом случае, произошедшем в 1218 году, торговая сторона вступилась за своего боярина Матвея Душильчевича и потребовала прогнать посадника Твердислава. Людин конец, чьим боярином был Твердислав, вступился за него и позвал на помощь Прусскую улицу, уличане которой согласились прийти на помощь, тогда как Загородский конец, к которому принадлежала Прусская улица, держал нейтралитет. Во втором уличане Славенского конца в 1359 году, требуя посадничество своему боярину Сильвестру Лентеевичу, пришли на вече в доспехах, разогнали безоружных заречан (Софийскую сторону) и даже убили одного человека; чтобы защититься от заречан, славенцы даже разрушили мост через Волхов.

В концах и на улицах не было сегрегационного проживания: фактически на одних и тех же улицах жили и бояре, и чёрные люди, и купцы, и житые люди[459], значит, уличанским старостой или представителем от конца может быть выбран человек абсолютно любого сословия. Таким образом, как уличане и кончане были готовы поддержать своих бояр, так и бояре от улиц и концов были обязаны исполнять требования своих избирателей, чтобы не быть изгнанными.

С другой стороны, есть логические доводы в пользу того, что уличанским старостой должен был чаще выбираться священник. Во-первых (забегаю вперёд), городская иерархия представляла собой теократическое управление: владыкой города был архиепископ, от концов печати привешивали игумены, и встраивание между ними и минимальной общинной единицей – приходом – мирянина как минимум выглядело бы странно. Во-вторых (опять забегаю), именно в церквях люди хранили наиболее ценные вещи, что говорило о доверии к священникам. В-третьих, церкви были в основном каменными, так что именно там было бы логичнее устраивать обчины, и большими, что подходило для уличанских вече (а центрами кончанских и уличанских организаций были как раз патрональные церкви, как и у купеческих сотен[460]).

Церковная иерархия

Шесть дней пришлось ночевать при семисоборной церкви Рождества Богородицы Десятинного монастыря, что на Волосовой улице, у самой стены, пока вече не собралось ещё раз. Ударил вечевой колокол, в ответ ему ударили колокола на Святой Софье, ответили им звонницы Бориса и Глеба и Входноиерусалимской церкви – звенели и гудели все колокола Детинца. На этот раз пришли старосты от всех концов Софийской стороны – Неревского, Загородского и Людина, обсудившие положение дел на своих, районных вече. Само собой, старосты пришли не одни: шли священники, монахи, просто кончанский люд. Оружия на этот раз было ещё больше, чем неделю назад, и не только дубины: люди были с топорами, копьями, луками. «Как Ярослава к порядку приучили, когда вздумал на корелу идти[461], так и этого латынянина приучим», – прогудел дородный священник, подбрасывая и ловя кистень – свинцовую гирьку на ременной петле: «Посулил[462] он, посулил славлянам, смутил город». Мост был разобран ещё вчера; только проповеди владыки да отсутствие моста и помогло хоть как-то предотвратить бой между Софийской стороной вместе с Плотницким концом, и Славенским. Кто начал разбирать мост первым – уже неясно, говорят, что славляне, но горячих голов хватало по обе стороны Волхова.

Владыко Алекси́й преклоняет колени перед Чудным Крестом[463], поставленным у начала моста. Смиренно смотрит на повелителя могущественной республики распятый Господь; казалось, со скорбью – Богоматерь и Мария Магдалина; понимающе – Иоанн Богослов и сотник Лонгин[464]. Сам архиепископ, как всегда одетый в простую иноческую одежду, не похож на царя, короля или князя, которым он был равен по положению. Толпа замирает, давая владыке помолиться в тишине. Хоть и разгорячённые неделями дебатов – а кое-кто и хмельным, – многие надеются на чудо. Сжимают в ладонях кресты новгородцы, сжимают в ладонях амулеты чудские язычники. Никто не хочет братоубийства.

Наконец владыка заканчивает, поднимается, отряхнув колени от песка, и всходит в лодку, чтобы говорить с середины реки, где его будет слышно всем. Удивительно, но голос немолодого архиепископа звучно разносится над водою: «Спаси нас Бог и Святая София от усобной рати! – начинает Алекси́й. – Отнимаю у подручника[465] Патрикея Наримантовича кормление…» Слышен ропот со стороны славлян. «Отнимаю у подручника кормление, – возвышает голос владыка. – И даю ему Русу, Ладогу и Наровский берег!»[466]. Тишина звенит, кажется, пролети сейчас комар, услышит каждый. «Кому любо?» Вначале нестройно, но всё больше и больше слышны крики с обеих сторон; люди швыряют оземь оружие; кто-то, не раздеваясь, прыгает в воду, чтобы плыть на противоположный берег, на другом берегу следуют его примеру…

Мы стоим, поражённые политическим талантом владыки: с одной стороны, славляне не будут недовольны унижением князя, оставшегося совсем без кормления; с другой стороны, претензии ореховцев и корельцев удовлетворены; с третьей – князю Патрикею ясно дано понять, какое его место, и чтó с ним может сделать владыка и вече.

* * *

По сути, церковная иерархия повторяла собой иерархию мирскую.

Начиналась она с прихода (как мирская начиналась с улицы). Как таковой, современный приход впервые появляется в письменных источниках только в 1485 году как искусственно сформированная церковная структура[467]. В Уставе князя Ярослава Мудрого о святительских судах (XII–XIV вв.) говорится о «пределе – переезде – уезде»[468], территориальной церковно-административной единице, чьё название («предел») соответствует греческому «perioikon». В дальнейшем именно «предел» становится наиболее часто употребляемым термином для обозначения церковного округа, впервые будучи упомянутым в Ефремовской кормчей[469] XII века, Климентовской новгородской кормчей 1280-х годов и далее.

До появления типично московитского «прихода» (с прикреплением новых прихожан к старым церквям) и оформления клира как одного из сословий Царства Московского основной единицей церковной жизни были существующие социально-политические подразделения, например, княжеский двор, городские сотни, боярские семьи. Одновременно с «уездом» в XII–XV веках существовало такое понятие как «покаяльная семья», формировавшаяся вокруг конкретного священника, а не по территориальному принципу. Новгородский епископ Нифонт советовал христианину, оказавшемуся прихожанином нового храма, не прерывать отношения с «покаяльной семьёй» и хотя бы тайком, но ходить туда исповедоваться[470].

Нередки упоминания о том, как жители определённой улицы сами строили свои, приходские церкви, содержались же такие церкви тоже уличанами: «великая улица Воскресеньска, многiя хрестьяне, по благословленiю пресвященного архиепископа Великаго Новагорода и Пъскова владыъ Ионы, заложиша церковъ святое Воскресенье Христово, а [то] старая порушилась»[471], «…заложиша Лукиници[472] церковь камяну святыхъ апостолъ Петра и Павьла, на Сильнищи»[473], «Поставиша лубянци церковь камену святого Георгиа», «посадник Богдан Обакунович с своею братнею и с уличаны поставиша церковь каменну св. Симеона на Чюдинцеве улице»[474]. В Пскове ситуация обстояла точно так же: «Въ лъто 6902. Кончаны быша перши у Крому… и колоколницю поставише»[475]. Уличане не только ремонтировали обветшалые церкви и строили новые, но и закупали необходимую утварь и книги: так, в 1400 году для церкви Св. Кузьмы и Демьяна была заказана богослужебная книга «Пролог», «повелением боголюбивых бояр Юрия Онсифоровича, Дмитрия Микитинича, Василия Кузминича, Ивана Даниловича и всех бояр и всей улице Кузмодемьяне»[476]. По сути, уличанские церкви были строениями общественными; возможно, как Господский совет собирался во владычной палате, в церквях собирались уличане на уличанское вече[477]. В церквях же хранился товар[478]: «сгоръ церковь святаго Дмититрiя… товара множество исгоръ»[479]; «цто прибытка в веся будете то вложи во церкове»[480] – и это не единственная берестяная грамота, советующая сохранить ценности в церкви[481]. Иногда каменные церкви или владычный двор использовались в качестве тюрем[482]. Приходской священник был небольшой, но всё же властью у себя на приходе, выбиравшейся на уличном же вече. Обычно в церкви был не один священник, а два или больше[483].

Вплоть до XV века священники входили в состав ополчения, то есть, становясь священником, человек не переходил в особое сословие и переставал быть гражданином, со всеми присущими гражданину обязанностями: «изгониша Литва Русу… убиша… Рушанъ[484] 4 мужи, попа Петрилу, Павла Обрадиця а ина два мужа»[485]; «А коли Псковичи сступишася съ Неъмци битися… Руда, поп Борисоглебскiй… пригнавъ в Изборескъ и повъда имъ лихую въсть»[486]. Новгородская летопись под 1193 годом говорит о походе воеводы Ядрейки «в Югру ратью», где среди «вячших» упоминаются поп Иванко Леген[487]. Только в 1497 году, то есть при архиепископе, поставленном из Москвы, псковский клир[488] отказывается принимать участие в сборе воинов: «…священники нашли въ правилъхъ Святыхъ Отецъ в Манаканунъ[489], что написано, яко не подобаетъ с церковной земли рубитися[490]»[491]. Участие белого духовенства[492] в сражениях не было какой-то именно новогородской особенностью. Сохранился ответ Патриаршего синода[493] епископу Феогносту под 1272 годом. На вопрос епископа: «Аще поп на рати человека убиет, лзе ли ему потом служити?» патриарх отвечал: «Се удержано святыми канонами»[494]. Поразительно то, что в большинстве списков (кроме двух) вплоть до XVI века это правил звучит так: «НЕ удержано есть», то есть для русских в том, что священник убивает на поле боя, не было ничего возмутительного или должного привести к запрету на служение Литургии[495]. Византийские канонисты X–XII веков Иоанн Зонара и Феодор Вальсомон не только свидетельствовали, что воины не воздерживаются от Причастия три года[496], согласно правилам Святителя Василия Великого[497], но и что духовные лица сами выступали в качестве воинов, не будучи впоследствии лишены сана[498].

Близость клира к воинскому сословию постоянно просматривается на страницах летописей. Под 957 годом упоминается свой священник у княгини Ольги, «свой презвутер» был у князя Бориса летом 1015-го; в белозерском походе Яна Вышатича в 1071-м упоминается «попин Янев», убитый волхвами[499]. Ипатьевская летопись сообщает, что в походе против половцев 1111 года, князь Владимир Мономах «пристави попы своя, едучи перед полком, пети тропари и кондаки Христа честного…[500]»[501]. Уникальное сообщение содержится в Новгородской летописи под 1136 годом, когда владыка Нифонт запретил своему духовенству венчать князя Святослава Ольговича, а тот венчался «своими попы»[502]. По сути, только под владычеством Москвы, с образованием замкнутого сословия священства, духовенство отдалилось от паствы, перестав участвовать в битвах.

Длинный путь клира к обособлению в отдельное сословие показывает и грамота патриарха Германа 1228 года к митрополиту Кириллу I о запрете на постановление в священный сан без освобождения их холопства, как и ряд деяний Владимирского собора 1274 года[503]. Даже в Судебнике 1550 г. в 88-й статье приходилось гарантировать свободу духовенству от крепостной зависимости: «…попу пожылого нет, и ходити ему вон безсрочно воля»[504].

Священникам не возбранялось заниматься каким-либо мирским делом. Например, в 536-й грамоте некий человек просит священника «омочить, пристричь» «милотарского поллоктя»[505] – то есть, остричь длинный ворс с сукна или, по другой версии, овчины. То же самое описывал и в 1698-м Самуил Коллинз: «Монахи торгуютъ солодомъ, хмълемъ, всякаого рода хлъбомъ, лошадьми, рогатымъ скотомъ, и всъмъ, что приносить имъ выгоды»[506]. Единственное дело, однозначно табуированное для священника, было дача денег в рост («наим»). В Вопрошании Кириковом прямо говорится: «А наим деля, рекше лихвы, тако веляше оучить: аже попа, то рци ему: «не достоить ти слоужити»; в «Поучении» владыки Илии: «А и еще слышно и другие попы наим емлюще, еже священническому чину отинудь отречено»; в «Поучении, избранном от всех книг» читаем: «На наимы жь коун не дай отинюдь, святый бо апостол Павел лихоимца с блудникы вменяет»[507].

Даже такая идиллическая средневековая картина как храмы с церковными слободками, населёнными клиром, полностью неверна для средневекового Великого Новгорода: не только усадьбы священников не примыкали к храмам и не образовывали анклавов, но даже для чёрного духовенства было возможно проживание вне монастырских стен[508].

Следующим уровнем иерархии были церкви кончанские, рядом с которыми, вероятно, находились вечевые площади для сбора кончанского вече; строились они на деньги целого конца.

Выше них располагались семь[509] городских соборных[510] храмов, к которым приписывались менее значимые церкви, объединённые в участки («пределы»)[511]: Софийский (Детинец), Михайловский (Прусская улица), Власьевский (Власьевская улица), Иаковский (Яковлева улица), Сорока Мучеников (Щеркова улица); на Торговой стороне: Иоанна Предтечи (на Опоках), Успенский Богородицкий (на Ильиной улице на Козьем Боротке)[512]. Самым главным храмом Великого Новгорода был, само собой, Софийский: «В Великом [Нове]городе 1-й собор Премудрость божиин святыи Софеи»[513].

Каждый конец, помимо кончанского вече, был представлен своим монастырём со своей же печатью: Павлов у Славенского конца, Антониев у Плотницкого, Николы Белого у Неревского, Николы на Поле у Загородского[514]; выделялся Людин или Гончарский конец, у которого была печать с воином, хотя у этого конца был свой монастырь – Благовещенский. Как Господский совет заседал во Владычной (Грановитой) палате, так и кончанские бояре собирались в своих монастырях[515], то есть имело место сращивание мирской и монастырской администрации.

Архимандрит, резиденция которого располагалась в самом крупном и богатом монастыре – Юрьевом[516] – занимался не только взаимоотношениями между монастырями и надзором над монашествующими.

Он регулярно упоминается в посольствах: с предложением мира «послаша къ великому князю… архимандрита Давыда а съ нимъ 7 поповъ»[517], «…послаша ахримандрита Есипа съ бояры в Копорью»[518] по поводу убийства Луки Варфоломеевича, «…послаша къ митрополиту Саву архимандрита»[519], «по владычню благословенiю Иванову, ходиша послы изъ Новагорода: архимандритъ Парфенiй, и посадникъ Есипъ Захарiиничъ… и житiи люди… къ великому князю Василию Дмитриевичу, взяша миръ съ великымъ княземъ, по старинъ»[520]. Архимандрит Дионисий ездил в Киев по поручению новгородцев, испросить титул архиепископа тогдашнему владыке; архимандрит Лаврентий был послом в Торжок к князю Иоанну Даниловичу; архимандрит Савва с боярами ездил в Москву к митрополиту просить о вторичном восстановлении архиепископом владыки Алексия. Архимандрит Никандр был послом в Швецию, архимандрит Варфоломей возил ризы святителя Никиты в Москву Ивану IV[521].

В ганзейской IV Скре тоже упоминается архимандрит как гарант сохранности имущества: «Далее, при выезде всех купцов со двора нужно ключи опечатать и передать один епископу новгородскому, другой – игумену [монастыря] св. Юрия»[522].

Должность архимандрита не была выборной, в отличие от других влиятельных должностей; в летописях нет ни слова о его выборах. В Новгородской первой летописи показано назначение архимандритом «Гръцина попа»[523] по завещанию прежнего игумена Юрьева монастыря, пусть даже и с формального согласия вече. Архимандрит мог назначаться и архиепископом, но и в этом случае одобрение вече лишь принимало его решение. Причём новым архимандритом становился не обязательно монах, им мог быть и представитель белого духовенства, как в приведённом выше случае.

Существенной особенностью также было то, что должность архимандрита была сменяемой: если в других монастырях настоятели менялись по естественным причинам, со смертью предыдущего игумена, то новгородские архимандриты менялись достаточно часто. Например, между 1333-м и 1337-м годами архимандрит поменялся трижды, с 1377-го по 1386-й их было пять, с 1460-го по 1475-й – восемь[524].

Интересен тот факт, что юрьевский игумен, становясь архимандритом, не оставлял игуменства, и наоборот: игумен из другого монастыря, становясь архимандритом[525] (такое бывало), не становится игуменом юрьевским. Эта мера вполне логична: так как пост архимандрита временный, его утрата на очередных выборах не должна была вести к разрушению карьеры иерарха.

Насколько влиятельным был этот пост, показывает тот факт, что имена архимандритов помещаются в приложения к летописям наравне с именами князей, тысяцких, посадников и владык. Такие приложения имеются в Комиссионной рукописи Новгородской первой летописи, Новороссийском Новгородской четвёртой летописи и в Уваровском списке Ермолинского летописца[526].

Новгородский архимандрит, в отличие от юрьевского игумена, избирался не братией, а «всем Нвогородом». Наиболее ярко это показывает избрание преемника архимандрита Савватия в 1226 году: «Сватiи съзва владыку Антонiя и посадника Иванка и всъ Новгородцъ и запроша братъ своеи и всъхъ Новгородъцъ: изберъте собъ игумена»[527]. То есть Савватий, будучи при смерти, попросил прийти не только архиепископа, но и посадника – светского правителя – и «всех новгородцев» (имеется в виду не всё население города, а, видимо, знатнейшие бояре или старосты), чтобы те избрали «себе игумена». То, что Сава Гречин, поп церкви святых Константина и Елены здесь назван игуменом, а не архимандритом, не отменяет абсолютно нетрадиционной для монашеской среды процедуры его избрания; то есть речь идёт не о простом избрании настоятеля монастыря, для которого нужно было бы решение только монастырской братии. В 1230 году таким же путём вместо Савы «князь Ярославъ, владыка Спуридонъ и всь Новгородъ»[528] поставили на его место Арсения, игумена Хутынского монастыря.

На самой вершине находился владыка, хозяин Детинца – архиепископ Новгородский и Псковский. Несмотря на кажущуюся демократичность церковного управления, и упоминания его в посольствах наравне с архимандритом, последний подчинялся владыке: «Архимандрите! послъдуй ми; онъ же рече: съ радостiю, учителю, иду по тебъ»[529], «приъха Моисъй владыка… и повелъ Алексъю и съ архимандритомъ ити на въче»[530], «…прiиде владыка Моиси… поимя с собою архимандрита и игумены»[531], «поиха владыка Алексеи к митрополиту, и с ним Сава архимандрит…»[532]. То есть в приведённых выше отрывках нет ни малейшего намёка на равенство архимандрита и архиепископа, не то что на какую-то оппозицию в лице архимандрита.

Власть архиепископа – равно как и его ответственность – была огромной (не зря де Ланнуа называл владыку «comme leur soverain»[533] – «как бы их повелитель»). Во время смут именно он призывал противоборствующие стороны к миру. Владыка Василий уладил выросшую из судебного разбирательства смуту в 1342-м[534]; в 1359-м святитель Моисей предотвратил настоящую войну между Софийской стороной и Славенским концом[535]; владыка Симеон совершил тот же подвиг в 1418-м, когда назревала гражданская война между Софийской и Торговой стороной[536]. Такая патриархальная роль владыки неудивительна, если учесть, что новгородцы и псковичи в официальных документах зачастую именуются его детьми. Ганзейцы так называют новгородцев[537]; в договорной грамоте тверского князя Михаила Ярославича с новгородским владыкой детьми называются посадник и тысяцкий[538]; в Новгородской первой летописи под 1352 годом псковичи называют себя детьми владыки Василия[539], как и под 1398 годом, обращаясь ко владыке Иоанну: «господине отче»[540].

Но архиепископ не был тираном с единственным голосом. Ушкуйники зачастую отправлялись в свои походы без его благословения (см. «Ушкуйники»), но лучше всего то, что решение веча и решение владыки – это разные вещи, показывает ответ новгородцев псковичам: «Нас не благословил владыка воевати Литвы, а Великий Новъгород нам не оуказал»[541].

Ещё одной зоной ответственности архиепископа как владыки Великого Новгорода была торговля.

По Уставу великого князя Всеволода, «а в Новъгородъ святъи Софии и епископу и старостъ Иваньскому и всему Новугороду мърила торговаа, скалвы вощаныи, пуд медовыи, и гривенку рублевую, и локоть Еваньскыи… иже на торгу промежи людьми, от бога тако исконъ уставлено есть: епископу блюсти безъ пакости, ни умаливати, ни умноживати, а на всякыи годъ извъщивати»[542], то есть владыка не только должен был быть хранителем палаты мер и весов, но и ежегодно проверять их точность.

Само собой, именно владыка решал все дела между Новгородом и Ганзой[543], включая и неизбежные конфликты: имеется грамота владыки Симеона от 1417 года с требованием прислать послов от Риги, Юрьева и Колывани, а также грамота 1418 года с требованием судить двух рижан за неуплату новгородцу пятидесяти рублей[544]

Загрузка...