Глава 3 Что-то белое

1

Они выпрыгнули из электрички на маленькой станции со смешным названием Ергач примерно в десять утра, когда красное солнце только-только поднялось над далекими макушками леса. Все тут было бело-розовое, студеное, заваленное снегом так, что не понять, то ли крыша домишки, то ли пригорок. А сверху такой бездонный кобальтовый небесный рай, что бессмертие хоть откусывай.

Электричка дала гудок и пошла, пошла, набирая ход, сметая с перрона пушистый снежок, и вмиг скрылась за поворотом. Парочка закутанных фигур, сошедших из других вагонов, скрылась за розовым, как пряничный домик, зданием станции, и Мур с Долькой остались одни. Долька молча озиралась и ежилась, будто и сама не ожидала такой зимы. На соседнем пути примерз к рельсам бесконечно длинный состав из пустых платформ, за ним виднелись еще белые крыши и заиндевевшие березы. Зима. Какая же здесь зима! Мур такой никогда в жизни не видел. Да он вообще подобные станции только из поезда видел, размышляя, как тут можно жить. Ну вот теперь узнает. Он глянул вслед электричке – опять показалось, что сошел по ошибке, отстал. Долька съежилась еще больше, посмотрела большими и яркими, как зеленые планеты, глазищами и чуть виновато сказала:

– Тут у нас не настоящая дача. А так, домик от бабушки остался. Там холодно, конечно. А печку я топить не умею.

Она выглядела испуганной, и Мур наклонился поцеловать ее:

– Справимся. Дорогу-то найдешь?

– Я тут только летом была… Сейчас все такое… Как под одеялом.

Пахло от нее мандаринками. С минуту они, уронив рюкзаки, целовались, как будто у них уже правда большая-большая любовь. Тишина, темный шелк ее волос липнет к щекам, и зимнее сияние, и… Вдруг Мура по шапке что-то несильно, на излете, стукнуло и заорала какая-то баба:

– Иш оне чо, развратники, марш вон отседа!

Под ноги с воротника упал кусок сосульки и разбился об лед перрона в мелкие осколочки. А на них неслась черная тумбочка, замотанная сверху в красное и развевающееся. Мур дернул Дольку за себя, а тумбочка затормозила, встала метрах в трех и оказалась теткой в годах. Посмотрела на куски сосульки в руках, уронила – те звонко разбились. Тетка спросила:

– Ай, чо это я? Робяты? Нашло чо-то!

И стала поправлять красный платок. Мур подхватил рюкзаки, взял Дольку за руку, и они осторожненько обошли тетку, а та все поправляла и поправляла платок. За углом домика станции они переглянулись – и засмеялись, тычась друг в друга. Потом еще поцеловались и наконец огляделись: никого. Еще бы – в такой мороз!

– Туда, – показала белой варежкой Долька в широкое пространство между заборами усадебок, посреди которого была прочищена неширокая канава проезда. Борта ее приходились им то по пояс, то по плечи. – Ну и завалило, жуть!

– Что, к весне и с крышами скроет?

Разок встретился прорытый отнорок к калитке домика, из трубы которого валил бело-розовый, плотный, как зефир, дым. Они прибавили шагу. Снег так скрипел под подошвами, что казалось, за ними еще кто-то идет. Мороз жег щеки, пальцы в перчатках щемило. Солнце, низкое, слепило розовым. Волосы Дольки заиндевели у лица, и она все косилась на них, шла осторожно, чтоб не стряхнуть красоту. Они прошли одну улицу, свернули направо и промчались еще по одной улице почти до самой лесополосы, за которой шумела автотрасса. Наконец Долька встала у большой сосны, покрутила головой, отошла назад и подпрыгнула, чтобы увидеть, что там за краем бруствера. А там, высотой им от груди, лежал нетронутый снег, из которого торчал черный скворечник с синими окошками – будто домик натянул снежное одеяло до самых глаз. Стекла блестели на солнце. Разумно было бы повернуться и уйти обратно на станцию, попить там горячего кофе из термосов, дождаться поезда и вернуться в цивилизацию. Но Мур видел, что Дольку «несет». Всю дорогу она то смеялась, то куксилась, нервничала, и телефон у нее был выключен. Может, обидели ее дома, может, еще что, но он видел, что девчонке хочется спрятаться в самой далекой норе, и был рад, что она взяла его в эту нору с собой.

– Проберемся и без лопаты, – у Мура был опыт совместного с близнецами строительства лабиринтов в сугробах. Другой вопрос, что из этих лабиринтов они в итоге выбирались в хорошо протопленную дачу и мама скорей наливала им горяченного какао. – А вон сбоку сарайка, может, там лопата есть. Ты стой пока… То есть не стой, а прыгай, что ли… Не мерзни.

И он снял рюкзак и ухнул через бруствер. Снег оказался мягким, проминался легко, и как же хорошо, что дед велел надеть не ботинки, а валенки… Но в валенки он тоже начерпал, снег ссыпался там внутри до щиколоток, начал, зараза, таять… Мур удвоил усилия и минут через пять добрался до дверки сарая. Откопал ее, как мог, приоткрыл – дрова. Метла как для бабы-яги, из прутьев… И лопата, как раз снеговая. Фанерка расколотая, но все лучше, чем ничего. Кое-как он протиснулся, дотянулся, ухватил. В сарае пахло пыльными опилками, сквозь щели солнце втыкало в дрова белые прутья.

Он расчищал тропинку быстро, надеясь, что Долька восхитится тем, какой он сильный и ловкий, и влюбится на самом деле, а когда помог ей перебраться через бруствер, уже стало жарко – а Долька постукивала зубами. Тогда он сунул ей в здоровую руку метлу и велел разметать крыльцо. Вдвоем дело пошло быстрее.

Потом они с трудом – Долька чуть не плакала – нашли ключик за наличником двери. Мур покрутил ключом в ржавом амбарном замке, там захрустело, потом ему пришлось со всей силы эту дверь толкать… Внутри оказалось темно, душно, пахло пылью и сыростью; низкие потолки, окошки с пустыми банками на щелястых подоконниках… На столе стояла разбитая тарелка. Тени в углах… И холодина еще хуже, чем снаружи. Долька как вошла, так и остановилась, обнимая рюкзак. Мур пошарил глазами по углам, нашел электрический автомат, щелкнул тумблером, и над головой у Дольки ожила лампочка цвета мандарина. Мур надеялся, что она разгорится, но та так и осталась мандарином, не особо прибавляя света. Он прошел вперед, заглянул в комнату… Камин! До потолка, закопченный, из простых кирпичей! А на кухне белая стена с железной дверкой – это ж печка!

– Сейчас как все затопим! Я за дровами!

Когда он с грохотом свалил у печки морозом и пылью пахнущие дрова, то уже решил, что все это романтический квест. И Дольку надо поддерживать изо всех сил, тогда выиграешь ее любовь. И первое задание – скорей ее согреть. Долька очнулась, нашла старые газеты, спички. Мур стал делать все, как учил дед: открыл вьюшку, запихал смятую бумагу на колосник печки, настругал ржавым кухонным ножиком лучинок, построил шалашик над бумагой, пристроил сверху два полешка потоньше и, затаив дыхание, чиркнул спичкой. Она только зашипела.

– Отсырели, – Долька чуть не заплакала.

Мур полез в рюкзак за жестянкой от советского монпансье, что сунул вместе с деньгами дед, когда услышал слова: «дача» и «девушка». В жестянке лежали таблетки сухого розжига и всепогодные спички. И дело пошло.

Правда, в трубе оказалась снежная пробка, и они задымили весь дом, пока снег протаял, но помог камин, который Мур тоже скорей разжег. А чтоб не мучиться в дыму, он потащил Дольку разгребать снег как следует, велел ей утаптывать дорожки, раз уж она грести не может. Вдвоем расчистили нормальную тропку к калитке и за дом, а к сарайке уже сама протопталась – столько раз Мур пробежал туда-сюда, таская дрова и скармливая их камину и печке. Наконец тяга выровнялась, огонь разгорелся свирепо, уверенно – только подбрасывай. Дым вытянуло в трубу, но они еще не закрывали дверь, чтоб все как следует проветрилось. Долька разрумянилась, бегая по тропинкам и таская одной рукой по полешку, потом стала подметать в доме, потом пристроила на плиту кастрюлю со снегом, чтобы таял. Через полчаса они закрыли дверь, придвинули круглый стол поближе к камину и сели пить кофе из термосов. Стало можно снять куртки. Стол Долька накрыла «бабушкиной», вышитой петухами скатертью. Бутерброды, печенье, новогодние конфеты! В окна заглядывало солнышко, блестело на конфетных фантиках, бликовало на расписном Долькином лангете. Огонь трещал. Жизнь налаживалась.

Вдруг приблизился и накатил шум поезда. Грохот и вой. Домишко задрожал, задрожали конфеты на столе, даже огонь в печке задрожал и ухнул. Казалось, поезд мчится сразу за этой стеной в выцветших советских обоях. Через минуту стихло. Долька пожала плечами.

– Ночевать будем? Мы вообще на сколько? – осторожно спросил Мур.

– Как пойдет, – буркнула Долька. – К школе вернемся… Понимаешь, эту дуру упрямую из больницы забрали, и теперь житья никому нет. А родители тоже, как будто я виновата, всё нудят, типа, «ты старше, ты пойми, у нее вся жизнь поломалась вместе с ногой, ты потерпи!»

– Как она вообще?

– Да нормально. Только нервы мотает всем. И молчит все время, молчит! Пиявка!

– А почему жизнь сломалась?

– Да у нее через день соревнования какие-то решающие в Москве должны были быть. Ну, по фигурному катанию. Папа столько денег вложил! Да и она сама утром и вечером, чуть ли не сутками, на этих тренировках, ее и дома не видно было, на школу почти забили, лишь бы каталась, лишь бы медальки, всё для нее – и тут вот оно… А теперь она все время дома, и никому житья нет.

– И что, потом вообще нельзя кататься? Заживет ведь все?

– А зачем без призов кататься?

Мур удивился:

– Нравится, вот и катаешься.

– Это «нравится» денег до фига стоит. В большом спорте – теперь не догнать, нет. Все вложения обнулились. Папа бесится. А мама говорит, может, и к лучшему, а то и так она у нас ненормальная, дура упрямая, одни коньки в голове были.

– А она хорошо каталась?

– Очень, – помолчав, сказала Долька. – Тренер чуть с ума не сошел… У него-то тоже перспективы обнулились. Такие девчонки, как Галька, говорит, почти не попадаются. Ну… И все меня винят. Типа, на кой мне сдалась эта Егошиха, хвостом перед тобой крутить…

– То есть я тоже у них виноват?

– Умом-то они понимают, что нет. А виноватых ищут. И Гальку жалко, и себя. Не могу больше. Вот я… И сюда… Давай пересидим… Хоть пару дней.

– Ты им только напиши, чтоб с ума не сходили.

– Ты… Ты согласен?

– А чего б нет?

– Ну… Тут так… Бедно… – Кажется, она собиралась заплакать. Это его-то веселая, самоуверенная, ласковая Долька! А может, у нее ко всему прочему и рука болит? – И железная дорога грохочет…

– Долька, а тут еда есть? – деловито спросил Мур.

– Откуда…

– Тогда пойдем в магазин! Гречка, молоко, все такое. Тут смотри как уютно. Бутербродов наделаем, топить будем, истории рассказывать. Поезда слушать! Всегда мечтал ощутить, как люди рядом с железной дорогой живут! Долька! Все нормально будет!

– Денег нету…

– У меня есть!

Мур хотел, чтобы она успокоилась. А то какая же романтика! И младшую сестру ее жалко было. Мур сам лет до одиннадцати ходил на каток, вернее, его водили вместе с близнецами, тех на хоккей, а его на фигурное, потому что в хоккей таких козявок, как он тогда, ручки-прутики, не берут. И кататься он любил просто так, не ради кубков, хотя какие-то детские, полуигрушечные, где-то валяются… А бросил потому, что в классе прознали и высмеивали, хи-хи, девчачий спорт. Да и отчим тоже поддразнивал. Может, если бы характера хватило никого не слушать, катался бы и катался. Или если бы больше любил лед… Да нет, правда, конечно, в том, что и в фигурном катании он ни на что не годился, характера потому что никакого нет. Так что не стоит Дольке рассказывать. Но вот на каток как-нибудь можно с ней сходить. Вдруг еще не разучился.

– Ну чего ты сидишь, – ласково сказал Мур. – Не реви. Пойдем за гречкой. А потом устроим автономное плавание.

Морозище морозил во всю уральскую силушку, аж лицо немело. И ни единого человека не видно, ни единого дымка из трубы. Только постоянный гул трассы. Домик стоял на краю деревухи у самой лесополосы, и потом дороги не было: снегоочиститель развернулся у большой сосны, сгрудил отвалы, а дальше ему незачем. За лесополосой шумело большое шоссе: сквозь елки виднелся непрерывный поток фур, бензовозов, машин.

– Сибирский тракт, – сказала Долька. – Всегда шумит. Туда – Екатеринбург, Сибирь, Азия. А туда, домой – Пермь, Москва, Питер, Европа. Отсюда уже недалеко, наверно, до разделителя этого, Европа – Азия. Да и железная дорога тоже вон за домом, рукой подать. Шумно, да?

– Ну и что. Город тоже всегда шумит.

И они пошли по снежной канаве улицы обратно к станции, где видели магазин. Какие же все-таки сугробы! Везде по пояс будет, а то и по шею. Мур вел Дольку за руку. Хотелось целоваться, да и Дольке, в общем… Они встали посреди улицы, приникли друг к другу. Через Долькино плечо он мельком увидел бело-черно-зеленые, мрачные лапы елок, с которых сыпался мелкий-мелкий сверкающий иней. На миг он образовал на фоне хвои словно бы фигуру женщины с длинными волосами. Ветерком иней понесло в их сторону, и показалось, что женщина тянет к ним руки. Иней празднично поблескивал, но Мура почему-то охватила жуть.

– Идем скорей!

Людей по-прежнему не было, расчищенных тропинок к домам – тоже. Жутковато. Около магазина стояла вылепленная из снега, облитая льдом грудастая Снегурочка в криво напяленном кокошнике из зеленой, остро сверкающей на солнце фольги. А может, не Снегурочка, а Хозяйка из горных, кто их разберет. Все равно красавица. И вокруг нее тоже, как фата, кружился посверкивающий иней. Рядом кто-то воткнул в сугроб стройную, еще совсем свеженькую елочку в обрывках мишуры.

– Уехали и выкинули, чтобы в доме не осыпалась. Да и вообще всем проще в гостиницы, наверно, чем печки топить, – на самом деле у Мура после взгляда на снежную грудь ледяной красавицы мысли были совсем не о елках. Ладонь, в которой была Долькина рука, обжигала. – Это мы с тобой как отшельники.

В безлюдном магазинчике Мур накупил всего-всего, чего хотела Долька, хотя ничего особенно вкусного там не было. Но Мур и в городе в кофейне всегда покупал ей все, на что покажет пальчиком с зеленым лаком. Пакет получился таким тяжелым, что по дороге было страшно – вдруг порвется. Зато Мур не замерз. Даже забрал у Дольки пятилитровую канистру с водой.

По дороге все казалось, что кто-то смотрит в спину, он даже пару раз оглянулся – никого. Только на ледяной красотке далеко позади кривой зеленый кокошник, хоть не было никакого ветерка, шевелился, переливаясь и так бликуя, что глаза кололо зелеными искорками.

Дом выстыл. Печка прогорела, а вьюшку Мур забыл закрыть. Пришлось начинать топить заново. Вместо того, чтобы целоваться, а дальше… Он стал бояться, что это «дальше» все так и будет откладываться. В общем, он и не знал, как помочь делу. Это вчера или утром на платформе поцелуй был целью, теперь следовало бы двигаться к следующим целям… Больше бы настойчивости. Больше бы характера. А то Долька подумает, что он слабак… Но он стеснялся: как это, вот просто взять и начать раздевать девчонку? Так что, может, он втайне и рад был тому, что забыл закрыть вьюшку. Трус бесхарактерный.

Итак, он притащил дров к камину, сложил их на теплой золе, поджег бересту, стало дымно – но горькое утянуло в камин, жар от огня щедро пошел в комнату, теплом дотянулся до притихшей Дольки, и она сняла куртку. Уютно затрещал огонь. Как же тут хорошо… Домик старенький, радуется, наверно, что они приехали и разбудили. Когда Долька вышла на улицу, он взял со стола пару конфет и печенье, положил на блюдце и задвинул в подпечье:

– Не сердись, прими угощение, Суседушко, мы к тебе в гости.

Газа в баллоне не оказалось, и гречневую кашу и сосиски они варили на печке. Долька поснимала огонь в камине и чашки-тарелки с советскими цветочками и вроде бы немножко успокоилась. Поели с гречкой всяких вкусняшек, попили чаю из громадных, «бабушкиных», черных с розовыми пионами чашек, которые Долька нашла в серванте. За стенкой снова накатил грохот поезда – чайные ложки тихонько зазвенели, чай задрожал в чашках. Мур огляделся, отыскивая романтику. Нету. Просто грустные, покинутые вещи, оставшиеся от незнакомой одинокой старушки. Они бы и уснули навсегда, все эти чашки-стулья-коврики-тусклые картинки на стенах, да поезда не дают. Наследники выкинули мелочи, оставили, что получше, чтоб было где присесть, если уж приехали, но выглядит все уныло. Он впервые подумал, что Долькина идея с дачей – так себе. Топят они с Долькой печку и камин, топят, а все равно как-то промозгло. И за окнами почему-то потемнело.

– Ой… – прошептала Долька, таращась в окно.

– Что?

– Там… Что-то белое убежало! – она прижала больную руку в лангете к груди и обняла ее, как куклу.

– Птица, может, нет тут никого… Ты чего так испугалась?

– Показалось, наверно…

Мур встал и выглянул в окно: наползли тучи. Надо в печку подкинуть дров и в камин. Домик еще греть и греть.

– Наверно, сейчас снег пойдет. Долька, пойдем, надо еще дров натаскать, и воды нету, чтоб посуду мыть, и вообще. Сейчас, пока печка топится, надо еще снега натаять.

Небо висело низко. Все стало серое. Как будто морозное и солнечное синее утро было в другой жизни. Пока Мур таскал дрова, которых в сарайке не так и много оставалось, Долька у крыльца миской набивала цинковые ведра снегом, и даже одной рукой у нее получалось хорошо, правда, то и дело она втыкала миску в снег и рукой пыталась убрать под шапку волосы – а они опять выскальзывали. Временами она выпрямлялась и с подозрением смотрела за забор и по сторонам. Муру и самому мерещилось, что кто-то за ними наблюдает.

– Ты родителям позвонила?

– Не хочу. Написала маме. Но не сказала, что мы здесь, а то папа как примчится, разорется. А потом еще у меня за бензин из карманных денег вычтет. Ну его.

У Мура холодок пробежал по шее сзади. С папы Богодая станется не только разораться. Он подумал, что за эту поездку еще придется отвечать. Но говорить Дольке ничего не стал, а то еще подумает, что он трус.

Он огляделся. Забор, деревья, снега. Тихо, будто толстым одеялом накрыли, и как-то муторно. Странно все же быть совсем одним в деревне. А может, они и не одни, просто кто-то сидит себе в доме, не высовывается. Сосед такой. Но дыма-то вон нет над крышами? А может, у него электропечки какие. Или топил, когда они не видели. Кто же это смотрит на них? Или кажется? В соседнем доме окна слепые, занавески задернуты; дальше – вообще ставни закрыты. Какая все-таки глушь. Отсюда и не поверишь, что есть город, метро, катки, кофейни, острый отблеск солнца в Фонтанке… Какое метро, какая Фонтанка? Он на Урале. Кама до весны под белой толщей льда, а из маленьких речек он видел только черную Егошиху подо льдом тогда, в логу.

Опять начал приближаться шум поезда, и Мур побежал за дом, чтобы посмотреть. Со стороны станции вывернул электровоз и стремительно попер мимо вагоны, вагоны, вагоны. Дальнего следования, скорый, так мчится, что лиц в окошках не разглядеть.

– «Урал», – сказала Долька. – Из Москвы, пустой почти. Я тоже хочу в Москву. Ты был в Москве? У вас же там рядом.

– Был. А в Петербург давай на весенние каникулы поедем? Хочешь?

– Очень хочу, – Долька подошла и поцеловала его.

– Значит, поедем, – Мур тоже стал ее целовать, но очарование почему-то не наступило.

Возникло тягостное чувство, что Долька лепит все их отношения ради того, чтобы он позвал ее в Петербург. Хотя какая разница! Да хоть в Москву, хоть в Ханой, хоть в Сидней! Мир большой! Долька же красивая такая. Зеленоглазая, как весна. Хотя… А какие у нее глаза на самом деле?

Закружились первые снежинки. Через минуту повалило так, будто мешок с пухом распороли прямо над домом, и Мур отвел Дольку на крыльцо. Стояли, смотрели. Снег падал и падал. Мир исчез.

– Завалит… А темно как. Вроде же еще не поздно?

Мур посмотрел на часы и не понял, куда ушло время. Он заметил, что калитка открыта – разве они не закрыли? Захотелось закрыть, хотя кто тут может прийти? Да и кого она удержит? Он все-таки прошел по глубокой, выше пояса, дорожке, закрыл калитку. Заметил, что снаружи у калитки на их следах сквозь пухлые снежинки что-то поблескивает зеленым – кокошник с ледяной красавицы! Ветром придуло, что ли? Подбирать не стал, пошел к Дольке. Она на крылечке сиротливо прислонилась к столбику, и он, подойдя, скорей ее обнял. За домом снова потянулся поезд, длинный неторопливый товарняк, на этот раз из Азии в Европу, с лесом, с цистернами мазута и нефти, и звучал глухо – только дрожь отдавалась через перила крыльца.

– А раньше еще больше поездов скорых ходило. Я помню… «Сибиряк», «Томь», «Байкал»… Бабушка по ним жила, как по часам…

Нельзя, чтобы Долька грустила, как старушка, и Мур повел ее в тепло. В доме все равно пахло сыростью, было душно. Ладно, если Долька скажет: «Поехали в город», то и поехали. Он проверил баланс на карте: на билеты хватит. Но Долька не говорила про город. Помешала, чтобы быстрее грелась, талую воду на плите, правда, сначала от ведра отшатнулась, потом долго недоверчиво смотрела в воду. Мур и сам посмотрел: под слоем воды с мелким сором – дно с осадком песка. Не из колодца ж. А она как водяного увидела. В общем, надо развлекать. Погулять снова? А на улице снегопад, небо низкое, темное и…

– О-ой, – жалко сказала Долька, пятясь от окошка. – Там опять. Белое. Пробежало.

– Зайцы, наверно, – махнул рукой Мур. – Тут пусто, они и обнаглели.

– Ну, может, и зайцы… Блазнит, что ли?

– Блазнит?

– Мстится.

– А?

– Мерещится.

– Да снег просто… Надо посуду помыть, – Мур вытряхнул остатки снега в ведро на плите. – Пойду еще принесу, пусть тает.

– Там темно… Я с тобой!

– И правда темно… Ты темноты боишься, бояка?

– Нет! Боюсь, вдруг кто-то белый снова заглянет!

Мур включил свет на веранде, на крыльце и в сарайке, осветив дрова и лопату с метлой, но яркие квадраты на снегу и сияющие окошки дома делали тьму вокруг только страшнее. Далеко-далеко по улице сквозь метель светил желтой точкой фонарь.

– Странно, что фонари не горят. Тут у нас вон тоже столб, видишь, и у соседей вон…

Долька не ответила, мрачно глядя на хлопья снега во тьме. Эта снежная темнота стеной стояла сразу за квадратиками света. Мур в такой косой шахте света у крыльца миской как можно плотнее набил цинковое ведро снегом. Наверно, в темноте далеко видно их мандариновый, веселый свет из окон. Уже стемнело. Хотя кому смотреть, кроме машинистов… А вдруг кто в самом деле подойдет по расчищенной тропке и заглянет… Тут деревенским скучно же в снегах зимовать… А они с Долькой за грохотом поездов и шумом тракта и шагов-то не услышат.

Входя, Мур заметил в сенях на лавке большой пластиковый контейнер со свечками и обрадовался, как ребенок:

– Долька, смотри! Мы сможем побороться с тьмой!

Долька заойкала, нахватала полные руки свечек и давай их резать, по банкам распределять, капала парафином, приклеивала. Кухонька озарилась трепещущими огоньками: какие рефлексы! Какие блики! И все эти сияющие банки из голубоватого советского стекла, тесно составленные на кухонном столе, наполненные пляшущим рыжим светом, волшебными фасетками отражались в зеленых Долькиных глазах. Она грела над ними пальцы, улыбалась, смешно сдвигала бровки, прилепляя очередную свечку к дну банки; потом фоткала все это, потом расставляла по комнате, даже вынесла на крыльцо и на тропинке штуки три поставила, опять фоткала и сияла сама, как свечечка. Мур подбросил дров в камин, натащил к нему старых одеял и подушек, прилег, стало жарко, Долька прикорнула рядом, сняла свитер…

2

Мур проснулся от грохота поезда. Время было ночное, кругом темнота. Поезд прошел, и стало слышно тишину. Потом донесся гул большегруза с тракта, и опять все стихло. Снилась, он еще помнил, какая-то пафосная дурь: будто он, как ангел смерти, реял вдоль черной Невы, которая Лета, на вороном коне и мановением длани расставлял по берегам порталы между тем и этим светом, снаружи украшая их греческими портиками, как требовал того архитектурный режим Санкт-Петербурга, а внутри втыкал богов утешения по выбору заказчика. И приснится же! Сроду такого не видел. Может, после геологического надо на архитектурный идти, чтобы знать, как из камня строить грандиозные шедевры? Не сидеть ведь всю жизнь в дедовом подвале за мелочами…

Как холодно! Он опять забыл закрыть вьюшку. В трубе тихонько воет. Как они уснули, почему? Мур ведь спать не хотел, он хотел совсем другого, того, которое «дальше»… И уснул. Кажется, они даже не целовались. Долька точно подумает, что он – слабак. Свечки еще кое-как мерцали, пахло парафином, камин давно прогорел, комната выстыла. Пол был ледяной. Долька рядом съежилась под кучей одеял. Ее вон тоже сморило. Надо перенести ее с пола на кровать и снова печку топить. Есть хочется. И пить. И… Мур пересилил себя, встал; первым делом закрыл вьюшку над камином – в трубе смолкло; зевая, вьюшку на кухне, наоборот, открыл; натолкал в печку полешков, подсунул растопку, запалил; печка дружелюбно загудела. Он налил в эмалированный чайник воды из канистры, пристроил его на железный лист в нише над топкой. Такая плита, да… А гречка где, а колбаска?

– Ай, – чуть слышно выдохнула Долька в комнате. – Ай, Мурчик! Там! Она шевелится!

Мур вбежал к ней и сунулся к окошку. Посреди двора прямо на дорожке торчала ледяная статуя, облитая луной, как сахарной глазурью, от нее к дому по дорожке тянулось синее копье тени. В этой тени, у самого подола ледяной красавицы, в стеклянной банке слабо мерцал огарок. А как только он потухнет… Надо успеть… Руки тряслись. Низко на небе, как выход из тоннеля, зияла белая луна. Все было недвижно; блестел снег. Мур, выдираясь из оцепенения, оглянулся в теплую темноту: Долька стояла у камина, кутаясь в дрожащее одеяло. Даже если им обоим блазнит – зачем, чтоб девчонка боялась? А еще вроде бы нельзя на снеговиков ночью из окна смотреть…

И вдруг дошло, как обухом по лбу: откуда она здесь? Красавица эта ледяная от магазина? Сама пришла? Ага, за зеленым кокошником.

Мур набрался храбрости, накинул куртку; взял в сенях штыковую лопату в присохшей неизвестно с какой осени земле, вышел наружу: свежий, чистый снеговой холод. Посмотрел на красавицу – очень красивая. Лицо как из мрамора выточено. Может, правда из Горных девок? Кто ж знает, какие они на самом деле и что могут? Но где Ергач, а где горы… Ой. Ой, мама. А ведь через станцию отсюда – Кунгур. А там эта знаменитая пещера… Ледяная.

Так, только не смотреть ей в лицо. В мозгу зудели стишки: «Раз, два, три, четыре – ай! Слышишь счёт мой? Убегай… Если ты не убежишь, я убью тебя, малыш…» Ох. Чушь-то какая. Ломая наст, подошел и на те же, из стишков, «раз-два-три-четыре» порубил хрусткую красавицу на рассыпающиеся, как сахар, куски. Башка откатилась кочаном, злобно уставилась белыми глазами. И вдруг раззявила рот и сказала:

– Пппыыыхххх…

Повалил пар, снежная маска, распадаясь, проваливалась в никуда – это Долька сурово поливала ее кипятком из чайника. Потом полила место, где она стояла; пар облачком, кривясь, тараща дыры глаз, окутал Дольку – она замахала руками, чихнула – и растаял. Долька чихнула еще раз.

Потом сходила в дом и вынесла еще банку со свечкой, подпалила, поставила у крыльца. Принесла еще, и Мур помог расставить банки на дорожке. Огоньки жалко мерцали во тьме. Но вон тот огарочек – он же справился? Остановил? А если бы Мур вовремя не проснулся?


Снова Мур проснулся, когда уже светало. Снилась опять дрянь, будто стоят они с Долькой в сквере у Зимнего в очереди на черную карусель без лошадок, дощатый, затоптанный, плавно вращающийся круг – там, где в нормальной жизни был фонтан. Люди, суетливо ступив на черные доски, тут же исчезают… Долька тащит его туда за руку, а он упирается, не хочет.

Тяжелый сон. Тоскливый. Мгла и печаль. Где-то он читал, что снеговики или всякие снежные тролли могут насылать страшные сны. Но ведь он сломал красотку? Долька, притиснувшись, посапывала рядом. Ненаглядная. Только прохладная какая-то, замерзла? Он скорей укрыл ее вторым одеялом. Как бы не заразить ее своей тоской. Опять просочились стишки: «Темный дом стоит в бору, я уже к тебе иду…» Тьфу. Мур с детства знал, что, если посмотришь в окошко на утренний свет, сразу все ночное развалится, растает… Однако сейчас в окно смотрела белая харя.

И тут же он понял, что это язык из снега, наметенный пургой на стекло. Но ведь смотрит же, смотрит. Следит за ними. Он тихонько встал, чтобы не разбудить Дольку, задернул занавеску – пусть снежная харя смотрит на вылинявшие цветочки. Пошел на кухоньку умыться у рукомойника.

Какая талая вода все же противная, скользкая какая-то… Уехать? Что тут делать? А вдруг еще припрутся какие-нибудь ледяные буканы? Так и с ума недолго съехать. И вдруг подумал странную, взрослую мысль: он просто человек, молодой парень, и он не бессмертный. А жизнь когда-нибудь кончится. Сейчас – к вершине, потом – под уклон. Жутко думать об этом, но это так. Почему взрослые делают вид, что смерти нет? Если ее нельзя избежать, то не умнее ли делать вид, что ее нет? Но все о ней помнят, и, наверно, настоящая любовь – это вместе делать вид, что смерти нет? Жалеть друг друга и беречь?

Тогда надо уезжать. Он посмотрел в комнату на кровать, где под ворохом одеял съежилась Долька. Будто почувствовав взгляд, Долька зашевелилась и села. Мур хотел спросить, что это было ночью и могут ли горные девки вселяться в ледяные скульптуры, но вовремя прикусил язык. Долька сидела в одеялах какая-то выцветшая: меж бровей хмурая складка, а взгляд ошарашенно растерянный. И в окошки то и дело поглядывает. Может, это всё из-за него? Может, она думает, что Муру плохо, потому что тут все так скромно, бедно, думает, что он хотел дворец?

– Долька, я тебя люблю, – громко, ясно сказал Мур. – Что делать будем? Хочешь остаться – останемся. Нет – поедем.

– Поехали в город, – прошелестела Долька.

Ночью, защитившись от тьмы банками со свечками, они опять топили камин, и Долька всё болезненно жмурилась – Мур заметил, что белки глаз у нее вокруг линз ужасно покраснели от дыма, наверно, и уговорил ее линзы снять и промыть глаза хотя бы заваркой. И теперь она, наверно, стеснялась, что смотрит на Мура глазами не волшебно-зелеными, а обыкновенными, светло-серыми, совсем как у ее сестры Гальки. Глаза как глаза, только непривычно светлые. И еще рука у нее, наверно, болит в этой зеленой с разводами скорлупе. Может, чаю попить? Но бутылка с питьевой водой из магазина опустела, а при мысли о том, чтобы пить талую воду, Мура едва не вывернуло. Может, на вокзале есть кофейный аппарат? Кое-как они собрали остатки еды в рюкзаки, немного прибрались. Долька что-то замешкалась, и Мур один вышел на крыльцо. Было холодно. Пахло снегом. Налетел ветер, бросил в лицо колючую смесь микроскопических ледышек и инея – и Мур уткнулся в воротник куртки, чтобы только не вдохнуть. А Долька, только что вышедшая, чихнула, потом аж закашлялась; у Мура потемнело в глазах и показалось, что Долька растворяется, как пар… Чушь какая. Морок. Блазнит. Мстится. Мерещится. Да что ж это за чертовщина такая? Он дернулся и, нервно погрохотав замком, схватил Дольку за руку и потащил к калитке. Закружилась голова, а внутри все немело от холода… Он перепрыгнул банку с огарком и то место, где валялись куски ледяной красотки. Все равно вода останется водой, она бессмертная, хоть снег она и лед, хоть вода, хоть пар. Растают весной эти куски, вода испарится, полетает в облаках, прольется летними дождями, снова испарится, а новой зимой те же молекулы выпадут снегом и, может… Что это такое в голову лезет?

Кофейного аппарата на вокзале не было. И вообще вокзальчик был заперт, а расписание на стене гласило, что электричка на Пермь ушла час назад и следующая будет только в середине дня. Зато в другую сторону будет через пятнадцать минут. Долька провела зеленой варежкой по расписанию и опять свела бровки. И вдруг лихорадочно засияла:

– Мурчик, ты лучший из всех парней на свете; давай… Знаешь что, путешествие с тобой куда угодно – мечта всей моей жизни! – она окинула его странным быстрым взглядом. – Я должна поздравить саму себя с безукоризненным выбором! – Долька вдруг попятилась, потрясла головой, потерла лоб. – А в город не надо. Каникулы еще. А, Мурчик, милый, давай в город не поедем еще! Поедем в Кунгур! Он этот… Город-музей, вот! Давай? Что нам в город, где нам там встречаться? Квартирку снять? А тут и покатаемся, и… Там базы отдыха везде, а еще гостиница «Сталагмит»!

Мур смутился. Денег мало. Долька как прочитала его мысли. Вытащила телефон:

– Ну, я за добычей… Мама? Мама, да все со мной в порядке. Все хорошо. Я же написала. Я в Ергаче на даче. Мы. С Муром. Мама, если ты будешь на меня орать, я выключусь совсем. Мама, подкинь мне денежек на еду и все такое, пожалуйста. Да все в порядке, просто, ну, каникулы же… Да, мы хотим в Кунгур… В музей и в пещеру еще… Спасибо… Папа? Со мной все в порядке. Нет, я не сбегала из дома. Нет, не планирую. Нет у меня никаких обид. Все со мной хорошо. Папа, я большая девочка. Я сама его пригласила. И у нас все в порядке. Сейчас съездим в Кунгур и к вечеру вернемся. Еще не знаю куда, в Ергач или домой. Папа, добавь мне денежек, а то я боюсь, что на билет не хватит. Спасибо, пап.

Неужели это его Долька – такая четкая и жадная? Долька спрятала телефон и улыбнулась:

– Не хочу в город. Хочу тебя всего и насовсем, – и снова она улыбнулась, чуть заметно тронув язычком губу. Мура встряхнуло. Ее, впрочем, тоже, будто она сама не подозревала, что умеет так. – Знаешь, я бы прямо сейчас… Но давай уедем подальше. Поцелуй меня!

– С тобой – хоть на полюс, – поцеловал он прохладные, будто не Долькины, губы. – Ну, в Кунгур так в Кунгур.

Подкатила, свистнув, электричка; они запрыгнули в вагон – народу почти не было, – уселись у окон, когда пейзаж за окном уже стронулся, поплыл, ускоряясь. Приникли к стеклу, выглядывая домик, – и вот он, край поселка, и вот синие окошки из-под белой крыши. Неужели ночью все это правда было? Огоньки свечек в банках и ледяная жуткая красавица, что сама пришла?

Наверно, Мур на заснеженных улочках Ергача где-то пропустил поворот к реальности. В голове мгла и бледные Долькины губы; лишь в кратких размывах ясности скачут испуганные мысли: зачем им в Кунгур? Что это такое с Долькой? Что вообще не так и почему страшно? Но стремительное движение поезда, стук колес, черные елки, бегущие снаружи, не давали подумать о непонятном. И теперь он ехал и ехал, зачарованный черно-белой зимой за окнами. Долька иногда придвигалась, и холодный, как замороженные ягоды, рот мягко трогал щеку, висок и – если урывком к ней повернуться – губы. Мерзнет, что ли… Он тоже мерз. Но все же храбро скрывал озноб под улыбкой. Он счастливчик, потому что у него есть Долька. Однако внутри копилась странная, тоскливая стужа.

Как много леса за откосом насыпи! Черного, не людского. Нечего человеку делать зимой в лесу. Природе человек вообще не нужен, она с ним борется, как иммунная система с раковой клеткой. Вон там под елками снегу под горло, провалишься – и всё, рой берлогу и спи до смерти вселенной. Причем и снег, и елки, и застрявший в зиме весь мир вовсе не враждебны – они тупы, как вся природа, и заняты собой. Какие страшные и черные елки. Они растут, падают, гниют и снова вылезают из земли, которая бесконечными промерзшими пластами лежит под тяжелым снегом. Бессмертие такое у елок. И у земли и снега. У людей бессмертия нет. Из земли они лезут только в глупых фильмах.

От усталости и стресса немного тряслись руки. Мур потер лоб. Что это за мысли такие ужасные, и откуда они прут… но раз пришли, значит, есть основания?

Он посмотрел на Дольку: холодное белое лицо с презрительно полузакрытыми глазами, губка чуть приподнята в неживой улыбке, обнажая край зубов. После смерти зубы у человека долго-долго будут выглядеть как при жизни. Ничего не останется: ни щек, ни глаз, ни даже следа плоти, все сползет черной слизью, станет землей – а зубы обнажатся. Почему оскал черепа называют улыбкой?

Краем глаза он заметил, что Долькины пальцы как-то беспомощно, чуть заметно, скребут по джинсовым коленкам. А может, в нее вселилась какая-то снежная жуть, какая-то горная девка, и сейчас она, Долька настоящая, стиснута там внутри, заперта в темном углу, заморожена, и все, что может, – жалко скрести пальцами… Чушь какая. Меньше надо хорроров смотреть. Он закрыл глаза и вроде бы даже задремал. Снилось опять что-то черное. Как земля. Он силой выдрался из дремы. Долька механически улыбнулась. Она, кажется, даже не шевельнулась за все время, что он дремал. Что делать-то? Белая какая вся, даже в тепле не согрелась.

Скоро замелькали панельные дома, крыши и щиты с рекламой – Кунгур. На вокзале, схватившись за ожегший холодом поручень двери, Мур как проснулся. Снаружи стоял все тот же свирепый январь. Знобило. И небо опять как серый войлок, и еще все темнеет, того гляди, снег пойдет. Тяжелая голова. Мутит. Как мерзко пахнет городом: бензином, людьми, супом из форточек. Обшарпанные какие-то домишки, все под снегом, как под одеялом. На улице Долька прильнула опять – и ледяной поцелуй ее тоже пах бензином. Ой. Кто это рядом? А он и забыл, что у него тут девушка… Никогда раньше Долька не казалась такой бесцветной и будто бы чужой. Он одернул себя: это же Долька!

– Может, ну их, музеи? Посидим на вокзале и домой.

– Нет уж. Пойдем, пройдемся. Или зачем мы сюда ехали?

Они, держась за руки, пошли куда-то вперед, мимо почты, мимо небольших домиков, мимо магазина автозапчастей. Улица впереди выворачивала на мост через реку. Мур прочитал синий указатель: «Сылва». Куда их занесло и зачем? Сил додумать мысль не было. В глазах мельтешил черный снег. По улице редко проезжали машины, шли тетки с пакетами из магазина или с детьми, девушки парами, мужик с ящиком для инструментов. Он смотрел на них как из-за стекла. Они там, а он – здесь, с тихой, как мертвой, Долькой. Он притянул ее к себе, стал целовать – вроде ожила, ответила. Зашипела мимо проходившая бабка, и Мур отпустил Дольку, но покрепче взял за руку. Подумал, что еще один поцелуй с Долькой – и он навсегда перестанет быть собой. Почему-то поверилось в это легко. Но ведь чушь?

Ой. Он опять будто проснулся. Оказалось, из-под ног в полуметре уходит откос вниз, с крутого берега в далекие прутья торчащих из снега кустов вдоль серого полотна льда. Мур отшатнулся. Даже голова закружилась: и угораздило остановиться на краю, в пустом двухметровом промежутке между перилами моста и ограждением для пешеходов. Он прошел вперед, к перилам, посмотрел: с моста открывался черно-белый пейзаж. Все как нереальное. Какой-то ужас стыл в этой белизне реки и черноте лесов под серым небом. Торчащие по холмам вокруг елки казались хребтами обглоданных ящеров, и Мура замутило от бесконечности равнодушного пространства. И вдруг смысл этой бесконечности медленно проткнул его ум сухим, растопыренным остовом елки, с которой ссыпалась последняя рыжая хвоя: в пасмурном просторе, на высоком мосту через скрытую мертвым льдом реку, видно во все стороны и предельно ясно, что ты жертва, ты обречен. Ящеры вымерли. Люди тоже умрут все.

Разве это его мысли? Кто это думает такое в его пустой голове?

Долька перегнулась через перила, смотрела вниз, и отсвет серого пространства делал ее лицо совсем неживым. Мур оттащил ее от перил, обнял, как холодную куклу, и они долго стояли вплотную, почему-то не целуясь. Он заметил, что облачка пара от его дыхания тут же вдыхает она. А ее дыхание, остывшее, вдыхает он. И потому так холодно внутри. Он чуть отодвинулся. Но вдруг Долька навсегда останется мертвой, даже если будет казаться живой?

– Нам нужен мост повыше, – сказала Долька, покосившись за ржавые перила. – Через Каму. Он громадный. Поехали в Пермь.

– Зачем нам мост?

Долька не ответила, пошла назад, к вокзалу, и ее рука, вцепившаяся в пальцы Мура, стала похожа на клешню скелета. Ершиком встали волосы сзади на шее, в животе все смерзлось в острые ледышки. Похоже, это правда не Долька. А кто-то внутри Дольки. Бросить ее, убежать? Но куда Долька тут? С черт знает чем внутри? Что делать-то? Голова мутная, воли нет, и промерзший насквозь Мур шел послушно, забыв про мост: надо в поезд, потом ехать… И это тело что – все, что осталось от Дольки? Ведь настоящая Долька в жизни бы не стала вот так играть задницей, она целоваться-то еще вчера толком не умела…

А сколько времени? Такая темень то ли вокруг, то ли в уме… Мур неуклюже обогнул дорожный столбик из рядка, отделявшего проезжую часть от тротуара, через силу сжал как будто чужие пальцы, остановился:

– Стой. Что-то не так. Что-то совсем не так.

– Какой ты сильный, малыш, а? – с досадой сказала она.

– Я не пойду ни на какой мост, – сказал он в белые глаза.

– А я пойду! Отвези меня туда!

Если в Перми черт знает что в облике Дольки затащит их на мост через Каму… Мур представил железнодорожные фермы высоко над черными промоинами в белом полотне широкой-широкой реки, пар дыхания, который там, на высоте, выпьет из него Долька, и его слегка затрясло. Долька же боится высоты. А тварь в ней – нет. Она угробит их обоих… Долька выдохнула холод ему в лицо, и что-то в его мозгу сладко зашептало: как же Долька красиво полетит вниз, на лед, а то и прямиком в черную, дымящуюся промоину, и жалкий последний парок, что вырвется из их легких, смешается с паром от воды, и… Что это рычит?

И что, жить Дольке или нет, решит какая-то нереальная дрянь? – рванулся из этого морока Мур. Долька шла к вокзалу и тащила его за собой, как теленка. Он уперся было, даже схватился за столбик ограждения – но тут двигатель взревел уж совсем близко, раздался удар, звон, треск и лязг, кто-то истошно заорал, мимо пролетел погнутый столбик ограждения, сверкая белыми и красными стекляшками катафотов, – и время остановилось.

Мур оглянулся, как деревянный: какая-то ржавая «буханка» врезалась в рядок столбиков, они и разлетались во все стороны, не остановив ее, но замедлив; один хрястнул Мура по локтю, но боли не было; бампер «буханки» вмялся, и решетка радиатора тоже, а фару сорвало, и она, как каска фашиста, кувыркаясь, летит вниз, в овраг за откосом, и низко воет и рычит безумно медленно летящий мимо старый автокран с черной надписью на желтой стреле «Мотовилиха»; и вот сейчас «буханка» собьет последний столбик и врежется в них. Мур схватил Дольку и отпрыгнул назад, зацепился за поребрик и, уже падая навзничь, перекинул девчонку за себя, чтоб как можно дальше, дальше от ржавой тяжелой «буханки» и еще каких-то страшных грязных кусков железа, рушащихся за ней, как с неба… Гнутая дверь от «буханки» пролетела вперед и влево и врезалась в подбрюшье встречного, истошно ревущего автобуса.

Долька грянулась на утоптанный снег, и из нее вышибло облако белесого пара. «Буханка» не смогла сбить столбик, запнулась; по инерции ее занесло и поставило на капот. Она покачнулась – но устояла. Почему-то у нее не было колес. Мур перевернулся, встал на колени над Долькой, сталкивая, сметая с нее крошащийся, стремительно тающий снег. Кто-то орал, кто-то бежал к ним. Автокран остановился, и тяжелый, как-то ненадежно зацепленный за трос крюк закачался, кажется, прямо над головой Мура. Он зачем-то посмотрел на слово «Мотовилиха» и выше увидел тающее, уносимое прочь за стрелу, как за крепостную стену, туманное лицо ледяной красотки со злыми дырками глаз. Водитель лязгнул дверью, затопал, огибая кабину. Объехав «буханку», остановилась еще машина, кто-то грузно выпрыгнул из нее совсем рядом, и Мура обдало комками снега:

– Живая?

Мур раздернул зеленое пальтишко, прижался щекой – Долькина жалкая, полудетская грудка мягко подалась под ухом: сердце тук-тук. Тук-тук.

3

Дом деда в Кунгуре оказался хоромами в два этажа, где тепло и уютно. Безопасно. Долька тут сразу перестала реветь.

Проснувшись к вечеру, Мур сидел и никак не мог сложить в уме из кусочков пазла целую, понятную картину: домик в снегу, окошки в синих рамах, свечки в банках, вокзал, вагонные лавки, снег, ледяная красотка, «буханка» без водителя и даже без колес, криво стоящий у обочины тягач с полным кузовом металлолома, скрежеща расползающегося и с грохотом брякающегося на дорогу, Долька, которая открыла глаза, встала как ни в чем не бывало и заревела с испугу – не могла вспомнить, как сюда, на мост над Сылвой, попала. Потом скорая, неторопливо объезжающая «Мотовилиху», потом остов «буханки», потом автобус. Катастрофа позади. Врач скорой, успокаивающе, размеренно что-то им с Долькой говорящий. Дольку надо было утешать, и Мур сидел в скорой с ней в обнимку, грел ее ледяные ладошки, пытался и ей, и врачу объяснить, что они приехали с дачи в музей, что пошли с вокзала не в ту сторону, а тут этот автокран – вот только он и сам плохо помнил, что произошло, и еще меньше понимал. «Буханка» вроде бы слетела с тягача с металлоломом? Или что вообще было? И язык у него заплетался, и врач спрашивал, не ушибался ли он головой. Потом больница, регистрация, и он вспомнил, что у него есть телефон, и позвонил, а дед неожиданно быстро примчался – оказался по делам в Кунгуре. Сразу, конечно, забрал их из больницы, тем более что они, в общем, и не пострадали, Мур только локоть многострадальный опять ушиб… После того как дед завел в дом и напоил чаем из трав, с медом и баранками, их срубило прямо в креслах в столовой. Теперь казалось, что детали пазла в голове – из разных наборов.

Долька еще спала, свернувшись калачиком в большом кресле, укрытая пледом, только лангет ободранный торчал, словно кто когтями по нему проехал, оставив на зеленом глубокие белые царапины. Из окна светила морозная луна. Мур тихонько встал и пошел на другой, теплый свет в соседнюю комнату. Дед за столом перебирал какие-то камешки, некоторые разглядывая в лупу. Усмехнулся, увидев Мура:

– А ты ничего, крепкий. Быстро ж они тебя учуяли.

– Что, прости?

– Спрашиваю, эта девчушка-то откуда?

– Одноклассница.

– Влюбился?

Мур оглянулся на темную комнату, прикрыл дверь. Сразу ответить «да» он почему-то не смог. А потом и вовсе пожал плечами:

– Вчера думал, что влюбился.

– Оскоромился?

– Оско… Чего? А! Нет. Целовались только.

Дед с видимым облегчением кивнул:

– Ну и правильно, рано еще.

Муру показалось, что вместо банальной фразы он хотел сказать что-то другое.

– Дома поговорим, – вздохнул дед. – Иди, буди свою щучку, а я чайник поставлю. Попьем да домой поедем. Родители-то у нее небось с ума сходят… И… Ты это… Осторожней с ней. Не рассупонивайся.

– Рассуп… А?

– Не расстегивайся, в смысле, душу нараспашку не держи. Присмотрись сначала.

– Дед, она хорошая девочка.

– Все они хорошие, когда спят, – хмыкнул дед. – Тайной силе видней, насколько она хороша… Видать, не все у нее ладно, у девчушки твоей, глаза-то вон какие голодные. Что-то болит в душе, чего-то надо ей. Иначе б не впустила.

– Впустила?

– А то ты не почуял?

Мур вспомнил всю эту снежную жуть, морок, ледяную Дольку и пожал плечами:

– Да, с ней что-то явно было не так. И я был… как во сне.

– Падлу она словила, – наверно, деду казалось, что он все объяснил. – Ну, злую сущность.

– А? Ты всерьез?

– Не акай. Ты в опасности. Сейчас эту сущность вышибло, потому что девчонку-то ты спас. Вас ведь в самом деле чуть не прибило металлоломом там, на мосту, мне уж рассказали.

– Аварию тоже падла подстроила?

– Они могут, – на полном серьезе сказал дед. – Но этим тварям спасенные хуже отравы, не любят они, когда люди геройствуют. Доброты не любят. Так что нету теперь в твоей девчушке никого, не бойся. Может, поболеет, конечно, ну да ничего, молодая… А ты… Мало ли, так что на-ко вот, – дед протянул тяжелую штучку, закачавшуюся на кожаном шнурке. – Надень да сунь за пазуху, чтоб не видно. Чтоб больше никто не изурочил. От ударов злых сил защищающий дух, – сказал он немного нараспев и опять усмехнулся. – Надо было сразу тебе дать. Ну, что смотришь? Веришь – не веришь, а надень, мне так спокойнее будет.

– Что это? – Талисман был из незнакомого Муру металла (да он в принципе толком никакие металлы, кроме меди да железа, распознавать еще не умел), странной формы: плоская голова странного зверя с длинным рылом и лапами по сторонам… Такая пряжка. – Я видел в логу похожую собаку. И у дома видел, из окна.

– Это не собака, – спокойно сказал дед, – это Егоша.

– Кто?

– Да черт ее знает. Тварь такая. Всегда на Егошихе, вот и прозвали Егошей. Ненавидит людей, да и есть за что – речку-то ей убили.

– Дух Егошихи? – принял правила игры Мур.

– Я не знаю, – потер дед подбородок. – Но с водой она связана, да. С подземной особенно… Водяная бабка, так дедуня мне говорил, остерегал. Вуд Кува по-башкирски или Вит-эква на манси. Ведьма такая бессмертная. Смотри, не подходи к ней. Сдается мне, она это в девку твою влезала…

– В Ергаче речка – Бабка…

Дед пожал плечами:

– Мало ли. А может, и нет, горные девки тоже так промышляют, охотятся за такими, как ты, молодыми парнишками.

– Так это Егоша Дольку изурочила или нет?

– Не знаю, Петька. Тайная сила всё ж. Егошу не видно, а так бы тут, возле нас крутилась. Но точно не скажу, больно хитрая она тварь. А вообще-то ее почерк. Всегда она в наших девок влезает, если что не по ней. Отпугивает. А то и губит. То мы и не женимся.

Это ведь не на самом деле. Или на самом? А что, ночью в Ергаче дура ледяная, что сама пришла, Егоша там или не Егоша – тоже на самом деле? Но… вода…. Значит, Егоша там в Ергаче с ними была? Третьей? Его затошнило. Что ей стоило в снежную бабу вселиться, если снег – вода? Подкралась. А потом в Дольку и влезла. Теперь все это казалось сном, таким же, как про черную Неву и кенотафы по ее берегам.

Поверить в Егошу?

Да невозможно. Но ведь он сам видел собаку эту косолапую, которая не собака, а… Водяная ведьма? Как это, Вит-эква? Так, только не поддаваться и не сходить с ума. Должно же быть какое-то реальное объяснение? А дед продолжал, усмехаясь:

– Трется около нас уж сколько веков эта Егоша, никак не отделаться. Подумать, так лишь мы, Мураши, с давних времен, когда тут рай природы был, на Егошихе только и остались. Егоша может и напасть, но тебя не тронет, если этот оберег наденешь. Не подходи – и не тронет. А пряжечку береги. Особо никому не показывай. Можно носить, никто и не заподозрит, что пряжка настоящая, вон во всех сувенирных подобной дребедени полные прилавки.

– Настоящая?

– Седьмой век. А может, и раньше. Никто точно не скажет.

Рука разом застыла. Еще и это. Как будто Егоши мало.

– Такому место в музеях.

– В музеях такое есть. А эта пряжка наша, исстари так вот передается. «Когтистая бабушка», – дедуня говорил. Вроде бабушка эта добрая. – Тут дед спохватился: – Дома поговорим.

– Деда, это какой-то мистический бред.

Дед пожал плечами:

– Тогда считай, что это просто подарок такой, реликвия родовая.

Но… Ладно. Мур, боясь остановиться, надел шнурок на шею. Пряжка холодком коснулась груди, и сердце вроде бы пропустило один удар. Он прижал штуку ладонью, чтобы сердце внутри скорее привыкло к древности. Ему семнадцать лет, а штуке, наверно, семнадцать веков. И еще миллионы, пока она была рудой. Как, оказывается, жутко ощущать время. Жутко знать, что штука пережила столько людей и еще переживет… И что его, Мура, жизнь конечна.


В дороге их настиг снегопад. Свет фар упирался в мириады белых хлопьев. Дед вел машину почти на ощупь, и Муру было тошно, что не может ему помочь. Прав дед, надо скорей в автошколу. В город вернулись к часу ночи, сдали тихую, всю дорогу проспавшую Дольку нервному папаше Богодаю у ее подъезда. Тот, увидев деда, сразу сдулся, сник, стал что-то бубнить, извиняться. Когда добрались до дому, дед был таким измотанным, что Мур ни о чем расспрашивать не стал, отправил деда спать, а сам стал топить печку. Привычное дело. За окнами опять мело; огонь трещал дровами, ревел в трубе. Муру казалось, что он всю жизнь только и делает, что топит печку. У огня, в тишине уже привычной дедовой кухни, мысли немного успокоились. Он вынул пряжку из-за ворота, разглядел. Это просто… Подарок? Какое такое может быть волшебство в куске металла? Мур будет ее носить не ради этих выдумок про всяких Егош, а чтобы… Ну чтобы эта реликвия говорила ему, кто он. А кто он? Мураш? Внук? Сын? Сам по себе – кто? А может еще, штука скажет ему, во что он, Мур, верит? А во что он верит? Ну, для начала, наверное, в то, что быть внуком деду – дело нормальное, правильное и что, пожалуй, надо позаботиться, чтобы через сколько там надо десятков лет у него тоже был внук, кому можно будет передать эту «Когтистую бабушку».

В тепле у печки его разморило. Он поискал в Интернете про водяных ведьм, про горных девок/хозяек, но нашел только всякую ерунду про Эльбрус, туристские байки да сказ Бажова о Хозяйке Медной горы, хотел прочесть – глаза слипались. Завтра. Завтра – последний день каникул, и он все прочитает, подготовит… Ум тоже будто слипался. Еле дождался, когда дрова в печке прогорят.

У себя по привычке подошел к окну и, только отведя занавеску, запоздало испугался: а вдруг там эта черная жуть, которую дед по-свойски назвал Егошей! Что ей надо от них, Мурашей? На улице никого не было, только снег, редкий и крупный. Время – ночь. Даже город не слышно, только на низких тучах – рыжий отсвет фонарей. А дом, их с дедом последний живой дом в Разгуляе, будто на самой границе – не с черным логом, а с другим миром, тайным. Нижним. Как там дед сказал, подмирье? Подземля? Запросто поверишь… Мур одернул себя, цепляясь глазами за реальность. Вон у стены депо какая-то бочка ржавая… Но сонный ум опять отчалил по темным водам: интересно, какая такая эта Егоша, для деда-то она вправду есть, и холодно ли ей зимой? Где она прячется? Что она такое, кто она? Когтистая бабушка! Нет, она не бабушка, Когтистая бабушка – добрая, а Егоша эта из подземных вод – злая… Егоша правда влезала в Дольку, чтобы погубить? Что в Дольке плохого? Но ведь Егоша – злая сила, так что ей все равно… Если потрогать ее шерсть, будет тепло или холодно?..


Первым будним, синим утром снег хрустел под ногами. Муру казалось, что холодно будет всегда. И что зима стоит на всем земном шаре, а не только на Урале, и никуда не собирается сдвигаться. Красный автобус с пермским медведем на боку укатил из-под носа, и он пошел в школу пешком. Квартала через три вдруг понял, что сквозь музыку в наушниках пробивается хаос совершенно не городских, странных звуков. Вытащил один наушник – вороны! Орут, переругиваются – в небе от них черно. И еще больше ворон поднимается из-за больших домов, за которыми старинное кладбище и лог. Мур прошел вперед, обогнул дом: воронье и правда взлетало из тьмы кладбища, на старых деревьях которого полным-полно было громадных гнезд. Кружили в синем небе, орали. Тысячи тысяч. А пешеходы вокруг и глаз не поднимали, волокли детей в садики, мчались по делам, прогревали машины, топтались на остановке. Как будто видел эти тысячи ворон только он один. А вдруг правда? А вдруг это блазнит и никаких кладбищенских ворон на самом деле нет? Мур выхватил телефон и стал снимать. Секунд через десять проверил – в синем квадратике неба кишели черные птицы и орали из телефона немногим тише, чем с неба, так, будто крыли друг друга матом. Значит, аппарат видит то же, что и он. Значит, это не колдовство.

Постепенно стая сползала с зенита, растягиваясь в ленту, которую кто-то тянул вдоль Камы на север. Как будто все егошихинские покойники за все времена повылезали из-под земли, разом обратились в ворон и обрели царствие свое небесное вот в этом промороженном предутреннем, в дымах заводов, пространстве над городом.

Школа стерла всю мистику с его сознания, как тряпка – меловую пыль с доски. Ребята, классы, коридоры, столовка. Учебники, учителя. Абсолютная, нормальная, не нарушимая всякой хтонью реальность. Все такое же, как в Петербурге, да не вполне, беднее, словно бы теснее. За окнами классов парковка и огромный, как Китай, новый жилой комплекс. Мур сел с Денисом, когда тот позвал, потому что Долька, с непонятной целью кокетничая, вцепилась в рыжую сонную подружку, с которой будто бы с первого класса за одной партой. Да Муру что-то и не хотелось урок за уроком сидеть с Долькой и держать ее под партой за руку, шептаться, ловить моменты для поцелуев и обнимашек – а она и перед уроками, и на переменах так льнула. Напоказ. Словно очертила вокруг Мура круг, переступать который всем другим девчонкам было запрещено. Впрочем, это Долькино внимание льстило.

Девчонок красивых было мало, разве что только те, которых он уже знал по елкам, остальные какие-то сонные, вялые, полноватые, с печатью скучной судьбы на лицах. В клетчатых юбках и серых пиджаках они смотрелись ужасно, и Мур с гордостью любовался стройной Долькой в однотонном сером платье и с ниточкой зеленых бус. И ботиночки у нее тоже зеленые, и снова линзы малахитовые в глазах, и темные волосы распущенные – глаз не отвести. Да, тут она самая красивая. Только бледная немножко.

Загрузка...