Тем временем первый день года склонился уже к вечеру и наступило утро опять очень холодного дня.
2 января 1967
– На улице мороз 42-го года.
Мороз вчера доходил до 37-ми, и столбы дыма, сверхъестественные – как на детском рисунке, упираются вертикально в пунцовые небеса и так стоят часами – не растекаясь. Похоже на извержение гейзера или вулкана, а к печкам больше подошло бы название – «топка».
Лежит на койке и изучает космические пространства:
– И вся наша система несется в созвездие Козерога!..
На вагонках, что бегают по Заводу, большими буквами написаны их имена – как на кораблях: «Лолита», «Гертруда», «Сюзанна» и сплошь в этом роде.
Йог ходил босиком по снегу и таинственно говорил, что всем кажется, будто он в сапогах.
– Видите – я достиг третьей степени посвящения!
Но все видели, что он без сапог, и смеялись.
– Бог дал нам время – чтобы собраться с мыслями…
Пороги холода для выскочившей души. Нагишом. Как холодно. С открытым ртом. Глотая воздух. Тонны воздуха.
– Писателю и умирать полезно!
Огорчает непроизводительность жизни, вылетающей дымом в трубу, лишь на один процент осаждаясь теплым чувством к тому, что можно назвать непрофессиональностью, неумением превратиться в занятие мыслящих и пишущих дядей, имеющих опыт и стаж, к сохранению дара в виде слабости или ребячества, отрочества, не поднявшего глаз с земли, с застенчивого детства, кончающего жить, как начали, на нижней ступени, без титула, вне названий, из художников в сапожники, не научившиеся тачать сапоги, с растерянной, виноватой улыбкой бездействия, к бесформенности, на вопрос – кто ты и что? – отвечающей: никогда…
Спасибо, снег немного рассеивает. Зима вернулась, и снег валит круглые сутки. И как-то усмиряешься, видя, как он идет себе и идет, невзирая ни на какие капризы. Ему и горюшка мало. Знает свое дело и сеет, и сеет, как манна небесная.
Снег еще тем приятен, что падает совершенно бесшумно. Как свет.
– Не все ли равно, через какой костер уйти, если дверь открыта?..
Слово писателя (чем больше размышляешь об этом) может быть каким угодно. Образность, точность, предметность, грамотность и даже художественность – не обязательны. «Какой меткий эпитет!» – восхищение дилетанта. Абсолютность – единственный признак. Слово сказано – и оно абсолютно.
Жить так, чтобы никого не объесть.
Чурки нетяжелы и приятны на ощупь, горяченькие, как пирожки, немного поджаренные и слабо припахивающие каким-то керосином. На самом же деле это выжаренная смола. Потеешь главным образом от их количества и неслыханной быстроты, с какою нужно все это подвозить, разгружать, складывать, кидать и подхватывать. Похоже на игру в кубики. Я думаю, Егору было бы интересно.
Тоже и весь Завод создает у меня ощущение чего-то реального и полезного. Не то что прежние железки или абстрактный «продукт», но вполне достоверные стулья, шкафы. Завод имеет в себе занимательность: очень фокусно, виртуозно закладывается простое бревно с одного конца и вылезает мебель с другого, а посередине вереница промежуточных звеньев в виде раскройки, полировки, кишок, по которым летит сжатый воздух, образующих Конвейер…
Стоит призадуматься: что являет собою Завод? Не может быть, чтобы такая большая и мудреная затея ничему не учила, не имела бы аналогий в природе мира и человека. Зачем-то нужен этот процесс, обеспечивающий, как здесь говорят, «выпуск стула»?
Сравнение с живым организмом напрашивается. Кровообращение, пищеварение, метаморфоза вещей и веществ, проходящих эмбриональные стадии. Но сходство нарушается, едва посмотришь, как все изменения вносятся наружным путем, извне, и не содержат ничего таинственного.
Скорее процесс производства воссоздает известную схему биологического развития, примем ли мы за основу Ламарка и воздействие внешней среды (сушилка сойдет за пустыню, пилорама с бассейном – за земноводный период) или остановимся на Дарвине с его отбором, устраняющим из примитивной доски все лишнее, нежизнеспособное в породе стула. Теория эволюции принимает в этом прообразе несколько пародийный оттенок и наводит на подозрение, не зародилась ли она под впечатлением фабрики, откуда, получая первые уроки-примеры, и позаимствовала идею всемирного прогресса-конвейера…
12 января 1967
– Работа царская – думать не надо.
– Один хер – удовольствия я на этом свете не получу.
Внезапный вопрос:
– Андрей, а что ты думаешь о драконах?
– ?!
– Куда они подевались?
– Рок судьбы.
– Зачем перелопатили материю?
– Курил два года (опиум) и был почти у самых врат.
– Нет, есть Бог. Кто скажет – Бога нет, я тому глаз выколю.
– Это такой человек, что если есть на том свете загробная жизнь, то его там надо двадцать раз повесить! О рубахе со вшами:
– Я в ней живу!
О Земле, на которую сбросят водородную бомбу:
– С орбиты она не сойдет, конечно, но содрогнуться она содрогнется.
Сидел как все, разговаривал. Вдруг шепотом:
– Кто-то вошел, ребята.
Мы смотрим – никого. Дверь заперта. Он опять:
– Кто-то вошел!
И выскочил в окно. Потом уже его ловили в запретке.
(Как сходят с ума)
…Описали, как резали поросенка, и тот, с ножом в сердце, вышел из сарая, посмотрел вокруг и пошел назад – подыхать. Всё молча. Вся сцена – ни звука. Только хозяйка под окном жене резника – шепотом:
– У меня дрожат ноги. Давай матом ругаться, погромче!..
Мне так и послышался в этом месте – полет валькирий.
– За что сидите, мальчик?
(Способ знакомства)
Искусство, кажется, только тем и занято, что перерабатывает материю в дух и обратно, по методу растений, которые, дыша и питаясь, создают нам атмосферу и почву и перетаскивают грузы снизу – вверх, сверху – вниз, взяв эту работу в образ существования.
На чьей-то тумбочке, смотрю, – журнал дамских мод!
Как током ударило, разводишь руками: находчивость…
– Все-таки женщина пользуется большой популярностью в мире!
Там далеко на Севере далеком
Я был влюблен в пацаночку одну,
Я был влюблен и был влюблен жестоко,
Тебя, пацаночка, забыть я не могу.
А где же ты теперь, моя пацанка?
А где же ты, в каких ты лагерях?
Я вспоминаю те стройненькие ножки,
Те ножки стройные в фартовых лапарях[1].
Идут года, летят часы, минуты —
Так пролетит твоя любовь ко мне,
И ты отдашься вновь другому в руки,
Забудешь ласки, что я дарил тебе.
Отдашься вновь, не понимая чувства.
Хотя ты женщина, но все же ты – дитя.
О, милая, любимая пацанка!
Ребенок взрослый, как я люблю тебя!
А где же ты теперь, моя пацанка?
А где же ты, в каких ты лагерях?
Я вспоминаю те стройненькие ножки,
Те ножки стройные в фартовых лапарях.
Так где же ты и кто тебя ласкает?
Или начальник, или уркаган?
Или в расход ушла уже налево?
Или в побеге уложил наган?
Пройдут года, пройдут минуты счастья —
Так пролетит и молодость твоя,
И ты отдашься вновь, не понимая ласки,
И так забудешь, как я любил тебя…
– Если хотишь раскусить женщину, читай «Декамерон», и тогда узнаешь, что это за яблоко!
– Я еще не знаю, что такое женщина. Жизнь-то пролетела. Как ни смешно, но это факт.
– С женщинами я был безжалостен!
– Меня интересуют только женщины и автомашины.
– Я выбил из себя женщину!
На свидании (двадцать лет не видались) сестра спросила у брата – с интересом взрослой уже, замужней женщины:
– А правда, говорят, у вас тут лошадей пользуют?..
– Такая была человек!
– Ее за две минуты уговорить можно.
– Перед последней девкой чувствуешь себя гимназистом. Не испуг – благоговение.
– Нам даже по радио женский голос был сладок, как яблоко.
– У нашей кассирши розовые трусы. Я во сне видел!
– Мне больше подходят женщины типа мадам Бовари.
– С поварихой сожительствовал.
– Одел ее по моде: чтобы все выделялось – как у русалки.
– Валёхается на мене. Смотрю – дочь генерала.
– Все они потом сожалели, что я в них не влюбился.
– Девочки меня любят: я им даю покурить.
– Это непотребные женщины любят – чтобы мужчина курил.
– Всякая женщина имеет свое стремление к жизни!
– Она была такая по сравнению со мной, что я никогда не рассчитывал. И то меня друг толкнул. А она никому не жалела.
– Ну так и идет на меня во всей прелюбодейной одежде и улыбается, показывая все 38 зубов!
– Я, говорит, себе возьму с золотыми погонами, а ты мне не нужен.
– Познал городскую женщину.
«Познакомился с дамой ночной красоты…»
(Из песни)
– Одна баба была красивая, я тебе серьезно говорю.
(Серьезно о бабе? да еще о красивой?! – требует оговорки.)
– Как я посмотрел на бабу – форменно кукла! Да не до бабы, не до кина: мене уже ищут…
– А в общем-то, все дело из-за бабы получилось, я так считаю. Из-за красавицы-жены погиб.
(О Пушкине)
Красивую кофту одела,
Ты очень мне нравишься в ней,
Ты душу мою ей задела,
Немного ее пожалей.
– Из уст ее должны только красивые слова исходить, а она ругается!
– Златогривая еврейка.
Сделав глоток кофе:
– Точно по груди прошла мордовочка в лапоточках!
«Вдали мелькала мокрая фигурка хрупкой девушки».
(Из сочинения)
– Девушка всесторонне грамотная.
– Девка хорошая – засадить можно.
– Если бы там была девушка, которая рассуждает в высоком духе, я бы с нею скорее общий язык нашел.
– Я не хочу ей голову крутить: я не знаю, что со мной завтра будет.
– Бывает – инженерша, или целка, или проституточка какая-нибудь… Встанешь перед ней на колени: – Прошу руки!..
– Я при женщине еще ни разу не заругался.
– Фигурная дама.
– И будет целовать меня в губы интересная женщина!..
– Под ножом каждая даст. Но еще вопрос – будет ли она подмахивать?
– Для коллекции.
(О вдове)
– Имел с ней половое общение.
– Взломали лохматый сейф.
(Групповое изнасилование)
На погрузке не следует чересчур напрягаться – и поэтому говорят:
– Сама ляжет. Как баба.
У одной бабы, рассказывают, на брюхе была наколка:
«Добро пожаловать».
– Дурной у меня характер. Преданность у меня какая-то к бабам. Знаю, что гуляет, а все равно к ней поеду. Недельки две поживу. Я ей на пузе самолет наколол, и поэтому она замуж не вышла. А сейчас бы я ей нарисовал еще чуднее.
Не эротика – экзотика. Человек без штанов выглядит куда более странно и чрезвычайно, нежели пристойно одетый. Так родился стиль: верхом на губернаторской дочке, Африка в бане – «порнография» (в чем меня обвиняют), давшая доступ фантастике и не возбуждающая ничего, кроме удивления: фокус.
Татуировка: впереди – орел, клюющий грудь Прометея; сзади – собака, употребляющая даму диким способом. Две стороны одной медали. Фасад и задник. Свет и тьма. Трагедия и комедия. И пародия на собственный подвиг. И соседство секса и смеха. Секса и смерти.
Голая дама в шикарной шляпе восседает на черепе, как на глобусе, – при виде этой наколки мне показалось, что ее обладатель запечатлел у себя на спине собственную голову, реализовал метафору своего сознания.
Разговор с отъезжающим:
– На кой… мне идти в Третьяковскую галерею?
– Там голых баб увидишь. Как живые.
Музеи в зрелищном смысле проходят сейчас по общему ряду с магазинами и зоопарком. Куда-нибудь пойти – посмотреть. Музеи – суррогат балагана, в самом положительном, в том числе познавательном его значении.
Ну, а как бы ты сам сейчас описал наготу женщины? То есть возможно ли ню вообразить и увидеть всерьез?
…Это было – как прилив крови в голову, от которого темнеет в глазах, пока эта чернота, этот удар мрака не рассеивались, оставив на пляже выброшенную красавицу ослепительно белого, до тяжести в сердце, цвета.
Задумчиво:
– Я все никак не пойму, почему ей такое грубое название дали…
Вся сниженность, грубость в определении пола не безумный ли бунт, не попытка ли вырваться – оттого что кругом покорны, не в состоянии уйти и забыть, и вот заклинаем, отпугиваем (сгинь! пропади! я тебя не боюсь!), тогда как слишком зависим.
Цитата (приснилась во сне):
«Зандер побледнел перед обязанностью соития едва ли не с каждой остающейся с ним с глазу на глаз в силу случая девушкой.
– Все они от меня чего-то хотят, – говорил он, нервно помаргивая».
Вопрос: а что если пол – адский способ достичь райских врат? Отравленный заменитель потери? Нельзя ли тогда по суррогату вообразить забытый источник, по низкой копии – высокий подлинник? И не прекрасна ли тогда вся эта сфера секса только потому, что в ней искажен тот потерянный образ (да, искажен, но ведь – тот!)? Тогда, приняв ее за пародию, реставрировать приблизительный стиль и загадку оригинала, и если это бросает в восторг и ужас, то что же делало то?! Через обман доискаться до истины и содрогнуться, почуяв, на какой глубине мы привязаны и что значит дух, когда плоть так сильна…
Из приобретений последнего времени: я тебя все явственней чувствую, как собственное тело – что ты из меня соткана, по клеточкам, почти как Егор, а может быть и ближе, потому что не по наследству, а более прямо и просто – как растение.
В дополнение к теории о чистоте породы – мне недавно рассказали, что жена уподобляется мужу не фигурально, а буквально, и не в силу – только – духовных токов, но даже ее естество постепенно замещается в составе его молекулами, и в этом смысле «плотская жизнь» значительно сложнее и глубже, чем подозревают. В этом смысле муж рождает жену, пропитывая ее насквозь собою, так что и получается в итоге «едина плоть».
Поэтому, наверное, в браке сфера интересной экзотики переходит в витье гнезда, семейной конуры, где всё настолько родное и кровное, что проходит по разряду кормления, с навыками младенца и матери в одном лице.
Молчаливый старичок, отрешенный от суеты, – всплеснув ручками, под наплывом воспоминаний:
– Жена! жена!.. Если она имеет милость – то когда и лягет с тобою!..
В больнице:
– Раскричался: ты пришел жену искать или лечиться?!
Я говорю: я – живой человек…
– Давай подженимся!
– Жениться – остановиться.
– Ну – женился, взял вдову, мужа ее убило на тракторе…
– Было у меня две жены, три сына…
– Женщины все это понимают больше нашего. – Чего ты боишься? – спрашиваю. – Я боюсь, – отвечает, – что ты меня бросишь.
– А математику я страшно любил – как жену!
– Что такое является источником для процветания жизни? Я так понимаю, что счастье, во-первых, и дети, во-вторых. Жена – нет. Дети.
– Двое детей у нее. Одного он состругал. Второго прижила.
– У нее дом в Ростове и муж непьющий.
– Муж мне попался неплохой, надо прямо сказать.
Я даже согласна, пишет, если б теперь был наполовину хуже. Выпивал, правда, изрядно.
«Женой я изменен».
(«Поэма из личной жизни»)
– Жена пошла работать в баню.
(Предел падения)
– И вся структура моей семейной жизни поломана!
– А это твоя пацанка?
– Кто ее знает? Жена пишет – моя.
Четырехлетний мальчик – девочкам постарше:
– У вас хоть какой-нибудь отец есть?.. Вернувшемуся из лагеря:
– Знаешь, папа, я очень боялся, что приедешь не ты, а мне скажут, что это – ты.
– И може будет еще и у нас товарищ киндер!
Из прошлого. Где-то в Сибири по комиссии выпускают на волю 58-ю статью. Женщины, понаехавшие из деревень, выстроились у вахты – предлагать себя в жены и выбирать в мужья. Гулящую опер погнал: – Здесь не для таких!
Ситуация торговых рядов. Скромно, степенно, никаких шуточек и смешочков, с пониманием важности шага. У 58-й репутация – дай Бог. Хороший товар. Может, кто и останется. Колорит, если угодно, Киевской Руси. Ожидание.
В жензоне:
– Дай я тебе рубашку постираю.
(Если произнести эту фразу просительно, как о милости, то можно уловить, что с нее и начинается семейная жизнь, пускай все общее хозяйство, и дом, и любовь – в одной этой рубашке…)
Оказался возможным еще один поворот низменно-эротической темы – со знаком плюс. Секс – как знак доверия (что может быть доверительнее, чем эта близость вчера еще незнакомых людей – когда даем друг другу то, что никому не показываем?..).
Надзирательница в тюрьме – заключенному:
– Приходи, когда освободишься. Сама штаны сниму. (Освобождаться же ему – и она это знает – не раньше чем через одиннадцать лет.)
Здесь слышится нищета и беззащитность гостеприимства – всё в печи мечу на стол – на, попробуй! – панибратство, завязывание родства с бедняком, которому никто не подал, а я не жадная, поделилась общим куском, не претендуя на большее, чем сели встречные и закурили. А что еще мы можем предложить друг другу?..
Вообще, пол – это какой-то сплошной плач на реках вавилонских.
…Почему-то у мужчины виднее срам.
И клеймо (дополнительное) на человеке – еврей.
Всякий человек – еврей.
…Я повторяюсь и переливаю из пустого в порожнее. В оправдание замечу, что текст как пространственная задача не может быть ни статичной площадкой, ни движущейся в одном направлении лентой. Он ближе к кругам по воде. Антиномии – типа «зимы», «солнца», «острова», «женщины», «книги» и т. д. – заставляют слова разбегаться по радиусам, повторяя и исключая друг друга, производя вращение речи, ее возвращение к старым загадкам, берущимся как бы усилием, приливом смысла, а затем отливом в бессилии разрешить с кондачка обратимые парадоксы, которые без такой обратимости были бы данью формы и только. В том же роль иронии, не дающей миру застыть с выпученными глазами однозначной, горластой безжизненности, но вносящей колыхание в речь, наподобие модуляции голоса, который, удаляясь, без конца возвращается к своему началу, пока мы не догадаемся, что это не поток слов, не голос, но сам горизонт вращается и поворачивает вспять, даруя и черпая силы жить дальше и дальше. Два писателя открыли нам, что юмор – это любовь. Гофман и Диккенс. Они открыли, что Бог относится к людям с юмором. В юморе есть снисходительность и ободрение: «ну-ну!»
В самом имени Данте слышится ад: эффект перевертня.
Мне кажется, «Бедные люди» Достоевского родились по звуковой аналогии и по контрасту с «Мертвыми душами». – Не мертвые души, – спорит Достоевский (и очень при этом сердится), – а бедные люди!
Приятны случайные встречи и узнавания в словах, которым мы, болтая, не придаем значения, покуда оно само вдруг не проступит на свет, поражая нас точным и осмысленным буквализмом. Сила и страсть восклицания «И ты, Брут!» так ясно звучит по-русски, потому что в нем скрывается: «И ты, брат!»
Мы умираем от голода, от страха, от скуки, но более глубоко и правдиво мы выражаем суть дела, когда говорим о себе трафаретной фразой из романа: «Я умираю от любви». В любви (как самой простой и первичной психической достоверности, которая позволяет судить о том, что мы действительно любим) нас охватывает порыв и восторг самоуничтожения. Мы забываем и вытесняем себя, наполняемся светом и воздухом возлюбленного лица и предмета, переходя в состояние невесомости, потерянности, исчезновения, что как-то сродни ощущению и признакам умирания. Наша физика в этих случаях ведет себя подобающим образом, мы вздыхаем, как будто душа отделяется, а сердце «замирает», а чувство подъема соседствует с расслабленностью состава, готового, кажется, испариться в приближении к источнику света. Меня – нет. Я – это ты. «Ах, я умираю!»
Посылаю тебе стихи из альбома, дикий цветок романсно-эпистолярного стиля. Ради экономии места я сократил их немного и подчеркнул слова, мне особенно приглянувшиеся.
Я никогда бы, слышишь? Никогда!
С письмом таким к тебе не обратился,
Если б душой не чувствовал тебя
И образ твой ночами мне не снился.
…И образ твой я выкинул бы прочь
Из головы, как сор, как кучу хлама,
И спал спокойно каждую бы ночь,
Не жгла бы сердце ноющая рана.
Любимая, я все хочу узнать,
Что тебя сегодня побудило
Пылающую лиру оборвать?
Ведь ты вчера еще меня любила!
В расцвете смяла сердца алый цвет,
Растерла в пыль безжалостной ногою.
Я не прощу тебе за это, нет!
Я буду жить, чтоб встретиться с тобою.
…Не я пишу изношенным пером
Слова письма, рифмуя предложенья,
Диктует сердце бедное мое,
Это его простое сочиненье.
Это оно молчало до поры,
Перенося все горести и муки,
Это оно, желанью вопреки,
Писать письмо удерживало руки. (Какой галоп!)
Это оно сегодня так стучит,
Это оно кровь в жилах возбуждает,
Это оно, родная, не велит
Забыть тебя и, мучаясь, страдает…
…Бессилен я потребовать ответа,
Различен быт у каждого из нас:
Ты дорогими тканями одета,
А я в бушлате временно сейчас.
Но я такой же в лагерном бушлате:
Что во мне было, то во мне и есть.
А ты в своем нарядном, новом платье
Не замечаешь, как теряешь честь.
…Что ждет письмо, я этого не знаю.
Возможно, ты для практики прочтешь,
А может быть, конверта не вскрывая,
Ты бросишь в печь и спичкой подожжешь.
Сгорит конверт, листы и эти строки,
С золою пепел в мусор отнесешь…
Но ты не можешь быть такой жестокой,
И мне ответ, я верю, ты пришлешь!
Ниже – афоризм: «Если женщина отдала мужчине сердце, она отдаст ему и кошелек. Бальзак».
Ай да Бальзак!
13 марта 1967
Искусство – место встречи. Автора с предметом любви, духа с материей, правды с фантазией, линии карандаша с контуром тела, одного слова с другим и т. д. Встречи редки, неожиданны. От радости и удивления: «ты? – ты?» – обе стороны приходят в неистовство и всплескивают руками. Эти всплескивания мы принимаем как проявления художественности.
О писательстве трудно сказать что-то определенное. Это как любовь, которую носишь повсюду и заходишь в гости вдвоем.
В сказке о красоте и любви говорится: совсем не свой сделался. Нас тянет стать не своими. В этом суть.
Катон, по свидетельству Плутарха, сказал: «Душа влюбленного живет в чужом теле», и, хотя это было сказано, вероятно, в осудительном смысле, отсюда явствует, что любовь подразумевает всегда переход, размыкание собственной личности. Без «я», к сожалению, не обойтись. Ядро. Закон и форма существования есмь точка отсчета, мера вещей, инстинкт продолжения вида, эгоизм, согласуясь с которым, всё до поры стоит на месте и остается собою. Любовь в это не верит и нарушает порядок мира ради его единства, взаимности. Любовь бесформенна, и она наводит мосты, мысля всякую вещь не по моему, но по твоему подобию.
– Этот кофе уже потерял свое «я».
«Я» исключительно, «я» всегда исключительно – по типу исключенного третьего: есть ты да я. Сообщает как величайшее чудо:
– В детстве мне казалось, что я никогда не умру!..
И думает, что только ему, ему одному, в порядке исключения, было даровано это сознание и – кто знает? – быть может, предвестие, намек или тень надежды… Но от снисходительной жалости вначале: чудак, да ведь это же всем казалось, особенно в детстве! – мы переходим к догадке, что ощущение это верно в зерне и действительно с ним одним был заключен союз, дана гарантия: не умрешь. Каждый бессознательно носит в душе подобный урок, заканчивающийся в сказке исполнением обещанного.
– И ты был когда-то «Я»!..
Перед расстрелом или побегом думают, что уцелеют, что пуля пройдет мимо. Навылет. Он говорил: для таких не бывает конца, но есть дверь: она откроется в последний момент: не убит, но – спасен.
(Почему-то все-таки просил стрелять не в лицо: выстрел в лицо – последняя смерть, безвыходная – выход души – лицо?)
Возможно, минута сверхъестественного напряжения, в какую «видят всё», отмыкает замок как ключом, и дверь открывается – ровно по мерке, по форме тела, – куда человек, не успев умереть, уходит… Я – дверь.
(Другой случай, обратный: перед казнью себя ослепил – чтобы не видеть смерти, как под одеялом укрылся, либо как тот мальчишка уцепился, когда уводили, за ногу такого же смертника: – Дяденька Шота, не отдавайте! – Тот потом рассказал…)
– Я не хотел жить, когда впервые услышал о смерти.
– Тринадцать раз я в него стрелял. В упор. Но так его, значит, Господь оберегал, что он встал и ушел.
– Господь устраняет меня из любви ко мне, я подумал.
Чтобы я лишнего не нагрешил.
(Перед расстрелом)
Колдун посмотрел на воду и говорит:
– Будет жить… Но лучше б его Господь прибрал.
Разговоры о вероятном этапе. Старик:
– Да я уже, милок, о другом маршруте думаю.
– Дал простор фантазии, написав на запретке: «Не бойтесь смерти».
Предположим, встречный рассказывает о расстреле, и весь ход изложения заставляет подозревать, что это его расстреляли, но он, недосказав, уходит как ни в чем не бывало, оставляя вас теряться в догадках, с кем же вы разговаривали.
Наверное, у него позади большая, «главная» жизнь, а сейчас – ее отражение в полутьме тюремного быта, в полузабытье, воспоминание о «том», настоящем, чем он, в сущности, живет до сих пор (спрашивается, о чем разговариваем, если каждый твердит о своем, о «главном», и диалог перерастает в повторение мысленных жалоб, отправляемых по привычке в пространство, по отрешенной способности жить «главным» событием жизни и по отношению к нему всё располагать, объяснять), о чем не спрашивают, не принято спрашивать, но что послужило причиной, завязкой «этой», вторичной жизни, о чем непрестанно думает человек, переживающий в частной судьбе, может быть, всю глубину нашего грехопадения в целом, – и, может быть, наиболее правилен этот вид существования, как более осмысленный, сообщающий тусклой действительности «ту», «большую» мотивировку.
…Смех соседа по ночам, давящийся хохот под одеялом (я думал, он онанирует, а он смеялся) на верхней койке, тихо живущего днем своими, такими большими, «главными» мыслями: тупое лицо идиота, и такой полный, такой осмысленный хохот ночью.
Отсюда же страх перед выходом, перед жизнью «на воле», ничем не мотивированной и совершенно «пустой», на взгляд пережившего состояние полноты. – Ну а женщины?! – ему говорят. А что ему женщины? – молчать, улыбаться и снова молчать. Одинокие скитальцы с прошлыми жизнями, молчащие потому, что – какое, собственно, ко всему «этому» они имеют касательство?
Мы пришли на землю для того, чтобы что-то понять. Что-то очень немногое, но крайне важное.
Лицо человека, иссеченное мелкой нарезкой каких-то необычайно запутанных, хиромантических линий. Человек в переплете истории, плачущий над ненастоящей, предписанной ему до кончины в ходе дознания жизнью. Куда ему обратиться? Существование в подтексте истории. Кто вернет ему доисторическое, заурядное, живое лицо?
Задумчивость и додумывание до крайних степеней глубины у выдернутых из жизни и посаженных за решетку созданий. Трансцендентное в сознании выдернутого. Личность в нем неизбежно уходит на задний план.
В итоге: не люди – просторы. Не характеры – пространства, поля. Границы человека стираются в прикосновении к бесконечному. Преодоление биографического метода и жанра. Сквозь биографию! Каждый человек – сквозь. Стоит положиться на какие-то начатки характера, и мы проваливаемся по пояс. Личность – яма, едва припорошенная хворостом психологии, темперамента, жизненных привычек и навыков. Попал мимо – в яму, шагнув навстречу подошедшему ко мне незнакомцу.
А что если развернутые ступни Будды в позе лотоса – иная проекция сомкнутых молитвенно рук!..
…Бывают интонации, которыми говорящий словно хочет удостоверить себя, что он действительно был. Как если бы – не назови он этого паспорта, адреса – не было бы и человека.
– Я жил в Москве. Кропоткина, 28.
Это сказано с ожесточением.
Ответная реакция: – Меня не было, слышите – не было!
(Только слабое эхо: – Был…)
– Во сне я увидел фотокарточку самого себя.
Если во сне нам снится улица, по которой ходят люди, – значит, внутри у нас просторно, как в городе, и наша душа велика, и по ней можно пройти и спуститься по лестнице к морю и сесть на берегу и смотреть.
Собственную душу мы знаем лучше других, и она рисуется иногда какой-то кучей червей, грудой мусора. Лишь посмотрев вокруг себя, успокаиваешься: не все такие! По сравнению с благообразной наружностью окружающих наша внутренняя непривлекательность, о которой мы можем судить довольно здраво, – потрясает, кажется невероятной и понуждает от себя отворачиваться, равняясь на более обнадеживающую внешность друзей и соседей. Глядя друг на друга, мы как бы приободряемся и стараемся соответствовать образцу – лица.
Когда соберешь мысленно все горе, причиненное тобою другим, сосредоточив его на себе, как если бы те, другие, все это тебе причинили, и живо вообразишь свое ревнивое, пронзенное со всех сторон твоим же злом, самолюбие – тогда поймешь, что такое ад.
– Дьяволу все люди не нужны. Ему нужны некоторые. Я – ему нужен. Но я не поддамся.
Начальник лагеря:
– Что же ты – сам Богу молишься, а посылку просить к Сатане приходишь?!.
Мужик говорит кошке:
– Видишь, какой я хороший? Вот – принес…
(Не оттого ли мы все понемногу творим добро? И не потому ли им одним не спасешься?)
– Мне достаточно пять минут посмотреть на стену, чтобы сказать, что вот в этой стене больше зла, а в той – меньше… Добро, правда, я различать еще не научился.
В русском апокрифе есть эпизод: дьявол дрючком нанес Адаму 70 язв, а Господь повернул их внутрь – «и обороти вся недуги въ него» («Сказание, како сотвори Бог Адама»). Развивая аналогию, не получим ли мы в итоге подобного выворачивания – изгнание из Эдема, во-первых, а во-вторых, посмертные адские муки, когда вывернутая вновь, на старый салтык, душа попадает в атмосферу собственной внутренней жизни, которая станет отныне ее физической средой, окружением? Тогда она сама создает себе погоду в аду, и наказание за грехи, заложенное в самих же грехах, может восприниматься как нечто вполне вещественное.
– Эта наглая смерть…
– Этот смертельный человек…
Меня занимает сказка как проявление чистого, может быть впервые отделившегося от жизни искусства, и как оно проясняет действительность и делает ее более похожей на себя, разделяя добро и зло и заканчивая все страхи и ужасы счастливым концом.
Неужели свадьба в финале сказки – лишь иллюзия, которой мы пытаемся подсластить судьбу? Скорее, все же это настоящая, окончательная реальность развязки, которая себя обнаруживает, когда страшный сюжет рассеивается в ходе своего изложения…
– Трудно, Господи.
– А ты думал как?
Боль нужна для того, чтобы, уходя, оставить полное, освобождающее блаженство.
…А бесы тогда водились, как лягушки в болоте.
Человек, человек, сообщающийся с Богом сосуд.
– За что я благодарен Господу, так это – что за всю мою жизнь не убил никого. А сколько было случаев!..
– Один у меня родственник – Бог…
Он слышит ночью хор голосов – может быть, духов земли или всех рассыпанных по ней бесчисленных племен и народов – и, прислушиваясь, чувствует вдруг, что если поймет он сейчас из этого хора хоть слово, то сойдет с ума. Понять – сойти.
Каким мы голосом будем кричать в аду? – Не своим. Если даже в падучей каждый кричит совершенно неузнаваемо.
…И кашель двух стариков в бараке, похожий на диалог.
Послушав их немного, вступает третий.
Или – один, казалось, кашляя, говорил с собою на два голоса. Хриплым и страшным – спрашивал, спокойным, своим – отвечал.
А еще бывают ходики с вырезанной над ними из жести кошачьей головой, у которой глаза тикают туда-сюда с томительной методичностью.
30 июня 1967
…Не к Достоевскому лишь применимая, но ко всякому роману в его универсальном значении – засасывающая роль сюжета. Писатель интригует, заманивает в свою страну, куда, как с горки, мы скатываемся и оглядываемся, но поздно: попались! Книга – ловушка, лабиринт, по которому нас тянет сюжет, пока мы с головой не окунемся в стихию книги и не станем ее пленниками и поверенными. Не оттого ли на практике особенно широко применяются затягивающий сюжет путешествий, а также любовные истории с поджидаемой свадьбой в конце пути? В этих схемах пути с соблазнительной приманкой в финале выражена идея книги как умозрительного пространства, которое необходимо покрыть: прочтешь – узнаешь, чем дело кончилось. «По усам текло, а в рот не попало», лукаво сказанное в конце, знаменует и мнимость нашего присутствия на завершающем пировании, и внезапное исчезновение автора, который, помазав нас по губам давно обещанной приманкой, уже зазывает в другую сказку новым приготовлением к свадьбе.
Было бы интересно писать перетекающей фразой, начатой в ключе одного человека, а кончающейся другим, с тем чтобы она строем своим и развитием несла два лица, которые бы шли по ней навстречу друг другу и качались бы, как на качелях, увязывая и обнимая пространство шире общих возможностей. В этом прелесть деепричастных наивностей, типа: «подъезжая к станции, у меня слетела шляпа». Да и не в том ли разве задача языка – связывать разные планы и вещи, не обязательно по прямой, но чтобы ветвилось, росло, повинуясь собственной прихоти… Если, допустим, я иду к тебе, то, сказав вначале «я», почему бы тебе в конце не протянуть мне руки?..
Нужно доверие к речи, которая поведет, к руке, по примеру скульптора, режущего дерево в согласии с его волокном, не знающего, что выйдет по ходу, какой сучок или слово выпрет, и повернет, и даст оборот и строение.
– Сам инстинкт души говорит.
– Справедливостью моей души заявляю…
– Перекрестишься в душе тихонечко и пойдешь.
– Чтобы я кошкой интересовался?! Да я душе своей не рад.
– Душа все предчувствует, но предсказать не может.
– Зачем фуфайку надел? По глазам вижу – бежать хочешь, а я стрелять не могу – душа не позволяет. Снимай фуфайку!
(Старый надзиратель)
И наши души, взлетев к небесам, отвернутся от нас.
…В нашем северном неолите в могильниках не находят детей, но только – скелеты взрослых. По-видимому, детей хоронили иным способом – как до недавнего времени у некоторых народов Севера умерших младенцев, завернув в ткань и бересту, погребали в дупле дерева либо подвешивали к стволу или к веткам. Также известно, что у тунгусов духи-предки обитали в корнях, тогда как вершина Вселенского дерева служила резервуаром коллективной души народа, обеспечивающим смену и живой приток поколений. Нельзя ли отсюда вывести, что дети, не успевшие вдосталь пожить, для восстановления равенства отправлялись не в землю, но специальным рейсом – прямой дорогой – через дерево – на небо, с тем чтобы скорейшим образом снова появиться на свет?.. Какая связь с дождями и росами, которые испаряются и скоро вновь выпадают! какая непрерывная циркуляция душ в воздухе!..
Я похож на таракана, но не когда он бежит, а когда сидит, застыв на месте, в пустой отрешенности, уставившись в одну уму непостижимую точку.
Эпитет должен быть не прямым, но чуточку сдвинутым по отношению к определяемой вещи. Чтобы, помимо определения, выводить ее на иную косую смысла и заставлять поворачиваться и озираться по сторонам. Его неточность в данном случае создает живое пятно, размазывающее контур предмета до ощущения связанности с его окружением и продолжением. Эпитет призван смотреть и боковым и затылочным зрением, схватив несколько зайцев зараз. Нужно, чтобы от него у зрителя немного разбегались глаза.
Интересно думать на минимуме – когда ничего нет, ни книг необходимых, ни сил, и негде взять справку. Дано несколько строк или одна картинка, одна музыкальная фраза – и вот в нее погружаешься и начисто забываешь себя.
Куда девается эта сквозящая точка – я?
И чей-то ласковый голос скажет:
– Тебя нет. Понимаешь, тебя нет! Забудь. Забудься.
И я засну.
– Жаждал работать. Потому что это как во сне, когда работаешь. Потому что меня нет, когда я работаю.
Странно: человек вполне счастлив, когда забывает себя, не принадлежит себе. С самим собою – скучает. Средства заместить себя – работа, игра, любовь, вино и т. д. Счастливейшие минуты – не помним себя, исчезли из собственных глаз. Сон без снов – синоним нирваны (Лермонтов: «Я б хотел забыться и заснуть!»). Так же бабочки летят на огонь. О дай мне исчезнуть в блеске Твоей славы!
«Я» – такая точка, что, без конца вопия «дай! дай!», тут же шепотом шарит, как от себя избавиться. Неустойчивое равновесие личности, пульсирующей между жизнью и смертью.
– И во сне все кому-то доказывал, что он невиновен.
Какие бывают сны.
– Я часто во сне летаю. Утром залезешь на крышу, голова кружится, кажется – сейчас полечу.
– А я во сне все гадать начинаю – сколько еще сидеть. Но каждый раз на этом месте просыпаюсь.
– Ты знаешь, Андрей, я во сне и Бога видел, и ангелов. Один раз вижу – идет здоровый такой мужик. По воздуху. Борода седая, с палкой. И гонит перед собою по небу отару овец. Наклонился ко мне и что-то сказал, непонятное.
– Запомни, – говорит.
И дальше погнал. И уже далеко – как тучка.
А потом – ангел летит. С крылышками. Как на картинке. Подлетел и спрашивает:
– Понял, что тебе сказали?
Я говорю: – Нет.
– Ну, после поймешь.
(И похабные междометия на этом рассказе кончаются, без усилий, сами собой. А сны про чертей – тоже чудесные, но с матерком.)
– Когда спишь – не грешишь, не ругаешься…
– Вижу во сне – снайпер в меня стреляет.
– Приснилось: двое хотят зарезать. С одной стороны и с другой. Никуда не скроешься. И я – улетел!
– Во сне меня преследовала знакомая гермафродитка.
Сценарий из сна, достигаемый расположением фраз. Похороны. Гроб. Попрощавшись, уходим. В автобусе натыкаемся: он самый, живой! Не знаю, что и подумать. Едва решил заговорить, смотрю – под нашим автобусом – высунувшись из окна – под колесами – клубящиеся, как дым, облака…
Я буду являться к тебе привиденьем,
Я буду тревожить твой сон.
(Из песни)
Во сне мне белая курица поднесла в лапе облупленное яйцо, и я его съел.
Я увидел себя во сне со спины – маленьким таким человечком.
Оставалось ждать и надеяться на приснившиеся тапочки.
Рассказали сон, приснившийся одному латышу-двадцатипятилетнику, в далеком прошлом – спортсмену. Он увидел себя молодым – в марафонском беге на 25 км. В теле ощущение свежести и как бы легкого опьянения. Но ровно на середине дистанции, откуда ни возьмись, появляется судья: довольно! вам пора отдохнуть. Тот было отнекиваться, ничуть не устал, но судья мягко и упрямо: на отдых! Здесь же покойная жена, и тоже – хватит! довольно! Наутро, успев пересказать свой сон товарищам, бегун внезапно скончался от разрыва сердца. До окончания срока он не дожил ровно 12 лет и 6 месяцев.
Странно, что, просыпаясь, я всякий раз оказываюсь – я. На чем это держится?
Согласился бы я заснуть на те годы, что здесь нахожусь, чтобы как-то скрасить и сократить этот срок? Наверное, не согласился бы. Потому что надо это время не проскользнуть, но прожить, медленно и тяжело ступая, каждый день в отдельности и все подряд, один за другим пройти…
Сон – водопой души, убегающей по ночам на источники жизни.
Во сне мы получаем – я не могу подыскать другого, более подходящего слова – уверение. Мы уверяемся в том, что нужно жить дальше.
Как хорошо, что все спят, что всем нам дано спать, и, наделав массу глупостей за день, мы можем нырнуть, прикрыв глаза кожной пленкой, чтобы не захлебнулись, отчаливаем, отваливаем, и все твари тоже ныряют в тот океан, откуда все просыпаются, омытые этим чудом, ежесуточно умыкающим нас и выплескивающим обратно с ласковым напоминанием – пошел жить, опять жить!..
Мы самими собой заглушаем этот Голос и говорим:
– Помоги!
А Он отвечает:
– Я с тобой. Я же с тобой. Неужели ты не слышишь?
Удивительно владычество Бога над нами. Самое полное, деспотическое и безболезненное, нечувствительное, предоставляющее бездну свободы, не дающее и шагу свернуть с предназначенного пути. Царь самый явный и нигде не показывающийся, вмещающий всё и позволяющий думать, что Его нет.
…Тучи, создающие видимость осмысленной драмы:
– Встать!
И я понял: отныне оно никуда от меня не уйдет. Эсхатология в сапоге, апокалипсис, шагаю, полнота счастья. Как ему трудно, как ему сладко, в спорадическом виде, в надежде, в надежде всегда сомнение: неужели попустишь? Сито, сети, просится в плотину, с печалью неисполненности в сердце, ведь это не перейдет, застрянет, останется. Богатство, трудно богатому, сторож, стрелочник, стрелочник всегда виноват…
Мы не пишем фразу, она пишет себя, а мы лишь проясняем по силе возможности скрытый в ней, скопившийся смысл.
…Может быть, истинное искусство обнаруживает всегда неумение, отсутствие мастерства. Когда автор не знает, «как это делается», и начинает писать неподражаемо, невпопад с принятым образцом. Во всяком случае, в гениальных созданиях открывается подчас что-то граничащее с самым элементарным невежеством.
Хуже нет, когда из-под слов торчит содержание. Слова не должны вопить. Слова должны молчать.
От дождя, который не хочет уняться, появляется чувство уютности – не сидя в тепле, а напротив – замерзнув, промокнув, странное чувство пропадания, немного одушевленное нежностью – не поймешь, к кому и к чему? даже к этой дикой сырости, к этому не думающему о людях дождю. Пусть идет.
27 сентября 1967
Подошел к осине: – Дрожишь? С тех пор всё? Ну дрожи, дрожи.
Колдун на базаре. Женщине:
– А ты – иди! Тебе я ничего не скажу.
Через два часа ее задавил грузовик.
Колдун, сказавший парню, где у его жены родинка (ту родинку, понятно, кроме парня никто не мог углядеть).
И девушке: – Ты один раз вешалась. Один раз топилась. Ничего – на третий раз уйдешь.
Я заметил, что моя тень шла рядом со мною, но двигалась помимо меня.
– В зеркале, видимо, есть как что-то нечистое, так и зазорное.
Зачем в картины и фотографии так часто вставляют зеркало в виде реки или озера, с тем чтобы дополнить предмет его же собственным отражением, которое по обыкновению смотрится и живописнее и чуть ли не ярче подлинника?.. Предмет, удвоенный в зеркале или в воде, кажется цельнее, единственнее. Он не раздваивается, но удваивается, помножается сам на себя. Он замыкается на себе в этом пребывании на границе своей же иллюзии.
В отражении важно, что оно перевернуто, во-вторых – подернуто зыбью, дымкой, оно струится, и дышит, и проступает из тьмы, со дна водоема. Это как бы тот свет предмета, его психея, идея (в платоновом смысле), заручившись которой, тот крепче высится на берегу. Зеркало его подтверждает, удостоверяет и вместе с тем вносит долю горечи, тоски, недостижимого далека, становясь по отношению к миру легендой о граде Китеже.
…Поэзия Анны Ахматовой похожа на пруд или озеро, отороченное лесом, или на зеркало, в котором все кажется менее реальным, но более выпуклым, чем в действительности. Отражение яркого неба и блистающих облаков, которые становятся еще ярче – в черной заводи, где черти водятся, но на поверхности ни зыби, ни плеска: всё в невидимой тишине, в озарении темного, подводного света. Заливка. Белое на черном. Странная чернота в белизне. Зависимость от фона, который по-зеркальному гладок, глубок, траурен, на котором контур предмета резок и в нем посверкивает что-то пронзительное, магическое, непонятно откуда берущееся, потому что – «ничего нет».
То же: низкий, бархатный фон ее голоса и рокочущая манера читать, и ахматовское платье, глухое, закрытое. То же: традиционность Ахматовой, ее приверженность классическому зеркалу стиха, в которое она смотрится пристально и где, как в венецианских затонах, отражается и нынешний день, и живая мелодия речи, торжественно, авторитетно – на неподвижном фоне Лирики прошлых столетий. В ее стихах – до нее кто-то прошел – как в зеркале, когда взглянешь внезапно, кажется – кто-то только что был и вышел, и вещи настороженно прислушиваются – к отсутствию.
Зеркало – анаграмма ее стиля. Жест застылости, знак почета и немоты, величия. А цвет – всегда черный. Кого ни спроси: какого цвета Ахматова? – и всякий скажет: черного. И когда она вызывающе произнесла: «Из мглы магических зеркал», – ей, разумеется, не мог не припомниться Пушкин с его «магическим кристаллом», сквозь который все так ясно светится, а у нее зеркальная мгла, откуда никто не выглядывает, но скользят по стеклу титулованные отражения. Таков же аристократизм Ахматовой – алмазное зеркало в обрамлении Санкт-Петербурга, Царского Села (Версаля), которые под стать ее позе, всегда позе, играющей роль фона. Точнее сказать, роль и фон, на котором она играет, медлительная, важная, чтобы не потревожить эту завороженную воду, – слились в позе Ахматовой, в неподвижном, зеркальном состоянии Королевы.
В алмазном зеркале немотствующих вод
Сияют облаков живые очертанья…
Из орудий к созвездиям ближе всего трезубец.
От кошек почему-то есть ощущение, что у них голубая кровь. В буквальном, окрашивающем значении слова.
Метафоры и сравнения бывают по сходству, по смежности, а то и по удаленности уподобляемых друг другу рядов. Но здесь же таится возможность фантазировать средствами речи, вглядываясь в темноту какого-нибудь предмета до тех пор, пока у него не появится удивленная мордочка. Вот эти личики, когти, крылья, хвосты, языки, мелькающие в вещах, пожалуй, пуще всего привлекают меня в метафоре, способной обратить серый тетрадный лист в струящийся, звероподобный орнамент.
«– Солнышко!» – привычно в письмах женщины именуют мужчин, не имеющих отношения к солнцу. Но взглянув на него, я сразу подумал, что вот этот старец и есть то самое искомое «Солнышко». Серенькое сияние исходило от его бороды, торчащей редковатыми лучиками, сквозь которую легко обрисовывалось всегда осклабленное, как сам он выразился однажды со скромностию, рылообразное лицо. Торжественная и немного строгая доброта бродила и плавилась там, и с молчаливых уст спархивали без конца и удалялись в пространство кругиулыбки. Я только однажды видел его глубоко скорбящим – когда умер большой начальник, что не вызывало, понятно, у нас ничего, кроме злорадства. – Чего же тут расстраиваться? – удивился я слезам старика, немало потерпевшего в жизни от того же чиновника. – Да ведь как же! ведь его душа сейчас прямо в ад идет! – сказал он в безмерной тоске, не переставая, впрочем, улыбаться.
…Ему противостояла Луна, круглолицая, бритая, жалостливая по-бабьи, слегка осповатая, с носом картофелиной и потупленным конфузливо взором, похожим на глазок в той же картофелине, упрятанный в припухлости щек. Но я ни о чем не догадывался, пока в какой-то вечер не заговорил о разбойнике, распятом вместе с Христом. Не о том, который покаялся, но о втором разбойнике, который, как известно, не поверил в Христа и погиб.
– А вы знаете, – сказал он загадочно, и у меня по спине пробежали мурашки, – и второй разбойник спасен… Да, он тоже спасся… Только об этом никто не знает…
И из всезнающего глаза – слеза, и потупился, и я понял вдруг, что это он о себе говорит, что передо мною тот самый, неисповедимым путем спасенный разбойник, и он же парный пророк – из тех, что еще придут или уже пришли, Илия или Енох…
На старинных картинах, гравюрах Солнце и Луна размещались по сторонам, в виде человеческих ликов. Солнце и Луна, два Завета, две Церкви, два пророка, две масличные ветви… И пускай Солнце старше и выше, молодая Луна ему дана в симметрию – чтобы светить по ночам, когда спят.
– И от сих восхищений я просыпаюсь.
Перед допросом в тюрьме у нее было видение. Явились во сне Никита Мученик и Иоанн Воин:
– Раиса, помнишь ли слово «не знаю»?!
«Ниточка жизни». Для этой «ниточки» долго жили: Иоанн – 114 лет, Никита – 95. Нельзя помереть – «чтобы не перервалась»: остальцы Соловецкого монастыря. В 1732 г. Никита, возвращаясь от Иоанна с Топ-озера, направлялся в Ярославль. По дороге его по незнанию завернуло в село Сопелки, куда сошлись в ту же пору 30 других остальцев. Неделю постились, тянули жребий – кому быть Преимущим. Каждый за себя не ручался, опасались: «не повредился ли я, поминая некрещеных?» Один Никита – «неповрежденный». От него – отсюда пошла и продолжилась неповрежденная ниточка староверческого благочестия – секта бегунов (в просторечии), церковь истинно православных христиан-странников.
– Остальцы!.. Верный остаток!..
«Остаток обратится, остаток Иакова – к Богу сильному. Ибо, хотя бы народа у тебя, Израиль, было столько, сколько песку морского, только остаток его обратится; истребление определено изобилующею правдою…»
Исайя, 10, 21–22
– На лбу шишка набита, на плече свищ – от непрестанных молебствий. Крестит очко в уборной, когда садится. Одним словом – погряз в христианстве.
– Этот старец настолько светел, что иной раз сама одежда белеет на глазах у собеседника.
– Когда он впервые забожился – ну, думаю, сейчас его гром разразит, крыша провалится. Я даже пригнулся…
(На первом допросе)
– Выслушал он все разъяснение Апокалипсиса – и про зверя, и про дракона, и что значит число шестьсот шестьдесят шесть (имеющий мудрость сочти), – внимательно слушал, часа два, не перебивая. Потом встал, потянулся, обошел вокруг моего стула и с тоской говорит:
– Ох, попался бы ты мне два года назад, ведь я бы с тебя всю шкуру спустил!..
– Смеялись над ним. Особенно один подполковник из бытовиков. Я, говорит, подполковник, а никакого Бога за всю свою жизнь не встречал. Где он – твой Христос? Хоть кто-нибудь когда-нибудь его видел?
– А я, отвечает, Его каждый день вижу.
Наука своим глазам не верит и все спрашивает – а как это может быть? Спрашивая и силясь понять, она утолщает стены, отделяющие от истины. Уж на что воздух прозрачен – так нет, он состоит, оказалось, из кислорода с азотом плюс углекислый газ; нам кажется в первый момент, что мы пошли дальше и глубже воздуха – в действительности наткнулись на новую, еще более толстую, сумму вопросов и принимаемся выяснять, что такое азот, кислород, пока не установим, что даже один кислород плотнее и толще воздуха, не просто О, но О2 (не считая азота); из утолщенной стены вещества в итоге перепадает кое-какая пища уму и телу, но стена-то все растет и растет…
…Теперь я догадываюсь, зачем носили паранджу. Она имела значение занавеса в театре, который раздергивался в редкие дни спектакля. За четыре часа, что мы почти молчали и только смотрели друг на друга, я совершенно уверился, что лицо – окно, подобие иллюминатора, откуда можно выглянуть, куда возможно войти, а также откуда льется на землю мягкий свет. И поэтому у лица обратная перспектива, оно и уводит за собой, и просится наружу, наступает и атакует, и, глядя в лицо, не знаешь, в каком мире живешь и какой больше, глотаешь этот поток и тотчас уносишься в нем, и плаваешь, и тонешь. (И если бы люди внимательнее смотрели друг другу в лицо, они бы относились почтительнее и осторожнее к ближнему, заметив, что человек похож на хрустальный дворец, в котором кто-то живет, имея внутренний выход в то самое искомое царство…)
Короче, все пространственные законы лицом нарушаются. В нем мы, вероятно, имеем тончайшую перегородку, просвечивающую в оба конца – духа и материи. Лицом мы как бы высовываемся оттуда сюда и являемся в мир, расцветаем на поверхности жизни.
Огонь и вода, помимо окна, ближайшая ему аналогия – и на реку и на костер смотреть не наскучивает, и потом оно тоже течет, и уносит, и горит не сгорая… Можно было бы написать диссертацию о портрете или иконе под названием «Свет, зримый в лице».
– Мы живем в пальцах истукана! – сказал он в объяснение, почему мировая история видна нам сейчас как с птичьего полета. Удаленность не отдаляющая, но способствующая прояснению действия, подобно тому как становятся дальнозоркими к старости, и толща времени служит увеличительным стеклом, фиксируя в поле зрения древнюю Иудею, Египет, Вавилон, более нам очевидные, чем если бы мы смотрели на эти лица вблизи.