– Харбин, – с мечтательной улыбкой проговорила Татьяна, – показался нам сущей землей обетованной – особенно после безумного странствия в числе многих тысяч наших соотечественников, устремившихся на восток. Вы не представляете, как долго и трудно мы добирались! Последним – по сути, единственным – приятным воспоминанием после бегства из Казани было прибытие в Уфу и то, как поразило нас в вокзальном ресторане обилие хлеба, белого и черного, щедро разложенного на больших тарелках на столиках, приготовленных для пассажиров. Какой же это голод, о котором было столько разговоров, думали мы? Нет, в России в то время голода не было, голодали только губернии, очутившиеся под властью большевиков! Уфа была переполнена до отказа. Мы расположились в отведенном для беженцев бараке, где спали на полу, чуть ли не вповалку. Те дни в памяти неясны и как-то нереальны… У матери, вероятно, ночью, когда она заснула, измученная, вырезали вшитые в пальто золотые монеты. Она была этим страшно расстроена, а ведь это такой пустяк по сравнению с тем, что мы оставили позади! Мне кажется теперь, что тот случай грубого насилия заставил нас впервые в жизни почувствовать свою незащищенность, на личном опыте убедиться в том, что мы стали людьми, с которыми особенно церемониться никто не станет. И прежде всего – жизнь. Мы ехали на лошадях, и где именно нам удалось сесть на поезд, я сказать не могу. Но в памяти остались верхняя полка вагона третьего класса, мелькавшие мимо железнодорожные станции, забитые чехами – упитанными, здоровыми парнями, а с наступлением темноты – неясные очертания раскинувшихся табором вдоль железнодорожного пути человеческих масс. Вся Россия стронулась с места, вся Россия кочевала, ища призрака прошлого покоя!
Татьяна покачала головой, прикрыв глаза, и Инна воспользовалась случаем, чтобы украдкой зевнуть. Ей было неинтересно, совершенно неинтересно!
– В дороге умер отец… Уже наступила зима, мы закопали его в снегу, на насыпи. Нет, об этом не буду, не могу! – Татьяна мучительно стиснула кулаки, и Инна почувствовала себя чуточку лучше. – И вот Харбин… Мы наконец-то добрались до Харбина! Он был в ту пору сравнительно небольшим городом, но далеко не каким-то провинциальным захолустьем. Строилась КВЖД, вокруг строительства крутились большие деньги, у жизни был горячий темп. Когда же после революции и окончания Гражданской войны в Харбин, волна за волной, хлынули тысячи эмигрантов из России, город буквально расцвел.
Конечно, все это мы поняли и осознали потом. Сначала же было одно чувство: мы прибыли в чужие, нерусские земли… Через границу мы переходили пешком, потом удалось сесть на поезд. Мы сошли с него на вокзале Харбина и замерли, прижимая к себе наши жалкие пожитки. Да и сами мы имели самый жалкий вид, не знали, куда идти. Надо искать жилье, но где, как?
Какой-то добрый человек, увидев нашу растерянность, сжалился над нами и посоветовал идти к базарчику. Там-де можно найти людей, которые сдают комнаты или квартиры. Мы пошли. Ряды кишели невиданным изобилием продуктов, зелени… Да, столько зелени и фруктов мы отродясь не видали! И все было такое чистое и аккуратное. Никогда не заметишь там грязной картошки или куриных яиц, запачканных пометом. Все тщательно вымыто, все радует глаз. Самый незначительный пучок зелени – свежий, обрызганный водой: крестьяне специально приносили с собой ведерки и маленькие метелочки. Потом я к таким базарам привыкла, они ведь и здесь, в Париже, очень чистые, но тогда, после России, тем более после разгромленной России, это было удивительно. Особенно яблоки меня поразили, – с восторженной улыбкой проговорила Татьяна. – Самый вид их. Ни одной червоточинки, все отборные! Неужели только такие там растут, думалось. Как в райских садах? Потом я узнала, конечно, что червивые и битые тоже бывают, но их никогда не выкладывают на прилавок, продают гораздо дешевле, потому что они «не радуют взор», как говорят китайцы. Ну ничего, зато они частенько радовали наш вкус! Кстати, вкус у китайских яблок поразительный. Ничего подобного у нас не растет. Садоводы наклеивают на плоды бумажки с иероглифами-пожеланиями, конечно, только с самыми благими. Это так красиво! И так приятно! Покупаешь яблоко и видишь, что тебя ждет. Оказывается – счастье, благополучие, богатство, счастье в любви…
Глаза Татьяны затуманились.
– Вам попался иероглиф, означающий счастье в любви? – сладким голосом шепнула Инна, которая все еще не оставляла надежды навести Татьяну на интересующую ее тему.
– Ну, каких только мне иероглифов не попадалось! – засмеялась та. – Про счастье в любви – тоже были. Но больше других мне запомнился один, который означал: меня ждут невероятные перемены в судьбе. И все сбылось… Но я отвлеклась. Итак, мы стояли на краю базара и смотрели на изобилие еды, которая лежала перед нами. Мы были очень голодны, глаза наши, вероятно, жадно сверкали, потому что торговцы с корзинами (китайцы, особенно зеленщики, часто носят товар на таких как бы коромыслах, к которым привешены треугольные корзины) крутились вокруг нас, нахваливая свои овощи и пироги. Конечно, мы ни слова не понимали, но и так все было ясно: вкуснее, мол, наших вы в жизни не едали! От запахов, от голода, от разноголосицы, от страха перед будущим я чуть не лишилась сознания. Мама тоже была очень бледна. Брата толкнули – два китайца волокли длинную-предлинную (хвост тащился по земле!) рыбу. У меня подкосились ноги, но вдруг меня крепко подхватили под локоть. Я оглянулась: передо мной стояла молодая китаянка маленького роста с очень приветливым выражением узкоглазого лица. На ней был простой синий халат, а ноги были в обычных сандалиях, не перебинтованные.
– Как это? – удивилась Инна.
– Ну, видите ли, у китаянок в знатных семьях еще и в наше время ноги уродуют бинтами. Чтобы не росли, оставались малюсенькими, как у девочек. Ходить на таких ножках почти невозможно: только в обуви особого фасона. Такие ножки – признак очень высокого происхождения. Простолюдинкам их не бинтуют. И вообще, в Маньчжурии такой обычай мало ведется. «Мадама и капитана квартира зелают?» – спросила китаянка. У нее был чирикающий говорок, но слова по-русски она произносила довольно бойко и разборчиво. «Да, но… – беспомощно пробормотала мама. – Но нам нужно что-нибудь дешевое». Китаянка кивнула: «У нас дёсево. Десевле не бывает!» Брат смотрел недоверчиво: «Ну, в какую-нибудь хижину с крысами мы тоже не пойдем!» Китаянка усмехнулась: «Крыса нету, мадама Маринка крыса боисся!» – «Кто такая мадама Маринка? – спросил брат. – Хозяйка твоя? Она русская? Она сдает квартиры? У нее свой дом?» – «Русская, да, хозяйка, – закивала китаянка. – Но дом не ее, а моей папы!»
Мы уже знали, китайцы все русские существительные переводят в женский род, поэтому не удивились, но все равно слышать про «мою папу» было смешно, и мы невольно засмеялись. И так, смеясь, пошли вслед за Сяо Лю – так назвалась китаянка. Мы шли длинной улицей мимо магазинов. На вывесках мелькали имена – Чурин и Кутузов, Тарасенко и Клестов… Мы озирались с ошалелым видом. Словно вернулись назад, в прежние, еще не изуродованные большевиками времена. В витринах – Боже мой, это было что-то невероятное! – окорока, колбасы, в больших красивых мисках лежали уже приготовленные салаты и винегреты, холодцы, фаршированный перец, форшмак, заливное, бочонки с икрой…
Наконец мы пришли к странному одноэтажному строению из саманного кирпича весьма оригинального вида. Его, видимо, часто увеличивали пристройками, лишенными какого-то стиля, сляпанными на скорую руку, однако именно разнообразием дом и привлекал. Неожиданные двери, лестнички там, крылечки тут… Странным образом он походил на наш дом в Сормове, который папа называл «скворечник-грачевник». Этот же напоминал ласточкино гнездо, из которого пытались сделать именно что скворечник-грачевник. Потом мы узнали, что Сяо Лю была дочерью китайца по имени Чжен и какой-то женщины с низовьев Амура, кажется, племя называют гольды. Женщина умерла от родов, а Чжен был изгнан из города Х. своими соплеменниками. Он ушел в Харбин и там нажил небольшие деньги. Вдобавок умерший родственник оставил ему дом, который Чжен теперь сдавал внаем. Однако он не забыл дочь, и когда та со своей русской хозяйкой после бегства от революции оказалась в Харбине, принял их у себя. Русская «мадам» взяла все в свои руки и оказалась очень предприимчивой, от жильцов отбою не было, так что дом не раз пришлось достраивать и обустраивать заново, почему он и приобрел столь причудливый вид.
– Ага, – глубокомысленно сказала Инна Яковлевна, чтобы что-нибудь сказать: молчать и кивать было уж как-то неловко, да и надоело. – Стало быть, мадама Маринка и была та самая хозяйка вашей… как ее там… китайки?
Татьяна засмеялась:
– Ой, я и сама раньше так говорила: китайка да корейка. А надо – китаянка и кореянка. Китайка – это ведь материя, а корейка – копченое мясо. Но угадали вы правильно: мадама Маринка была хозяйкой Сяо Лю, и та была ей очень предана. Отношения между ними сложились почти родственные, как мы сразу поняли. Но не это нас поразило, когда мы увидели ту Маринку. Встреча с ней была очередной поразительной иллюстрацией ваших слов – мол, мир тесен. Тесен так, что мы не поверили своим глазам, увидев перед собой – Марину Аверьянову!
– Кого? – небрежно спросила Инна Яковлевна. И тут же хрипло вскричала: – Кого?! – И закашлялась, пытаясь скрыть свое потрясение. Может быть, Татьяна решит, что она поперхнулась?
Кажется, Татьяна так и решила, потому что заботливо похлопала ее по спине:
– Вам лучше? Хотите пить? Ах да, воды все равно нет…
– Ничего… мне лучше… – с трудом выговорила Инна Яковлевна. – Рассказывайте дальше.
– Господи, да я вам, наверное, нещадно надоела своей болтовней, – махнула рукой Татьяна. – Может быть, вы хотите вздремнуть?
– Ну что вы, Танечка, – просюсюкала Инна Яковлевна. – Мне очень интересно, поверьте. Дело в том, что я знала одну женщину по имени Марина Аверьянова – в давние, прежние времена. Интересно, не та ли она самая?
– Нет, вряд ли, – улыбнулась Татьяна. – Не думаю, что вы могли знать ту Марину. Она ведь была из Энска. И самое смешное – тоже моя родственница.
– Вообразите! – пробормотала Инна.
– Да, вот именно, что трудно себе вообразить. Я ее ни за что не узнала бы, ведь видела всего несколько раз, но моя мать знала ее довольно хорошо. Марина была дочерью одного из самых богатых людей Энска, Игнатия Тихоновича Аверьянова. Дочерью – и единственной наследницей. Причем унаследовать два миллиона золотом она должна была очень скоро – отец был неизлечимо болен. Однако Марину угораздило связаться с мятежниками. То ли с большевиками, то ли с эсерами, я толком не знаю, но новые ее друзья были самые омерзительные твари. Они пытались ограбить банк ее отца, убить замечательного человека, начальника энской сыскной полиции, вовлекали в свои грязные делишки невинных людей. Они погубили одну чудесную девушку – Тамару Салтыкову, мы потом с ней работали вместе в лазарете, в пятнадцатом году, она была не в себе, бедняжка…
– Скажите, какое несчастье, – пробормотала Инна Яковлевна, с трудом сдерживаясь, чтобы не схватить Татьяну за горло и не выжать из нее все, о чем она может умолчать. – Так что же с вашей родственницей?
– А, Марина… С Мариной случилась неприятная история. Когда ее отец узнал о судьбе Тамары Салтыковой, о новых друзьях дочери, он лишил ее наследства.
– Как пошло, – пожала плечами Инна Яковлевна, уже вполне овладевшая собой. – Ну совершенно как в пьесе какого-нибудь замшелого Островского. Или в романе этого, как его… вашего земляка, он тоже из Энска…
– Максима Горького? – подсказала Татьяна.
– Да при чем тут Горький? Я имела в виду Мельникова-Печерского!
– Да, похоже. Тем паче что Игнатий Тихонович был из крепкой староверской семьи. Марина же оказалась совсем другая. Причем знаете, что вышло с наследством? Отец узнал о бурном романе Марины с главным террористом по фамилии Туманский. Или Туманцев? Мама знала его довольно хорошо, потому что он служил врачом при сормовских заводах. По ее словам, выглядел он вполне coe il faut, даже не догадаешься, что революционер. В общем, Аверьянов понял, что после его смерти все деньги уйдут на антиправительственную деятельность, а потому лишил Марину наследства и передал его другим ближайшим родственникам – Русановым, Сашеньке и Шурке. Моим кузенам.
Инна Яковлевна не сдержалась – скривилась при упоминании этих имен, но тут же схватилась за щеку:
– Ой, зуб… просто беда! Извините, Танечка, я вас все время перебиваю. Рассказывайте дальше, ваши воспоминания необычайно занимательны!
– Когда началась война, деньги начали обесцениваться. Однако Сашенька весь свой капитал перевела на помощь армии. Шурка же был слишком молод, чтобы распоряжаться деньгами. Согласно завещанию Аверьянова, он получил бы это право в день совершеннолетия. Но случилась сперва одна революция, потом другая, деньги Аверьянова были конфискованы и пропали. То есть Шурка тоже лишился капитала. Ни ему, ни Сашеньке наследство впрок не пошло.
Инна Яковлевна обратила внимание: Татьяна ни словом не обмолвилась, что на Сашеньке Русановой, вернее, на ее деньгах был женат ее собственный муж. Может, не знала? В смысле о том, по каким причинам свершился этот брак. Легко представить, каким бы сделалось ее лицо, кабы она знала, что рядом с ней сидит в некотором роде сваха, устроившая свадьбу Дмитрия Аксакова и Александры Русановой! Собственно, представить-то можно что угодно, но лучше Татьяне таких подробностей не знать. Дела давно минувших дней и все такое. И вообще пора поговорить о том, что более важно и интересно для Инны экс-Фламандской.
– Так что же было дальше с Мариной? – нетерпеливо спросила она.
– Хоть тот революционер, с которым у нее был роман, и строил из себя нового человека, – усмехнулась Татьяна, – поступил он с бывшей богатой невестой, в одночасье ставшей бесприданницей, очень пошло. Совсем как персонаж пьес Островского или романов Мельникова-Печерского, как мещанин и подлец. Он ее бросил. А между тем Марина была беременна, когда ее арестовали за подготовку покушения на господина Смольникова, начальника сыскного отдела Энской полиции.
– Беременна? – выдохнула Инна. – Так значит, это правда?!
– Что вы говорите? – озабоченно поглядела на нее Татьяна.
– О, я хотела сказать… – закрутилась Инна Яковлевна на жестком сиденье, как уж на горячей сковородке, и выкрутилась-таки: – Я хотела сказать, неужели это правда?
– Чистая правда, уверяю вас, – кивнула Татьяна. – Моя матушка прекрасно помнила всю историю, которая происходила на ее глазах. Итак, Марина была осуждена, сослана в город Х. и там в конце четырнадцатого года родила сына.
«Все сходится, – мысленно прикинула Инна Яковлевна. – Ой, я не могу, я просто умру сейчас от потрясения! Неужели… Нет, надо взять себя в руки! Нельзя так явно показывать свой интерес. Танечка, конечно, круглая дурочка, но все же следует быть осторожней, вести себя так, словно мы всего лишь предаемся от нечего делать досужей болтовне».
– Сына? Ну надо же! – спросила она, теперь уже старательно изображая зевок.
– Да, сына, – кивнула «круглая дурочка». – Тетушка Олимпиада Николаевна, старшая сестра моей матери, иногда переписывалась с Мариной, ведь мы с Аверьяновыми тоже в родстве, вернее, в свойстве. Потом грянула революция, почтовое сообщение с городом Х., и прежде трудное, вовсе прервалось. Мы не имели ни малейшего представления о судьбе Марины, да и, честно признаться, почти не думали о ней. Можно сказать, и вовсе не думали. Такая жизнь была, что не до… – Она махнула рукой. – Однако, увидевшись в Харбине и узнав друг друга, мы просто-таки кинулись друг дружке в объятия и, в лучших традициях сентиментальных романов, залились слезами.
– Погодите, погодите! – нетерпеливо воскликнула Инна Яковлевна, немедленно забыв собственные призывы к осторожности. – Что-то здесь не так. Вы говорили, она состояла в связи с революционерами, была сослана, то есть пострадала от царского режима. А потом бежала в Харбин? По-хорошему, она должна была получить за свое усердие какой-то высокий пост от большевиков, пользоваться всеми благами при советской власти, а не прятаться в маньчжурском захолустье. Или она состояла все же в эсеровской организации? Насколько мне известно, их партия вступила в конфронтацию с большевиками и была почти полностью истреблена, начиная с политической истерички Спиридоновой и кончая самыми незначительными ее членами.
– Как вы хорошо разбираетесь в политике! – с уважением сказала Татьяна.
Инна Яковлевна скромно пожала плечами:
– Мы здесь, в Париже, одно время жили по соседству с бывшим эсером…
Уже много, много лет ложь, даже самая отъявленная, не вызывала у нее ни малейших затруднений.
– Оказывается, Марина совершенно переменилась, – ответила Татьяна. – В шестнадцатом году ей удалось каким-то неведомым образом (она никогда не рассказывала об этом, вообще предпочитала помалкивать о жизни в городе Х.) бежать из ссылки. Она бросила сына под присмотр Сяо Лю и каких-то знакомых – и бежала, чтобы продолжать революционную работу. Но в пути заболела, попала в один из сибирских городов и там нагляделась таких ужасов народного разгула, что в душе у нее произошел полный переворот. Она поняла, что страна ввергается большевиками в бездну анархии, что демократию нужно защищать. Марина добралась до Петрограда и записалась в женский батальон, который был придан Керенскому.
– Ого! – искренне поразилась Инна Яковлевна.
– Судя по рассказам Марины, батальон оставался в октябре семнадцатого года чуть ли не последним оплотом Временного правительства, женщины сражались, не щадя жизней. Многих убила матросня, ворвавшаяся в Зимний, многие были изнасилованы, кое-кому удалось бежать. Марину ранили, но с помощью подруг ей удалось скрыться. Какие-то добрые люди выходили, вылечили ее. У нее было немного денег, золото, их хватило, чтобы выбраться из Петрограда и вернуться в город Х.
– Почему же не в Энск?
– Марина говорила, что питала страшное отвращение ко всему, что было связано с прошлым. Когда-то она лелеяла планы мести Русановым (хотя в чем они-то были перед ней виноваты?!), мечтала снова встретиться с человеком, которого любила и от которого у нее был сын, и тоже хотела отомстить… Но после Октябрьского мятежа она желала одного: забыть прошлое, исчезнуть из обезумевшей страны, а главное – увезти из нее сына, чтобы он никогда, даже случайно, не встретился со своим отцом, которого Марина не просто презирала, а ненавидела от всей души. Она вообще всегда была человеком сильных страстей, ничего не делала наполовину: любила – так без рассудка, ненавидела – так смертельно. Ее ненависть принимала порой смешные формы. Например, она очень хотела перекрестить сына, которого назвала в честь того революционера.
– Ага, – глубокомысленно изрекла Инна Яковлевна. – Вы, кажется, упомянули, что его звали Андреем Туманским? Значит, у нее сын – Андрей?
– Сына зовут Павлом, – пояснила Татьяна. – У Туманского была партийная кличка – товарищ Павел. Марина полюбила его под этим именем. Потом, во время своих приключений в Сибири, она приняла и себе фамилию схожую – Павлова. И даже отчество сменила. Теперь ее зовут Марина Ивановна Павлова.
– А сын, стало быть, Павел Павлов, – усмехнулась Инна Яковлевна.
– Более того, у него и отчество – Павлович, – добавила Татьяна. – Тоже в честь того товарища Павла, которого когда-то так любила Марина… Потом, в пору нашего знакомства в Харбине, она страшно жалела об этом, но китайские полицейские власти не разрешили ей оформить смену документов мальчика. Если бы она вышла замуж за какого-то человека, который дал бы ей свою фамилию и усыновил Павла, тогда еще можно было бы изменить его имя, но Марина питала страшное отвращение к мужчинам. Стоило ей почуять интерес мужчины к себе, она становилась грубой, делала все, чтобы оттолкнуть его от себя!
– Такая уж была раскрасавица, что мужчины от нее голову теряли? – усмехнулась Инна Яковлевна.
Она вспомнила – а у нее была отменная память! – как скривился в свое время Андрей Туманский (товарищ Павел, Юрский, Гаврилов, Сазонов… et cetera), описывая Марину Аверьянову: толстая, лупоглазая, неуклюжая, шумно дышит, глупа, как пробка… Впрочем, на объективность его описания могло повлиять то, что Марина как раз в то время лишилась всего своего состояния, которое прежде представляло ее главную привлекательность как для партии вообще, так и для Туманского (он же… он же… он же… etc.) в частности. Ну да, Туманский тогда был очень раздосадован. Инна помнила разговор с ним, состоявшийся в энской гостинице «Россия». А премиленький был у нее там люкс, с огромным окном, выходившим на Волгу… Под окном же стояла коляска, на козлах которой сидел, поигрывая синим взглядом и сводя с ума мимо идущих дам и барышень, приснопамятный… товарищ Борис или все же товарищ Виктор? А впрочем, к чему его вспоминать, он давно уже мертв!
– Раскрасавица? Марина? – задумчиво переспросила Татьяна. – Да нет, красавицей ее никогда нельзя было назвать. Я ее не видела в молодости, мы с братом переехали в Энск, когда Марина уже отправилась в ссылку, но, как мама рассказывала, Марина была очень неприглядна. Однако с годами все в ней как бы смягчилось, переменилось – от души до внешности. Она ходила только в черном, и черный цвет был ей очень к лицу, облагораживал ее. Она постоянно посещала церковь, она всем своим видом являла одно только смирение и покорность судьбе. Это было очень привлекательно, знаете, потому что всякий видел – вот сильная женщина, которую сломила жизнь. Она вызывала симпатию и жалость враз. И я знала как минимум трех мужчин, которые пытались за ней ухаживать. Один был такой же постоялец дома Чжена, как и мы, другой – наш сосед по улице, третий – сослуживец моего брата на КВЖД. Напрасны были их старания! Марина просто отшвырнула их от себя! Я даже не знаю, что произвело на нее такое впечатление, та давняя история или еще какие-то события ее жизни, но на всем свете для нее существовал только один мужчина, которого она обожала, – ее сын.
– И… и каков же он из себя? – как бы невзначай спросила Инна Яковлевна.
– О, знаете, он был очень милый. Сейчас-то… Сколько же лет прошло? Мы в двадцать четвертом году уехали из Харбина, когда китайцы начали забирать власть на КВЖД и начались репрессии против русских служащих. Тогда погиб мой брат… – Татьяна перекрестилась. Справа налево, конечно. – Моя мать, кстати, с тех пор стала болеть сердцем и так и не смогла оправиться от удара…
Инна чуть повела бровью. В 1937 году ей пришлось повидаться с Лидией Николаевной Шатиловой. Менее болезненной особы тогда трудно было себе представить!
– Ваша матушка живет с вами? – осторожно поинтересовалась она.
– Она умерла два года назад от сердечного приступа. – Татьяна снова перекрестилась.
– Царство небесное… – не без изумления пробормотала Инна.
– Царство небесное, – эхом отозвалась Татьяна. – Но что-то я отвлеклась. Мы говорили о Павле.
Инна Яковлевна навострила уши.
– Выходит, с тех пор, как я видела его в последний раз, семнадцать лет минуло. Он уже совсем взрослый мужчина, ему должно быть двадцать семь. Мне трудно представить его теперь, но тогда он был худенький и обещал стать высоким, у него были очень правильные черты, темно-русые волосы, красивые темно-серые глаза…
Татьяна улыбнулась, и Инна Яковлевна рассеянно улыбнулась в ответ. Ей вспомнился Всеволод Юрский, Андрей Туманский, товарищ Павел, каким он был тогда, в пору их совместной попытки завладеть аверьяновскими деньгами. Высокий, широкоплечий, темно-серые глаза на чеканном лице, суровые брови, роскошные ресницы…
Сомнений нет, ребенка Марина Аверьянова родила от него. Ну, вот и подтвердился тот слух, который заставил когда-то, в восемнадцатом году, Всеволода Юрского, члена правительственной комиссии по отправке конфискованного «царского золота» из Энска (Энск был в то время золотым карманом России, из которого черпали и черпали большевики для оплаты контрибуции Германии согласно Брест-Литовскому мирному договору), натворить столько глупостей…
Та история и поведение Юрского поразили Инну. В первый раз она обнаружила, что у ее давнего товарища по партии и по организации всяческих интриг, безжалостного, хладнокровного Всеволода Юрского есть некий вполне человеческий орган, называемый сердцем. И трепетание сего органа вынуждало его на совершенно невероятные поступки! Оказывается, человек, который мог равнодушно послать на верную смерть доверчивую Тамару Салтыкову и не оглядываясь бросить обожающую его Марину Аверьянову, человек, на руках которого было столько крови, любил детей. Нет, не вообще, не в мировом масштабе. Он любил своих детей. Он был одержим своим отцовством!
Еще в молодости Всеволод женился, но вскоре жена и сын умерли: они жили в Астрахани, где каждое лето разражалась холера. Сам Юрский выздоровел чудом, но зрелище мучительного умирания его ребенка произвело на него страшное впечатление. Он не мог забыть сына (жену-то забыл довольно скоро) и сделался одержим желанием иметь других детей. Однако напрасно. Он обращался к врачам – те уклончиво советовали лечиться, но некоторые сразу выносили приговор: детей у него, скорей всего, больше не будет. Значит, врачи ошибались!
В тот день, когда Смольников арестовал Марину Аверьянову, Юрский и Инна бежали из Энска. На другой день они прибыли в Москву и немедленно выехали за границу. Разумеется, Всеволод ничего не знал ни о судьбе Марины (да она его и не интересовала нимало!), ни о ее ребенке. Вернулся он в Россию только летом семнадцатого. Юрский был одним из тех большевистских комиссаров, кто первым ворвался в Зимний дворец в знаменитый октябрьский день. Он не жалел себя в ту пору. Близилось исполнение цели – революция свершилась, теперь начался передел власти в России. Всеволод Юрский мог стать большим, очень большим человеком! Он мечтал о министерском портфеле… вернее, о комиссарском «маузере» (ну какие в ту пору вообще были портфели?). Ему неважно было, с помощью чего осуществлять свою власть, с помощью «маузера», портфеля, пулемета или пачки декретов. Юрский всеми силами стремился загладить свой промах в операции «Невеста», готов был исполнить любое, самое опасное поручение ЦК. У него были там покровители, которые и помогли ему войти в состав комиссии по отправке из Энска золота.
Тогда-то Юрский и узнал, что Марина Аверьянова отправилась в ссылку беременной. Известие потрясло его. Выходило, что он сам бросил на произвол судьбы своего столь желанного, столь долгожданного ребенка. Юрский ни на миг не усомнился в своем отцовстве и думал в те дни лишь об одном: найти ребенка. Он долго не мог навести никаких справок о Марине – огромную Россию начала разрывать на части Гражданская война, но оставалась надежда, что бывшая любовница по-прежнему живет в городе Х. Марина была ему не нужна, но у нее рос его ребенок. Юрский хотел найти его – и бежать с ним из России.
Да, в то время его революционная непримиримость и убежденность, его беззаветный фанатизм уже дали трещину. Он разуверился не то что в смысле творимого большевиками – небось даже и Ленин не был вполне уверен в том, что же он хочет сотворить в России! – он разуверился в их победе.
Закончив свои дела в Энске, Юрский вернулся в Москву. Он искал Марину, посылал телеграммы в Х., рвался туда поехать – безуспешно. А в то время эшелоны с русским золотом дошли до Германии, и начались неприятности. Контрибуция оказалась значительно траченной… как шуба – молью. Разворовали золотишко непримиримые ленинцы! Кто крал, когда, как – неведомо. Германцы предъявляли претензии, большевики юлили, замалчивали, скрывали факт скандала, но в то же время, как могли, пытались найти концы.
Но какие тогда могли быть концы? Что можно было найти? Обнаружили двух или трех идиотов, которые привезли золотую пыль, прилипшую к их рукам, с собой в Москву, поставили их к стенке. А Юрскому под горячую руку припомнили старый грешок – провал операции «Невеста». Его отправили в Париж – шпионить против РОВС,[9] выявлять среди белоэмигрантов желающих вернуться в Россию, сманивать их всеми правдами и неправдами, чтобы в России уничтожить как шпионов…
Инна была все эти годы рядом с ним, и уж кто-кто, а она отлично знала, что Юрский не избавился от своей idйe-fix. Он не сомневался, что Марина Аверьянова родила ребенка именно от него. Все доводы Инны, что, переспав с ним, она могла переспать еще с десятком столь же пламенных революционеров, не переубедили его. Его вера граничила с фанатизмом… И теперь Инна убедилась, что Юрский был прав.
Шли годы, но он никак не хотел смириться с тем, что ему не найти Марину, не найти ребенка. А между тем они с Инной жили припеваючи во Франции – родина хорошо содержала своих представителей в странах капитала. Суммы, которые расходовались на то, чтобы обратить симпатии «всех трудящихся» к республике Советов, легко можно было назвать баснословными. Юрский являлся одним из тех, через кого проходили деньги, предназначенные для поддержки Французской компартии.
Кроме того, еще в восемнадцатом Юрский проделал кое-какой гешефт с продажей облигаций царского правительства, хранившихся в Госбанке Энска. Операция была для добычи денег для партии, однако средства перечислялись на его личный счет.
Итак, с материальной стороной все обстояло отлично. Сложнее было с моральной – с внезапно родившимся, запоздалым, неудовлетворенным, гипертрофированным отцовским чувством. Юрский не мог смириться с потерей второго ребенка – и отчаянно пытался «сделать» третьего. Ох, сколько натерпелась Инна от своего любовника, который с годами стал ей так близок, ну совсем как муж, хоть они никогда не были официально женаты! Он сделался просто частью ее. Она понимала, что смешно ревновать немолодого, погрузневшего, полысевшего человека к молодым женщинам, да и не была Инна ревнива, однако последние несколько лет жизни с Юрским были сущей мукой. А та история, когда она почти возненавидела родную дочь…