Промышленная революция стала квантовым скачком в экономической жизни, принципиально усложнившим ее. Возникло ошеломляющее многообразие новых отраслей и профессий. Механизация привела к радикальному усложнению производственных технологий. Сложные, замысловатые сети дистрибуции и маркетинга связали производителей и потребителей. Для успешного перемещения огромных объемов сырья и готовой продукции через разраставшиеся системы производства и сбыта потребовалось изобрести гигантское множество организационных новшеств. В общем, индустриализация вызвала значительное усовершенствование системы разделения труда, в результате чего открылись немыслимые прежде перспективы роста благосостояния.
Промышленная контрреволюция толкала события в прямо противоположном направлении. Заменяя умение действовать по обстоятельствам и творческую активность миллионов людей, взаимно приспосабливающихся друг к другу, грубыми иерархическими структурами, она вела к радикальному упрощению структуры общества. Ее трагическим результатом стало торможение дальнейшего разделения интеллектуального труда, которого требовала новая экономика. Подобно Тейлору, который доказывал, что на заводе «весь умственный труд должен быть выведен за пределы цеха» и сосредоточен в отделе нормирования работ, адепты централизации отняли умственную работу у всего общества в целом и поручили ее центральному бюрократическому аппарату.
В последние годы ученые существенно продвинулись в объяснении широкого круга явлений, известных как сложные системы. От муравейников до экосистем, от ураганов до спиральных галактик – все эти системы отличаются своеобразным порядком, который возникает из взаимодействия и взаимного приспособления большого числа элементов{52}. Рыночная экономика как раз такая сложная система, причем тот факт, что образующими ее элементами являются люди, каждый со своим складом ума, планами и предпочтениями, делает ее сложность неизмеримо более восхитительной.
Однако активисты промышленной контрреволюции смотрели на рыночную конкуренцию совсем иными глазами. Сложность и порядок в их понимании – вещи диаметрально противоположные, а потому сложность и изощренность организационных форм рынка отвергались ими как «хаос» и «анархия». С их точки зрения, порядок может существовать только вследствие замысла и чем проще замысел, тем более элегантен и «рационален» порядок.
Эдвард Беллами, например, открыто верил в то, что упрощение есть путь к утопии. Описывая процесс, приведший к полной национализации, доктор Лит объясняет:
Считалось аксиомой, что чем крупнее бизнес, тем проще применимые к нему принципы; подобно тому как машина надежнее, чем рука, так и система, которая в рамках огромного концерна делает то же, что глаз хозяина в малом бизнесе, дает более точные результаты. Вот так и случилось, спасибо самим корпорациям, что, когда было выдвинуто предложение, чтобы народ сам взял на себя их функции, в нем не было ничего такого, что показалось бы неосуществимым даже самым робким{53}.
Движущей силой промышленной контрреволюции стала фундаментальная интеллектуальная ошибка – неспособность понять сложный порядок рыночной конкуренции. Природу этой ошибки отлично выражает один из характерных терминов, созданных контрреволюцией, – «социальная инженерия».
Первоначально это словосочетание понималось абсолютно буквально. Ослепленные обилием механических чудес вокруг, поборники социальной инженерии рассматривали новую индустриальную экономику как техническое в основе своей достижение. Сделавший возможными эти чудеса рыночный порядок они отвергли как не относящийся к делу или даже как помеху. Атлантами новой промышленной экономики они считали инженеров. Бизнесмены, в лучшем случае, были попутчиками, в худшем – своей заботой о прибылях и убытках мешали экономическому развитию. Герберт Гувер, на посту вначале министра торговли, а затем президента страны способствовавший стремительной централизации экономики под руководством отраслевых ассоциаций и первый прославившийся как «великий инженер», в 1909 г. выразил эту точку зрения следующим образом: «Престиж и значение инженерной профессии с каждым годом растут, потому что мир все больше понимает, кто является реальным мозгом индустриального прогресса. Придет время, когда люди будут спрашивать не «кто заплатил за это», а «кто это построил»{54}.
Если индустриальная экономика действительно создана исключительно инженерами, значит, есть смысл, чтобы инженеры ею и управляли – в соответствии с техническими принципами. Как написал в 1931 г. в Harper's журналист Стюарт Чейз: «В свое время Платон требовал отдать власть философам. Сегодня наш дезориентированный мир больше всего нуждается в том, чтобы власть отдали инженерам». В том же ключе Study Course[8] организации с восхитительным названием Technocracy, Inc. выдал дурацкий речитатив: «Поддержание на должном уровне функционирования бунзеновской горелки, парового котла и функционирования народа страны – это одна и та же проблема»{55}.
Концепция социальной инженерии появилась на свет из идеи, что логику централизованного завода можно применить к управлению обществом в целом. Даже когда это понятие использовалось в качестве метафоры, его суть сохранялась неизменной. Согласно этой логике, экономическое благосостояние максимизируется, когда управление доверено технократической элите, изолированной от традиционных рыночных сигналов о прибылях и убытках. Энтузиасты социальной инженерии полагали, что тем самым экономика наконец-то помещается на действительно рациональную основу. На самом же деле они обрекали экономику на трагически дисфункциональную немоту.
Защитники централизации осуждали рыночную конкуренцию за расточительность и примитивность, а в лучшем случае – отмахивались от нее как от не имеющей никакого отношения к главным проблемам экономического развития. Они считали, что учет прибылей и убытков отвлекает внимание от великого дела приобретения и применения социально полезных знаний для повышения уровня жизни. Однако, в действительности, отвергнутая ими система конкуренции представляет собой исключительно тонкий и сложный общественный порядок, величайшее достоинство которого заключается в его способности в изобилии генерировать и беспрепятственно применять полезные знания.
Количество информации, которую можно эффективно использовать в рамках децентрализованной рыночной системы, неизмеримо больше того, что может быть использовано в условиях централизованного планирования. Ф. А. Хайек одним из первых осознал этот факт. Сегодня стало модно рассуждать о начале информационной эпохи и наукоемкой экономике, однако Хайек еще несколько десятилетий назад понял, что создание богатства – это, по существу, процесс получения и использования информации. Он также понял, что колеблющиеся цены, формирующиеся на конкурентных рынках, представляют собой механизм передачи огромных объемов информации:
Стоит ненадолго задуматься над очень простым и обыденным примером действия системы цен, чтобы понять, что именно она делает. Допустим, где-то в мире возникла новая возможность использования какого-то сырья, скажем олова, или один из источников поступления олова исчез. Для нас не имеет значения – и это важно, что не имеет, – по какой из названных двух причин олово стало более редким. Все, что нужно знать потребителям олова, – это то, что какая-то часть олова, которой они привыкли пользоваться, теперь более прибыльно употребляется где-то в другом месте и что вследствие этого им надо его экономить. Огромному большинству из нихне нужно даже знать, где возникла более настоятельная потребность в олове или в пользу каких иных потребностей они должны урезать свои запросы. Если кто-то из них сразу же узнает о новом источнике спроса и переключит ресурсы на него, а люди, осведомленные об образовавшейся в результате этого новой бреши, в свою очередь, восполнят ее из других оставшихся источников, эффект быстро распространится по всей экономической системе и повлияет не только на все виды потребления олова, но и на все виды потребления его заменителей, заменителей заменителей, а также на предложение товаров, изготавливаемых из олова, на предложение их заменителей и т. д. – это все при том, что громадное большинство людей, способствующих таким замещениям, вовсе не будут иметь никакого представления о первоначальной причине происходящих изменений. Целое действует как единый рынок не потому, что каждый из его членов видит все поле, но потому, что их ограниченные индивидуальные поля зрения в достаточной мере пересекаются друг с другом, так что через многих посредников нужная информация передается всем{56}.
Таким образом, система цен способна координировать большие объемы информации, распыленной среди огромного множества участников экономического процесса. Более того, она позволяет другим участникам использовать эту информацию, даже не отдавая себе отчета в том, что именно они делают, и без вмешательства какого-либо органа власти. «Наиболее важное в этой системе то, – замечает Хайек, – с какой экономией знаний она функционирует или как мало надо знать отдельным участникам, чтобы иметь возможность предпринять правильные действия»{57}.
Рыночный порядок никак нельзя обвинить в расточительстве и неспособности решить основную экономическую задачу, заключающуюся в использовании полезной информации. Напротив, он в высшей степени хорошо приспособлен к ее решению. В то время как коллективисты полагают централизованное планирование более рациональным и научным, в действительности оно является чудовищно грубой заменой рыночного процесса.
Причина того, что система централизованного планирования плохо справляется с координацией полезной информации, гораздо глубже, чем вопрос о технических трудностях сбора и переработки огромных объемов данных. Фундаментальная проблема заключается в том, что значительная часть распыленной в обществе информации по своей природе не может быть передана в плановое ведомство. Эти знания локальны и мимолетны, и, чтобы они могли принести пользу, их должны использовать те, кто ими обладает. Хайек объясняет:
Сегодня мысль о том, что научное знание не является суммой всех знаний, звучит почти еретически. Однако минутное размышление покажет, что несомненно существует масса весьма важного, но неорганизованного знания, которое невозможно назвать научным (в смысле познания всеобщих законов), – это знание особых условий времени и места. Именно в этом отношении практически любой индивид обладает определенным преимуществом перед всеми остальными, поскольку владеет уникальной информацией, которую можно выгодно использовать. Однако использовать ее можно, только если зависящие от этой информации решения предоставлены самому индивиду или выработаны при его активном участии. Здесь достаточно вспомнить, сколь многому мы должны научиться в любой профессии после того, как завершена практическая подготовка, какую большую часть нашей активной жизни мы тратим на обучение конкретным работам и сколь ценное благо во всех сферах деятельности являет собой знание людей, местных условий и особых обстоятельств. Знать о неполной загруженности станка и использовать его полностью или о том, как лучше употребить чье-то мастерство, или быть осведомленным об избыточном запасе, которым можно воспользоваться при сбое в поставках, – с точки зрения общества так же полезно, как и знать, какая из имеющихся технологий лучше{58}.
И самое главное, рыночная система наилучшим образом приспособлена к тому, чтобы использовать мимолетное, эфемерное знание, распыленное среди потребителей, – знание ими своих собственных предпочтений. По большей части, до его проявления в действии это знание выявить невозможно; оно проявляется в решениях человека купить или не покупать конкретные товары по данным конкретным ценам. Передача этого знания через рынки определяет относительные цены потребительских благ и опосредованно – средств производства; в свою очередь, относительные цены формируют общую структуру производства.
Таким образом, используя распыленную информацию, применимую только в конкретных обстоятельствах времени и места, рыночный порядок посредством децентрализованного процесса взаимного приспособления миллионов действующих лиц создает более богатую и здоровую «экономику знания», чем любая система, вынужденная полагаться на централизованное планирование и регулирование всего и вся. Коллективисты не способны понять это в силу радикально упрощенного представления о том, что входит в социально полезные знания. Видя производительную мощь новых промышленных технологий, они вообразили, что абстрактное знание этих технологий и есть ключ к богатству, полагая, что с помощью этого знания беспристрастная группа экспертов сможет обеспечить всеобщее процветание.
Ошибка коллективистов заключается в игнорировании скромного, «бытового» распыленного знания, имеющего критическое значение для успешного применения новых технологий. Не сумев понять огромной полезности такого рода информации и незаменимости рынка в деле ее использования, они потребовали заменить якобы «расточительную» конкуренцию системой, буквально исключающей всякую возможность создания богатства с помощью новых производственных технологий.
Превосходство рыночного порядка в применении общественно полезной информации особенно наглядно, если иметь в виду попытки довести централизацию до логического предела – до полного устранения рынков и установления чистой системы централизованного планирования. Именно этот крайний вариант изображен в утопии Беллами, но осуществим он исключительно в царстве фантазии. На практике в условиях индустриальной экономики полное устранение рынков невозможно.
Проект устранения рынков in toto[9] в конечном итоге сталкивается с неразрешимой проблемой – невозможностью «экономического расчета» в отсутствие рыночных цен (открытой и исследованной экономистом Людвигом фон Мизесом, интеллектуальным наставником Хайека). Социалисты вроде Беллами считали, что экономический расчет – оценка альтернатив в терминах рыночных цен и издержек, прибылей и убытков – больше не нужен. Они полагали, что денежные соображения можно полностью игнорировать, а решения о том, что и как производить, можно принимать, учитывая лишь чисто технические и объективные факторы. Иными словами, они были уверены, что экономическую логику можно заменить техническим расчетом.
Однако это невозможно. Представьте себе директора завода, стремящегося добиться максимальной эффективности с учетом только технических критериев. На какие показатели он должен ориентироваться? Следует ли ему стремиться к максимальной эффективности в смысле использования энергии? Или важнее трудоемкость единицы продукции? А может быть, нацелиться на экономию сырья? Или на минимизацию брака? Максимизировать все параметры одновременно невозможно: улучшение по одному критерию неизбежно ведет к снижению эффективности по другим. Как измерить относительную эффективность различных компромиссов?
Без использования столь презираемых социалистами денежных оценок директор завода эту дилемму не решит. Для благосостояния людей важна лишь одна форма эффективности – экономическая: максимизация разности между стоимостью конечной продукции и затратами на ее производство. Эту разницу можно подсчитать только с помощью рыночных цен. Получается, что без экономической логики не обойтись, а экономическая логика предполагает существование рыночных цен.
В подобной ситуации положение менеджера безнадежно, даже если его задача сводится к производству одного-единственного продукта. Можете представить затруднительность его положения, когда ему поручат спланировать производственную деятельность в масштабе всей страны! Какой объем производства стали можно счесть «эффективным»? Каким будет «эффективное» количество стали при производстве автомобилей? Самолетов? Газонокосилок? Стальных балок для строительства офисных зданий? Гвоздей? Канатов? Как изменятся все эти величины в случае появления принципиально новой технологии производства стали? Можно ad infinitum[10] множить не имеющие ответа вопросы для каждого производимого продукта.
Социалисты воображали, что существует объективная мера внутренней ценности, не связанная с денежными ценами, которую центральный планирующий орган может использовать в своих экономических расчетах. Как правило, они считали, что «истинная» ценность каждого товара равна количеству труда, затраченного на его производство. Однако концепция внутренней ценности – штука трудноуловимая. Производственные возможности современной промышленной экономики намного больше, чем нужно для удовлетворения базовых человеческих потребностей; все остальное предназначено для удовлетворения субъективных потребностей и желаний. И лишь децентрализованная рыночная система в состоянии ответить на эти потребности и желания сколь-нибудь согласованным образом.
Рыночная система создает согласованный порядок, интегрируя эти субъективные предпочтения в ценовые сигналы, которые направляют всю экономическую деятельность через фантастически сложный процесс взаимного приспособления. В ходе политического процесса можно определенным образом менять интенсивность сигналов, скажем, облагая налогом или субсидируя отдельные виды деятельности либо перераспределяя богатство или доходы между людьми. Такое вмешательство предполагает наличие порядка, управляемого сигналами рынка, однако не заменяет его{59}.
Когда политический процесс пытается полностью подменить собой рыночный порядок, единственно возможным результатом оказывается хаос. В качестве доказательства можно привести опыт первых месяцев Советской власти{60}. Вскоре после захвата власти новый большевистский режим во главе с В.И. Лениным предпринял амбициозную попытку создать полноценную централизованную систему планирования. В начале 1918 г. Ленин (по свидетельству его ближайшего соратника Л. Д. Троцкого) неоднократно повторял: «Через 6 месяцев мы построим социализм»{61}. Промышленность была национализирована, частная торговля запрещена. Активно создавались помехи использованию денег. Был введен принудительный труд, а также реквизиция «излишков» зерна продотрядами, рассылаемыми правительством по деревням.
В восторженном отчете о новом эксперименте, опубликованном Коминтерном в 1920 г., сообщалось: «Все предприятия и все отрасли промышленности рассматриваются как одно предприятие…». Согласно этому отчету, все заводы напрямую или через промежуточные инстанции отчитывались перед Высшим советом народного хозяйства (ВСНХ) и получали от него руководящие указания. Сырье напрямую выделял заводам либо сам ВСНХ, либо местные советы. Центральные власти обеспечивали заводы капиталом, а рабочих – пайками. Средства производства выделялись заводам исполкомом ВСНХ, а потребительские блага распределялись тем же ВСНХ при участии Комиссариата продовольствия{62}. В общем, все было устроено очень похоже на то, как придумал Эдвард Беллами для США начала XXI в.
Результаты эксперимента оказались катастрофическими. Промышленность рухнула. Нехватка продовольствия в малых и больших городах неуклонно росла. Нападения крестьян на продотряды вылились в настоящий бунт. В начале 1921 г. восстали рабочие Петрограда. Ситуация была настолько скверной, что у солдат Красной Армии отобрали сапоги, чтобы они не могли покинуть казармы и присоединиться к рабочим{63}. Наконец, Кронштадтский мятеж моряков, которых Троцкий в 1917 г. назвал «славой и гордостью революции», заставил Ленина отступить. В марте 1921 г., после подавления Кронштадтского восстания, он объявил «новую экономическую политику» (НЭП), в рамках которой была восстановлена мелкая частная собственность, разрешена частная торговля, восстановлена торговля с зарубежными странами, проведена денежная реформа и отменены реквизиции продовольствия на селе.
Хотя в промышленности началось немедленное восстановление, но худшие последствия эксперимента были еще впереди. Деревня была в такой степени разорена реквизициями зерна и крестьянскими бунтами, что в 1921 – 1922 гг. в стране разразился жуткий голод. По данным официальной советской статистики, от голода умерли более 5 млн человек{64}.
Впоследствии в советской историографии этот эпизод получил название «военный коммунизм», а попытка одним махом построить утопию была представлена как серия экстренных мер, вызванных условиями шедшей в то время гражданской войны. Но как бы его ни назвали, этот опыт кое-чему научил советских лидеров. Если прежде они полагали, что управлять индустриальной экономикой из центра намного легче и проще, чем иметь дело с «хаосом» капиталистической конкуренции, то теперь они по достоинству оценили невероятную сложность затеянного ими эксперимента. Например, выступая в ноябре 1920 г., И.В. Сталин признал, что задача централизованного планирования оказалась «несравнимо более сложной и трудной», чем трудности, возникающие в рыночной системе. Месяцем позже Троцкий развил эту мысль:
Все это легко сказать, но даже в небольшом крестьянском хозяйстве…, в котором представлены разные отрасли сельскохозяйственного производства, необходимо соблюдать какие-то пропорции; а регулировать наше огромное, невероятно разбросанное хозяйство, нашу дезорганизованную экономическую жизнь, чтобы при этом всевозможные управляющие органы поддерживали необходимые взаимосвязи и, так сказать, питали друг друга, – например, когда необходимо строить дома для рабочих, один совет должен выделить столько же гвоздей, сколько другой – досок, а третий – строительных материалов, – чтобы достичь такой пропорциональности, такого внутреннего соответствия, – это трудная задача, которую Советской власти еще только предстоит решить{65}.
После нескольких лет передышки Сталин упразднил НЭП и вновь принялся за коллективизацию советской экономики. Цена, измеряемая человеческими жизнями и страданиями, была неимоверна, но ни Сталину, ни его последователям не удалось создать полностью централизованную систему. Без приусадебных крестьянских хозяйств и огородов горожан накормить страну не удалось. Сохранились денежные цены, хотя они и не имели реального отношения к рыночным ценам. Промышленные предприятия действовали в условиях довольно значительной автономии. Повсеместно возникали черные рынки, которые не давали стране развалиться окончательно. Короче говоря, децентрализованная система взаимного согласования сохранилась. Советские экспериментаторы сумели добиться лишь того, что это взаимное согласование перестало напрямую служить реальным нуждам и потребностям людей{66}.
На полную ликвидацию рыночного порядка решились только самые радикальные течения промышленной контрреволюции. Чаще предпринимались попытки вырвать отдельные куски из системы рыночной конкуренции: национализировать ключевые отрасли, установить регулирование цен и материально-технического снабжения, производить перераспределение посредством налогов и субсидий.
При таких локальных вторжениях координация функций рыночного порядка на макроуровне оставалась более или менее невредимой – менее в той степени, в какой искажение и блокировка рыночных сигналов (например, с помощью регулирования цен) пропитывали всю систему. Но более глубокие и далеко идущие дисфункции, вызываемые интервенционистской политикой, возникали из-за подавления конкуренции внутри отдельных (национализированных, регулируемых или субсидируемых) секторов. Результатом такого подавления является заметное ослабление способности общества создавать запас полезных знаний.
Это происходит потому, что преимущества конкурентного рыночного порядка не сводятся только к эффективному использованию уже существующих знаний. Главным вкладом конкуренции в создание богатства является развитие новых, общественно полезных знаний.
Прежде всего, конкуренция противодействует естественной склонности организаций к консерватизму и негибкости. Для любой организации перемены разрушительны; они радикально видоизменяют установившиеся способы ведения дел и угрожают положению тех, кто преуспевает в условиях статус-кво. Более того, в любой организации, сумевшей добиться успеха, многие из руководящих сотрудников, конечно же, рассматривают сам факт успеха как подтверждение верности выбранного пути. Поэтому совершенно предсказуемо и естественно, что с возрастом любая организация становится склеротичной.
Конкуренция толкает организацию в другом направлении. Отставание от соперников объективно показывает необходимость в переменах; становится понятно, что нужно пересматривать или полностью менять подход к делу. Перспектива разорения или новых прибылей – это хорошее лекарство от самоуспокоенности. Для организаций существование конкуренции, непрекращающейся и неослабной, служит веской причиной противиться естественным склонностям и стараться плыть против течения в поиске новых идей и новых методов. Даже в условиях конкуренции утвердившимся фирмам нелегко все время соответствовать высоким требованиям, а в отсутствие конкуренции застой оказывается почти неизбежным.
Плодотворность конкуренции не ограничивается предоставлением правильных стимулов. Даже будь центральный плановый орган укомплектован настоящими подвижниками, никогда не теряющими неукротимого стремления к совершенствованию, отсутствие конкуренции все равно привело бы к деформациям. Проблема в том, что человеку свойственно ошибаться, поэтому люди не всегда могут распознать достоинства новых хороших идей, представленных их вниманию. А в условиях, когда пути воплощения в жизнь достойных, но отвергнутых кем-то идей перекрыты системой централизованного контроля, эти идеи никогда не будут реализованы.
Рассуждая о желательности централизованной плановой экономики или жесткого планового контроля по отношению к отдельным отраслям или более широким экономическим функциям, противники конкуренции упускают из виду проблему неопределенности. Они предполагают, что либо знание, необходимое для создания и роста благосостояния, уже имеется, либо оно как-то само собой возникнет из каких-нибудь известных источников. Им никогда не приходит в голову ни то, что будущее направление развития экономики принципиально непредсказуемо, ни то, что в любой данный момент существует рассредоточенное во всем обществе, критически важное знание, которое никогда не дойдет до планирующих органов.
Неспособность оценить проблему неопределенности особенно заметна, когда адепты централизации вглядываются в будущее. Хайек с характерной для него точностью выявил «мертвую зону» своих противников:
В самом деле, немного есть вопросов, по которым допущения (обычно только неявные) сторонников планирования и их оппонентов отличаются так сильно, как в отношении значения и частоты изменений, вызывающих необходимость коренного пересмотра производственных планов. Конечно, если бы можно было заранее составить детальный экономический план на достаточно долгий период и затем точно его придерживаться, так что не потребовалось никаких серьезных дополнительных экономических решений, тогда задача составления всеобъемлющего плана, регулирующего всю экономическую деятельность, была бы далеко не такой устрашающей{67}.
Нигде представление коллективистов о статичном, неизменном будущем не проявляется с такой отчетливостью, как в утопическом программном сочинении Ленина «Государство и революция». Написанный буквально накануне Октябрьской революции, когда Ленин скрывался в Финляндии, этот памфлет содержит большевистское представление о метаморфозах, ожидающих Россию (и весь мир). После того как пролетариат одержит окончательную победу, управление экономикой станет простой канцелярской рутиной:
Учет этого, контроль за этим упрощен капитализмом до чрезвычайности, до необыкновенно простых, всякому грамотному человеку доступных операций наблюдения и записи, знания четырех действий арифметики и выдачи соответственных расписок….Когда государство сводится в главнейшей части своих функций к учету и контролю со стороны самих рабочих, тогда оно перестает быть «политическим государством», тогда «общественные функции превращаются из политических в простые административные функции»….Все общество будет одной конторой и одной фабрикой с равенством труда и равенством платы{68}.
Вера в то, что будущее стабильно и предсказуемо, никоим образом не была присуща исключительно большевикам. Например, она была широко распространена среди американских капиталистов. Мантра «научного управления» Ф.У. Тейлора – в каждом аспекте ведения производства действовать «единственным наилучшим способом» – выдавала тот же тип мышления. Достижение эффективности производства было одношаговым проектом: стоило ее достичь, и дальше останется лишь повторять без малейших отклонений все предписанные движения.
Когда крупные американские предприятия утратили новизну и укоренились на экономической сцене, их руководители и менеджеры начали видеть в себе не творцов, а опекунов. В этом смысле весьма типичны слова президента АТ&Т Уолтера Гиффорда, сказанные им в 1926 г., отом, что «первопроходческий» период бизнеса с его «капитанами промышленности» завершился, а новой эпохе нужны «политики промышленности». «Их задача, – развивал он свою мысль, – не столько завоевывать место для своего бизнеса, сколько двигать вперед высокоорганизованное и уже утвердившееся предприятие. Они должны сохранять то, что построено, и постепенно расширять дело»{69}.
Три десятилетия спустя Уильям Уайт дал «политикам промышленности» новое имя – «человек организации». Сделанный им в имевшей большой резонанс книге под этим названием обзор деловой культуры показал, что конформизм и консерватизм превратились в знаковые корпоративные добродетели. Интервьюируя новых рекрутов больших корпораций, он выявил их отношение к проблемам экономической жизни (не слишком отличающееся от представлений В.И. Ленина):
В большинстве компаний стажеры выражают нетерпимость к одному и тому же. Все великие идеи, объясняют они, уже открыты, и не только в физике и химии, но и в практических областях вроде техники. Основная творческая работа уже сделана, так что для любой работы нужны люди практичные, умеющие работать в команде. «Умение ладить с людьми, – сказал один респондент, – всегда предпочтительнее яркости личности»{70}.
Сегодня мы помним экономиста Иозефа Шумпетера главным образом за его воспевание роли предпринимателя как фактора «творческого разрушения», забывая, что, по его мнению, будущее принадлежит не предпринимателю, а человеку организации. «Может ли капитализм выжить? – спрашивает он в книге «Капитализм, социализм и демократия». – Нет. Не думаю»{71}.
Шумпетер, подобно Беллами и Веблену, верил, что бюрократизация экономической жизни под влиянием больших промышленных предприятий прокладывает путь к полноценному социализму:
Поскольку капиталистическое предпринимательство в силу собственных достижений имеет тенденцию автоматизировать прогресс, мы делаем вывод, что оно имеет тенденцию делать самое себя излишним – рассыпаться под грузом собственного успеха. Совершенно обюрократившиеся индустриальные гиганты не только вытесняют мелкие и средние фирмы и «экспроприируют» их владельцев, но, в конечном итоге, вытесняют также и предпринимателя и экспроприируют буржуазию как класс… Истинными провозвестниками социализма были не интеллектуалы и не агитаторы, которые его проповедовали, но Вандербильты, Карнеги и Рокфеллеры{72}.
В основе этой бескровной революции, по логике Шумпетера, был тот факт, что в крупных предприятиях «новаторство само превращается в рутину». «Технологический прогресс, – доказывает он, – все больше становится делом коллективов высококвалифицированных специалистов, которые выдают то, что требуется, и заставляют это нечто работать предсказуемым образом»{73}. В новом мире автоматического и предсказуемого прогресса размещением ресурсов вместо капиталистических предпринимателей будут заниматься центральные плановые органы.
Современники Шумпетера, кейнсианские стагнационисты, избрали совершенно иной подход. В отличие от Шумпетера, они опасались того, что технологический прогресс скоро остановится. Сам Кейнс писал: ««Природа» стала менее щедро, чем раньше, вознаграждать человеческие усилия»{74}. Новаторство угасло, рост населения замедлился, расширение географических границ остановилось, современная экономика соскальзывает в «вековую стагнацию»{75}. Стагнационисты считали, что в этих условиях полную занятость можно будет поддерживать лишь при направлении все большей доли государственных расходов на компенсацию недостатка частных инвестиций. В соответствии с этим Кейнс в конце своей «Общей теории» рекомендует «достаточно широкую социализацию инвестиций»{76}. Кейнсианцы вовсе не были врагами конкуренции на микроэкономическом уровне; просто они полагали, что в «зрелой» экономике роль конкуренции уменьшается. Теперь это здоровье «зрелой» экономики требовало, чтобы макроэкономические командные высоты контролировала технократическая элита.
Джон Кеннет Гэлбрейт считал, что триумф человека организации в соединении с кейнсианским управлением спросом порождает «новое индустриальное общество». Сурово критикуя неспособность последнего адекватно удовлетворять определенные социальные нужды, Гэлбрейт, тем не менее, верил, что новое индустриальное общество окончательно покончило с непредсказуемостью, заменив слепые рыночные силы дальновидной «плановой системой» или «техноструктурой». В этом отношении он считал, что в американской экономике большие корпорации играют ту же роль, что и государственное планирование в системе советского типа:
В Советском Союзе и странах с экономикой советского типа цены в значительной мере регулируются государством, а объем продукции определяется не рыночным спросом, а общим планом. В экономике западных стран на рынках господствуют крупные фирмы. Они устанавливают цены и стремятся обеспечить спрос на продукцию, которую они намерены продать. Таким образом, врагов рынка нетрудно увидеть, хотя в социальных вопросах трудно найти другой пример столь же ошибочного представления. Не социалисты враги рынка, а передовая техника, а также диктуемые ею специализация рабочей силы и производственного процесса и, соответственно, продолжительность производственного периода и потребности в капитале. В силу этих обстоятельств рыночный механизм начинает отказывать как раз тогда, когда возникает необходимость исключительно высокой надежности, когда существенно необходимым становится планирование. Современная крупная корпорация и современный аппарат социалистического планирования являются вариантами приспособления к одной и той же необходимости{77}.
Гэлбрейт писал это, когда волк был уже под дверью. Книга «Новое индустриальное общество» вышла в свет в 1967 г., а спустя всего несколько лет якобы непобедимая система планирования начала рушиться под неожиданными ударами стагфляции. Между тем шквал творческого разрушения нанес первые удары по техноструктуре, и вскоре все здание закачалось. Обострение конкуренции на внутренних и внешних рынках требует творчества, а не опеки, так что время человека организации истекло.
Но я забегаю вперед. Здесь достаточно отметить, что сторонники промышленной контрреволюции постоянно попадали впросак именно потому, что не принимали в расчет непредсказуемость будущего. Они явно или неявно предполагали, что будущее – это либо бедная событиями рутина, либо автоматический бюрократический прогресс.
Хайек расправился с подобным мышлением одной фразой: «Ум не способен предвидеть свои достижения»{78}. Будущее непреодолимо и неизбежно непредсказуемо по той простой причине, что нам не дано знать, что еще предстоит узнать.
Затем Хайек проводит связь между фактом неопределенности как настоящего, так и будущего и необходимостью конкуренции в качестве ответа на этот факт:
Всякий раз, когда обращение к конкуренции может быть рационально оправдано, основанием для этого оказывается то, что мы не знаем заранее фактов, определяющих действия конкурентов. В спорте или на экзаменах – как, впрочем, и при распределении государственных подрядов или присуждении поэтических премий – конкуренция, бесспорно, была бы лишена всякого смысла, если бы с самого начала нам наверняка было известно, кто окажется лучшим.
Конкуренция представляет ценность потому и только потому, что ее результаты непредсказуемы и в целом отличны от тех, к которым каждый сознательно стремится или мог бы стремиться{79}.
«Конкуренция, – писал Хайек, – важна как исследовательский процесс, в ходе которого первооткрыватели ведут поиск неиспользованных возможностей, доступных в случае успеха и всем остальным»{80}.
Конкуренция повышает шансы на успех, умножая число проводимых экспериментов. Историки экономики Натан Розенберг и Л.Е. Бирдцелл-младший пришли к выводу, что для продуктивности рыночного порядка критически важное значение имеет его открытость в отношении непредсказуемых новых идей:
Предсказания будущей судьбы инновационных проектов сталкиваются с двоякими трудностями. Пока не начато производство продукта или услуги, сохраняется неопределенность относительно их технологической осуществимости и/или величины издержек. Неизвестна и реакция потребителей. Обе неопределенности взаимосвязаны, поскольку реакция потребителей отчасти определяется ценой. Относительно короткая история компьютерной промышленности служит примером непредсказуемости как величины издержек, так и реакции потребителей.
Западный подход к этим неопределенностям в основе своей покоится на статистике. В экономике западных стран право принимать решения относительно судьбы инновационных проектов принадлежит множеству предприятий и отдельных людей, каждый из которых имеет право на создание нового предприятия. Можно предположить, что заслуживающее поддержки предложение будет отвергнуто с меньшей вероятностью при наличии полудюжины центров принятия решений, чем если будет только один такой центр. Таким образом, система предрасположена к принятию предложений, но только с тем условием, что расходы по неудачным проектам ложатся на принимающих решение, им же достаются и все выгоды от удачных проектов{81}.
Как показали Розенберг и Бирдцелл, рыночная система процветает не только благодаря тому, что стимулирует открытие новых идей, но и благодаря тому, каким образом она вознаграждает за хорошие идеи и наказывает за плохие. Предприниматели, успешно разрабатывающие и применяющие новые хорошие идеи, вознаграждаются прибылью. Прибыль выполняет жизненно важные сигнальные функции, подталкивая изобретателей новых идей к расширению операций и одновременно завлекая на рынок новых конкурентов. Иными словами, прибыль – это сигнал, способствующий распространению в экономике новых идей путем привлечения дополнительных ресурсов, которые будут вложены в реализацию этих идей. В свою очередь, предприниматели, идеи которых потерпели провал, наказываются убытками. Убытки также выполняют роль сигнала, заставляя предпринимателей частично сворачивать или совсем закрывать дело. Соответственно, функция убытков – уменьшение количества ресурсов, вкладываемых в реализацию менее удачных идей. Таким образом, система прибылей и убытков формирует петли обратной связи, которые постоянно толкают к перераспределению ресурсов и концентрации их на воплощении в жизнь лучших идей, создающих наибольшее богатство.
Используя биологическую метафору, рыночную систему можно уподобить эволюционному процессу естественного отбора. Рыночная система ускоряет эволюцию полезных идей посредством двухэтапного процесса: во-первых, за счет децентрализации инвестиционных решений она увеличивает число «мутаций»; во-вторых, она подвергает эти мутации безжалостному процессу отбора по критерию прибыльности или убыточности.
Конкуренция обеспечивает обществу огромные выгоды, но это не значит, что она не оставляет места для централизации. На самом деле, преимущества рыночного порядка реализуются только в результате сложного взаимодействия централизации и конкуренции. Во-первых, в современной экономике локальная централизация в форме крупных предприятий играет хотя и ограниченную, но жизненно важную роль. Во-вторых, сама рыночная система существует в рамках более широкого политического порядка, устанавливаемого и поддерживаемого посредством централизованного принуждения со стороны государства.
Коллективисты говорят о превосходстве плановой экономики над рыночной системой, но в рыночной экономике, по сути, действует сложнейшая система планирования. Внутри каждой «планирующей единицы», или делового предприятия, осуществляется систематическое и зачастую очень скрупулезное планирование, имеющее целью предвидение и подготовку к будущим движениям рынка. Иными словами, идет интенсивный внутренний процесс генерирования и оценки новых идей (новой продукции или новых методов производства), и только потом идеи, победившие в этой внутренней конкуренции, подвергаются проверке на открытом рынке.
Существование внутри рыночного порядка больших, сложно организованных «планирующих единиц» (т. е. крупных предприятий) демонстрирует, что на определенном уровне централизация экономической власти выполняет жизненно важную функцию. Своим появлением эта функция обязана развитию массового производства, впервые возникшего в Америке в конце XIX в. Однако сторонники промышленной контрреволюции не сумели понять ограниченность, присущую такого рода централизации. В результате они ошибочно истолковали распространение крупных промышленных предприятий как предвестие будущего.
Если учесть незаменимую способность рыночного порядка перерабатывать информацию, возникает вопрос: почему вообще существуют крупные фирмы? Если рынок так эффективно направляет ресурсы туда, где они принесут наибольшую пользу, зачем на уровне предприятия заменять их механизмом централизованного административного распределения ресурсов? В конце концов, теоретически вполне возможно с помощью сети специально заключенных договорных соглашений воспроизвести координацию деятельности, осуществляемую под крышей крупной корпорации.
В своей статье «Теория фирмы», опубликованной в 1937 г., лауреат Нобелевской премии по экономике Рональд Коуз первым сумел дать ответ на этот принципиальный вопрос. Коуз понял, что фирмы представляют собой замену нормального рыночного механизма распределения ресурсов – системы относительных цен – механизмом централизованного управления. Он пришел к выводу, что корпорации замещают рынки, потому что иногда выгоднее организовывать производство с помощью административных методов:
Основная причина того, что создавать фирмы прибыльно, должна бы быть та, что существуют издержки использования механизма цен. Очевиднейшая из издержек «организации» производства с помощью механизма цен состоит в выяснении того, каковы же соответствующие цены. Издержки на это могут быть сокращены благодаря появлению специалистов, которые станут продавать эту информацию, но ихнельзя исключить вовсе. Издержки на проведение переговоров и заключение контрактов на каждую транзакцию обмена, что неизбежно на рынке, также следует принять во внимание{82}.
Иными словами, фирмы существуют, потому что позволяют сократить «трансакционные издержки» координации конкретной экономической деятельности посредством рыночных отношений{83}.
Соединяя сказанное Коузом и Хайеком, можно заключить, что организационная структура современной рыночной экономики отражает взаимодействие трансакционных издержек, с одной стороны, и, с другой стороны, того, что можно назвать «иерархическими издержками», – издержек игнорирования распыленной информации, которая не доступна лицам, принимающим решения в организационной иерархии. Фирмы растут и расширяют производство до тех пор, пока сокращение трансакционных издержек перевешивает потери от сужения доступа к внешней информации.
Если посмотреть на эту проблему с точки зрения создания ценности, а не уменьшения издержек, границы между фирмой и рынком устанавливаются в соответствии с выгодой от применения уже имеющейся ограниченной информации и открытостью в отношении неизвестной информации. Централизованный контроль повышает надежность достижения поставленных целей. Когда целью является точное следование поставленному плану, для гибкости или экспериментирования места не остается. Нечеткость организационной структуры просто повышает шансы на то, что люди будут действовать рассогласованно. Здесь требуется тщательно определить обязанности и полномочия, чтобы снизить трансакционные издержки на согласованность выполнения плана.
С другой стороны, как мы уже видели, в условиях неопределенности централизованный контроль начинает спотыкаться. Когда необходим доступ к распыленной информации, концентрация полномочий по принятию решений в едином центре уменьшает шансы на успех. А когда необходима быстрая и чуткая реакция на изменения и новые идеи, непродуктивны жесткость и строгая дисциплина. В таких ситуациях жизненно важны децентрализованность, гибкость и способность к экспериментам. И это справедливо не только для экономики в целом, но и для отдельных предприятии{84}.
Вся экономическая жизнь пронизана необходимостью компромисса между трансекционными и иерархическими издержками, т. е. между тем, чтобы хорошо делать известное, и тем, чтобы быть готовым к неизвестному. На уровне общества в целом огромное значение неопределенности – а стало быть, и чудовищный вес иерархических издержек – как раз и есть то, что, с точки зрения Хайека, является фундаментальным и решающим аргументом в пользу системы конкурентного рынка. Одновременно, как показал Коуз, на уровне предприятия наличие трансакционных издержек – это довод в пользу централизации принятия решений. Тот же самый компромисс определяет не только масштабы и объем производства фирм, но и их внутреннюю структуру. Внутри каждой организации существует неустранимое противоречие между необходимостью усиления контроля с целью повышения эффективности и необходимостью ослабления контроля во имя раскрытия творческого потенциала. Надлежащий баланс неодинаков в разных отраслях и компаниях и меняется в каждой отдельной компании с течением времени.
Сегодня эта проблема существует повсеместно, но появилась она сравнительно недавно. Точнее говоря, эта проблема – наследие индустриализации. До промышленной революции знание, воплощенное в производственных технологиях, находилось в зачаточном состоянии, поэтому существование крупномасштабных предприятий было невозможным. Почти всю хозяйственную деятельность осуществляли отдельные крестьяне, ремесленники или торговцы. С открытием новых сложных производственных технологий – требующих сотрудничества большого числа людей и точного и тщательного согласования материалов и оборудования – все сразу изменилось. Централизация контроля в рамках рыночного порядка была ответом на новые технологические возможности.
Как замечает Альфред Чандлер, главный летописец организационных последствий индустриализации, в своем шедевре «Видимая рука»:
Следует иметь в виду, что крупные предприятия – явление современное. В 1840 г. в США их еще не существовало. В то время объем экономической деятельности был еще не столь велик, чтобы сделать административную координацию более производительной, а значит, и более прибыльной, чем рыночная координация….До тех пор пока уголь не стал дешевым и удобным источником энергии, а железные дороги не сделали возможной быструю, регулярную, всепогодную транспортировку, процессы производства и распределения осуществлялись примерно так же, как и полтысячелетия назад. Все эти процессы, включая транспортировку и финансирование, осуществлялись мелкими фирмами, в которых управлением занимался сам владелец{85}.
Согласно Чандлеру, крупные, централизованно управляемые предприятия были созданы главным образом ради возможности «сэкономить на скорости» – снизить стоимость единицы продукции за счет «больших объемов переработки» в сфере производства и «высокой оборачиваемости запасов» в сфере распределения.
Соединив массовое производство и массовое распределение, единое предприятие осуществляет множество трансакций и процессов, необходимых в производстве и сбыте продукции. «Видимая рука» руководства заменила «невидимую руку» рыночных сил в деле координации потоков товаров от поставщиков сырья и полуфабрикатов и к розничным торговцам и конечным потребителям. Интернализация всей этой деятельности и соответствующих трансакций снизила трансакционные и информационные издержки. Что еще важнее, фирма могла с большей точностью согласовывать производство со спросом, получать большую отдачу от своей рабочей силы и производственного оборудования и, таким образом, снижать себестоимость единицы продукции{86}.
Историческое повествование Чандлера отлично встраивается в схему анализа, разработанную Коузом и Хайеком. Хотя Чандлер проводит различие между сокращением трансакционных издержек и улучшением координации потоков сырья и продукции, на самом деле это одно и то же. Когда появилась новая сложная технология производства, требовавшая замысловатой хореографии и точного согласования во времени, осуществлять координацию только через рынок стало невозможно: трансакционные издержки на заключение всех необходимых договоров (в особенности стоимость потерянного времени) просто погубили бы все предприятие{87}. Поэтому централизация управления в рамках одной многофункциональной фирмы была адекватным ответом на возникшую проблему. Иными словами, ценность конкретной информации, воплощенной в новой технологии массового производства, перевесила любые потери от закрытия доступа к другой информации, так что централизация имела смысл.
Централизация, однако, не стала панацеей; тяжкое бремя сопутствующих ей иерархических издержек не выпускает ее за определенные границы. В этом отношении Чандлер высказывается совершенно недвусмысленно. Он утверждает: «В тех секторах и отраслях, где технология не принесла резкого увеличения объема производства и где рынки остались небольшими и специализированными, административная координация редко оказывалась более прибыльной, чем рыночная»{88}.
Между тем все фирмы – и большие, и малые – остаются порождениями более широкого рыночного порядка. Быстрый рост технологических и организационных знаний, составляющий суть промышленной революции, сделал возможным появление нового порядка – сознательно созданного, централизованно управляемого порядка крупного предприятия. Но, при всей внушительности этого достижения, новый вид корпоративного порядка остается предельно простым по сравнению с большой системой, внутри которой он существует. Централизованное управление предприятием заключается главным образом в достаточно эффективном применении особых знаний (таких, как определенные производственные методы или определенная стратегия развития). Но более масштабный, всеобъемлющий порядок рынка по-прежнему решает невообразимо более сложные задачи: определяет относительную ценность различных совокупностей знаний и согласовывает их с ситуационными знаниями миллионов потребителей, что позволяет осуществлять логически последовательное планирование на уровне отдельного предприятия и достигать общей слаженности на уровне системы в целом.
Точно так же как предприятие действует в рамках более широкого экономического порядка рынка, так и сама рыночная система расположена внутри более широкого политического порядка. Ставить знак равенства между свободой рынков и полным отсутствием государства – грубая ошибка. Напротив, рынки могут функционировать надлежащим образом только благодаря институтам, создаваемым и поддерживаемым государством.
Важно подчеркнуть, что опорой рынкам служат тщательно разработанная система определения и защиты прав собственности и обеспечения соблюдения прав собственности и соблюдения условий договоров к их выполнению. Когда титулы собственности не защищены, а система принуждения к выполнению контрактных обязательств работает ненадежно, крупномасштабные и долговременные капиталовложения, от которых в современном обществе полностью зависит создание богатства, тормозятся и осуществляются в недостаточном объеме. Кроме того, конкуренция может реализовать свой потенциал в деле создания богатства лишь при условии, что будут надлежащим образом составлены специализированные нормы осуществления сложных коммерческих операций. Если в таких областях, как интеллектуальная собственность, корпоративное управление и банкротство правовые нормы неадекватны, эффективность рынка может серьезно пострадать.
Надежная правовая основа рыночного порядка предполагает значительное количество регулирующей деятельности, которую обычно ассоциируют с правительственным «активизмом». Так, для защиты личности и собственности иногда лучше превентивно принять нормы, защищающие здоровье и личную безопасность граждан, чем ждать причинения вреда и возможности наказать виновных. Кроме того, в тех областях, где права собственности трудноопределимы (например, в отношении качества воздуха), наилучшим, а возможно, и единственным практически реализуемым подходом является принуждение к соблюдению стандартов, осуществляемое государственным регулирующим органом. В коммерческой сфере требование о раскрытии финансовой информации может способствовать предотвращению жульничества и повышению доверия инвесторов. А законы, накладывающие ограничение на поведение монополий и запрещающие сговор между фирмами, могут помочь сохранению конкурентного климата.
Таким образом, для стабильного функционирования конкурентной рыночной системы требуются энергичные действия государства. Причем либеральная политика необязательно исчерпывается деятельностью правительства в сфере защиты закона и порядка. Государство может действовать на благо общества и иными способами, например, заботясь о малоимущих, об образовании, сохранении природного и культурного наследия, поощряя научные исследования и создавая систему страхования, для того чтобы облегчить положение тех, кто пострадал от экономической нестабильности и структурных перемен.
В свободном обществе для предоставления этих и других общественных благ возникает энергичный независимый сектор – не ориентированный на прибыль и не государственный. Но поскольку этот независимый сектор предоставляет социальные блага независимо от способности или готовности получателей платить за них, он может столкнуться с проблемой «безбилетников». Соответственно, государство имеет возможность с помощью налогов и регулирования поддерживать частные усилия и дополнять их, заботясь о том, чтобы предоставление общественных благ было более всесторонним и систематичным.
Нужно признать, что, беря на себя такую ответственность, государство вторгается, по крайней мере частично, в сферу добровольной частной деятельности, узурпируя права в пользу коллективного механизма принятия решения. Однако следует помнить, что правовые нормы, в рамках которых только и возможна добровольная частная деятельность, сами по себе являются общественным благом, создаваемым на основе политической деятельности. Эти правовые рамки могут быть основополагающей политической ценностью в либеральном обществе, но они не должны быть единственной ценностью.
Здесь, пожалуй, полезно вспомнить о важности неопределенности в установлении пропорции между централизацией и конкуренцией. Конкуренция играет центральную роль в организации общества благодаря своей способности плодотворно преодолевать проблему неопределенности. Но, когда неопределенность отступает, необходимость в конкуренции слабеет, а в централизации – повышается.
Аргументы в пользу конкурентных рынков покоятся исключительно на способности последних поддерживать определенные, широко разделяемые общественные ценности, в частности создавать процветание, измеряемое субъективными предпочтениями членов данного общества. Будучи достаточно определенной, эта цель, таким образом, потенциально является общественным благом, которое, казалось бы, может быть обеспечено в результате политических действий. Однако средства для достижения этой цели радикально туманны: ни один орган централизованного принятия решений не может знать, какую продукцию и как именно следует производить для достижения процветания. В силу этого такое общественное благо, как процветание, надежнее всего может быть обеспечено за счет создания институциональных условий, в рамках которых конкурентное экспериментирование и открытия могут преодолеть неопределенность. Государственное вмешательство внутри этих институциональных рамок – в виде субсидирования неких отраслей или регулирования цен – с высокой степенью вероятности обречено на провал.
Но, когда результаты конкурентного процесса не согласуются с другими широко разделяемыми общественными ценностями – такими, как сочувствие к неудачникам, стремление к знаниям или защита природных и культурных ценностей, – вмешательство государства может быть оправданным. В данном случае неопределенность отсутствует, поскольку целью является не согласование субъективных предпочтений, известных только самим частным лицам, а скорее координация общественных ценностей, хорошо известных обществу.
В свете вышесказанного ясно, что признание фундаментального значения конкуренции не требует установления каких-либо неизменных или узких границ на характер и масштаб задач, которые могут быть предметом государственной политики. Ф.А. Хайек, величайший защитник конкуренции в двадцатом веке, всегда отмечал этот момент:
Несогласие с таким пониманием планирования не следует путать с догматической приверженностью принципу laissez faire. Либералы говорят о необходимости максимального использования потенциала конкуренции для координации деятельности, а не призывают пускать вещи на самотек….И они вовсе не отрицают, а, наоборот, всячески подчеркивают, что для создания эффективной конкуренции нужна хорошо продуманная система законов, но как нынешнее законодательство, так и законодательство прошлого в этом отношении далеки от совершенства. Не отрицают они и того, что там, где не удается создать условий для эффективной конкуренции, надо использовать другие методы управления экономической деятельностью{89}.
Здесь следует сделать важную оговорку. Хотя государственные расходы и регулирование могут быть полезны, из этого вовсе не следует, что они будут полезны только потому, что их официально декларируемая цель – достижение какого-нибудь всеми одобряемого общественного блага. Тот факт, что некоторые ограниченные программы государственного регулирования можно оправдать важностью защиты здоровья и безопасности, вовсе не означает, что следует одобрить все идеи регулирования, претендующие на служение тем же целям. А тот факт, что почти все считают образование важным общественным благом, не означает, что любое вторжение государства в эту область оправданно. Напротив, сегодня в США – а эта страна намного меньше большинства других стран мира поражена сверхцентрализацией – множество программ государственных расходов и регулирования глубоко и безнадежно порочны. Буквально во всех аспектах жизни общества общественное благо значительно выиграет от радикального сокращения государственного участия. Сфера действий государства может быть достаточно широка, но из практических и теоретических соображений ясно, что эффективность государственного вмешательства строго ограничена, а потому желательно, чтобы инициативы государства в области экономической политики были как можно более скромными.
Однако, как показал опыт промышленной контрреволюции, четкое понимание принципиально важного различия между целями и средствами встречается редко. Слишком часто политическая борьба между сторонниками огульной централизации и защитниками конкуренции истолковывалась как спор о том, следует ли государству заниматься общественно важными вопросами, а не о том, как лучше этим заниматься. Лидеры движения за централизацию изображали из себя обеспокоенных общественными интересами защитников «активного» государства, а своих оппонентов представляли как сварливых придир и скудоумных защитников статус-кво. Обычно споры велись именно в таких терминах, благоприятных для постепенного усиления централизации.
Что касается выбора средств, то защитники коллективизма просто исходили из того, что централизованный контроль – это панацея. Здесь и кроется главный источник их заблуждений. Из того факта, что роль централизации в рамках рыночного порядка растет (материализуясь в виде крупных предприятий) и что централизация требовалась для сборки институциональных рамок рыночного порядка (а также как дополнение этого порядка для поддержки отдельных некоммерческих общественных ценностей), коллективисты делают совершенно необоснованный вывод о том, что централизация должна вытеснить – полностью или частично – и сам рыночный порядок.
Поэтому сторонники промышленной контрреволюции вели кампанию за то, чтобы снять с централизации соответствующие ограничения и вместо конкуренции главным организующим принципом экономической жизни сделать централизацию. Тогда централизация перестала бы быть дополнением и обрамлением конкуренции, а просто заменила бы ее.
Развитие событий пошло по катастрофическому пути. Гипертрофированная централизация извращала логику индустриализации и деформировала экономическое развитие. В частности – и это особенно важно для данного исследования глобализации и порождаемого ею недовольства, – гипертрофированная централизация подрывала и в конечном итоге разрушила международный экономический порядок, возникший с началом промышленной революции. То, что мы сегодня называем глобализацией, это, по большому счету, процесс восстановления после чудовищного коллапса.