– Я же сказала, что ты звереныш, – устало проговорила гостья.
Выпростала из-под одеяла смуглую, все еще крепкую ногу, вытянула во всю длину, потом, приподняв над грешным ложем и наклонив, как пизанскую башню, стала разглядывать ее, точно чужую, впервые увиденную. С протяжным вздохом произнесла:
– Хоть час, да мой. А теперь – домой.
– Стихи хоть куда, – одобрил Лецкий.
Он все еще не пришел в себя. Уже давно он не становился такой мгновенной и легкой добычей. Утром нежданно раздался звонок, он удивился, услышав в трубке голос Валентины Михайловны. Она справилась о его самочувствии. Он, еще более удивленный, заверил ее, что в добром здравии. Гунина сказала, что рада оптимистическому бюллетеню, он очень кстати, надо бы встретиться. Лецкий, немало заинтригованный, осведомился, куда явиться. Она пояснила, что предпочла бы сама навестить его – так ей удобней. Пусть объяснит, как сподручней и легче приехать к нему – она за рулем.
Лецкий стоял у окна и раздумывал, что означает этот звонок. Похоже, он вступает в мир тайн, возможно, перед ним приподнимут край занавеса, пусть самую малость. Во всяком случае, он будет сдержанным, сам не проявит своей пытливости.
В арку вальяжно и чинно вплыла синяя лодочка на колесах, пришвартовалась почти у подъезда. Спустя мгновение из нее вышла царственная Валентина Михайловна. Спустя минуту раздался властный нетерпеливый дверной звонок. Он торопливо пошел впустить ее, еще раз напомнив себе о сдержанности – пусть скажет сама, зачем он понадобился. То, что сочтет необходимым. Очень возможно, она выполняет еще одно поручение мужа.
Она оглядела его с улыбкой:
– Примете?
И, не дождавшись ответа, вошла в его крохотную прихожую.
– Справляетесь без женской руки?
Лецкий развел руками:
– Стараюсь.
Она согласилась:
– Могло быть хуже.
Не то спросила, не то предложила:
– Кирнем?
Он живо поставил на стол еще непочатую бутылку и два миниатюрных стаканчика.
Она сказала:
– Будем здоровы.
Выпила, тыльной стороной крупной ладони утерла губы и улыбнулась:
– Ну что, дружок? Время терять – великий грех. Его не купишь и не воротишь.
Теперь она раскинулась рядом, посмеивается и благодушествует, приходит в себя после сражения. Сам он не мог понять, что испытывает. Чертовы вельможные бабы. Что они хотят, то и делают.
Она неожиданно ухмыльнулась, будто подслушала его мысли.
– Жалко, что ты себя не видишь. Грустное зрелище. Бедный Герман прощается со своей невинностью.
Лецкий озлился. Она права. Реакция, точно я юный птенчик. Вроде того, что шлет мне письма. Вдруг и напомнит о себе дремотное мое захолустье. Нет-нет, да и толкнется: я здесь. С дурацкой способностью удивляться. Я – суть твоя, родовое тавро. Сам виноват. Охоч ностальгировать.
Он усмехнулся:
– Все так и есть. Кроткий, стеснительный. Очень робкий. А главное – не привык к подаркам. Наоборот – неизменно расплачиваюсь.
– Ух ты, какое у нас самолюбие. Не дуйся. Ты и сейчас расплатился. Кто спорит? Труженик, работяга.
И вдруг сказала:
– Должно быть, думаешь: откуда ты такая зубастая? Это не я, это возраст зубастый. Ну да, сорок два года – баба-ягода. Это все шуточки, утешение. На самом деле – последний звонок. Я потому тебе и сказала: время всего на земле дороже, любезный Герман.
– Полезный Герман, – заметил он неожиданно резко.
Его досада не проходила. Не на нее, на себя самого. И не на женскую озабоченность – на давешнюю ее насмешку.
Она изумилась.
– И впрямь обиделся.
– Какие тут могут быть обиды? Я только рад, что могу быть полезен. И Коновязову. И Павлу Глебовичу. Теперь жене его пригодился.
Она рассмеялась:
– А ты не жалей себя. Возможно, и я тебе пригожусь.
Пакуя в чулок могучую ногу, спросила:
– Прорезался Коновязов?
– Увидимся на этой неделе.
Она кивнула.
– В преддверии встречи. Придется ведь потрясти харизмой, погарцевать соображениями. Стало быть, следует подзаправиться.
Лецкий помедлил, потом спросил:
– А с кем он встречается?
– Все тебе выложи. Ну ты и фрукт – с норовом, с гонором. Конечно, цену себе надо знать, но не забудь подстелить соломки. С Мордвиновым встреча, с Матвеем Даниловичем. Нечего поднимать бровищи. Партия, прежде всего, – это касса.
Лецкий задумался, даже не сразу втянул свою голову в свитерок. Потом он осторожно спросил:
– А как же – ваш муж?
– А что – мой муж?
– Он ведь – под другими знаменами.
Она сказала чуть утомленно:
– Мой муж, он – государственный муж. А государственные мужи в одну корзину яиц не кладут.
Лецкий сказал:
– И жены – тоже.
Она согласилась.
– Само собой. Я – половинка, треть, четвертушка. А все же любая жизнь – отдельная. И с этим ничего не поделаешь. Закон природы, прекрасный Герман.
Смеясь, взлохматила ему голову и вдруг неожиданно посуровела:
– Чем горка выше, тем воздух реже. Сосет под ложечкой и подташнивает.
– Сочувствую, – отозвался Лецкий.
Его настроение поднялось. Он обнял ее. Она благодарно прижала к его губам свои. Потом вздохнула:
– Все суетятся. Мужья – в кабинетах, жены – в постелях. Но кто бесстыдней – еще неизвестно. Чего я только за эти годы не навидалась и не наслышалась. Но хуже всего эти тосты во славу и клятвы в дружбе. Верной и вечной. Все – шелупонь и мутотень.
Ее откровенность его даже тронула. По-своему хочет ему добра. Он медленно повторил:
– Мордвинов… А я-то думал: с его делами ему – не до нас. Недоступен. Аскет.
Целуя его, она шепнула:
– Аскет. Но на каждого аскета, как говорится, – своя дискета.
Потом он снова стоял у окна. Рассеянно провожал глазами синюю лодочку – вот она плавно вкатилась под арку, вот она скрылась. Сосредоточенно размышлял, словно раскладывал и утрамбовывал все, что услышал за этот час.
В сущности, нового было немного. Что партии не существуют бесплатно, он понимал и без подсказки. Но имя Мордвинова вносило во всю коновязовскую затею некую особую ноту. Итак, Вседержитель, финансовый бог, спускается из своей поднебесной, почти неправдоподобной империи, чтоб поучаствовать в наших забавах. Изволит кинуть златую гирьку на чашу весов, чтоб она качнулась в необходимом ему направлении. Мог бы найти рысака попородистей, чем лидер новорожденной партии.
А впрочем, более чем вероятно, что я к Коновязову несправедлив. Возможно, что он не столь однозначен и за жердеобразной фигурой, за тенором, переходящим в фальцет, скрываются некоторые потенции. Не станет же всемогущий магнат попусту тратить время и средства, добытые в жизнеопасных трудах. Не зря же в тени мерцает Гунин. Заваривается крутая каша.
А лидер, бесспорно, себе на уме. Почти снисходя, мимоходом, небрежно, словно давая шанс отличиться, вербует послушного Германа Лецкого, чтоб въехать в свой рай на его горбу. На этом бескорыстном горбу. Отменно складывается судьба. Все скопом тебя норовят использовать. Сначала ты воспеваешь сановника. Потом ублажаешь жену сановника. Теперь потрудись на его компаньона. И все это делается с улыбкой. С медвежьей лаской, с медвежьей грацией. С медвежьей подковерной сноровкой. С медвежьей хваткой. Мои поздравления.
Он распалял себя еще долго. Врожденная южная неуспокоенность, которую он старательно пестовал, неутомимо стучащий мотор, подпитывавший его непоседливость, на сей раз сыграли с ним злую шутку, вели разрушительную работу. Ближайшие ночи провел он худо, сны были рваные, клочковатые, они обрывались, едва начавшись. Даже надежный контрастный душ, с которого начинался день, не мог вернуть ему равновесия.
Его раздражение умножало и то, что полновесных идей, способных заразить Коновязова и тех, кому Коновязов понадобился, в общем-то не было и в помине. С досадой и горечью он ощущал свое неожиданное бесплодие. Закономерное состояние. Идеи, напоминал себе Лецкий, рождаются в духоподъемной горячке, в счастливой и веселой готовности внезапно удивить этот мир и оплодотворить его почву. Этой потребности нынче не было.
Его настроение не укрылось от острого взгляда старухи Спасовой. За традиционной чашечкой кофе осведомилась хриплым баском:
– Что закручинился, попрыгун? Сам ли кого ушиб ненароком или тебя недооценили?
Лецкий вздохнул:
– Всего хватает. И я не умею держать дистанцию, да и реальность слишком приблизилась.
– А чем она тебе не по вкусу? Если, конечно, оставить в сторонке несовершенство этого мира? Намедни тебе нанесла визит моторизованная дама. Это не повод для ламентаций.
– Все видите, – буркнул он недовольно.
– Вижу, как дама входит в подъезд, слышу, как звонит в твою дверь, – ласково согласилась Спасова. – Еще одну чашечку?
– Наливайте. Дело не в даме. Хотя и в ней. Скажите мне правду и только правду – я, в самом деле, похож на лоха?
Она деловито его оглядела.
– Нет, не похож. Моторен. Успешен. Развит хватательный инстинкт. Ноздри раздуты и подвижны – принюхиваются к нашим окрестностям. Кроме того, поджар, быстроног. Что отвечает законам профессии. Сама профессия очень гражданственна – печешься о нравах и общем благе. А также о тех, кто стоит на страже вышеупомянутых ценностей. То бишь карает и изолирует.
– Вы, как мне кажется, проголодались. Вот и решили мной закусить. Сидите величественная, как Ахматова, и жалите в уязвимое место. Я сам хочу жить, как Пастернак.
– Ах, в самом деле?
– А разве нет? Быть заодно с правопорядком.
– Ну как же! Воспеваешь Фемиду с ее пенитенциарной системой. Мы славно распределили рольки. Анна всея Руси с Борисом. Все правильно. Так жили поэты.
– Ну, поскакали.
– Нет, унялась. Пей кофе, Герман. Нет, ты не лох. Не зря же вчерашняя амазонка приехала к тебе оттянуться. Сейчас я тебе налью ликерчика. Какие ж заботы у человека, который в ладу с правопорядком?
Стиль общения был выбран и принят. Шутливо поклевывали друг друга. При этом – не всегда безобидно. Особенно доставалось Лецкому. За прожитый век в кладовке старухи скопилось и желчи и перца вдосталь. Но Лецкий позволял ей и то, чего бы никому не позволил. Похоже, что ощущал потребность взглянуть на себя сторонним взглядом. Тем более чувствовал: взгляд – не сторонний, в старухином сердце занял местечко.
И тут он был прав. Ядовитая Спасова вряд ли бы в этом себе призналась, но Лецкий по-своему замещал того, о ком думать она опасалась. Ночью, когда стоишь у окна, смотришь на черный беззвездный полог, плотно опущенный на столицу и улицу Вторую Песчаную, видишь всех тех, кто умело отщипывал от старившейся души по кусочку, обычно и возникает лицо уплывшего от тебя человека. Думать о нем небезопасно. В эти минуты мысль о соседе, бойко вальсирующем по жизни на волоске от нерукопожатности, внезапно оказывалась спасительной. Почти изнурительный ригоризм в эти мгновения отступал, давал слабину, незаметную трещинку – в непробиваемом стекле есть, как известно, коварная точка. Надобно только в нее попасть.
– За вас, Минерва дома сего, – Лецкий опустошил свою рюмку. – Самое скверное: ваша правда – меня готовы уестествить.
– Ну что же, ты – сын своего народа.
– Если бы! Я себя ощущаю, словно я дочь своего народа.
– Без разницы. Пора уже знать: «народ» – это слово женского рода. А женщины – уж такие создания. Они подчиняются кулаку, а любят ушами – возьми, например, нашу соседку Веру Сергеевну. Супруг Геннадий ее поколачивал, она это жертвенно терпела. Пока его не увели альгвазилы.
Лецкий лояльно развел руками.
– Он посягнул на щит державы.
– Неважно. Благодаря репрессалиям, плакучая ивушка стала свободна. Она разогнулась и оценила жолудевский виолончельный бас. О чем ты думаешь столь напряженно?
Лецкий отозвался не сразу. Долго смотрел на полый сосуд, зажатый в пальцах, потом осторожно поставил его на круглый столик, победоносно взглянул на хозяйку.
– Я думаю, что, как всегда, вы правы, – голос его был полон лукавства и нескрываемой благодарности. Не дожидаясь приглашения, быстро наполнил ликером рюмку, с чувством сказал:
– И вновь – за вас.
Вскоре Лецкому позвонил Коновязов и спросил его, готов ли он к встрече.
Лецкий подтвердил, что готов.