Осень пришла в Москву незаметно. Небо над городом стало безрадостным. Ветер – назойливым и пронзительным. Люди застегнулись и спрятались. Лица нахмурились и озаботились. Минул бесследно сезон легкомыслия. Делу – время, потехе – час.
Правда, осталась светская жизнь. Однако ведь и она в свой черед весьма существенная часть дела. Каждое сборище – это подиум, смотр сегодняшних игроков, а заодно – оценка и выбор самых надежных из соискателей. Здесь о себе напоминают, завязывают и укрепляют связи и, походя, с тренированной грацией решают скопившиеся проблемы.
В отеле «Марриотт» на Тверской посольство сопредельной страны давало прием в честь прибывшего гостя – вице-премьера, который к тому же возглавлял и министерство юстиции. Было достаточно многолюдно. В длинном и вместительном зале у тесно заставленных снедью столов толпились дамы и господа. И голоса их, ничем не связанные, сливались удивительным образом в единый несмолкающий хор.
Среди приглашенных с фужером в руке, с миниатюрной тартинкой – в другой мелькал высокий поджарый брюнет с остроугольным подбородком, и цепким, словно охотничьим взглядом. Перемещался от группы к группе, кому улыбался, кому кивал, с кем задерживался на две-три минуты. В его свободной, размашистой пластике сквозили открытость и добродушие – не сразу угадывалась пружина, готовая в нужный момент разжаться.
Отхлебывая из фужера по капельке, он плавно, но вместе с тем энергично и ловко поворачивал шею, орудуя ею, как ладно пригнанным и безошибочным инструментом. Знакомых лиц оказалось немало. Он точно выхватывал их из толпы, привычно отмечал и фиксировал, внимательно провожал глазами. Вот группа вальяжных функционеров, не только откликнувшихся на приглашение, но и почтивших своим присутствием, вот очень популярный артист с лицом государственного мужа, похожим на бронзовую медаль, вот насупленный издатель – редактор независимого органа мысли, вот плотный хирург в генеральском мундире, вот генерал Кривоколенов в отлично сшитом черном костюме, вот знаменитая балерина с лебяжьей шеей, со скорбным ликом и странно вывернутыми ногами и много других, хорошо известных по телевидению и газетам.
Со стороны Герман Лецкий казался почти отсутствующим и расслабившимся, но впечатление это было не только поверхностным, но и обманчивым. Завтра, когда старуха Спасова нальет ему чашечку черного кофе, тогда он и отпустит себя. Старуха осведомится своим хриплым, простуженным басом: «Ну как, попрыгун? Людей посмотрел, себя показал? Всласть нагляделся на истеблишмент? Да, мир, в котором соблазн греховен, устроен изначально неверно. Сочувствую тебе от души». Он рассмеется и тоже скажет что-нибудь схожее, вольтерьянское, с достойным диссидентским оттенком. Но нынче и здесь он не просто кайфует, не просто наблюдает Москву, жующую, пьющую и фланирующую, производящую ровный гул, он чувствует себя на работе.
Он ненамеренно и не задумываясь автоматически отмечал на лицах приглашенных гостей некое общее выражение – неуходящую напряженность. Укрыть его не могли ни улыбки, ни возбуждение, ни приветливость. И это общее, точно резинкой, стирало различие между ними, больше того, стирало различие между мужчинами и женщинами. Лецкому чудилось, что он видит один непомерно разросшийся лик с застывшей на нем неясной ухмылкой. Только на считаные мгновенья эта громадная физиономия вдруг распадалась на множество лбов, множество губ, щек и носов, на лысины, седины, кудряшки. От этого становилось тревожно и даже чуть страшно, не по себе. Он подсознательно избегал столкнуться с собственным отражением в зеркальном стекле – вдруг не узнает? Увидит такую же гримасу.
– Кого разыскиваете сегодня? – спросил его немолодой мужчина, хозяйски оглядывавший толпу. В его снисходительной интонации Лецкому, сколь ни странно, почудилась некая ревнивая нотка.
– Он нас не видит, не замечает, – царственно протянула женщина. – Мы не попали в поле зрения. Вознесся, сразу видно, вознесся.
Это была безусловно эффектная, чуть полноватая блондинка лет сорока – сорока двух, угольноглазая, большеротая, с грозно раздвинутыми ноздрями. Супруг ее – Павел Глебович Гунин, «столп юстиции», как писал о нем Лецкий, веско согласился с женой:
– Вознесся, вознесся, рукой не достать.
– Вот и вы за Валентиной Михайловной, – Лецкий воздел протестующе руки, – с какого рожна мне возноситься? Ни в чем не замечен, ни в чем не повинен, не рекордсмен и не шоумен, не автор песен, подхваченных массами, и даже – не народный избранник.
– Все впереди, – сказал Павел Глебович. – А на ловца-то и зверь бежит.
– Готов служить, но какой же я зверь?
– Звереныш, – негромко сказала Гунина.
Лецкий не спорил. Пусть будет так. Гунин обрисовал суть дела. Маврикий Васильевич Коновязов, лидер недавно созданной партии под звучным именем «Глас народа», нуждается в таком человеке, как Герман Анатольевич Лецкий. Мобильном, напористом, с острым пером. И фонтанирующим идеями.
Сам Лецкий об этом проекте слышал и не придал ему значения. Партии возникали нередко, но исчезали ничуть не реже, а если они, бывало, задерживались на политическом ристалище, то выглядели как тяжкий брак, сил не хватает даже на то, чтоб сбросить надоевшую ношу.
Однако предложение Гунина, обычно державшегося в сторонке, само собой, не могло быть случайным. Стало быть, партия «Глас народа» понадобилась серьезным людям и пользуется их покровительством. В чем смысл ее возникновения – забрать ли чьи-либо голоса или отдать их третьей силе – это, в конце концов, несущественно. Но то, что Гунин к нему обратился, и то, как он о нем отозвался, было и приятно и лестно.
– А вот и сам Маврикий Васильевич, – Гунин отечески улыбнулся. – Сейчас мы вас сведем воедино.
Приблизился очень тощий шатен, сурово дожевывавший тарталетку. Он настороженно озирался. Гунин представил Германа Лецкого.
– Тот самый талантливый вепрь прессы, который вам жизненно необходим. Вы в этом сразу же убедитесь.
Гунина поддержала мужа и усмехнулась:
– Звереныш прессы.
– Рад встрече, – произнес лидер партии. – О вас и впрямь хорошо отзываются.
Когда они остались вдвоем, он озабоченно продолжил:
– Надеюсь, вы человек азартный. Без этого делать в политике нечего.
– Я не политик, но я азартен, – весело откликнулся Лецкий.
– Здесь говорить подробно не будем. Не та обстановка. Полно любопытствующих. А побеседовать есть о чем. Вы говорите, что не политик. Распространенная декларация. Причем заявляют так не из скромности, а с этакой, знаете ли, бравадой. Этакий интеллигентский бонтон. Вы, мол, усердствуйте, суетитесь, а я – с колокольни, из поднебесья – буду на вас с улыбкой поглядывать. Надеюсь, что вы – не из таких.
Лецкий заверил его:
– Нисколько. Профессия моя – не такая, чтоб быть небожителем. Я – земной.
– Вот и отлично, – сказал Коновязов. – Нам нужно расшевелить людей. Заставить прислушаться к себе. Добиться того, чтоб они увидели и разглядели: у «Гласа народа» – необщее выраженье лица. К несчастью, пред нами неповоротливая, громадная, пассивная масса, словно утопленная в быту. Она существует, если хотите, практически на эмоциональном нуле. Не упрекаю этих людей – они замордованы заботами. Но наша обязанность их встряхнуть и объяснить им, что «Глас народа» – это и есть их родная партия, что это партия трудолюбивых и обездоленных муравьев, затюканных нелегкими буднями.
Маврикий Васильевич нервным движением смахнул с усов застрявшие крошки и требовательно взглянул на Лецкого.
– Это нелегкая задача. Но с нею необходимо справиться.
Они обменялись телефонами. Лецкий вышел на длинную галерею – отсюда можно было увидеть раскинувшийся под ней зимний сад.
– Пообщались?
Рядом дымила Гунина.
– Устала, – пожаловалась она. – Стою, смолю, слегка расслабляюсь. Часто ходите на эти толкучки?
Он осторожно сказал:
– Случается.
– На кой они вам? – спросила она. – Или нравится? Я хожу по обязанности. Для соблюдения протокола. Гунину надлежит быть с супругой. Но вы, как я знаю, свободная пташка. Не муж какой-нибудь важной дамы.
Лецкий пожал плечами:
– Работа.
– И что же это у вас за работа? Глазеть на все эти пиджаки?
Он засмеялся:
– Сквозь пиджаки.
Она спросила:
– Сквозь платья – тоже?
Что ухо с ней надо держать востро, он понял мгновенно, в первый же день, когда пришел на беседу с Гуниным. Да, от нее исходит агрессия. Сразу же сокращает дистанцию. Приходится следить за собой, чтоб оставаться на расстоянии. Подхватишь вот этот порхающий тон, чуток расшалишься – и тут же подставишься. Однако нельзя и слишком застегиваться, переборщить с особой учтивостью. Такой подчеркнутый нейтралитет всегда обижает собеседницу. Ей важно услышать, что вызов принят. Лецкий чувствовал себя неуютно.
– Слишком лестно вы думаете обо мне, – сказал он весело.
Она засмеялась. Потом, чуть прищурившись, протянула:
– Как вам понравился Коновязов?
Лецкий сказал:
– Энергичный мужчина.
Валентина Михайловна усмехнулась:
– Иной раз посмотришь на человечков и, верите, только диву даешься: при этакой энергии – целы!
Он еще больше подобрался. Дистанция между ними сжимается, отчетливо стала еще короче. Эта внезапная доверительность красноречивей любой экспансии.
Она помедлила и добавила, медленно загасив сигарету:
– Антракт закончен. Досмотрим спектакль. Душевно желаю вам успеха.
Вернувшись в свою холостяцкую крепость, Лецкий раздумчиво перебирал события прошедшего вечера. Картинки беспорядочно прыгали, наскакивали одна на другую, не складываясь в единое целое. Какая-то декоративная фреска, нагроможденье фигур и предметов. То длинное вытянутое пространство, заставленное столами со снедью, графинчики, тарелочки, вилочки, то галерея, то зимний сад – и всюду одни и те же люди, разом – и зрители, и артисты, странный, бессмысленный коловорот. Впрочем, известный смысл тут есть – необходимость еще раз отметить свою принадлежность к этому кругу, который то исторгает отыгранных, то мягко вбирает в себя приобщенных.
Полночи мелькали перед глазами знакомые и незнакомые лица, и между ними – то лидер партии, то Гунин, то Валентина Михайловна с ее утомленной опасной усмешкой, с обманчивой кошачьей ленцой. То, что он видел, и то, что слышал, рождало привычное ощущение неясной, но несомненной игры. Когда-то он даже недоумевал: «все смахивает на пляску фантомов». Но время прошло, и он пообвык. «Да, это игра, – говорил он себе, – однако она бывает жестокой, тут на кону не одни репутации, перемещения по ступеням, тут от неловкого движения могут обрушиться судьбы людей, а те ничего не подозревают».
Потом он подумал о Коновязове. Занятно, кому и зачем понадобилась его лошадиная физиономия? Не говоря уже о партии. Лидер не слишком ему приглянулся. Какая-то дергающаяся конструкция, кажется, что весь – на шарнирах. Но неприятней всего его голос, высокий, повизгивающий тенорок. Когда говорит, у тебя возникает желание, чтоб скорее заткнулся. Желая прогнать свое раздражение, он вызвал в памяти образ Гуниной. Дама в соку и в цвете сил, в том самом лукавом сезоне жизни, когда влечет разогнаться с горки.
Уже раздеваясь, Лецкий заметил белеющий на столе конверт. Ну как же, утром пришло письмо, которое он отложил в сторонку – не было времени на чтение. Тем более что дело несрочное. Писал ему молодой человек, сын однокашника-земляка. Несколько месяцев назад был он в столице, явился с визитом, отдал родительское письмо. Лецкий был в добром настроении, принял провинциала любезно. С тех пор молодой человек ему пишет.
При этом отверг электронную связь – письма были недостаточно будничны, чтобы пользоваться ее услугами. Такие интимные полуисповеди требуют доброй почтовой традиции.
Он и сегодня напоминает, какое глубокое впечатление произвела на него встреча с Лецким, радушие, доброта и внимание столь именитого москвича. Переживает свое недолгое трехдневное гостеванье в Москве – какое счастье жить в этом городе! Трех дней оказалось вполне достаточно, чтобы понять: на всем белом свете не существует других городов, как нет и других вариантов судьбы.
Лецкий неспешно читал эти строки, читал похвалы, ему адресованные, пылкие, неумеренно щедрые – еще шажочек и станут лестью – и понимающе улыбался. Не нужно судить молодца слишком строго, гораздо гуманней – его понять. Ну да, изо всех силенок цепляется за хрупкую ниточку землячества, он, Лецкий, единственное звенышко, которое в представлении юноши связывает с роскошной столицей. Больше того, он – заветная дверца, в которую малый стучится письмами. Наивно, смешно, а все-таки трогательно. Были и у Германа Лецкого те же бессонные южные ночи, сходные поиски покровителя. В сущности, этот взволнованный птенчик не так уж не прав – у любой биографии мало приемлемых вариантов.
Он положил письмо на стол, снова подумал с неудовольствием о принятом им предложении Гунина, а если по правде – о поручении. Можно сказать и жестче – задании. Нечего подбирать слова. Обманывать себя не приходится. Играешь в игру – соблюдай ее правила. Он-то уже давно не мальчонка и знает, что такое Москва. Москва бьет с носка, не вчера придумано. Множество строк, ограненных рифмами, сложили о ее доброте и о ее очаровании, потом их положили на музыку, стали восторженно распевать, песням, как водится, люди верят, песни легко проникают в душу. Но он не позволит забить себе голову и задурить ее сладким мотивчиком. Он знает, к кому добра Москва. Разве что – к трезвым и недоверчивым.
Он хмуро всматривается в окно. В полуночной фронтовой тишине слышно размеренное дыхание умолкнувшей, но грозной громады. Он знает: молчание это обманчиво. Знает, что с первою дрожью света у отдохнувшего Левиафана сразу же зашевелятся челюсти.