Гипотеза Дедала

Гюнтер казался человеком скромным. На первый взгляд это противоречит амбициозности его замысла, но следует понимать, что, ставя перед собой высокую, практически невыполнимую задачу, он совсем не думал о славе, общественном признании, статусе… Те, кто знал его лично, сказали бы, что во всей своей деятельности Гюнтер, скорее всего, вообще не видел никакой цели, кроме удовлетворения собственного интеллектуального порыва. Такой уж он был человек. С другой стороны, если подумать, то сама его идея, монументальная и бескомпромиссная, оказывалась крупнее любого смысла.

В то же самое время в пользу чрезвычайной скромности Гюнтера говорит тот факт, что, несмотря на долгие годы работы, никто из коллег, учеников и читателей не знал или, по крайней мере, сейчас не может вспомнить даже его фамилии. Смутно припоминают, что она была очень простой и распространенной – то ли Шмидт, то ли Фишер, то ли Мюллер, то ли Майер, то ли Шварц, то ли Рихтер, то ли Вагнер. «В Германии быть Шмидтом – все равно что и не быть вовсе», – мог бы с улыбкой сказать Гюнтер. Во всяком случае, эта шутка вполне в его духе. На нее следовало ответить, что быть в Германии Вагнером – это значит о-го-го как много! Дескать, вагнеров миллионы, но Вагнер-то один! В пику сказанному он наверняка не преминул бы назвать какого-то неожиданного выдающегося Вагнера – экономиста Адольфа, писателя Генриха или его тезку-шахматиста. Быть может, прозвучало бы имя физика и изобретателя Герберта, археолога Иоганна, естествоиспытателя и путешественника Морица, музыковеда Петера, генерала Эдуарда… Или, например, Гюнтер мог парировать, заявив, что, если бы фамилия того самого Рихарда Вагнера была иной, сути дела это бы нисколько не изменило, просто в энциклопедии он располагался бы на другой странице. Только и всего. Если представить, что спорщик выбрал последний вариант ответа, то можно было бы возразить, что, раз он сам это признает, следовательно, пресловутая фамилия, какой бы она в конечном итоге ни оказалась, все-таки имеет значение, хоть и не априорное. Гюнтер, несомненно, продолжил бы баталию, но что именно он бы сказал – гадать нет смысла. Все равно, сколько я ни расспрашивал, никто из его знакомых не мог припомнить подобного разговора.

Зато почти каждый с удовольствием вспоминает, как познакомился с Гюнтером. Ваш покорный слуга слышал с десяток вариаций истории о том, что на первую просьбу представиться он отвечал: «У меня сейчас нет имени». Хотя этот сюжет я могу рассказать и от своего лица, ведь наше знакомство произошло точно так же.

Гюнтером он начал называть себя значительно позже. Думаю, это, как и все в его жизни, связано с какими-то идеями и изменениями его концепций. Также я убежден, что вовсе не это имя было дано ему матерью при рождении. Тем не менее раз он сам его выбрал, то и мы будем в дальнейшем пользоваться им.

Гюнтер был, что называется, кабинетным философом – впрочем, много ли вы видели иных, – профессором и настоящим мыслителем. Он оставил немало опубликованных работ, которые, как ни жаль, затерялись на полках с другими современными трактатами. Это в высшей степени досадно, поскольку наследие Гюнтера могло бы создать обширный плацдарм для размышлений, стать предметом обстоятельных исследований, а то и положить начало новой философской школе. Однако не помог этому даже его недюжинный литературный талант, выгодно выделявший тексты Гюнтера в сонме иных сочинений такого рода.

Как ни жаль, но уже сегодня можно с уверенностью утверждать, что его наследие не будет «открыто» по прошествии лет. Время внезапных находок, обнаружение «сокровищ» в результате «раскопок» на полках библиотек осталось позади. Теперь с каждым днем они оказываются погребенными все надежнее. Этот процесс набрал слишком большую скорость, и безжалостное время не разбирает, каких текстов остро недостает человечеству, а какие можно забыть без потерь.

Случай с Гюнтером сложен еще и потому, что даже беглое введение в его комплексное мировоззрение займет слишком много времени и потребует значительных усилий, как от меня, так и от вас, дорогой читатель. Так что от этого пока придется воздержаться. Скажу только, что его – воспитанника, апологета и продолжателя рафинированной немецкой философии бытия – занимали более проблемы разрешения противоречий, таящихся в существующих, прошедших через века идеях, нежели создание новых учений. На фоне тотальной страсти всех и вся культивировать сугубо свои, зачастую не стоящие выеденного яйца мысли, даже не удосужившись познакомиться с тем, что делали предшественники, уже само по себе скромное желание Гюнтера выступать в качестве «лекаря идей» вызывает огромное уважение и симпатию.

А ведь действительно многие фундаментальные доктрины, которые в свое время выглядели долгожданными неоспоримыми откровениями, с каждым новым веком разрушались на глазах историков и философов и, стало быть, нуждались в лекаре. Гегельянство, будоражившее умы полтора столетия, концепция сугубо двойственной диалектики, давно выглядит наивным упрощением и уплощением рельефной картины мира. Универсум собирает воедино, определенно, существенно более сложная связь, чем «единство и борьба». Вдобавок отнюдь не только противоположности участвуют в ней.

Концепции категорического императива и «вещи в себе» Иммануила Канта несли несомненный отпечаток почти потустороннего совершенства, но после катастроф XX века стали выглядеть как сугубо учебные построения, подходящие для блистательной диссертации, но не для жизни.

Еще больше проблем обнаруживалось в философских доктринах, так или иначе постулирующих отсутствие смысла бытия. Гюнтер обратил внимание на то, что если его нет, то знание и передача этой «благой вести» становится не только бессмысленной, но зачастую вообще невозможной.

В качестве примера рассмотрим доктрину экзистенциализма. Итак, пусть объективной общей истины не существует. Тем не менее существуют частные, обладающие свойством экзистенциальности, то есть связанные с отдельным человеком, конкретным прецедентом бытия. Если субъекту что-то кажется истинным, то это характеризует исключительно субъект, и больше ничего. Такую истину нельзя делегировать, преподнести кому-то другому, в том числе и читателю философских трактатов. Точнее, в интересах каждого конкретного субъекта не опираться на чужие истины, но только на свои, экзистенциальные.

Теми или иными словами именно это сообщает широкий круг мыслителей от Кьеркегора и Ясперса до Сартра и Камю. В том случае если они ошибаются, то практического смысла в знакомстве с их трудами нет, кроме разве что расширения кругозора еще одним людским заблуждением. Но если они правы, то дела куда печальнее, ведь универсальной истиной сказанное быть не может, а какое нам дело до неделегируемых истин чужих прецедентов бытия?

Нужно все-таки отметить, что экзистенциализм, особенно в сартровском варианте – не стоит думать, будто внимание Гюнтера было сфокусировано исключительно на немецких мыслителях, – казался ему достаточно резонным, но не в этом дело. Допустим, что некий философ создал концепцию, которая деформирует категорию смысла. Какие в таком случае средства остаются у автора для того, чтобы донести до читателя зерно обнаруженной, пусть и мнимой истины, таящееся в этой концепции? Можно ли предугадать червоточину, заложенную в рациональном построении, которая разрушит его под действием внешних исторических обстоятельств, при условии того, что сами эти обстоятельства на момент создания доктрины невозможно себе даже вообразить? А может, обстоятельства ни при чем? Может, некое учение – это как раз та самая константа, которая обнажает неуклонное изменение человека как биологического вида? Вот такие вопросы занимали Гюнтера.

Еще раз повторю, его работы – предмет для отдельного и подробного разговора, но есть одна гипотеза, прекрасная настолько, что если из всего им созданного в людской памяти сохранится только она – это уже будет неплохо.

К сожалению, ее невозможно сформулировать и передать словами автора, поскольку отдельного описания Гюнтер не оставил. Нечего процитировать, не на что сослаться… Однако до нас дошли опирающиеся на нее труды, с помощью и на основании которых можно попытаться ее изложить. В силу этого я должен признаться, что существование некой гипотезы, стоящей за позднейшими работами Гюнтера, это по большому счету мои домыслы. Тем не менее, сколько бы я ни размышлял, никаких других объяснений появления этих текстов придумать мне не удалось. Кроме разве что самого печального предположения. Но даже допустить мысль о том, что итоговые труды жизни моего друга были не более чем помутнением его рассудка, я не могу.

Около десяти лет назад Гюнтер изрядно удивил всех тех, кто входил в его ближний круг, кому он в первую очередь показывал свои тексты. Из-под пера мыслителя вышел удивительно наивный, если не сказать смехотворный, космогонический трактат, значительно уступающий в обоснованности даже тем, что были написаны пять, шесть, семь, восемь столетий назад. Собственно, это сочинение и походило скорее на литературную стилизацию под произведения богословов Средних веков или эпохи Возрождения, нежели на результат философских размышлений современника. Относиться к этому тексту серьезно отказывались решительно все. Большинство от души посмеялись, тогда как отдельные злые языки сразу начали поговаривать, будто Гюнтер сошел с ума.

Когда он выдал на-гора третий подобный труд, описывающий происхождение людей от подводных камней, а также развивающий представление о том, что внутри каждого человека находятся пять птиц, отличающихся размером и повадками, всеобщее веселье сменилось настороженностью. Многие тогда отвернулись и тихо ушли из его жизни, поскольку говорить Гюнтеру о том, что его светлый и яркий разум более не существует, никто не хотел. Именно поэтому, когда через несколько лет он и сам исчез, никакого резонанса не последовало. Те, кто его еще помнил, сделали вид, будто ничего таинственного в этой истории нет, просто безумец, вероятно, решил, никого не предупреждая, уединиться в какой-то келье и продолжить творить свои абсурдные тексты.

Но прежде чем уйти, Гюнтер написал еще немало. Он вообще был чрезвычайно плодовитым мыслителем. Тогда-то я и подумал, что раз мозг не изменяет ему в смысле количества порождаемых идей, почему же все решили, будто он подведет своего обладателя в смысле качества? Моя логика тут небесспорна, однако призна́юсь, что именно по этой причине я принялся внимательно перечитывать его труды и довольно скоро понял, в каком же ужасном, несправедливом и недальновидном заблуждении пребывает большинство наших общих знакомых. Ведь этими текстами Гюнтер, быть может, начал и с успехом вел самую важную часть своей работы в жизни.

При всем пристрастии к кристальной философской мысли, детерминизму и логической обоснованности автор довольно рано понял, что столько, сколько помнит себя человечество, подобные средства не оказывались адекватными реальности. За многовековую историю мысли они помогли создать лишь путаницу, не давали ответов, но только приумножали вопросы. Великие концепции неизменно понимались ошибочно, идеи плодили заблуждения. Если говорить о философии, то люди поднаторели лишь в одном – в превратном ее толковании. И вот тогда Гюнтер подумал: что, если истинное знание можно передать как угодно, только не непосредственно?

Его поздние сочинения становились все сложнее. И хоть они походили на образчики богословия XIII–XVI веков, задачи, стоящие перед Гюнтером, были принципиально иными, а труды отличались нарочитой изощренностью.

Когда Сведенборг писал, что существует четыре мира: природный и духовный универсумы, а также ад и рай, – он в силу каких-то причин думал, что так есть на самом деле. Высказывая свои соображения, шведский естествоиспытатель делал, как ему казалось, шаг навстречу истине. Когда он говорил, будто ангелы бывают трех цветов: красные, лазоревые и белые, – Сведенборг считал, что дело так и обстоит. Быть может, ему являлись небесные создания всех этих разновидностей. Когда он писал, что на третий день после кончины, переходя в духовный мир, благодетельные люди становятся голубями и овцами, тогда как грешники – совами и летучими мышами, он – уж не будем сейчас обсуждать почему – в этом не сомневался.

Бонавентура утверждал, что у человека имеется три ока – мысленное, телесное и созерцательное, – поскольку находил их в себе и других. Мейстер Экхарт действительно видел разницу между божеством и богом, наглядно, а не умозрительно представляя себе «полную чистоту божественной сущности». В отличие от них, когда Гюнтер писал, что для каждого человека на земле существует дерево, в котором обитает его альтус – третий из четырех (наряду с традиционной душой, архонтом и «дном ока») структурных элементов его возвышенной субстанции, – он так не думал ни секунды.

Учение катаров, в котором бог представал как некий исполнительный ремесленник, что, в свою очередь, допускало возможность его ошибок, а также предполагало, будто он вовсе не является вершиной иерархии, было сплавом широкого спектра восточных и западных религиозных трактатов. Многие люди погибли, отстаивая эту ересь, видя свою цель лишь в одном – скорректировать тотальные заблуждения традиционного христианства. Гюнтер бы не стал отдавать жизнь за концепцию того, что боги – а у него их множество – это своего рода крестьяне, совмещающие работу возницы, пахаря и сеятеля. Он не пошел бы за это на смерть отнюдь не потому, что не был верен своему делу. Просто он не предполагал, что так оно и есть.

Мой друг создавал заведомо ложное учение, которое глупо было принимать. Он рисовал картину, полную избыточности и противоречий, в которую невозможно было верить. Его мир оказывался настолько сложным и испещренным деталями, что даже запомнить и ориентироваться в нем никто бы не смог. Что же оставалось? Читатель его поздних трудов неизменно оказывался в смятении, и первая же соблазнительная его мысль состояла в том, что все это какой-то абсурд, который исключает «правильное понимание». Но ведь если за всю историю человечества идеально отточенные идеи так и не создали представления об истине, то, быть может, неуловимая таится в ложном понимании ложного? Если истину не удавалось сформулировать непосредственно, то почему бы ей не возникнуть опосредованно, из блужданий по пугающему лабиринту абстракций, нарочитых усложнений и недомолвок Гюнтера?

Его мнимый хаос является сугубо интеллектуальной конструкцией. Поздние работы моего друга, хоть внешне и напоминали древних богословов, были попросту невозможны во времена, когда люди, подобно Бонавентуре, Экхарту или Сведенборгу, видели свою задачу в том, чтобы выразить структуру мира, как он есть. Гюнтер уже не тешил себя амбициозными надеждами. Он создавал универсум, которого не существовало и не могло существовать. Пользовался не древними книгами и не опытом экстатических Откровений, но дорогами разочарований, интеллектуальных тупиков, развилками неоднозначностей. Именно поэтому результат его труда, мне кажется, наиболее разумно называть лабиринтом, в котором на каждом шагу встречаются или мерещатся следы чудовища.

Последние годы на кафедре Гюнтер только и занимался тем, что оттачивал, доводил до некого, ведомого лишь ему совершенства свой лабиринт, в котором не было входа, но, быть может, где-то таился выход. Впрочем, где именно – не знал и сам автор. В связи с этим я уверен, что если бы мой друг не исчез, то вскоре он в очередной раз сменил бы свое имя. На этот раз, я не сомневаюсь, он стал бы называться Дедалом. Потому я вновь приступаю к чтению его текстов – в поисках то ли выхода, то ли Минотавра.

Загрузка...