Глава 2. Мира

Родители Миры познакомились во сне. Так утверждал отец. На самом деле в одну из январских суббот военные пришли на танцы, а Вера с подружками-учительницами как раз дежурила в клубе. Тогда было принято присутствовать в церквях и домах культуры и записывать бунтарей и смельчаков. На улице стоял невыносимый холод. С крыш свисали метровые сосульки. Ветки деревьев, будто оклеенные рисовыми зернами, не шевелились, и дороги, застеленные белыми ватманами снега, переливались алмазной пылью. Полная луна застыла, боясь спугнуть девушку с коромыслом.

Прохор по стойке смирно стоял у двери. Не мигая, смотрел на Веру, трогал верхнюю пуговицу, словно она впивалась ему в горло, поправлял пряжку ремня и вспоминал, где он мог ее видеть. И только, когда вернулся в казарму и лег под вытертое солдатское одеяло, осознал, что она ему несколько раз снилась. В той же черной искусственной шубе с мохеровым шарфом. С той же брошью в виде большой перламутровой фасолины, обрамленной серебряным кружевом. В первом сновидении она медленно вышла из леса и направилась в сторону реки. Затем оглянулась и равнодушно сказала: «У тебя есть совсем немного времени. До начала ледохода». Он кивнул и кинулся за ней по следу, только девушка следов не оставила.

Во втором сне она сидела на берегу и задумчиво смотрела на двух купающихся уток. Те смешно перебирали красными лапками, имитируя ход колесного парохода из фильма «Все реки текут», крякали и опускали под воду свои длинные переливчатые шеи. Вера смеялась и улюлюкала: «Ты только посмотри, какие забавные, словно дети!» Неожиданно одна из них нырнула всей тушкой и больше не вынырнула. Вера страшно закричала, кинулась к воде, но Прохор успел поймать ее за рукав. Речку мгновенно сковал толстый лед, первая утка резко взлетела вверх и превратилась в сияющую точку, возможно, Шаулу из созвездия Скорпиона, а вторая навсегда осталась под прессом растрескавшегося стекла.

В третьем сне Веры не было. Только дедушка-карлик с запутанной бородой, густыми бровями и камилавкой4. Он поднял вверх указательный палец и сказал: «Ты можешь на ней жениться, а можешь струсить, и неизвестно, что для тебя лучше».


Через неделю они уже вместе слушали «Вологду» и танцевали под «То ли еще будет». Он проводил ее до общежития и не проронил ни слова. Вера пересказала все прочитанные за последние годы книги и библиотечные новости. С выражением декламировала «Стихи о рыжей дворняге» Асадова и поделилась историей написания «Баллады о прокуренном вагоне». Он кивал, поддерживал ее под локоть и о чем-то сосредоточенно думал. Сосны, промерзшие насквозь, казались пустыми изнутри. Снег разъедал тьму как отбеливатель, и фонари отсвечивали исключительно желтым. Вера оговорилась, что в середине марта к ней должен приехать жених из Житомира, и Прохор попросил об отмене свидания, подчеркнув серьезность своих намерений. И даже собственноручно отнес на почту письмо, в котором Вера давала парню от ворот поворот.

Встречались они всего ничего. Несколько месяцев – с февраля по май, а в июне поженились. В тот день шел дождь и слишком резко отдавало рыжими лилиями. На Вере плохо сидело платье. Она взяла его напрокат в самый последний момент, когда уже не осталось нужного размера, поэтому приходилось постоянно поправлять то сползающие рукава, то пустоватый для ее груди лиф. Прохор вел себя сдержанно. За весь праздник сказал всего лишь несколько фраз. Спросил: «Тебе не холодно?», уточнил, когда подавать горячее, и после каждого «Горько!» упирался кулаками в бедра и подводил итоги: «Хорошо-то как!»

Жили они сперва в гостинке, оклеенной дурацкими виньеточными обоями, и с люстрой с резными пластмассовыми висюльками. Потом им дали квартиру – двушку с неуютной прямоугольной спальней, большой северной комнатой и кухней меньше спичечного коробка. Вера радовалась и с первой зарплаты купила плюшевый ковер с «Тремя богатырями», настольные часы в виде шкатулки и огромного фарфорового оленя. Позже они скопили на гарнитур из двух кресел и раскладного дивана и на бобинный магнитофон. Прохор очень любил музыку и часто слушал песни Ободзинского. Садился после работы в кресло и ритмично кивал, черкая острым подбородком воздух. Особенно ему нравилась «Песня о первом прыжке».

Они тяжело притирались и даже в первый месяц хотели развестись. Прохор – подтянутый, худощавый, властный, напоминал длинную линейку для измерения тканей. Крепкий пресс, сильные жилистые ноги, красивые стопы и тонкие пальцы музыканта. Говорил короткими, отрывистыми фразами, ходил по квартире в белой майке, спортивных штанах и исключительно босиком. Даже когда плохо топили и в квартире столбик термометра еле дотягивал до четырнадцати градусов, он все равно мелькал своими сухими синими пятками. Дисциплинирован, с силой воли Маресьева и Гастелло, уважающий научный атеизм и воинский устав. Считал, что мудрая женщина всегда простит и что ее дело маленькое – рожать и вести домашнее хозяйство. Вырос в многодетной семье и полагал, что для жизни нужен минимум: котелок, походная лопата и фляга. Категорически не пил томатный сок. Еще курсантом побывал на заводе и видел его производство от начала и до конца. Мужики топтали помидоры в огромных чанах и смачно сплевывали, а потом, не меняя сапог, выходили на перекур, за накладными и даже в сортир. А еще на дух не переносил сгущенку. В училище они пили ее на спор неразбавленной и за один присест. Однажды он осушил одним махом три банки, после чего утерся, забрал выигрыш и больше никогда на нее не смотрел.

Прохор требовал порядка во всем: в квартире, в мыслях и поведении. Вере приходилось дважды сливать воду при варке бульона, обдавать чашки кипятком, каждый день мыть полы, натирая их фланелью, и окна с нашатырным спиртом. Он любил повторять, что хорошую хозяйку видно по двум показателям: по чистоте стекол и стерильности кухонной плиты. Ел на завтрак исключительно свежий куриный суп, пил крепкий чай из стакана с подстаканником или ягодный компот. Вера послушно морозила клубнику до состояния красных крупных камней. Набрав полный рот воды, старательно через газету утюжила его форму. Крутила валики из полотенец и засовывала их в рукава армейских рубашек для лучшего разглаживания, а потом распахивала окна и выветривала стойкий запах горячей типографской краски.

Вера, напротив, напоминала взбитый белок. И вроде много объема и пышности, а сожмешь – и ничего не остается, разве что липкая ладонь. Миловидная, с выступающим животиком и полными ногами. Уютная и покладистая. Она все делала молча и старалась быть незаметной. Невидимой, чтобы никого лишний раз не потревожить. Молча лепила вареники, молча нанизывала лисички, выбивала ковры, подклеивала книги и проводила в школе Пушкинские вечера. Ее волнение можно было вычислить только по одному фактору: когда нервничала – долго и звонко стучала ложкой. Над сковородой, кастрюлей, тарелкой. Часто в момент разговора обнимала себя руками, скрещенными крест-накрест и склоняла голову на бок. Обожала запах чуть протухшей селедки, а еще помидорной рассады в момент пересадки в открытый грунт.

Она верила в приметы и была убеждена, что после полуночи нельзя смотреть в зеркало, так как именно в это время есть риск увидеть потусторонний мир. Духов, которых еще не определили ни в ад, ни в рай и они зависли в междометии, продолжая мытарствовать. И Мира потом очень долго боялась ночных зеркал. Кроме того, Вера не приветствовала в воскресенье любую работу: вязание, стирку, колку дров, утюжку наволочек и штопку, периодически пересказывая историю своей тетки, которая вышивала на Пасху, а потом увидела, как к ее дому торопятся умершие. След в след, смиренно опустив головы. Босиком, в длинных льняных рубахах. Женщины почему-то без платков и в разорванных нижних юбках тихо пели песню, вернее, молитву и затравленно оглядывались по сторонам. Бледные, простоволосые, как русалки на картине Крамского. Ее прадед уже занес руку, чтобы постучать в окно, но тетка вовремя спохватилась, начала читать 90-й псалом, и мираж осел дымкой у подведенного синим фундамента.

Вера и Прохор любили друг друга по-своему. Очень дозированно. Будто выдавливали любовь из тюбика. Капали строго по рецепту из пипетки на сахарок. Взвешивали чувства на аптекарских весах – сто граммов на порцию, ни больше и ни меньше. Они обосновались в сорока километрах от Киева, в небольшом городке с хлебобулочным комбинатом, выпекающим свадебные караваи, сухари и пародию на торты, с железнодорожной станцией, на которой тетки торговали беляшами прямо из младенческих колясок, и сбитым на скорую руку рынком. Там всегда можно было купить свежее молоко, сушку, квашенную капусту, пучок калины и луковую шелуху для поминальных яиц. За рынком – бюро ритуальных услуг с оббитыми шелком гробами и габбровыми памятниками. Шашлычная. Четыре школы: две обычных, лицей и школа-интернат. Цветочный магазин, кузня, бар «Невинный садовник» и центральная парикмахерская. А еще огромный тубдиспансер, в который съезжались кашляющие со всей области, и детская кардиологическая больница.


Мирка с рождения напоминала сосиску. Все у нее было длинным: головка, шея, руки и ноги. Папа боялся брать ее на руки и жаловался:

– Вера, у нее вместо головы цилиндр, и вся она напоминает футляр для чертежей.

Девочка почти никогда не плакала и не смеялась. Молча играла с резиновой уткой, а когда прорезались зубы – отгрызла ей нос и хвост. Прохор назвал ее в честь «мировой революции», а у Веры ее имя ассоциировалось с вечнозеленым миртовым деревом – символом нерушимой любви, мира и супружеской верности. Она любила повторять, что после Большого потопа голубь принес именно миртовую ветвь, и при этом ванильно улыбалась, складывая руки на коленях, как чопорная гимназистка.

Мира росла нелюдимой. Выходила во двор не потому, что так хотела, а потому, что мама поощряла игру со сверстниками. Возле гаражей стояла ржавая клетка, на которой дядьки, бесконечно ремонтировавшие свои мотоциклы, раскладывали шурупы и гаечные ключи. Она забиралась внутрь и сидела в ней часами, рассматривая мир через круглые очки Кролика из «Винни Пуха». А потом мама не могла понять, почему трусики на попе испачканы ржавчиной.

Обожала конфеты из детской смеси «Малютка», бананы и торт «Наполеон»: пачка маргарина два стакана муки и пол стакана воды. Запахи прибитой дождем пыли, жженых спичек и деревянной стружки – мягкой, теплой, напоминающей голландский сыр, пропущенный через крупную терку. Боялась лечить зубы у толстого стоматолога с пассатижами. Мама каждый раз по ее возвращению от врача пекла творожное треугольное печенье, которое называла марципанами, и читала ей «Чук и Гек» Гайдара.

Когда подросла, она могла часами разгадывать ребусы и кроссворды. Запоем читала детективы, особенно Стивена Кинга и Агату Кристи, и рассматривала хрестоматию по русской живописи, подолгу задерживаясь на любимых полотнах: «Княжна Тараканова», «Сватовство майора» и «Неравный брак». Терпеть не могла сантименты, и как только мама усаживалась смотреть свой любимый фильм «Мужики» и начинала всхлипывать, вытирая глаза кончиком пододеяльника, была готова разбить телевизор. Ее раздражало все: и музыка с дребезжащей балалайкой, и простоволосая ковыль-трава, и дети, оплакивающие продажу коровы. Ненавидела «Белый Бим Черное ухо» и все фильмы про войну.

В один из летних дней она играла «в куклы». У них был настоящий чай, «дюшески» и печенье «Юбилейное». Наташа пришла в гости к Нюре. Время от времени девочка поднимала голову и посматривала на экран. Шла жуткая черно-белая картина, снятая будто из-под земли, и звучала музыка, почти что «Танго смерти». Кадры наслаивались друг на друга, мелькали голодные вытянутые лица детей и наспех сколоченные полки, напоминающие фанерные ящики для посылок. В таких им тетя Лида из Херсона присылали яблоки, вязаные тапочки, похожие на почтовые конверты, и несколько пакетов ваты.

– Что это?

– Тс… Не мешай. Это концлагерь.

Мира попробовала выговорить новое слово, но оно не умещалось во рту и царапало десны. Один малыш на экране безостановочно чесал обритую головку и тащил свою маму за палец:

– Полежи возле меня.

Только места в «ящике» не было, и он опять засыпал один, поджав под себя коленки, как зародыш в утробе.

Мира начала рыдать, забившись в холодный северный угол, и мама снарядила ее на улицу. Только плечи ходили ходуном и никак не получалось застегнуть сандалии.

Августовский воздух уже вскипел. Дворовые собаки крепко спали в тени ореха. Воробьи играли в догонялки, и горько пахло бархатцами. Девочка долго не могла опомниться. Бесцельно бродила вокруг картежного стола и песочницы. Вспоминала загостившуюся у бабушки Мыньку и задумчиво трогала руль мотоцикла «ИЖ». Славик, сосед сверху, пытался надеть велосипедную цепь на свой «Орленок», а у нее в голове болталась одна и та же фраза: «Мама, полежи возле меня».


В это же время она увлеклась анекдотами. Вечно подслушивала за старшими и потом выдавала в самый неподходящий момент. Однажды папа ее купал. Она терпела, пока он намыливал голову, а потом выплюнула пену и заулыбалась:

– Женщина пришла на пляж с собакой, которую звали Пушок. Разделась догола, прыгнула в речку и поплыла. Когда вышла, увидела, что нет ни собаки, ни одежды. Прикрылась лопухом и забегала по пляжу, выкрикивая: «Пушок! Пушок!» Мимо проходил мужчина, и она спросила, не видел ли он Пушка. Мужчина посмотрел пристально и ответил: «Вижу, вижу твой пушок через тонкий лопушок».

Прохор замер, а потом не сильно потянул ее за ухо. Девчушка расстроилась:

– Что, разве не смешно?


Миру в классе недолюбливали, сторонились, считали зубрилкой и слишком правильной. А еще выскочкой и даже пробовали затравить, только она не позволила. Однажды все сбежали с урока по трудовому обучению, чтобы посмотреть фильм «Сердца трех», а она единственная осталась. Просто не считала нужным пропускать занятие ради какой-то сопливой картины. Ребята обозлились и на следующий день потоптались по ее новому зеленому пальто в раздевалке. А она, недолго думая, врезала пару раз самым борзым и навсегда отбила охоту себя обижать.

За глаза ее дразнили «тростью с набалдашником». Может, из-за головы, твердой, как камень. Когда случайно на уроке физкультуры с кем-то сталкивались лбами, то ей было ничего, а второй отплевывался кровью. Она быстро росла и в четвертом классе вымахала выше всех мальчишек. Ее локти и коленки продолжали заостряться, подбородок выступал и нос казался слишком большим для ребенка ее возраста. Прямые длинные волосы наэлектризовывались и поднимались вслед за шапкой антеннами, а щеки никогда не розовели, даже после стометровки.

В шестом классе после викторины по творчеству Ханса Кристиана Андерсена ей устроили настоящий бойкот. Пионервожатая, вздорная девушка в короткой джинсовой юбке, объявила конкурс среди учеников средней школы. Мира подошла к подготовке со всей ответственностью. Перечитала все сказки, воспоминания и даже переписку с благодетелем Колином. Практически жила у мамы в библиотеке, конспектируя в тетрадь характеристики: некрасив, тощ, долговяз, с длинным носом. Боялся пожаров, поэтому всегда возил с собой веревку, чтобы спастись через окно, а еще собак, пропажи паспорта, отравлений, ограблений и погребения заживо. Каждый раз у кровати клал записку: «На самом деле я не умер». Страдал от зубной боли. Совершил двадцать девять больших путешествий. Имел огромный размер ноги и не переживал, что кто-то из гостей уйдет в его галошах. Учился неважно, даже ниже среднего, и до конца жизни писал с грубыми грамматическими ошибками.

С первых минут викторины она уверенно вошла в тройку лидеров. Отвечала бойко, быстро, без раздумий. И когда пришло время решающего вопроса, услышав первые три слова «Кто сочинил марш…», выкрикнула фамилию Хартман. Ведь она знала, кто написал марш к его похоронам. Такой, чтобы за гробом поспевали идти дети. Все переглянулись, и по залу прошел электрический разряд. Несколько учительниц выбежали за дверь, как ошпаренные, и оттуда донеслось их громкое возмущение. Дети стали кричать: «Так нечестно! Она знала вопросы!» Мама закрыла лицо руками и спряталась в библиотеке, и только Мира продолжала стоять и с тоской смотреть в окно. Ей было не с кем разделить свою заслуженную победу.


Она лучше всех знала математику и с ходу называла третий признак параллелограмма. Наравне с мальчишками разбиралась в планетарной модели атома и в сути опыта Резерфорда. Запоем читала биографии известных художников и выписывала их чудачества в блокнот.

Лотрек мог пописать в церкви, а когда изнывал от жары, держал ноги в тазике с молоком и клал себе на голову ломтик лимона. Пожимал руку с такой силой, что трещали кости, и обожал присутствовать при операциях.

Гоген игнорировал общество, и однажды, когда у них были гости, явился в ночной рубашке и направился через всю комнату за книгой. И только у двери попросил дам «не обращать на него внимания». Много раз был женат, в том числе и на тринадцатилетней таитянке.

У Модильяни первую картину купил слепой, а одной из его возлюбленных оказалась чудачка – английская поэтесса с живой уткой в корзинке. Они часто дрались: она размахивала метлой, а он бросался цветочными горшками. Однажды ему что-то не понравилось, и он разорвал на ней платье из черной тафты. В клочья. В людном месте, среди бела дня.

Кроме художников Мира интересовалась биографиями самых богатых людей, к примеру, Джона Рокфеллера, любившего хлеб с молоком и до самой смерти заполняющего книгу доходов и расходов, и Генри Форда, доплачивающего за трезвость. Читала мемуары известных архитекторов, скульпторов, артистов и все пыталась вывести некий общий закон благополучия, изобилия, успеха. Отец не поддерживал ее исследований и утверждал, что эти люди просто чудаки и, возможно, везунчики, а мама переставляла все с ног на голову и приставала с одним и тем же вопросом:

– Неужели ты думаешь, что в этом счастье? В славе, богатстве, известности?

Она зависела от чтения. От сюжетов Теодора Драйзера, Набокова, Джека Лондона и Марка Твена. От размышлений Золя и Хемингуэя. Читала все подряд, и однажды нашла у родителей под подушкой книгу, завернутую в спортивную газету. Это была «Эммануэль». Она открыла и стала жадно выуживать фразы, краснея и стесняясь самой себя и своих ощущений. Перечитывала по несколько раз сцену в самолете и то, как Мари Анж ласкала себя двумя влажными пальцами, а потом умоляла подругу проделать то же самое.

Затем наткнулась на роман «Это я – Эдичка» и долго переваривала любовную сцену двух мужчин – белого и негра. Отплевывала ее, как песок с плохо промытых зеленушек. Чуть позже нашла информацию, что автор – русский эмигрант, как-то раз приковал себя наручниками к зданию штаб-квартиры газеты «Нью-Йорк Таймс», требуя опубликовать свои статьи. После старалась выхватить любые откровенные сцены в «Любви во время чумы» Маркеса и в романе «Жизнь» Ги де Мопассана, в котором муж главной героини придумал прозвище для ее сосков.

К семнадцати годам она была переполнена самой противоречивой информацией. Посмеивалась над институтом семьи, не верила в любовь, уважала закон Парето, говорящий о том, что «20% усилий дают 80% результата, а остальные 80% усилий – лишь 20% результата», и считала, что Бог – это энергия или эфир. Никогда не молилась и не носила крестик. Ее раздражала толстая нитка, которая быстро превращалась в серую и неопрятно выглядывала из-под платья или белой спортивной футболки. В ее голове все смешалось: отцовское, материнское, литературное и почерпнутое из запрещенных книг. И не было твердых истин и четких граней типа белого и черного. Не прослеживалось деления на хорошее и плохое, на правильное и абсолютно неверное. С мамой говорить не решалась, та была потеряна для самой себя. Отец ушел с головой в работу и во внебрачные отношения, а она оставалась один на один с книгами, журналами и собственными незрелыми мыслями.


Живописью Мира заболела еще в первом классе. Сперва изучила вдоль и поперек учебник «Русское искусство» с картиной «Не ждали» на обложке, а чуть позже мама стала приносить книги о художниках: «Творчество» Золя, «Луна и грош» Моэма и «Жажда жизни» Ирвинга Стоуна. В средней школе она перечитала все книги Анри Перрюшо и могла спросонья пересказать биографии Мане, Сезанна и Жоржа-Пьера Сёра. Каждый раз, когда брала новую книгу-историю, чувствовала сильнейшее возбуждение и подолгу не могла уснуть, перерисовывая стулья, башмаки, ирисы, лошадей, вытянутые модильяновские лица и гогеновских желтокожих девушек. Ей в тот момент казалось, что они по утрам натирают кожу морковным соком.

Мира обожала рисовать и делала это каждую свободную минуту. Когда все гоняли коридорами и играли в «Пионер, дай смену», пряталась за дверью и делала наброски карандашом: завуча в неизменном пальто-шинели, директора, разъезжающего на вишневых жигулях, географичку ростом с наперсток, техничку тетю Зину, вечно плачущую и собирающую по домам старые тряпки. Все были в курсе подробностей ее семейной жизни. Муж, отец семерых детей, периодически уходил за хлебом, а возвращался только через две недели. С хлебом.

В их городке не нашлось художественной студии, и мама, проникшись ее увлечением, договорилась о занятиях с генерал-майором в отставке. Он был членом Союза художников Украины и днями напролет стоял в тени плодовитой актинидии с огромным треногим мольбертом. Александр писал натюрморты и пейзажи для первого президента, парочки министров и всегда имел много заказов. Он согласился давать уроки за посильную помощь на огороде, и Вера много лет выращивала для него картошку, лук и его любимую цветную капусту.

Художник всегда пребывал в приподнятом настроении, несмотря на то, что обходился без левой ноги и был женат на очень ворчливой женщине. Маленькая, крикливая, страдающая астмой, она два раза в день смотрела «Санта-Барбару», не поднимала ничего тяжелее стакана воды, постоянно брюзжала и раздавала ценные советы: «слишком затемнил», «неестественно высветлил», «не передал настроение» или «исказил форму». Они познакомились во время войны. Женщина несколько месяцев прятала его раненого, тогда еще лейтенанта, от немцев. Когда война закончилась Александр вернулся, и в знак благодарности сделал ей предложение. В последствии всю жизнь винил в этом Бога, повторяя, что в целом счастлив, но дважды Всевышний его сильно обделил. Первый раз, когда дал такую невыносимую жену, а второй – когда отнял ногу.

Ногу он потерял на учениях в пятьдесят лет. В «бобике» ехали четверо: он, два полковника и водитель. Вечерело. На болоте распевались лягушки, выстраивая исключительно неприятные для слуха интервалы. Из открытых окон тянуло задохнувшейся водой и карболкой. Кое-где прямо посреди беспорядочной зеленеющей травы пошатывались фиолетовые кусты дербенника. Он засмотрелся, и вдруг стало жарко и слишком светло. Учебный снаряд случайно попал в машину, в итоге трое погибли, а ему оторвало ногу выше колена. Пришлось долго валяться в госпитале, а потом всему учиться заново: ходить, мыться в ванной, водить машину и спускаться по ступенькам. Первое время он очень тосковал, читал молитвы от уныния и не находил себе места. Через месяц вспомнил о своем юношеском увлечении и попросил купить акварель. Заочно закончил художественную академию и начал рисовать исключительно с натуры. Очень точно изображал капустные грядки, отсеченные разделочным ножом карьеры, акациевые заросли, стоячие пруды с капризными кувшинками, соломенные крыши, покосившиеся заборы, кукурузные початки и падающее, словно в земляной карман, солнце.

Мира прибегала к нему сразу после школы, не переодеваясь и не обедая. Маршировала, широко ступая длинными ногами-циркулями, чтобы побыстрее научиться правильно держать свободной рукой кисть и изображать румяную булку хлеба с помощью линий и пятен. В мастерской, до потолка залитой солнечным сиропом, непрерывно звучали песни Антонова, Тото Кутуньо и Адриано Челентано, а художник, таская за собой непослушную искусственную конечность, расхаживал из угла в угол и объяснял:

– Вот, смотри. У тебя дорога. По законам перспективы она должна сходиться в одной точке. А она у тебя уходит вдаль такой же широкой лентой, как и на переднем плане. Все линии обязаны соединяться, даже если они за пределами видимости.

Затем показывал, как правильно смешивать краски, подчеркивая, что один лишний цвет даст мутность и грязь:

– Прозрачные смешиваются с прозрачными, а плотные с плотными.

Постарайся избегать случайных движений, так как каждый мазок призван отвечать своему назначению. А у тебя две крайности: или анемичные рисунки, или петушиные хвосты.

Постепенно Мира освоила спичечные коробки, штриховку и простенькие натюрморты типа дыни Бухарки и веселой чашки с котятами.

Во время занятий он рассказывал о великих. О том, как маленький Лотрек любил лошадей и, бывало, пил лошадиное пойло и заедал черным хлебом, испеченным специально для собак. А когда крестили его брата, тоже пожелал оставить запись в метрической книге:

– Но ты же не умеешь писать.

– Ничего, я нарисую быка.


Вторым удовольствием после рисования были поездки к бабушке – бодрой, веселой и очень заводной маминой маме. Все каникулы они проводили вместе. По воскресеньям ходили на рынок и рассматривали товар. Бабушка восхищалась искусственными цветами, разноцветными тазиками и аляповатыми занавесками. Боялась грома, и каждый раз, когда начиналась гроза, пряталась под стол или в шкаф. Выращивала гладиолусы, пионы, гортензии. Жарила Мире толстые дрожжевые блины. Накрывала послеобеденный чай в саду, доставая праздничные мельхиоровые подстаканники, и кормила малиной, конопатым абрикосом и хвостатым крыжовником. Потом они ложились на кровать прямо под деревом, обнимались и засыпали.

Бывало, бабушка с мамой закрывались в летней кухне, и к Мире долетали ее сердитые фразы:

– Ты ее не понимаешь! Не чувствуешь! Скорбишь за привидениями и не видишь перед своим носом живых. Она тоже твой ребенок, и ей нужна мать. Ну, в кого ты, Верунь, такая уродилась? Пресная, как коржик. Мне так и хочется тебя присолить или присыпать сахарком.

В деревне было немного развлечений: свадьбы и похороны. Последние случались чаще, и бабушка брала ее с собой. Мира побаивалась мертвецов. За свое детство она перевидала разных: и с широко открытыми ртами, внутри которых застыл последний вдох, и с синюшным цветом лица, и с выпученными глазами. Однажды в самый разгар лета умерла женщина, и ее два дня не хоронили, все ждали дочку из Владивостока. Когда покойницу наконец-то вынесли на улицу, ее лицо уже блестело и трескалось на глазах. Мире постоянно казалось, что в любой момент из носа полезут черви. Все подходили прощаться и целовали кто в руку, кто в платок. Мира, как честная девочка, выполняющая все правильно, поцеловала в лоб и отшатнулась. На губах осталась скользкая вонючая слизь. Она обтерлась рукавом и мужественно добыла до конца.

На поминки приходил блаженный Василий. Странный молодой человек без возраста с трехлитровой банкой в домотканой сумке. Он всякий раз просил, чтобы ему налили с собой капустняк, единственный за столом весело смеялся, толкал рядом сидящих и обещал: «Не переживай, я тебя тоже похороню». Много ел, за троих. Рассказывали, что однажды он пришел к отцу и объявил:

– Отец, я хочу жениться.

Тот рассмеялся и дал ему подзатыльник:

– Но ты же дурак. Куда тебе жениться?

Юноша смерил его презрительным взглядом и быстро нашелся с ответом:

– Но вы же женились…

Мужчина от неожиданности подавился слюной и на следующий же день уехал в соседнее село искать невесту. Поспрашивал и нашел такую же, обиженную Богом, девушку.


По вечерам, когда жара с оранжевого выгорала до палевого, они с бабушкой отправлялись за «конскими яблоками». Мира бежала впереди, чавкая и спотыкаясь об кочки. Шлепала задниками сандалий и только видела сморщенный сухой лошадиный кизяк, тут же горланила во все горло:

– Бабушка, кизяк!

Стояла над ним остолопом, брезгуя взять в руки, а бабушка подбегала и ловко бросала его в железное ведро:

– Это незаменимая вещь при артрите. Я его распарю в горячей воде и буду обкладывать колени. И соседке отнесем. У нее страшные головные боли. Она его подогреет на сковородке, засунет в полотняный мешочек, приложит к вискам, а сверху укутает пуховым платком.

С бабушкой было весело. Она ныряла лучше мальчишек и дольше всех задерживала дыхание под водой. Когда выбиралась на берег, обувала комнатные тапочки, завязывала платок и заводила «Чому розплетена коса». Водила Миру в кино на «Любовь и голуби». Угощала в «чайной» квасом и песочным печеньем. Брала с собой на вечерние посиделки, и девочка с большим интересом слушала старушечьи разговоры, рассматривала широкие юбки, белые длинные панталоны и желтые острые ногти, напоминающие когти орла.

Однажды летом, когда она перешла в четвертый класс, в селе случился конфуз. Женщина, разменявшая шестой десяток, родила ребенка. Об этом говорили все и всюду. В очереди за хлебом, в церкви во время воскресной службы и даже возле сахарного завода, когда ожидали свои плотноупакованные мешки.

Она была краснощекой, здоровой деревенская бабой, обрабатывала полгектара огорода, запрягая себя в плужок, а муж – сухонький семидесятилетний старик, опираясь на палку, пас такую же тощую козу и крутил самокрутку. Месячных у нее не было уже больше года, и она прекрасно себя чувствовала, не испытывая никакого дискомфорта от климакса. Ну, поправилась сильно. Так все женщины ее возраста поправились и ходили с большими животами. Ну, иногда у нее что-то подергивалось внутри и даже трепыхалось подстреленной птицей. Только разве до этого? Сено киснет, и усы путаются на земляничных грядках. Бывало, жаловалась на газы и старалась меньше есть капусты, яблок и гороха. Подружки махали руками и говорили, что у них то же самое. Советовали пить семена льна и чаще выполнять упражнения «велосипед». А еще употреблять соду и магнезию.

В начале лета она собиралась в город на выпускной вечер внука. Он единственный в классе закончил школу с золотой медалью. Уже был приготовлен сарафан и наглажен дедов костюм. В углу – парадные коричневые туфли – им просто не было сносу. В животе еще с ночи ныло, тянуло, но требовалось полить шпинат и редисочку. А потом резко стало невыносимо больно и участились спазмы. Она закричала, завалилась на бок. Прибежал Иван, сосед слева, и с ходу поставил диагноз: кишечные колики. Быстро сориентировался, завел машину и так, в домашней клетчатой юбке и с грязными ступнями, повез в больницу.

Женщина родила в течение получаса, не успев даже толком испугаться, а потом горько плакала и повторяла: «Как же так?» Ей никто не верил, и все дружно повторяли, что она знала, просто мастерски это скрывала. Дед, еще больше осунувшийся, стоял под окнами, стучал своей палкой и кричал: «Это не мой!» А потом тоже плакал и сморкался в несвежий платок. И даже не приехал ее забирать, гордо оставшись дома. Забирал сын, и весь роддом висел в окнах, наблюдая, как внук – золотой медалист и просто красивый парень бережно несет сверток со своим спящим дядей.


Мира дружила только с одной девочкой – Анькой из многодетной семьи. С добрыми коровьими глазами, светлой непослушной копной, как у Пеппи Длинныйчулок, и волосатыми руками. Просто когда-то она побрила себе руки до локтей папиной бритвой, и с тех пор у нее выросла настоящая шерсть. Мама ни под каким предлогом не разрешала к ней прикасаться, пугая, что в следующий раз отрастет, как у шерстистого мамонта.

Девочку все любили и ласково называли «Мынькой». Она выносила из дома все без разбору: игрушки, вареники с ливером, кукол, мамины жемчужные бусы и папин чехол для удочек. Ее семья жила на пятом этаже под самой крышей, нагревающейся летом до ста градусов. Папа – щуплый, с большим ртом и густыми – в два пальца – бровями и мама – тихая невыразительная женщина с расплывшейся во все стороны талией. Четверо детей с разницей в два года, а еще собака – немецкая овчарка по кличке Несси.

Ее отец занимал должность парторга. В свободное время он играл на гитаре, и вся стена была увешана различными струнными инструментами: электрогитарами, парочкой домбр и даже балалайкой. А еще портретами Высоцкого и черными чеканками. По вечерам выходил на балкон и пел для всего двора «Кони привередливые» и «Скалолазку». Слыл заядлым охотником и по пятницам чистил ружье.

Его жена работала продавцом и занималась огромным хозяйством: кормила бройлеров, держала цесарок для диетического мяса и справлялась по дому. На искусство у нее не оставалось ни времени, ни сил.


Они все делали вместе. Вместе бегали на железнодорожную станцию и наблюдали за бабульками. Подслушивали их разговоры и хохотали до слез:

– О, явилась, не запылилась! Чтобы я у нее хоть что-то купила – да никогда! Однажды зашла, а она шинкует капусту. Расстелила старую простынь и трет на терке. Потом утрамбовала в выварке и стала метаться по дому в поисках тряпки, чтобы обмотать камень-пресс. Ничего не нашла. Достала из шкафа свои панталоны, вырезала мотню и положила сверху. Я еле выдержала, чтобы ничего не сказать, и тошнило меня потом целый день.

Сообща читали «Васек Трубачев и его товарищи» и декламировали друг другу дурацкие стишки, радуясь так, будто выучили монолог из Евгения Онегина:


Маленький мальчик нашел пулемет,

Больше в деревне никто не живет.

Только осталась бабка Матрена,

Жаль, на неё не хватило патрона.


Однажды Мира Мыньку подстригла. Подружка листала новый номер «Мурзилки» и ритмично сдувала челку с глаз. Та была длинной, до кончика носа. Мира не выдержала, схватила большие садовые ножницы и скомандовала:

– Садись! Будем тебя стричь.

С первого раза не получилось. Челка вышла косой. Она подравняла. Потом еще раз. И еще. До тех пор, пока от нее ничего не осталось. Последний вариант выглядел впритык при самой голове, и Мира стала натягивать на беспомощно оголившийся лоб капроновый бант. Мынька даже не взглянула в зеркало. Они быстренько выбросили волосы в форточку и выскочили во двор играть в «фанты».

На следующий день в детский сад пришел фотограф и навсегда запечатлел почти что лысую девочку в сарафане с матрешкой. Она стояла возле деревянной лошади и послушно смотрела в объектив своими огромными коровьими глазами.

А еще у Мыньки была фирменная страшная история. Она ее пересказывала с таким невозмутимым видом, что дети бледнели, а некоторые даже плакали:

– Это случилось в горах. Группа из десяти человек отправилась на отдых, и один мужчина взял с собой своего пятилетнего сына. В первую же ночь снится ему сон, что прибегает уродливый гномик ростом не больше метра, достает перо и начинает щекотать пятки. На следующий день сон повторился точь-в-точь. Он поделился с друзьями, и те признались, что этот же сон снился всем без исключения в течение двух предыдущих ночей. Вот тогда и решили притвориться спящими, чтобы узнать, в чем дело. И, действительно, около полуночи прибегает гномик с павлиньим пером. Туристы бросились за ним вдогонку, а тот взял, да и юркнул в узкое ущелье, куда взрослый человек не пролезет. Мужик думал-думал и послал своего пятилетнего сынишку – мол, иди и вытащи его сюда. Ну, в общем, ждали они мальчика час, второй, третий – нет его! Вызвали спасательную службу, взорвали вход, обнаружили пещеру, а в ней круглую комнату без каких-либо проходов и мертвого мальчика посередине. Приехал врач и объяснил, что-то, что человек видел перед смертью, остается в глазном яблоке, и еще не поздно сделать снимок. Короче говоря, проявил он негатив, схватился за сердце, со злостью швырнул пленку в камин и тут же умер. И до сих пор никто не знает причину смерти двух людей.


Девочки дружили преданно. Решали задачи по алгебре, обсуждали зло абортов, пытались срисовывать Мону Лизу и по очереди, как тимуровцы, помогали соседке снизу – слепой Анне Павловне, которую все называли барыней. Она жила с сумасшедшей сестрой Настей, ходившей у нее в служанках, и сыном-пьяницей Вилей. Соседи ее недолюбливали, сторонились, но это не мешало ей надушенной, в нарядном халате и новых тапочках подолгу сидеть на лавочке и крутить золотые кольца на артритных пальцах.

Барыня болела диабетом и почти ничего не видела. Тем не менее она следила за своей фигурой, не пила газировку и все продукты взвешивала на весах. Вечно голодная Настя время от времени пыталась сварить на пятьдесят граммов макарон больше, но та покрикивала:

– Не смей! Я хоть и слепая, но все вижу. Лишний вес нам ни к чему!

Она много лет работала заведующей столовой, и все помнили ее тюрбан, сооруженный из платков, а еще польские платья из габардина с подкладными плечами и горжетку из черно-бурой лисы.

Ее сестра была неграмотной и хозяйничала с утра и до ночи. Закупала продукты, мыло, спички, драила полы, полола грядки и стирала вручную белье. Анна Павловна в это время сидела в подушках и делала замечания:

– Осталась пыль под секретером. Вытри еще раз.

Та фыркала, исправляла и бежала в подвал, чтобы выкурить сигаретку. Потом старательно заедала запах лавровым листом и мятой.

Сын Виля, шестидесятилетний кочегар, всю жизнь попрекал ее какой-то Машей. Мать в свое время не разрешила ему на ней жениться. Бывало, сидел уписанный на табурете и кричал:

– Это ты во всем виновата! Ты говорила: «Она тебе не пара! Она – сирота». А что теперь? Кто теперь из нас сирота? Ты на ладан дышишь, Настя – сумасшедшая. Остаюсь только я!

В квартире пахло лекарствами, нафталином и безысходностью. Анна Павловна очень берегла свое добро и подолгу щупала старые блюда для торта и супницу с фиалками из обеденного сервиза Rococo. Перебирала в шкафу съеденные молью платья, пересчитывала старинные бутылочки из-под йода и всегда закрывала входную дверь на четыре замка.

Первым умер Виля. Выпил, уснул и не проснулся. Потом Настя. Торопилась в «продмаг», упала в открытый люк и свернула себе шею. Анна Павловна осталась одна, без присмотра и с открытой дверью. Девочки забегали к ней с тарелкой манной каши, а она лежала в постели и плакала. Плевалась, распробовав сахар, и возмущалась:

– Вы что? Это же меня убьет.

Мынька выходила вся оплеванная и шепотом выговаривала:

– Разве можно так жить? Она же настоящая мещанка. Трясется над своими сервизами, когда в жизни столько всего интересного!

А потом и «барыни» не стало. На следующий день въехали дальние родственники и перевернули квартиру вверх дном. Искали, наверное, золото и горжетку из черно-бурой лисы. Только так ничего и не нашли.


Каждое утро Мира заходила за подружкой, чтобы идти в школу. Мынька еще собиралась и вечно выскакивала в последний момент, повторяя:

– Мирочка, мне иногда кажется, что ты железная. Солдат. Я ни разу не видела, чтобы ты впопыхах пришивала манжеты, искала гольфы, делала на перемене домашнее задание или банально проспала.

Мира, у которой каждый день начинался, как на картине Яблонской «Утро», пожимала плечами и объясняла одной фразой:

– У меня ведь папа военный.

Мынька кивала и с нежностью смотрела на своего отца. Тот в роскошном белом халате стоял у зеркала и вбивал в лицо крем. Потом заваривал крохотную чашечку кофе и выходил на балкон. Медленно его цедил и задумчиво смотрел вдаль, скользя взглядом по влажным утренним крышам. Курил, красиво стряхивая пепел, а баба Нюра, соседка снизу, будто только этого и ждала. Поднимала маленькую головку с прической-луковицей и кричала:

– Как вас только земля носит? Здесь же маргаритки!

Ее мама, не выспавшаяся, в платке, завязанном, как у Солохи, собирала «тормозки». Он настойчиво просил погладить белую рубашку. Она выключала сковородку, на которой жарилась дичь, и бежала за утюгом. Набирала полный рот воды и брызгала практически паром.

Девочки торопились в школу, размахивая портфелями, и секретничали. Мынька иной раз спрашивала:

– А твои родители спят вместе?

Мира равнодушно смотрела в сторону:

– Ну да.

– И Оксанкины тоже. А мои – в разных комнатах.

Потом наклонялась и выискивала в бантах Мирино ухо:

– А ты видела, как твои целуются?

Мира терпеть не могла подобные разговоры. Ну, да, видела однажды. Ее уложили спать, а она тихонько встала и пробралась на кухню. Они стояли у окна и целовались. Мама странно запрокидывала голову, будто захлебывалась, а отец настойчиво просовывал ей в рот язык. Она тогда твердо решила, что поцелуи – это фирменная мерзость. Как и мамино поведение. Время от времени она подходила к отцу с просьбой застегнуть бюстгальтер или молнию на платье, и однажды Мира не выдержала:

– А почему, когда папы нет, ты легко справляешься сама?

Мама тогда щелкнула ее по носу и кокетливо пропела:

– Много ты понимаешь.


У Мыньки месячные начались раньше всех – еще в десять лет, и когда ее вызывали к доске, просила:

– Посмотри, у меня все чисто?

Мира завидовала. Подкладывала в трусы вату и тоже ходила, как и другие девочки, походкой пьяного матроса. А когда подружки узнали о существовании презервативов – начался большой шмон. Каждая считала своим долгом найти их у родителей и пересчитать, а потом разделить на количество дней. Искали повсюду: в комоде с бельем, в аптечке и в коробках с документами. Хвастались. Старались тайком вынести на улицу. У Мириных родителей презервативы напоминали пулеметную ленту, а у Мынькиных хранились в белой плотной коробочке с пунцовыми ягодами боярышника.

У них не было друг от друга секретов, кроме одного единственного. Однажды Мира подслушала родительский разговор, и ее мир рухнул, как тонкая бесфосфорная яичная скорлупа.

В тот день мама пришла поздно, уже заканчивалась программа «Время». В школе праздновали День учителя, и от нее пахло вином. Она, не снимая пальто, прошагала на кухню, села на табурет и посмотрела на отца долгим тягучим взглядом. Тот не выдержал и уставился в тарелку, энергично вымакивая хлебом селедочный рассол.

– Ну, ты хоть ее любишь?

Он сделал страшные глаза, приставил палец к губам и кивнул в сторону Миры, которая складывала в комод гольфы. С силой закрыл дверь и больше она ничего не слышала.

Мира поначалу следила за отцом. Вынюхивала. Караулила возле казармы. А потом, увидев, как он идет с Рахманиншей и подносит ее руку к своим губам, закрылась от мира еще на один накладной замок. И ни с кем этим не поделилась, даже с Мынькой.


Через несколько лет случилась вторая беда. Девочки только перешли в десятый класс и еще даже не успели переписать расписание уроков. Мынькин отец, как всегда, в пятницу, достал камуфляжный комбинезон, сменное белье и попросил зажарить курочку. К понедельнику он не вернулся. Во вторник утром забили тревогу, и соседи вышли прочесать лес. В среду на поиски отправили солдат из воинской части, и Мира забрала Мыньку к себе ночевать. А в четверг ее папа позвонил и сообщил, что уехал на север и что у него другая женщина и другая, более перспективная работа. В трубке трещало, взрывалось, квакало, будто он звонил с войны, и Мынькина мама заплетающимся языком еле выдавила:

– А как же я?

Он выдержал положенную в таких случаях паузу:

– А что ты? У тебя живность, магазин, генеральная уборка. Дети, в конце концов.

И она обреченно кивнула. Действительно, не поспоришь. У нее бройлеры, неубранные тыквы на огороде, старшая дочь – в предвыпускном классе. А что ему? Он – мужчина…

Мынька очень переживала. Пряталась в кладовке и плакала. Забросила рисование и больше не садилась за фортепиано, чтобы сыграть одним пальцем мелодию из «Гардемаринов». А потом встретила своего «Кузнечика».

Загрузка...