Почти всегда Георгий ночевал прямо на пляже под тентом. Сразу после танцев, проводив ту или иную даму, он шел на пляж, проверял замки на своих лодках, а потом затаскивал под тент какой-нибудь лежак и растягивался на нем, блаженно и медленно погружался в дремоту.
Несколько секунд, отделявших его от сна, заполнялись солнечными искрами, плеском воды, смехом, стуком шариков пинг-понга, писком карманных радиоприемников, голосами Анкары и Салоник, шарканьем подошв на цементе…
– Георгий? Ты спишь, Георгий?
Иногда к нему под тент приходили отдыхающие. Тогда он садился на лежаке и делал зверское лицо.
– Уходи отсюда, ненормальная женщина! – говорил он. – Раз-два-три, чтобы я тебя не видел. Раз-два-три, нарушение режима!
И отдыхающие уходили, унося с собой как самое нежное воспоминание его грубый юношеский голос, вид его корпуса, облитого лунным светом, как самое трепетное и романтическое воплощение дней, проведенных на юге.
Утром его точно подбрасывала какая-то пружина, он вскакивал, длинными прыжками пересекал полосу холодной гальки, сильно бросался в воду, рассекал ее долго и стремительно, выныривал и переходил на баттерфляй, потом снова нырял и уже далеко от берега ложился на спину, глядя, как над хребтом поднимается огненный лоб солнца.
Этот горящий, полыхающий, саднящий глаза лоб солнца, и чистое небо, и маленькая точка утреннего вертолета из Гагры – все это обещало еще один день в цепи однообразного, пышного, бездумного, утомительного счастья. А для тех, кто, зевая, выходил на балконы дома отдыха, коричневая фигура, бегущая от воды, фигура с втянутым животом и мощной грудью, с длинными летящими ногами, фигура матроса спасательной лодки Георгия Абрамашвили, была первой приметой этого дня.
Не вытираясь – да полотенца не было и в помине – он натягивал на себя истертые джинсы тбилисского производства, повязывал на шее платок, подаренный одной немкой, всовывал ноги в сандалии и отправлялся на кухню. Там была повариха, русская женщина Шура, которая кормила Георгия.
– Ешь, Жорик, рубай, – говорила она, смахивая слезы, и ставила перед ним полную тарелку и отдельно на блюдечке три куска сахара и двадцать пять граммов масла.
– Шура, он пришел? – спрашивал Георгий, погружаясь в еду.
– Пришел. Принесла его нелегкая, – кивала Шура в окно. Значит, там под окном уже сидел ее муж: она была замужем за греком, пьяницей и дурнем. Обычно грек весь день сидел под окном кухни, питался, а к вечеру пропадал и колобродил всю ночь, где – неизвестно. Шура вечно была заревана, честила своего грека, но если утром его не оказывалось под окном, она горько бедовала, то и дело застывая, подпирая скрещенными руками свои тяжелые распаренные груди.
– Пришел, бестия! – вздыхала она. – Ох, неизвестная нация!
– Какая нация, Шура?! – вскрикивал грек, и в окне появлялась его сияющая физиономия с оплывшими щечками. – Какая нация?
– Сам знаешь, какая у тебя нация, – ворчала Шура, отворачиваясь от окна.
– Моя нация – шотлан, – куражился за окном грек.
– Ox-ox, – качалась, уперев руки в бока, Шура, глядя на него и словно издеваясь, а на самом деле не в силах сдержать любви. – Выпил, да? Выпил, да?
– Выпил, Шура! За твое здоровье выпил!
– Ох-ох, ишь ты, герой! Герой – штаны с дырой!
– Дай поесть, Шура! – кричал грек и прятался на всякий случай.
Шура ставила на подоконник тарелку.
– Дай пятьдесят копеек, Шура! – кричал грек, хватая тарелку.
Шура замахивалась полотенцем, и муж ее скрывался надолго. Шура тогда подсаживалась к Георгию и невидящими глазами смотрела, как он ест.
– Сколько тебе лет, Шура? – спрашивал Георгий.
– Сороковка подходит, Жорик, – отвечала Шура, – а сама-то я воронежская, да ты знаешь.
– Старовата немного, Шура, – говорил он.
– То-то оно и есть, – вздыхала повариха и вдруг как-то воспламенялась и выпрямлялась: – Знаешь, какая я была? В санитарном поезде служила! Знаешь, девочка какая была – сапожки, ножки, талья вот такая, коса вот такая… Врачи за мной бегали с высшим образованием и в чинах, стихи мне писали…
– Шурочка! Ходы-ы сюда на закладку! – кричал шеф-повар, и она вставала.
– Покажу тебе как-нибудь карточку, Жорик. Влюбишься.
Георгию было жалко Шуру: второй сезон она его питала.
Он думал о том, что, если бы он родился пораньше и там, на войне, встретил бы ту самую Шуру, лихую девчонку с санитарного поезда, он бы тогда полюбил ее, и жизнь ее сложилась бы тогда иначе.
Качая головой и вытирая свои ранние усики, он выходил из кухни и шел к месту своей работы – к Черному морю.
– Гоги! – кричал ему какой-нибудь пингпонгист. – Дашь пять очков форы, сделаю тебя!
– Не смеши меня, дорогой, – отвечал Георгий. – Десять очков получишь и проиграешь.
Он был одновременно королем пляжа и шутом; он ходил на руках и позировал перед кинокамерами, демонстрировал падения в волейболе; со всех сторон к нему неслось его имя, ответственные работники старались быть с ним по-свойски; полдня он проводил в воде и слыл Ихтиозавром, морским дьяволом, дельфином; и впрямь, ему иногда казалось, что он возник где-то на большой глубине, в темных расселинах между скал. За свою работу он получал 40 рублей в месяц плюс питание; не густо, конечно, но жизнь эта его устраивала – в плеске, в шуме, в свисте, в музыке, покрываясь немыслимым загаром, он ждал призыва в армию; мускулы его росли.
Он следил за тем, чтобы не заплывали за боны, и в тот день, когда возле ялика появились две головы в голубых шапочках, он встал во весь рост и заорал:
– Назад, ненормальные женщины! Раз-два-три, нарушение режима! Раз-два-три, докладную подам!
Два смеющихся овала прыгали возле ялика, и в воде слабо колебались белые тела.
– Посмотри, Алина, какая анатомия? Какой эллинский тип? Ты видела что-нибудь подобное?
– Я ничего не вижу без очков, ах, я ничего не вижу!
Георгий шуганул их веслом. Голубые шапочки повернули назад.
Очкастую девицу он заметил уже на пляже. Узнать ее было нелегко после такой встречи в море. Она стояла возле самой воды, вытянувшись и подставив лицо солнцу. Она была высока, а рыжие волосы ее, густые и длинные, падали на спину. На ней почти ничего не было, только две узкие полоски материи на груди и на бедрах. Да и кроме того очки. Иногда она их снимала каким-то удивительным движением – поднималась тонкая рука, поворачивалось чистое лицо с закрытыми глазами, вздрагивала рыжая грива.
Рядом с Георгием отдыхающая показала на очкастую.
– Как вам нравится? Голые скоро будут ходить, – сказала она.
– Лично я не возражаю, – с некоторым похабством и отпускным легкомыслием хохотнул отдыхающий, который у себя дома, должно быть, карал дочь и ее подруг за малейшее легкомыслие в туалете.
Георгий взял в руки мяч и, крутя его на одном пальце, независимо прошел мимо девицы. Она была в этот миг без очков и не заметила ни вертящегося на его пальце мяча, ни его самого.
Гоги сделал стойку и пошел на руках. Никто на пляже не удивился – все привыкли к таким его выходкам, к брожению его молодой силы, и сам он ни на секунду не думал о нарочитости своих действий, просто потянуло его встать на руки и он пошел на них. Он шел на руках и смотрел назад, на грубое каменистое небо, а может быть, это было и не небо, а выгнутый бок земли, нависший над голубым простором вселенной, и по нему, по этому боку, вниз головой шествовала девушка, удалялись длинные голени. Девушка почему-то не срывалась в синюю пустоту, а шла, помахивая вялыми красивыми руками.
У Георгия потемнело в глазах, и он сел на гальку. Что-то плакать ему захотелось, и он пощипал себя за усики.
– Гоги! Миленький! – позвала знакомая дама, и он вскочил, словно молодой услужливый лев, плакать ему расхотелось.
Потом он увидел, что очкастая его рисует. Она сидела на надувном матрасике в обществе своей подруги и очень коротко остриженного молодого человека и рисовала в большом альбоме, выглядывая то и дело из-за него, очки ее то и дело вспыхивали на солнце. Гоги как раз играл с дамой в бадминтон. Волан взлетал очень высоко и пропадал в солнечном свете, и дама, колыхая руками, бежала к предполагаемому месту его падения. Гоги вспомнил, как дедушка его осудил эту игру.
– Вот еще новости, – сказал дедушка, – пробкой от шампанского вздумали играть. Нехорошая игра.
Игра эта и Гоги казалась тупой и вялой, не то что пинг-понг, и играл он в нее с дамами только из чистой любезности. А в пинг-понг он играл, словно шашкой рубил – справа, слева и защищался, как воин.
Очки перестали поблескивать из-за альбома, склонилась рыжая голова. Георгий бросил играть, зашел сзади и заглянул в альбом. Там он увидел себя, но только в странном каком-то виде – будто бы он был сердит, будто в гневе поднял над головой не ракетку, а камень или пращу.
– Нравится вам ваш портрет? – спросила очкастая, не оборачиваясь, словно спиной почувствовала, что он стоит сзади.
Друзья ее обернулись и посмотрели на него.
– Почему ноги такие длинные? – спросил Георгий. – Разве у меня такие ноги?
– Элементарная стилизация, – заносчиво сказал глупый молодой человек.
Девицы переглянулись и засмеялись.
Георгий вскочил в ярости. Ему показалось, что это над ним засмеялись белокожие женщины, приехавшие с Севера, туманной громадой висевшего над узкой полоской его жаркой земли. Нежные и вялые женщины, с папиросами в длинных пальцах… В гневе и обиде он зашагал прочь.
В неделю раз он ночевал на горе у дедушки и бабушки, в маленьком и хилом их домике – 600 метров над уровнем моря. Терраса поскрипывала под его сильным телом, когда он поворачивался на кошме. Лунный свет заливал террасу, мешки с айвой и горку дынь, бочонки и ящики, бутыли разных размеров и рыцарскую утварь деда – бурдюк, огромный рог, охотничье старое ружье.
За стеной стонал дедушка, его мучили боли в затылке, под террасой топотали бабушкины козлята, сама же бабушка Нателла спала тихо, словно девушка, ее не было слышно.
Георгий приходил сюда каждую неделю с субботы на воскресенье. Утром в воскресенье он отвозил вниз на базар бабушкины фрукты, продавал их там, поднимался на гору, отдавал Нателле выручку и снова устремлялся вниз, торопясь на танцы или в кино. Здешний верхний быт ничуть не был похож на быт нижний, шумный и праздничный. Здесь Георгия встречали бабушкины хлопоты, топот козлят, то нарастающие, то стихающие, но никогда не прекращающиеся стоны деда, и скрип колодезного ворота, и тихий преданный взгляд горной овчарки, запах помета и сырого подземелья, лопата и мотыга, и огромный желтый подъем горы, где на отшибе от поселения стоял домик греческого семейства и где бегала с оравой своих сестричек четырнадцатилетняя девочка, тонкая и долгоногая, давно выросшая из школьного платья.
Ночью Георгий лежал на животе, подперев кулаками голову, и смотрел вниз на море, по которому светящейся игрушкой полз пассажирский теплоход.
Он думал о теплоходе, на котором когда-нибудь он будет матросом, а художница сидела бы на палубе с альбомом; кроме того, он должен попробовать свои силы в спортивном плаванье, ведь он еще ни разу не плавал под хронометр, может быть, он покрыл уже все мировые рекорды, а художница сидела бы на трибуне водного стадиона; у него еще никогда не было костюма и он не носил галстука, но когда-нибудь он сошьет себе пиджак с двумя разрезами, как у Левана Торадзе, и поедет в Москву, а художница встретила бы его на улице Горького; кроме того, о том, что скоро уже придет осень, и его призовут в армию, и отвезут на Север, и он увидит большие русские города, и в армии продолжит учебу, а может быть, он станет летчиком, а художница подняла бы голову и увидела бы в небе белый след от его самолета и подумала бы… ах, как обидела его эта художница!
Утром Нателла разбудила Георгия, дала ему лобио, сыр, кувшин маджари и принялась укладывать в чемоданы крупные свои мандарины, крупные и ровные, один к одному.
Дедушка уже сидел на сундуке, подобрав ноги в галошах и длинных коричневых носках, в которые были заправлены старые бостоновые брюки. Он стонал и презрительно наблюдал за сборами на базар.
– Э, – сказал он, – молодежь! Э, э, ну и молодежь пошла, – два чемодана мандаринов на базар везут. Я, когда молодой был, в Астрахани полвагона продал, а во Львове целый вагон продал. Э!
Глаза его, напряженные и тупо страдальческие, на миг сверкнули далеким и темным рыцарским огнем, но тут же он снова застонал, покачиваясь и отключаясь от этих хлопот.
– Продай быстрей, внучек, – сказала Нателла, – не дорожись. Продай быстрей и беги по своим делам.
Георгий кивнул, вывел из сарая старого дедовского коня – ржавый велосипед, перекинул через раму связанные деревянные чемоданы. Он двинулся вниз по каменистой колкой тропе, с трудом сдерживая вихлянье велосипеда.
Солнце уже встало за спиной, и в море вонзилась тысяча огненных спиц, и утренний вертолет из Гагры, похожий отсюда на крохотную стрекозу, уже нацеливался на свою посадочную площадку.
Вместе с Георгием в этот час по тропам вниз спешили на базар представители грузинских, армянских и греческих горных семейств. Вскоре Георгий догнал Мишу Габуния, шофера санатория имени Первой пятилетки, который так же, как и он, поднимался раз в неделю на гору в помощь своим старикам. Вдвоем они добрались до базара, взяли весы, заняли места за прилавком, выставили свой товар и написали объявления.
Миша написал: «Мандарины самые лучшие. Цена 1 кг – 1 р. 40 к. Можно и за 1 р. 20 коп.».
Георгий написал: «1 р. 20 коп. бэз разговоров».
Все это, разумеется было тонкой игрой, призванной привлечь смешливых покупателей, и «э» Георгий написал лишь для этой же цели, для колорита.
Парни прекрасно подходили друг другу – красавец Георгий и маленький шутник Габуния с быстрыми горячими глазами. Вокруг них толпились дамочки, торговля шла бойкая, Миша сыпал колоритными шуточками.
Базар шумел. У входа, заложив руки за спину, стоял огромный и толстый директор в хорошо отглаженном голубом костюме и плоской кепке. Рядом стояли представители местной дружины во главе с Авессаломом Илларионовичем Черчековым, наблюдали за порядком. Дальше в два ряда сидели торговцы живностью. Розовые поросята, тоненько визжа, дергали свои веревочки, пытаясь разбежаться во все концы этого мира, оглушившего их младенчество. Куры гроздьями висели вниз головой, иногда прикрывая налитые кровью глаза. На мягком асфальте лежали в предсмертной апатии два связанных за лапки петуха. Временами, словно вспомнив старые счеты, они вскакивали и начинали бешеный неуклюжий бой, потом в изнеможении падали, распластывались, зарывали клювы и гребни в зеленые и красные свои перья. Сидели здесь горцы с ягнятами на шее, поджав худые ноги в носках и галошах, и темные старухи с деревянными лицами, и младшее поколение в ковбойках. А дальше шли ряды с булыжниками груш, с баррикадами баклажанов, с пирамидами апельсинов; а еще дальше – кепочные мастерские, где шла тайная и ловкая купля-продажа разных пустяков; потом сидели умельцы, производящие по трафаретам клеенчатые коврики с волоокими княгинями и зубчатыми башнями. В толпе бродил на деревянной ноге лукавый старичок с птицей попугаем на плече. Для удобства вещая птица делила все человечество на русских и армян. Русским она вытаскивала из банки белые билетики, армянам – розовые. Старичок тут был, понятно, ни при чем. Художница Алина развернула белый билетик и прочла: «Попутная дорога обещает бесчисленные наслаждения на основе взаимной привязанности счастья любви».
Молодые люди, а их уже стало трое вокруг Алины и ее подруги Насти, расхохотались и принялись острить. Повод, конечно, для острот был завидный.
– Алина, смотри – там наш Гоги! – сказала наперсница Настя.
– Верно! – весело воскликнула Алина. Компания повалила к фруктовым рядам.
– Гагемарджос, кацо! Почем мандарины, генацвале? – кавалеры наперебой защеголяли своим умением обращаться с местными людьми.
Георгий твердо смотрел на художницу. Она склонилась к мандаринам. Сарафан ее еле прикрывал белую грудь.
– Здравствуйте, Гоги! – она протянула ему руку. – Вы напрасно обиделись. Мы не над вами смеялись.
Глаза ее за толстыми стеклами расширились, и зубы вспыхнули в улыбке.
– Я хочу подарить вам ваш портрет.
Она вынула из сумки альбом, вырвала лист и протянула Георгию. Потом она пошла от прилавка, часто оглядываясь. Георгий остался с портретом в руках.
– Георгий, дорогой, подари мне эту девочку на день рождения, – попросил Габуния громко, чтобы художница слышала. Был он скромным семьянином, этот Габуния, а подобные шуточки отпускал опять же только для колорита.
– Вот это парень, – сказала Настя, – просто бог.
– Сколько ему лет, как ты думаешь? – спросила Алина.
– Лет двадцать пять. Вот уж, наверно, любовник!
– Да уж воображаю. Может быть, проверить?
– Попробуй. Он на тебя глаз положил.
– Ты сгорела, Настя.
– Это ты сгорела, а я загорела.
– Еще бы, ты ведь мажешься этим маслом.
– Что это вы шепчетесь? – бросились к ним кавалеры.
Кавалеры, лукавые бандиты, изворотливые, как ящерицы, угодники, похотливые козлы и ослы, прочь! – в разные стороны! – врассыпную! – прочь от нее! – под горячим кинжальным взглядом Георгия Абрамашвили.
Под щелканье длинных лихих ножниц падали на салфетку, на плечи и на пол черные космы морского бога Абрамашвили. Жужжал вентилятор, жужжали мухи, пахло крепко и противно одеколоном. Георгий стригся под «канадку».
– На нет или скобочкой? – спросил мастер.
Скобочку пожелал Георгий, и шея стала прямой и высокой, как колонны «Первой пятилетки».
Георгий вышел на улицу. Был он в этот вечер в нейлоновой итальянской рубашке, польских брюках и западногерманских ботинках, которые прислал ему из Москвы двоюродный брат, – словом, в полном параде.
– Эй, Гоги, куда собрался? – крикнули ему от стоянки такси Леван Торадзе и вся компания. Леван с компанией обычно после обеда занимал свой пост на главном перекрестке городка. Стояли они, облокотившись на головное такси, крутили в пальцах брелоки, разговаривали друг с другом и с шофером. Когда пассажир занимал машину, подъезжала следующая, и друзья облокачивались на нее. Если же машины на стоянке все кончались, компания тогда переходила через улицу и начинала стоять возле чистильщика. Так стояли они ежедневно до темноты, а потом отправлялись на турбазу, на танцы, и начинали там стоять.
– Пойдем с нами на турбазу, – сказал Леван, когда Гоги подошел и со всеми перездоровался, – там знаешь какие девочки, не то что ваши старухи.
– Нет, я к себе пойду, – сказал Георгий.
– Георгию старухи нравятся, – засмеялся кто-то из компании.
– Пойдем, Гоги, выпей с нами вина, – сказал Леван и улыбнулся.
– Нет, я лучше так пойду, – сказал Георгий и тоже улыбнулся.
– Гоги вина еще и не пробовал, – подсмеивалась компания.
Он попрощался со всеми за руку и, широко вышагивая в легких ботинках, чуть откинув назад корпус, направился в платановый тоннель, в конце которого за забором уже зажигались лампочки над танцплощадкой.
– Эй, Абрамашвили, стой! – остановила его народная дружина.
Авессалом Илларионович Черчеков был строг.
– Почему не пришел на дежурство? Почему? – спросил он.
– Почему? – счастливо улыбаясь и глядя на близкие уже лампочки, переспросил Георгий. – Почему я не пришел?
– Тебе оказали доверие, выдвинули в дружину, а ты не пришел, – удивленно поднял Черчеков густые брови. – Как это понять?
– Я приду, обязательно приду! – воскликнул Георгий и поплыл, полетел дальше.
– Смотри! – вслед ему крикнул Черчеков.
– Что ты, Алина, ты с ума сошла или ты с ума сошла? Посмотри, сколько пришло знакомых, будет скандал, или ты скандала хочешь? Откажи ему теперь, сумасшедшая!
– Какой бес вселился в нее?
– Разошлась Алина!
– А, красавчик грузин!
– Не приглашай его хотя бы на дамский, подожди, позор, ей-богу! Шутки шутками, но зачем тебе это надо, дурацкие шутки, ведь это даже банально, не ходи, ты с ума сошла!
– Я встречал ее в Москве. Говорят – стерва.
– Брось, отличная девка и талантливая.
– Ее муж…
– Ты хочешь, чтобы я ушла? Я – уйду! Алинка, ну хватит, похохмили и довольно, нас зовут, может быть, ты хочешь?.. Знаешь, давай поговорим серьезно…
– Парень здесь увеселяет дам.
– Может, поговорить с ним по-мужски?
– Не связывайся. Налетят с ножами.
Алина с ума сошла и сняла уже очки, чтобы ничего отчетливо не видеть, чтобы все предметы чуть-чуть расплылись и даже его лицо, но пальцы ее тонкие точно ощущали весь рельеф спины молодого разбойника, услужливого Дон Жуана, и ноздри улавливали запах моря сквозь запах «Шипра», – уйдем, давай уйдем. Алина сошла с ума.
Волны молча шли в темноте, а потом шипящей белой лавой покрывали всю гальку и хлопались о парапет, и Алина с Гоги, стоящие у подножия парапета, были мокры с головы до ног.
– Что же делать, Гоги? – спросила она.
– Не знаю, – пробормотал он, дрожа, не выпуская ее из рук.
– Ты замерз, что ли?
– Не знаю, ничего не знаю.
– Подожди, подожди, ты мои очки разобьешь… Слушай, ты знаешь наш корпус, в ста метрах отсюда, над самым парапетом? Крайний балкон на втором этаже… Сможешь влезть?
– Конечно!
– Пусти, я побегу и буду тебя ждать.
По стене на второй этаж, какие пустяки, не так ли когда-то поднимался Тариель в доспехах и с оружием, а ему, мокрому и гладкому, как дельфин, гибкому, как обезьяна, сильному, как барс, влюбленному, как Тариель, по стене на второй этаж – это пустяки!
На балконе ему стало страшно. Он тронул дверь ногой, она скрипнула. Он замер, но дверь заскрипела еще сильнее и отворилась, а за ней в темноте стояла Алина, она была без платья, и тут ему стало так страшно, как никогда не было страшно в жизни.
– Иди, Гоги, – сдавленно прошептала она, – я Настю прогнала.
Он лежал, уткнувшись лицом в подушку, и одним глазом тайно наблюдал за ней. Она долго была неподвижной, потом зашевелилась, взяла с тумбочки сигарету, щелкнула зажигалкой, огонь осветил ее шею, подбородок, губы, чуть вислый кончик носа…
– Да-а, вот уж не ожидала, – вяло проговорила она и вяло помахала в темноте огоньком сигареты. – Сколько тебе лет? – спросила она, нагибаясь к нему.
– Восемнадцать, – прошептал он.
– Мда-а, – она засмеялась и погладила его по голове. – Это я над собой смеюсь. Хочешь закурить? – спросила она.
Он взял сигарету и сел на кровати.
– Первая сигарета, понимаешь, – сказал он.
– Ну и денек выдался, – ласково сказала она, – первая сигарета, первая женщина.
За панбархатом, за кисеей очень близко шумел прибой, как будто там шла тяжелая стирка.
– Иди, Георгий, вниз, – сказала она, – сейчас Настя придет. – Иди, – она поцеловала его, – не расстраивайся. Все еще впереди.
Он сполз по стене вниз и уселся на край парапета. Вдали в черноте стояло судно, очертаний его видно не было, только светились желтые огни, как будто стоял там стол со свечами, накрытый к ужину.
«Почему я должен расстраиваться, когда такое счастье, понимаешь», – думал Георгий.
На турбазе был вечер отдыха: шутили культурники-затейники, грохотал барабанный джаз, когда с четырех разных концов подошли к танцплощадке компания москвичей с Алиной в центре, Леван со своими друзьями, городская дружина во главе с Черчековым и одинокий Абрамашвили.
Георгий издали увидел Алину. Она была очень хороша, и он гордо подбоченился возле колонны и послал к ней гордый и счастливый свой взгляд.
– Нехорошо получается, Абрамашвили, – сказал, подходя, Черчеков, – опять ты не пришел в штаб. Как это понимать?
И снова удивленно поднялись его густые брови.
– Отстань, Авессалом Илларионович, – сказал Георгий, глядя на Алину, – отойди, дорогой.
– Хулиганишь, Абрамашвили? – удивился Черчеков и зафиксировал уже утвердительно: – Хулиганишь.
Компания Алины сильно разрослась за истекший день – кроме Насти, были уже здесь и другие женщины, а также появились крепко сколоченные мужчины лет 35, уверенно оттеснившие на задний план троицу легкомысленных молодых людей.
Алина наконец заметила Георгия и еле заметно кивнула ему, чуть нахмурилась и тут же отвернулась к мужчине, что стоял рядом, широко расставив ноги в голубых джинсах, расправив плечи в полосатой рубашке, подтянув начинающий тяжелеть живот.
Улыбку Алины и знак ее бровей Георгий воспринял как выражение общей тайны, близости, ласки.
На самом же деле Алина смеялась над собой и над ним, над своим дурацким приключением накануне неожиданного приезда мужа, смеялась, вспоминая неумелые мальчишеские ласки Георгия и подавляя невесть откуда взявшуюся горечь. Женщина она была неглупая и добрая, способная художница, в общем-то весьма рассудительная, но в их кругу почему-то за ней утвердилась слава неожиданной женщины, и она иногда выкидывала неожиданные номера, возьмет да уедет вдруг ни с того ни с сего в какой-нибудь город или вот сделает то, что вчера, но, впрочем, может быть, она действительно была неожиданной женщиной, как и все остальные, впрочем, женщины.
– Хелло, друг, – сказал, подходя, Леван, – посмотри, какую я заметил женщину. Великолепная женщина.
Он показал на Алину.
– Это моя женщина, – сказал Георгий, и от счастья и гордости все струны в нем натянулись и загудели. – Не смотри на нее, Леван. Любовь, понимаешь.
– Понятно, Гоги, – сказал Леван и скрестил руки на груди. – Друзья одной помадой губ не мажут.
Он был доволен, что высказал один из параграфов своего курортного рыцарского кодекса.
Георгий зашагал к Алине, чуть-чуть, вежливо взяв за талию, подвинул мужчину и поклонился ей.
– Ого! – сказал мужчина, взглянув на него. – Горный орел!
Алина танцевала ловко и красиво, но, конечно, не так, как тогда она танцевала. Георгий встревожился, глядя ей в очки и пытаясь уловить выражение глаз. Увы, очки отсвечивали, лишь иногда мелькали в них зрачки, но понять что-нибудь было невозможно.
– Алина, давай уйдем, – шепнул он, как она шептала ему тогда.
– Приехал мой муж, – усмехнулась она, – и поэтому… ты же понимаешь… и вообще не будем вспоминать и…
– Давай уйдем, – шепнул он, не вслушиваясь в ее слова, а только чувствуя течение речи.
– Я же говорю тебе, муж приехал, – с маленьким раздражением произнесла она, – мой законный муж, серьезный человек.
– Какой муж, что ты говоришь? – в ужасе и смятении забормотал он. – Глупости говоришь, дорогая…
Они танцевали в центре площадки, а вокруг бушевал вечер отдыха, и под крик и визг культурников танцующие очищали место действия то ли для бега в мешках, то ли для ловли призов с завязанными глазами. Они остались одни. Музыка смолкла. К ним уже бежали культурники, а Гоги все не отпускал Алину.
– Пусти немедленно, – зло прошептала она. – Мальчишка, дурак, пусти!
На шее у нее вздулись вены.
– Я твой муж! – закричал вдруг Георгий. – Я тебя увезу! Я тебя спрячу! Я не отдам…
Происходило что-то дикое и нелепое. Их окружили культурники, еще какие-то люди. Все кричали:
– Позор! Совсем обнаглели!
Какие-то лица мелькали перед Гоги: ощеренные лица Левана и его дружков, ее лицо без глаз, с огромными стеклами, деловые лица дружинников, возмущенные лица, ухмыляющиеся, тяжелое лицо того человека, ее мужа, его тяжелая рука…
Тут произошла вспышка, похожая на длинный кустистый разряд молнии, и рассеченное время стало плавиться, оползать, зрение Гоги застил красный туман – это его военная древняя кровь хлынула в мозг, он закричал что-то, чего и не знал никогда, и он не помнил потом, что он сделал, а опомнился через секунду уже в руках двух дружинников.
Из-за плеча Черчекова вспыхнул блиц – Гоги сфотографировали.
Потом его вывели за ворота турбазы.
По вечерам на парапете сидит старик горец, шамкает что-то и за пятнадцать копеек наливает желающим маджари из автомобильной канистры.
Знающие люди легонько толкают старика в плечо, подмигивают ему, словно он может в темноте увидеть это подмигивание, суют полтинники, и тогда он лезет в корзину, разворачивает тряпки, вытаскивает оплетенную бутыль и наливает знающему человеку добрый стакан чачи. Итак, в мальчишескую прекрасную жизнь Георгия бурно ворвалась первая женщина, первая сигарета, первый стакан водки.
Он долго плавал в темноте, пока не попал под луч прожектора. Тогда он выбрался на берег, натянул штаны и рубашку и заснул на остывшей уже гальке.
В сатирическом окне городской дружины, которое называлось «Солнечный удар», появилась фотография Гогиной головы, к которой пририсовано было извивающееся в безобразных конвульсиях тело. Текст гласил: «Девушкам строго воспрещается танцевать с местным хулиганом Георгием Абрамашвили, 1947 г. р.».
Леван Торадзе по этому поводу высказался так:
«Разве так делают? С девушками делают совсем по-другому. Гоги – осел».
Авессалом Илларионович Черчеков докладывал об этом случае так:
«Ничего страшного не случилось. Георгию Абрамашвили мы дадим возможность исправиться. Еще раз в связи с этим хочу поднять вопрос о мерах наказания безобразных бесстыдниц, которые к нам приезжают для поправки сил здоровья. У нас молодежь южная, горячая, а они разгуливают по городу, понимаете ли, фактически без ничего, и отсюда вытекают печальные факты недоразумения. Нужно штрафовать».
Георгий сидел на самом солнцепеке над обрывом возле вагончика, в котором жила водолазная команда. Внизу под обрывом, метрах в двадцати от берега с маленького катера опускали в море водолаза. Вот завинтили у него на шее шлем, толстяк какой-то хлопнул ладонью по шлему, и водолаз ушел в глубину.
Георгий сполз по обрыву вниз, поплыл и в двадцати метрах от берега нырнул.
Там, где работал водолаз, было уже чуть-чуть темновато и прохладно. На камнях качались длинные водоросли. Гоги поплавал немного вокруг водолаза, заглянул к нему в стекло, увидел смеющийся глаз молодого парня, подмигнул ему и пошел вверх.
В пронизанной солнцем воде над ним качалось днище катера, он вынырнул рядом и взялся рукой за борт.
– Ты! – сказал ему толстяк с катера. – Ну и силен! Иди к нам работать, кацо.
– Нет, – сказал Георгий. – Я скоро в армию иду. В авиацию.
Поплыл к берегу, посидел немного на берегу, оделся и пошел в парк.
В парке возле горбатого мостика, прихотливо повисшего над пересохшим ручьем, сидела повариха Шура. Перед ней на газетке лежали куски пемзы разной величины.
– Здравствуй, Шура, – сказал Георгий.
– Здравствуй, Жорик, – сказала Шура, виновато как-то улыбаясь.
На голове у Шуры был выцветший платок с надписями «Рим», «Париж», «Лондон» и с видами этих столиц.
Гоги сел рядом с ней и закурил.
– Вот видишь, – кивнула Шура на газету, – пемзы насобирала. Торгую. Может, наберу своему ироду на сто грамм. Вот ведь иго иноземное, а, Жорик?
– Да-а, Шура, – сказал Георгий. Ему было хорошо сидеть рядом с ней и чувствовать к ней жалость, добро.
– Что же ты не питаешься, Жорик? – спросила Шура. – Совсем не ходишь.
– Уволился, – сказал он. – Скоро в армию иду. Скоро, Шура, летчиком я стану.
– А ты все равно приходи, – сказала Шура. – Приходи, Жорик, я тебя питать буду. А сейчас закурить мне дай.
Они посидели немного молча, покуривая и глядя на аллею, которую пересекали редкие отдыхающие под зонтами.
– Вот он идет! – вдруг вырвалось у Шуры восклицанье, звонкое, как у девушки. В конце аллеи, волоча широкие штаны, появился ее муж. – И-идет, древний грек! – язвительно пропела Шура, а в глазах ее светилась любовь.
– Здравствуй, Шура, – смущенно хихикая, сказал грек, – торгуешь?
– Торгую! – закричала Шура. – Ради тебя тут сижу, всему народу на позор.
– Конечно, ради меня, Шура, – заулыбался грек, протягивая уже ладонь и выворачивая большой палец. – Ведь я твой муж.
– Муж! – Шура уперла руки в бока. – Ох уж и муж. Муж объелся груш.
Георгий оставил супругов на мостике, а сам пошел вдоль ручья к ущелью. Идти было приятно – сзади жарило солнце, висевшее над морем, а в лицо дул прохладный ветер из ущелья. Желтеющие уже листья платанов важно колыхались.
На окраине возле станции стояли в ряд четыре палатки военно-строительного отряда. Георгий прошел мимо них, с любопытством заглядывая вглубь каждой. Там шла тихая жизнь – солдат в майке писал письмо, другой лежал на койке с книгой, третий под взглядом Георгия испуганно встрепенулся – оказывается, разглядывал в зеркало свой затылок, четвертый спал. К расположению отряда подъехал грузовик с гравием, трое солдат прыгнули в кузов и принялись сбрасывать лопатами гравий.
– Что стоишь, кацо, подсоби! – крикнул один из них, длинный и голый, в одних только трусах и сапогах.
Георгий взял лопату и прыгнул в кузов.
– Да я шучу, – сказал длинный парень.
– Ничего, – сказал Георгий, и они заработали вчетвером.
– Пошли купаться, – сказал потом длинный Георгию, напялил на себя мешковатую тропическую форму, нахлобучил зеленую панаму с вислыми полями, и они пошли вдвоем к морю.
– Житуха! – сказал парень, жмурясь на море. – Ты местный?
– Ага, местный. Я скоро тоже в армию иду.
– Советую тебе, друг, – просись в строительные отряды.
– Нет, я в авиацию. Мне вчера военком обещал.
– А-а, в авиацию, – сказал солдат, видно задумавшись о чем-то своем. – В авиацию, значит… А я так решил, дорогой кацо. Сам я москвич. Так? На «Красном пролетарии» работал. Там у меня и девчонка осталась – нормировщица. Мне в военно-строительном отряде деньги платят. Верно? Понял? А я их на сберкнижку кладу. Правильно? Вернусь с деньгами. Верно или нет? И тогда мы купим мотоцикл с коляской и будем с ней гонять по живописному Подмосковью. Ну и вечернюю школу закончим. Правильно я говорю?
Возбужденный своими мечтами, солдат все сильнее махал руками и ногами, Георгий еле поспевал за ним.
– Правильно говоришь, солдат.
– А ты, значит, в летные войска хочешь? В аэродромное обслуживание? – заинтересовался солдат судьбой Георгия. – Тоже дело. Специальность можно хорошую приобрести.
Они уже бежали к морю, двое мальчишек с торчащими ушами.
– Я хочу… – сказал Георгий и на миг сощурился под нестерпимым блеском солнца и моря, – я хочу…
Что-то вдруг пронзило его в этот миг. Он словно услышал какой-то далекий, очень далекий, бесконечный зов и бессознательно стиснул кулаки, пытаясь понять, чего же он хочет и что это за звук, услышанный им.
Может быть, это был ветер древней Месхетии, пролетевший по всем грузинским ущельям от неприступного Вардзия сюда, к юноше Абрамашвили? Чего он хочет?
Путь им пересек шлагбаум, и они остановились. Прошел скорый поезд Сухуми – Москва.
– Гоги! Приветик, Го-о-ги! – поезд унес этот крик в туннель.
Они побежали дальше к морю.
– Я хочу стать космонавтом! – яростно закричал Георгий.
– Тоже дело, – одобрил солдат.