– Граф, граф… – Волнение преисполнило сердце пожилой дамы. – Дорогой Сен-Жермен, вы ли это?
Мадам де Жанлисс не могла поверить своим глазам.
Конечно, в самой встрече не было ничего удивительного: сойтись со старым знакомым в австрийской столице, тем более, во время Венского конгресса, – дело обычное, особенно для дамы столь почтенного возраста. Но узнать в прохожем человека из своей молодости, которого она считала умершим… тридцать лет назад. В 1784-м.
– Мадам, – учтиво поклонился тот, кого мадам де Жанлисс приняла за графа Сен-Жермена.
С годами количество знакомых растёт. Сначала они в большинстве своём старше тебя, потом – всё чаще ровесники, но чем быстрее набегают пенные гребни времени, тем люди младше тебя, потом ещё младше, затем непозволительно младше. Растроганная встречей, наполнившей её голову радостью и волнением, мадам де Жанлисс обняла графа. Она помнила Сен-Жермена именно таким: одетого с изысканной простотой, смуглого, правильных черт лица, величавого в осанке и благородного в жестах. Граф ничуть не изменился за десятилетия, прошедшие с последней встречи…
– Вы словно гость из прошлого, – волнуясь, лепетала дама. – Вы словно призрак. Иисус страдалец…
– Я часто говорил Христу, что он плохо кончит. – На пальцах графа, как и на пряжках туфель, блестели брильянты – единственное проявление роскоши в одежде.
– Христу? Граф, это шутка?
– Разумеется… – Сен-Жермен, широкоплечий и коренастый, смущённо улыбнулся. – Причём, весьма неуместная. Прошу меня извинить.
– Что вы, что вы…
Мадам де Жанлисс заметила лёгкую растерянность, присущую людям, взболтнувшим лишнего, но лишь учтиво улыбнулась. В конце концов, граф был великолепным рассказчиком, а его истории о давних событиях захватывали, кружили, обволакивали дыханием времени, словно Сен-Жермен делился воспоминаниями.
– Мадам, прискорбно, что жестокое время не даёт мне насладиться нашей встречей и нашей беседой…
Но пожилая дама уже вцепилась в рукав кафтана, цепко и нежно, словно сама вечность.
– Я не отпущу вас без истории… Дорогой граф, сделайте мне этот подарок. Аккомпанируйте моему молчанию и безграничному вниманию, как когда-то аккомпанировали мои арии на пьянофорте.
Тот, кого она приняла за графа Сен-Жермена, улыбнулся.
– Истории поднимают маленькие бури, от которых ломит в костях.
– В моих костях, граф, эти бури не утихают. Прошу…
– Не смею отказать вам, мадам, но помните, в историях живут и не свершившиеся факты. Я расскажу вам о том, как один мой знакомый… смышлёный, но неудачливый немец пытался придумать дешёвый способ изготовления спирта. Причём не где-нибудь, а в России времён Петра I.
Ранним весенним утром 15 августа 1712 года, когда усталые фонарщики, бурча и охая, тушили уличные фонари, Томас принялся за очередной эксперимент. К обеду вокруг его дома начали скапливаться мужики. Как коты, не подавая виду, якобы при делах, мол «я здесь не при чём, хвост трубой и дел по уши», они липли к стенам, топтались в переулках, шныряли взад-вперёд вдоль канала и бросали жадные взгляды на чёрную дверь с табличкой «Томас Фукс».
Томас повесил её, когда переехал в Петербург. Вытравил кислотой, разумеется, по-русски. Только фамилию написал с греческой «фиты» («О» с горизонтальной чертой в середине), вместо новомодной «ферты», отчего вывеска приобрела неожиданный библейский акцент. Мужики так и решили – поп немецкий заехал.
Однако ошиблись – рыжий немец, низенький и округлый, с короткими пухлыми пальцами и пивным животиком, был химиком. Он приехал из Дрездена, где много лет учился таинствам смешиваний и превращений у самого Иоанна Фридриха Беттхера. Правда, в отличие от прочих химиков, Фукса не интересовали способы получения «философского камня», «пилюль бессмертия» или какой другой субстанции, способной радикальным образом улучшить человеку жизнь. Скорее наоборот. Томас изобретал экономный способ получения спирта, которому собирался найти выгодное применение в новой русской столице.
Обыкновенно, ничего хорошего из этого не получалось – сплошь одни отходы. Которые, впрочем, регулярно вызывали приступы восторга у Капитона, его слуги. Горючая жидкость доставалась молодому человеку в количествах, значительно превышавших его потребности, поэтому он выгодно приторговывал неудавшимся первачом с крыльца, сразу за черной дверью с табличкой «Томас Фукс».
Когда тени сжались и загустели, а солнце коснулось неровных стен фахверкового домика, чёрная дверь наконец открылась и на пороге появился Капитон – свежий, выбритый, в чистой рубахе и с огромной зелёной склянкой на руках.
Осмотрелся и закричал:
– Сенька!
На этот призыв у дома напротив скрипнула телега. Давно уже неходовая и трухлявая, припёртая горемычным владельцем к стене и забитая, казалось, никому не ведомым тряпьём, она качнулась, замычала, накренилась и опустела, произведя на свет огромное существо, в целом напоминавшее человека. Таким, наверное, у провинциальных художников обыкновенно выходил Голиаф.
Мужики расступились и заспанное человечище подошло к Капитону. Это был Сенька-пробник. Пить немецкую «отраву» вперёд Сеньки не решались – мало ли что заморский супостат учудил. В памяти воскресал Прохор, половой из трактира «Под лососем», который прежде чем преставиться, жутко мучился животом, вонь стояла такая, что даже лошади шарахались.
Сенька-пробник тщательно растёр глаза, взял стакан, насупился, присмотрелся, мокнул в водичку серый палец, понюхал, лизнул, поморщился и, перекрестившись, опрокинул стакан… мужики вдохнули… Сенька зажмурился, крякнул, присел, сжал до дрожи кулаки… мужики выдохнули: «Поди Тойфель, не иначе!».
Названия немецким первачам мужики придумывали, прислушиваясь к ругательствам доносившимся сверху, из лаборатории на втором этаже. Шайзе… дингсбумс… тойфель… Последний ценился особо, потому что имел такой немыслимый градус, что даже бывалый питух Пафнутий, проглотив однажды всего ничего, распух лицом и долго пугал прохожих своим карминово-красным носом, совершенно несвойственных человеку пропорций.
Сенька-пробник выпрямился, отдышался и пробасил:
– Ууух. Вот же дрянь, братцы… яд смертельный!
– Ну а пить то можно? – поинтересовались мужики.
– Атож! Кажись посильнее Тойфеля будет!
– Ух ты!..
Обрадованный Капитон назначил цену и крепче обнял бутыль.
Пообедав, Томас Фукс выглянул в окно и расстроился: «И Капитон туда же! Чёртов дурак. Сколько же людей от водки пропадает». Закрыл окно, отошёл и задумался. «Если слуга пьёт, не будет ли благоразумней оставить окно открытым? А то случится, не дай бог снова… когда змеевик лопнул и комнату заполнил „сонный“ газ. Не прибеги тогда на шум Капитон – лежать мне сейчас в земле, на другом берегу Невы, рядом с Блументростом, Гольдбахом и Байером», – Томас поёжился. «А ведь у меня семья, дети, Гизела и Ганс… или Гюнтер? Гюнтер или Ганс? – он потёр лоб. – Пора бы уже домой, а то не ровен час забуду, как жену с тёщей зовут, а это уже куда более опасный конфуз».
Нынешний эксперимент Томас проводил до самого вечера. Тень уже накрыла окно, а на столе у немца ещё продолжалась таинственная возня химикатов. Жидкости булькали в английских ретортах, пузырьки водили хороводы по лабиринтам венецианских змеевиков, пушистые волокна разноцветных газов лениво стекали на стол, и, перевалив через край, растворялись по пути к деревянному полу. Шепелявили горелки, подсвистывали трубки, бубнили колбы, в воздухе носился запах вяленой рыбы, табака и сероводорода. Томас увлечённо следил за ходом опыта и даже записывал (пока случайно не макнул перо в одну из пробирок). К вечеру, когда его исследование неожиданно зашло в тупик, в большой плоскодонной колбе, которую Томас называл «Фрау Фетбаух», вместо необходимой прозрачной жидкости возникло странное чёрное вещество, на вид густое и вязкое. Оно плавало в голубоватом растворе, не касаясь стекла, как затаившая грозу лохматая туча.
Томас прикоснулся к холодной колбе – туча заворочалась и устремилось к пальцам… немец одёрнул руку.
– Jeez! Was für ein Patsche! – вырвалось у немца.
– Патше?! – удивилось уличное эхо.
– Verdammt Patsche! – повторил раздосадованный Томас, легонько пнул остроносым ботинком сундук со склянками и направился прочь. – Фьокла, ушин!
Следующим утром сундуку досталось дважды. Немец вошёл в лабораторию и обнаружил «Фрау Фетбаух» совершенно пустой. Выпучив глаза и вооружившись щипчиками, он поднял с пола наполовину съеденный солёный огурец, успевший подёрнуться белой плёнкой. Губы немца сжались, рот искривился в презрительной гримасе, глаза налились тевтонской яростью:
– Ка-пи-тон-н-н-н, – завыл химик.
Тишина.
– Капитон!
Снова тишина.
Дважды пнув ящик, Томас спустился вниз, но и там слуги не нашлось. Обыскав дом, он вышел на улицу и осмотрелся.
– Ка-пи-тон-н-н-н!
– Так он в жило похандохал, хер барон, – отозвался старик, обвешанный баранками.
Немец открыл рот и застыл на месте.
– Ну, чё тараньки выпучил? – удивился старик и подпёр бока.
– Russische stumpfsinnigen Männer! – выругался Томас и поспешил за дверь.
Вечером Капитон пришёл сам. Заросший, вонючий и в рваной рубахе. Весь в земле и с единственным уцелевшим ногтём на руках. Бурые пальцы, впалые щеки, ужас в глазах. Фёкла увидела и вздрогнула. Томас собрался ругать, но увидев слугу в таком жалком виде, только поморщился. А что сказать? После пьянки и не такое бывает. И всё же одна деталь озадачила немца – как этому русскому удалось отрастить такую длинную бороду всего за сутки, да ещё и с проседью?
Утром Капитон снова был с иголочки. Свежий, опрятный, выбритый. Пальцы обмотал белыми немецкими бинтами. Правда, на улицу после обеда не вышел – не с чем было… Мужики стучали, требовали «Патшу» – бесполезно – Капитон не отзывался. Сидел на кухне и рассказывал потрясённой Фёкле, что с ним приключилось.
А было вот что.
Стрельцы напали на Кремль. Ворвались на Соборную площадь, поубивали охрану и стали ломиться в дом, где жил царевич Иван. Капитон с ними, прямо посреди толпы. Голодные, немытые, в продранных на строительстве начальственных имений кафтанах, зажимая копья, пики, алебарды и рунки, бурым потоком стрельцы вылились на площадь и нависли над расписным царским крыльцом, громыхая, как спелая туча.
Князь вышел в красивых одеждах и вывел царевича, стрельцы загудели. «Жив, обманули, снова обманули, ироды, подлые твари!» За ним вышел другой князь, помоложе первого, и стал плевать в толпу злыми словами, отхаркивать ненависть, высекать искры над порохом стрелецкого бунта… и преуспел. Кровь закипела, семена злобы взошли смертельной ненавистью. Толпа взревела, оскалилась пиками, колыхнулась, набросилась на крыльцо, схватила молодого боярина и принялась жевать его тело. От крови и криков стрельцы рассвирепели ещё сильнее – ярость пронзила тела, забилась в ушах, накатила волной. Разбитое тело поднялось над толпой и пустилось в кровавое плавание по волнам пик и копий. Жирная кровь стекала по древкам, маслила руки, затекала в рукава. Стрельцы ревели, жались, давили сами себя… Затем навалились и потекли, плотно, вдавливая скрип кожаных сапог в звон железа… боль пронзила грудь Капитона, в глазах потемнело и наступил мрак.
Затем он рассказал, как оказался в земле. Мокрые черви ползали по лицу, холодные гады щекотали под одеждой. Испугался смертельно, стал рыть, всех святых вспомнил, отче наш повторил раз сто. Насилу выбрался.
Немая от рождения Фёкла покачала головой, охнула и взялась за разделку свежей рыбы.
Позвал Томас, Капитон шмыгнул носом и сорвался. Взлетел по лестнице и, стыдливо потупив взор, зашёл к немцу.
– Зачем выпить эээ… мой особый вода?
– Помилуй, барин, думал водка.
– Какой водка? Опять водка! Один водка в голове!
Капитон ещё сильней наклонил голову.
– Как мог весь вода пить?
– Не знаю.
– Ach! Russische stumpfsinnigen Männer! – прошипел немец.
– Не серчай, барин, ведь я ж ежели чо, – Капитон ударил себя в грудь, – подмогну, выручу, последнюю рубаху, ежели чо.
Томас скривился, потеребил на камзоле обшитые материей пуговки, вздохнул и махнул рукой, мол «Ступай, чёрт с тобой».
– Благодарствую. Благодарствую, – Капитон попятился задом и едва не упал с лестницы.
«Чёрт его подери, – подумал немец, – и выгнать совесть не позволяет, и от водки не отучить. Что же с ним делать? Свинья, употребил вещество, свойства которого так и остались не исследованы должным образом. Свинья, настоящая свинья!»
На следующий день Томас решил повторить эксперимент. Делал это хотя и по памяти, однако нынче всё записывал. На всякий случай припас два новых пера. Смешивал, химичил, по английским часам время отсекал… не удалось. В результате «Фрау Фетбаух» снова наполнилась непригодным спиртом.
– Hol’s der Teufel! – выругался немец.
– Во! Тойфель! – сдавлено обрадовались за окном.
Немец слил жидкость в тяжёлую и кривую зелёную бутыль, выставил за дверь, пнул сундук и отправился ужинать.
На следующее утро Капитон снова исчез.
А ещё через три дня его привели солдаты.
Увидели табличку и на всякий случай перекрестились.
– Эта?
– Она самая.
– Стучи.
– Давай я, – второй солдат отодвинул за спину мушкет и постучал в дверь чугунным кольцом, висевшим на ручке.
Дверь скрипнула и из темноты появилось бледное лицо Фёклы. Увидев Капитона, она начала перебирать губами и креститься.
– Ваш?
Кивнула.
– Немца позови. С крепостного моста махнул, у бастиона выловили… что вылупилась, зови давай, бумага на него имеется, императора хотел видеть, ежели б не немецкий слуга… зови же, баба, чего уставилась!
Томас спустился незамедлительно. Осторожно вышел за дверь и воззрился на босоногого мужика с густой бородой поверх желтушной мешковины, рваной и с бурыми пятнами.
– Хер Фукс, это ж я, Капитон – затравлено простонал мужик и покосился на солдат.
Немец нахмурился. Разглядеть слугу под такой бородой оказалось непросто. Он терпеть не мог бородатых мужиков – они все казались ему на одно лицо. Поди разбери, где кто.
– Где быть? – осторожно спросил немец.
Капитон набрал в лёгкие воздух, но солдат его перебил.
– Бумага на него имеется…
Все три дня пока в доме не было слуги, Томас Фукс отчаянно пытался повторить тот самый эксперимент, в ходе которого «Фрау Фетбаух» вызрела загадочной чёрной тучей. Дотошно изучив записи, проверяя и перепроверяя все этапы смешивания, немец произвёл в своей лаборатории огромное количество брака. За отсутствием Капитона, немая Фёкла относила большие зелёные бутыли к каналу и под неодобрительные возгласы уличных мужиков, опрастывала в воду. В такие моменты улица казалась ей паучьим логовом, угрюмо наблюдавшим за ней сотней недобрых глаз, едва видных из-за густых, нависших бровей.
Расплатившись с солдатами, Томас велел Капитону привестись в порядок и во что бы то ни стало сбрить эту чёртову бороду. Возрождённый слуга предстал перед хозяином после обеда и удивил его ещё сильнее. У Фукса даже вилка выпала из рук.
Всего за три дня, которые Капитон провёл неизвестно где, он постарел лет на десять. Не меньше. Это был уже не тот удалой щёголь с дерзкой искоркой в глазах, но вполне взрослый человек, с заветренной кожей, морщинами на щеках и наметившейся лысиной.
Томас сглотнул, откинулся в кресле и, присмотревшись, засомневался, его ли это Капитон. Впрочем, интересней было узнать другое.
– Капитон, – осторожно начал немец, – что быть, когда ты пить моя вода?
По лицу слуги прошлась розовая волна, глаза забегали, изо рта вылез фиолетовый язык и облизал губы.
– Ну? – нахмурился немец.
– Огурцом закусил…
– А затем?
– Помилуйте, Хер Фукс, толком не помню.
– А где быть этот раз?
– Отца нашего, императора Петра Лексеича предупредить хотел, видение мне было, да такое… – на лбу Капитона проступила испарина, – жуть какое… будто убили его.
– Что за чушь?!
– Вот вам крест, как наяву, – Капитон завертелся на месте в поисках красного места, и не найдя, трижды перекрестился на изумлённую Фёклу.
После этого он рассказал историю о том, как во дворец императора, которого почему-то звали Павел, и где Капитон почему-то служил лакеем, ворвались заговорщики, ударили его по голове, он закричал, стал призывать на помощь, но заговорщики, а это были князья да графы, в странных дорогих камзолах, каких он прежде не видывал, проникли в царские покои. Когда Капитон вернулся, его величество был уже на полу, а заговорщики били и топтали его ногами. Один размахнулся шпажным эфесом и ударил несчастного по голове, после чего тот замолк, а заговорщики вышли, толкнув Капитона на лестницу. Он покатился вниз по ступеням, убился головой о перила и провалился в беспамятство, а когда очнулся, решил во что бы то ни стало сообщить о случившемся Петру Алексеичу. Для чего отправился в крепость.
– Genug! Довольно! – прервал его немец. – Не могу этот чушь более слушать. Ich verstehe nichts. Больше не пей водка! Русский мужик пить водка не уметь. Большой беда от водка. Увидеть тебя пить водка – прогнать вон! Verstanden?
Капитон кивнул и опустил голову.
Он стойко держался, пока однажды не случилось несчастье.
Как и прежде, Фукс химичил в лаборатории, чертыхаясь и производя брак, а Капитон выносил зелёную бутыль за порог, где молча и кисло разливал мужикам. Сам не пил.
Между тем, напиток с каждым разом крепчал и всё менее напоминал водку. Одержимый немец продирался сквозь химический Шварцвальд в поисках заветного чёрного облака. Последний раз он, кажется, нащупал что-то, но подвела горелка – кончилось китовое масло.
«Тойфель», удар остроносым ботинком по сундуку и вот уже из трухлявой телеги вываливается лохматый Сенька-пробник. Он направляется на зелёный свет бутылочного маяка, как трёхмачтовый португальский галеон, перед которым расступаются обделённые величием рыбацкие шмаки.
Подошёл, окунул палец, понюхал, лизнул, скорчил мину, «хм», снова окунул, снова лизнул, мужики затаились. Сенька поелозил во рту языком, переложил стакан в правую руку и под всеобщий вдох залил в рот.
– Ну чо?
Вместо ответа Сенька согнулся, покраснел и начал тяжело дышать…
– Сенька, ну чо?
Сенька не ответил. Вместо этого опустился на колени и стал со всеми одной высоты.
– Во разобрало, дай мне.
– Погодь!
– Да ладно, чо там, глянь как разобрало.
– Эх, лямку три, налегай да при, давай Капитон мне на пробу, – из толпы выступил мужик похожий на разбойника, со шрамом от носа до уха и розовым бельмом в глазу. Он вырвал из рук хрипящего Сеньки стакан и протянул Капитону. Тот плеснул зеленоватой жидкости и шепнул:
– Поди отрава… поди не стоит…
Разбойник понюхал, скривился, сделал два глотка и выдохнул горячо, как из жаровни.
– Ух, братцы…
– Ну чо, – снова спросили мужики.
– Это чтож? Отец Макар трапезует, а послушник Назар запахом сыт? Мне дай!
– Погодь, сперва мне, Капитон.
* * *
За обедом на Фукса снизошло озарение. Не дождавшись кофия, он бросил негодующий взгляд на нерасторопную Фёклу и резво упорхнул на второй этаж, будто ему не тридцать лет, а всего семнадцать. Там он привёл в порядок сосуды, освободил и прочистил колбы, помыл пробирки, разложил записи и приготовился совершить научное открытие. Он уже понял, что получилось в плоскодонной «Фрау Фетбаух». Оставалось только проверить.
Пока он возился, из окна доносились странные звуки, а на улице началось необычное для этого времени суток оживление. Разобрать русскую речь Томас не мог, да и не собирался. Гораздо важнее было то, что происходило в пробирках. Выверяя порошки с точностью до самой лёгкой мерной дробинки и соблюдая невиданную аккуратность, немец стремительно приближался к заветной цели. На этот раз ничего не должно было случиться, всего было в достатке, а предательское китовое масло припасено отдельно. Томас так увлёкся, что едва успевал делать записи. Он шагал от одной пробирки до другой, всматривался в содержимое, шептал под нос что-то по-немецки и был крайне взволнован.
Наконец произошло то, чего он так долго добивался – «Фрау» наполнилась долгожданным чёрным веществом! В этот момент шум за окном превзошёл все разумные рамки и удивлённый Томас выглянул посмотреть что происходит.
– Вот он, изверг! Ломайте дверь! У-у-у окаянный! Глянь как вытаращился!
Томас отшатнулся… снизу раздались оглушительные удары и рёв Фёклы. Он открыл дверь и в комнату ворвались солдаты, едва не наколов его на выставленные вперёд шпаги. За ними вошёл высокий унтер-офицер с металлическим знаком на груди. Томас поднял голову и уставился на чёрную треуголку, венчавшую зелёный камзол, обшитый золотыми галунами на обшлагах и карманах. Лицо офицера выражало спокойствие. Он обратился по-немецки:
– Герр Томас Фукс, вы арестованы.
– Я?! Почему? За что?!
– За изготовление и продажу некачественного товара, явившегося причиной смерти пятерых человек.
Рыжий немец посерел и стал похож на тирольское привидение.
– Продажу? Я не продавал! Я никому не продавал никакой товар.
– Заберите его, – сухо приказал офицер и солдаты взяли ослабевшего немца под локти.
– Я не продавал, я химик, я ставил опыты, – лепетал немец, – чистый эксперимент, только наука, я учёный, я подданный священной римской империи германской нации. Это какая-то ошибка! Что вы делаете?!
В прихожей и на лестнице бушевал разгневанный люд, искажённые лица давились криками… «ирод», «убивец», «на кол его». Когда солдаты повели Томаса вниз, мужики ворвались в лабораторию и учинили разгром. Крушили склянки, рвали тетради, ломали мебель, кто-то бросил «Фрау Фетбаух» на улицу, стекло разбилось и чёрное облако впиталось в уличную грязь. За колбой в окно отправились другие сосуды, они плюхались на дорогу, где их давили, яростно и с хрустом. Летний ветерок подхватывал тяжёлые запахи и неторопливо разносил окрест. Сундук со склянками погиб последним. Грохнулся, треснул, рассыпал битое стекло. Английское, немецкое, венецианское…
Немца вывели и посадили в чёрную тюремную карету, он забился в угол и запричитал: «Я не продавал, я не заставлял их пить, они же сами, причём тут я?». Затем его мысли вернулись к эксперименту, он вскочил на ноги, вцепился в решётку и стал кричать, что совершил научное открытие, произвёл в пробирке сгусток времени, невиданную доселе субстанцию, сделал то, чего прежде не удавалось никому.
– Глянь, как глазёнки выпучил! – ехидно ответила толпа на немецкие выкрики.
Томас попытался вырвать решётку, раскачать карету, выбить ногой дверь – всё тщетно. Наконец мысли учёного поднялись до уровня философских рассуждений и отправились на поиски ответов на отчасти риторические вопросы. Он снова сел в пыльный угол и, подскакивая на ухабах, принялся размышлять, почему время, полученное им в результате опыта, оказалось таким чёрным.
Оказавшись в застенке, немец брезгливо осмотрел сырую камеру, вдохнул пропитанный клопами воздух и понял:
– Всё сходится… время не может быть светлым.
* * *
Капитона искали три дня. Последним его видела Фёкла, но сказать ничего не смогла, потому что была немая. Жестами показала, что вечером того дня он был в стельку пьян, а на вопрос «куда делся?» подняла плечи и развела руками – «леший его разберёт». Говорят, что где-то на окраине города видели мужика, похожего на Капитона. «Кажись его, а кажись и нет – сильно старый, борода седая, лапти протёртые… токма кафтан похож». Поговаривали, будто «узрел он грядущее», а монахи Зелёной пустыни сочли его юродивым и уговорили в послушники. Там, на радость монахам, он исступлённо вещал про небесный камень, который трижды громыхнул в неведомой сибирской глуши, или, забиваясь в курятник, обхватывал голову руками и шептал сквозь слёзы: «Царя, царя батюшку не троньте, ироды окаянные, детишек, детишек малых пошто губите?»
Томаса Фукса отпустили, и он вернулся в родное Саксонское княжество.
Злосчастную табличку сняли с чёрной двери, а в доме сделали пивную «У Томаса». Знатная, кстати, была пивнушка. И пиво отменное, терпкое, ароматное, цвета необычного. Чёрное, как уголь. Как время.
– Проходите, Джакомо. Надеюсь, вы учли моё пожелание.
– Можете не сомневаться, я здесь инкогнито. У вас красивый дом, граф.
– Его красота зависит от взгляда гостя, и настроения города, но сегодня Турне весьма приветлив из своей солнечной ванны. Прошу. Моя небольшая… мастерская.
Сен-Жермен предложил гостю стул. Джакомо Казанова медлительно присел, осматриваясь.
Всевозможное оборудование красовалось загадками своего предназначения, но сказать, что оно захламляло комнату… – нет, во всём этом был некий потаённый порядок истинной алхимии или безукоризненного шарлатанства. Казанова твёрдо верил в последнее. Как ещё относиться к человеку, утверждающему, без стеснения, что он живёт не первое столетие, что тайны природы для него открытая книга, а из горсти меленьких бриллиантов ему под силу выплавить один большой?
Только как к прирождённому обманщику! Пусть и более искусному, – стоило признать! – чем сам Джакомо.
Казанова в который раз пробежался взглядом по сосудам и плавильным тиглям. На высоком столе, одном из многих, стояли песочные часы, пестик и ступка, лежали книги… книги были везде, точно пыль. В нутре перегонного куба мерцало дыхание призраков.
– В письме вы просили о встрече, Джакомо. И вот вы здесь.
– Узнав о вашем пребывании в Турне, я не мог упустить шанс быть представленным столь загадочному человеку.
– Моё согласие также продиктовано любопытством. Ведь это наша последняя встреча.
Казанова прозрачно усмехнулся, но улыбка далась нелегко.
– В ваших словах, граф, слышится излишняя уверенность.
Сен-Жермен, облачённый в диковинное платье восточного покроя, пожал плечами.
– Это не уверенность, а печать знания. Так что давайте насладимся этим временем и этой беседой. Даже молчанием, хотя, если оно затянется, я возьму на себя смелость прервать его рассказом.
Граф выглядел под стать комнате. Борода до пояса, жезл из слоновой кости и это платье… Подлинный колдун – подлинный шарлатан.
– У вас найдётся монетка?
– Да, – Казанова протянул Сен-Жермену медяк.
– Двенадцать су, монета нищих, прекрасно.
Граф положил монету внутрь странного сосуда, опустив сверху – идеально в центр медяка – чёрное зёрнышко. Затем взялся за паяльную трубку. Гость не отрывал взгляда от разогреваемого кругляша. Зёрнышко превратилось в ослепительно-белую точку, которая вспыхнула и исчезла – провалилась в монету. Сен-Жермен отключил трубку и дал металлу остыть.
– Забирайте свои двенадцать су. Только не спешите отдавать их первому попавшемуся торговцу.
– Это же золото! – воскликнул Казанова, поражённо рассматривая монету нищих, которая в ласках огня и под пристальным взглядом графа стала привлекательной и для богатых.
– Чистое золото, – заметил Сен-Жермен.
– Немыслимо…
Джакомо пытался убедиться себя, что стал свидетелем какого-то фокуса, но был уверен, что держит в руке именно свою монету. Золотые двенадцать су! Кем бы ни являлся граф, ему удалось изумить Казанову. Против его воли.
Что ж, фальшивая монета всегда ценится выше.
– Будем считать это платой. – Глаза графа лукаво сощурились. – Небольшой платой, потому что за дешёвку люди охотно платят дорого.
– Платой за что?
– За ваше внимание. Пришло время рассказа. Истории о тёмных, как уголь, годах Петербурга. После смерти Петра город зачах – погасло самодержавное светило, льющее на золотые шпили столицы сияние великой власти. Город осунулся и потускнел, небо сделалось тяжёлым и плоским. Люди отвернулись и закрыли глаза. Что сказать, удачное время, чтобы веки подняло… нечто.
ПРОЛОГ
Энто…
Недолго процарствовала на престоле Екатерина. В 1725 году от Рождества Христова взошла – через два года померла от хвори лёгочной.
Опального фельдмаршала Меншикова осенью 1727 года сослали в Тобольский край. Покинул Петербург и внук Петра Великого, последний мальчонка рода Романовых, со всем своим двором выехал в январе следующего года. Хворал сильно молодой царь – попал он в Москву токмо через месяц, в Твери останавливался, под Москвой. А как вкатил с торжеством – так считай и перестал Петербург столицей быть.
Трактирщик, плесни-ка ещё, будь мил!
Захворал град Петра, зачах, сгнили головы и совесть у властей, окромя, наверное, губернатора Миниха, Христофора Антоновича. Да что мог немец поделать в оном великом конфузе и разброде… Бежать стали люди из города, словно дома их горели иль наводнение вновь бесы нагнали.
А в Москве старые бояре лютовать принялись, желчь и силу копить, не любили они Петербург, поговаривали, даже бабушку молодого императора в московском Новодевичьем монастыре заточили. Видимо, посему и покинул молодой Пётр Второй град на Неве. Да отсыпал ещё больше власти старым крохоборам, да пошёл в загул, да помер от оспы январской ночью в четырнадцать лет отроду, в 1730 году.
В феврале того же года Анна Иоанновна, дочь брата Петра Великого Иоанна Алексеевича, празднично – вся в кружевах и бирюльках драгоценных – въехала в Москву, где войска и высшие чины в Успенском соборе присягой нарекли её самодержицей.
Эх…
До смерти Петра Великого, энтово, отрадней, веселее жилось…
Новое судно спускали со стапеля верфи, по сему поводу шла гульба вразнос, катился по трапу кубарем какой-нибудь камер-юнкер, теряя парик, причитая, следом скакали его зубы, смех господ… Гуляли так, что закачаешься. Рекой водка лилась.
Эх, вкусная в вашей харчевне юшка, наваристая, густая, в крупе ложка вязнет, не юшка – суп другим словцом, энто как царь-батюшка наш, земля ему пухом, учил. Пар над горшочком, расстегаи рыбные, пиво творёноё в кружке – что ещё надобно простому человеку? Правильно – кувшин вина! Но обождёт… Эх, хорошо! И название ведь экое интересное, у трактира-то у вашего, лёгкое, жизнью пышет… «Поцелуй»!.. Эх, я хоть старик стариком, а энто дело помню, сладкое энто дело… Эй, плесни-ка ещё пива, трактирщик!
С размахом жила Россия, с надрывом, с песней! Красовался Петербург – возвёл Пётр-батюшка вокруг Заячьего острова всем градам град!
Иноземцы поплыли к нам, хлынул учёный люд, художники, купцы, офицеры – армейские и морские, а следом – авантюристы и шарлатаны всех мастей.
Гуляло окружение государя. Дворянство брало под залог имений кредиты, весело всё пропивало, а когда захаживали банкиры да купцы с расписками, растрясали карман. И без долгов боярам царь-батюшка всыпáл перца, коли не был за отъездом: скоблил им бороды, заставлял рядиться в чулки белые да парики из бабьих волос, чтобы до зада свисали, и ножками дёргать, плясать на своё увеселение.
Война, говорите… война, да, энто дело сурьёзное, не младенческое играние поди. Опустели дворы, закрытыми стояли ворота, торчали в окнах сонные, яко мухи, дворяне. Не метали деньгу холопы, в свайку не резались, людишек простых на войну позабирали, сыновья и зятья боярские в полках унтер-офицерами ходили, младых в обучение по школам окунули…
Но ведь дали русского сапога понюхать шведам и османам, даже после позора при заснеженной Нарве, когда псы Карла Двенадцатого викторию сыскали.
Нет, ей-богу, интересное энто было время при Петре Алексеевиче, живое.
А потом пришло время мёртвых.
1.
Будка из жёлтого кирпича стояла около здания присутственных мест. Ветер наседал на единственное окошко, трепал печатные лоскутки каких-то объявлений, свирепо приклеенных к разбухшей двери.
Шум – звон битого стекла? – прервал его вязкий сон. Будочник с трудом отлип от холодной печки, пошаркал к двери, споткнулся о набитые соломой колоши у входа, тихо выругался.
Он вышел на порог и посмотрел в ночь.
Серый Петербург прятался в ветвях и провале неба. Будочник был призван следить за «благочестием» вверенного участка, но не видел этого «благочестия» в самом городе. Некогда статный и ухоженный Петербург исчез, его лоск и величие словно заточили в глухой монастырь, избавились от них в одночасье, как покойный император Пётр Великий, одержимый мечтами об Анне Монс, в своё время избавился от законной супруги.
В грязных сумерках град смотрелся убого; казалось, что он отрицает марафет последних десятилетий. Выл ветер, выли собаки, выло время. И чудилось, будто всё утонуло в мутной дорожной жиже, даже мелочи – «ювелиры» снова стали «золотых и серебряных дел мастерами», отменили гражданский шрифт, летоисчисление повели от сотворения мира, а не от Рождества Христова.
Пётр Первый умер. Петербург захворал, запустел. Никаких более «зер гут», «данке шон» и «гутен морген, мин херц!».
Отставной солдат закутался в ватный казакин, такой же серый как тени у порога, поправил тесак у пояса – спокойствия хотел набраться, что ли. Не вышло. А алебарда осталась в будке.
Кто-то двигался в жирных тенях. Или что-то.
Будочник сделал несколько шагов от домика и, имея желание зажать рот руками, супротив воли вскричал:
– Кто идёт?
Тёмным пятном проглядывалась съезжая1. Чёрное на сером. Длинная вертикальная тень мелькнула слева, прошла – святый боже! – сквозь морозные узоры ограды.
– Кто идёт? Гады! – закричал он сипло.
Он успел соснуть всего час, в желудке словно лежало пушечное ядро: употреблённые перед сном три чарки водки, солёная говядина, варёные яйца и сайка с изюмом. Больной желудок будочника, казалось, был неспособен справиться даже с разжёванным хлебным мякишем.
Хмель крутил тело, чадил дыханием – сильно пьян был немолодой будочник, или как Пётр Первый сказывал: «зело шумны», да только весь шум достался голове.
На всю улицу горело лишь два фонаря, через забрызганные маслом стёкла свет оседал на мостовую двумя неясными пятнами. После переезда царского двора в Москву, уличное световое хозяйство забросили – фонари, ещё недавно зажигаемые с августа по апрель согласно академическим «таблицам о тёмных часах», холодными слепыми шарами встречали очередные сумерки. Приходилось «подрабатывать» фонарщиком: каждый вечер будочник кочевал от одного бело-голубого столба к другому, спускал на блоках светильники, чистил и заливал внутрь масло.
Мрак издал свист, резкий, неприятный – так подзывают собак.
Будочник звучно пустил ветры. Даже сам малость струхнул.
Кто-то прошмыгнул за ветвями ив – словно ветер проволок ошмётки тумана.
– Дрыхнешь на посту, пёс паршивый?! – крикнул мрак. – Пил вчерась?!
Будочник таращил глаза, вертел головой. Горло мигом пересохло, стало шершавым, точно дно старого чугунка. За воротник полукафтана набивался колючий ветер. Распирающие живот газы снова вырвались наружу.
Он во второй раз за ночь вспомнил об алебарде, но отнюдь не с надеждой скорей схватить длинное древко. Крепкий засов, какое-никакое тепло и жёсткая лавка с лоскутным покрывалом – именно эти вещи подстёгивали желание кинуться к будке. Он неожиданно понял, что его красный воротник очень хороший ориентир для призрака.
– Повешу, собаку! Службу не разумеешь! – вновь закричала тень, а дальше изругалася по-матерному, по-чёрному.
И он появился. Вышел из полумрака, сначала голос, потом высокое существо, возможно, человек.
Ноги будочника взрезала лезвием слабость.
Исполинская тень приближалась, обретала черты – солдат хотел зажмурить глаза, но не мог. То, что ему открывалось, было невозможно.
Будочника колотило, когда он крестился. Свят, свят, свят.
Появившийся из теней был худощав и непомерно высок, на голову, а то и полторы выше обычного человека. Узкие, не по росту, плечи и маленькая голова. Благородность осанки просматривалась даже в полутенях.
Исполин ступил в тщедушный круг света, и будочник конвульсивно сглотнул. Ему даже удалось сделать шажок назад.
Красноватое лицо призрака подёргивалось, крупные губы кривились, брови пытались запрыгнуть на высокий лоб. А вот глаза… они смотрели прямо на будочника: большие, чёрные, свирепые.
Судорога лица прекратилась, и призрак властно улыбнулся. Он явно чего-то ждал. Он был похож на…
Окончательно же убедил отставного солдата шитый золотом кафтан, кружевные манжеты, усыпанный бриллиантами шейный платок и уродливый обрезанный парик.
– Ваше императорское величество, – сказал будочник и дрожащими руками потянулся к сбитой на ухо шапке.
* * *
С идущего в порт иноземного судна пошлина не ожидалась. Приказ генерал-губернатора: сидеть и скучать. Не важно, кого или что вёз корабль, руки у таможенников Троицкой пристани чесались без разбора – всех приплывающих желалось обворовать как можно быстрее, но вот беда – почти никто не плыл. Одна надежда на приказ императрицы имелась: Анна Иоанновна приняла отрадное решение вернуть столицу в Петербург.
Губернатор Бурхард Кристофор Миних смотрел на неспокойное море. Дождь хлестал в высокие окна, за ними размывалась тёмная масса пристани. Серая дождливая осень бухла снизу и сверху – где вода, где тучи, поди разбери. К возвращению царского двора графу Миниху было поручено привести в порядок петербургские дворцы. Большего и не смоглось бы – чирьи города могли залечить только люди, их желание вернуться, соскоблить грязь.
Вот только имелась ещё проблема, требующая срочного, необычного решения…
Миних ждал гостя.
Яркий испанский галеон устраивался на стоянку в пристани. Острый, как поджелудочная резь, корпус, рубленая корма, ветер и дождь в парусах, стволы полукулеврин, выглядывающие из портов. Он был похож на первый иноземный корабль, доставивший в Петербург вино и соль, и лично встреченный Петром Великим в лоцманской одежде. Пятьсот червонцев тогда пожаловал император голландскому шкиперу, а матросам по тридцать ефимков…
Миних выждал ещё минуту и задумчиво двинулся к дверям. От поблёкшего золота и серебряных обоев интерьера Корабельной таможни его уже мутило. Выйдя из хоромины, он направился к кораблю, пряча лицо в воротник шубы.
Судно качалось на зыби, играли ослабленные швартовы.
Спустили трап, и по нему на берег сошли два человека в низких чёрных капюшонах. В длинном балахоне отличить посла было тяжело. Миних, привыкший видеть его в нарядных одеждах и расшитых шляпах, даже невольно улыбнулся.
Они сошлись напротив заброшенного здания биржевого отделения, и сквозь пелену дождя граф Миних приветствовал прибывших путников на латыни.
– Я думал… ад…
Губернатор расслышал только это. Слова коренастого монаха сбивал ветер и дождь.
– Что?! – Миних приблизился ближе. Он выглядел растерянным, и отвратная погода не была тому причиной.
– Я думал, труднее всего поджечь ад, – повторил монах (точно ли экзорцист? в этом Миних уже сомневался). Не прокричал, а сказал. Холодно, спокойно. – Но я ошибался.
Испанец поднял капюшон к клубящимся тучам, приравнявших в его глазах Петербург к преисподней – действительно, лило так, что у огня не было никаких шансов. Посол молчал.
– Карета! Поспешим! Сюда!
Уже внутри кареты с полицейским служителем и вооружённым офицером на козлах, в сухом салоне, который тут же принялся размокать от их одежды и тел, когда возница кнутом рассёк над головой водяную крупу, они заговорили снова.
– Звук не может возвратиться к струне, – сказал монах, глядя на лужу под ногами. – Зато каждая капля вернётся в небо.
– Разумеется… – пробормотал Миних. От людей напротив неприятно пахло.
– Ваше дело. Оно не обычно. Мы отплыли незамедлительно.
– Весьма ценю. Весьма. К вам обратился, не знал к кому уж.
– Призрак, значит? – прямо спросил монах.
Миних кивнул. Облизал пересохшие губы.
– В городе беснует. Диво… кошмар… Сам император покойный, Пётр Алексеевич…
Он замолчал. Остался – свист ветра, звонкие копытца лошадей, скрип ремней.
Капюшоны путники так и не сняли. Миних чувствовал лёгкую тревогу. Он почти не видел лиц, и, по правде говоря, не был уверен: хочет ли?
И ещё губернатор понял, что посол, которого он месяц назад отправил в Испанию, так и не вернулся. Напротив него сидело два абсолютно незнакомых человека.
Монахи.
2.
Десятки тонких свечей едва освещали закопченный потолок. Множество самых разных теней, тёмных и светлых, дрожавших, как травинки, и застывших, портретных, маскарадными формами покрывали стены, стол, мебель и лица собравшихся. Вокруг низкого стола, заваленного объедками и бутылками, сидели люди и с улыбками на жёлтых лицах внимательно следили за рассказом.
– А я ему: дрыхнешь на посту, пёс паршивый?! Пил, говорю, вчерась?! Тот перепугался, глаза вытаращил, головой вертеть стал, аки сова, мне аж страшно сделалось, что того и гляди оторвётся. Кто же мне тогда дверь отворит?!
Рядом выстрелил дробью чей-то смех.
– Повешу, говорю, собаку, раз службу не разумеешь! И ближе подхожу. К свету, чтобы кафтан увидел, золотой нитью расписанный, да парик обрезанный. И рожу кривлю, будто перекосило меня от злости. Он креститься стал, потом как зарядит: ваше императорское величество, ваше императорское величество – и обмяк. Едва отступить я успел. Ключ взял и наверх. К высокородию. А темно в доме, ступени кругом. Как найти?! А?! – рассказчик обратился к слушателям, но те не ответили. – А по храпу! Храпит, этот статский советник не хуже пьяного мужика! Мой Макар и тот так не храпит!
Смех снова прокатился по топчанам и кушеткам.
– Захожу к нему тихо, открываю занавесь, чтобы свету место дать. И как ударю шпагой по кровати, что подлец аж подпрыгнул. Курицей встрепенулся и закудахтал! Что, вопрошаю, воруешь, скотина? Тот молчит, глаза на меня таращит. На верёвку, спрашиваю, хватит тобою украденного? И бросаю ему петлю на кровать. И тут чую, братцы, засмердело!
– Фу-у-у, – отозвались слушатели.
– Да, неприятность случилась с его высокородием, опростался советник, что ж делать. А я продолжаю, мол, почему ты холоп, дороги в городе моём не строишь? Всю деньгу под себя метёшь! Построй мне, говорю, дороги, скотина, да такие, чтобы гости голландские и немецкие завидовали. А не то буду являться к тебе каждую ночь, пока ты в эту петлю сам не залезешь! Подошёл ближе и доской по башке. У будочника прихватил.
– А как уходил оттуда, прислуга то, небось, тоже проснулась?
– Это, братцы, отдельная наука. Здесь надо наглость иметь. Вошёл мужик со свечой, а я на него давай орать, а ну, холоп, дай ходу, и иду, как гренадёр на шведа! И по дому так же. Тут, братцы, напор важно не потерять. Потеряешь напор, дашь слабину – и всё, не царь ты, не император и не призрак, а обычный разбойник и вор. Пока видит в тебе человек силу, уверенность, пока не успевает опомниться и рассмотреть, надо уйти.
– А я его ждал за углом на извозчике, – высоким голосом выдал толстяк.
– Да, Алексей вот меня поджидал, дай бог ему здоровья.
Громко топоча сапогами, в комнату проник бородатый мужик с охапкой бутылок. Со всех сторон потянулись руки и избавили его от груза.
– Барин, ещё вина принесть? – обратился бородач к рассказчику.
– Неси, Макар, неси! Всё неси, всё, что есть. Гуляем сегодня.
В ответ на это комната наполнилась одобрительными возгласами и утонула в них, как тонет дырявая португальская каравелла в свинцовых волнах громыхающего о камни шторма.
– Как Пётр преставился, житья от воров не стало!
– Верно!
– Верно ты это делаешь, Николай, стращаешь казнокрадов.
– Только вот опасное это дело. А ну как расколют тебя?
– А мне за себя не боязно. Меня, братцы, за Петербург печаль одолевает. За Россию. Как царь помер, так подлецы да воры из своих нор повылазили, каждый себе норовит утащить кусок пожирнее да сожрать побольше. Не могу я на это просто так смотреть.
В комнате снова появился Макар и бутылки.
* * *
Неистовый лай собак пасхальными колоколами ударил в голову. Отчаянные окрики добавили беспорядка в развалившийся сон.
– Макар!
В звонкий лай вмешался лошадиный храп и топот.
– Макар! Какого беса ты не топишь? Макар!
В соседней комнате что-то грузно ударилось о пол, и хриплый голос принялся отчитывать нечистую силу.
– Макар! Выпорю, скотина! Хочешь, чтобы околел я, что ли?! Воды принеси, сучий потрох! Да поживее!
В двери показалось бородатое лицо. Одетый в тулуп Макар прохрипел:
– Да, барин… сей же час!
– И собак уйми! Кому там вздумалось в такую рань?
Ухая и проклиная весь бесовский род до седьмого колена, неровным, но быстрым шагом Макар выкатился во двор.
– Ну, куда пошёл? Ах, мужицкое племя. Воды же просил.
Николай Полесов обулся в сапоги, встал, пошатался немного, и снова сел. Голова болела, того и гляди лопнет, а застывшие ноги, как две кочерги – хоть сейчас в печь, греть вместо каши. Собаки не унимались.
– Ну и кого там черти принесли?
Николай снова встал и, набросив на мятую рубаху зелёный кафтан, подошёл к запотевшему пузырю. Поелозив кулаком и присмотревшись, он увидел знакомый силуэт.
– Уезжает, что ли кто? А не зашёл даже? Ну-ка!
Толкнув плечом низкую дверь, он с протяжным скрипом вывалился во двор. Яркий свет кольнул глаза, свежим, морозным молотом жахнул по голове.
– Тихо, суки! – приказал он собакам.
Псы неохотно, один за другим затихли. Прицелившись одним глазом, Николай направился к воротам.
– Никола!
– Изволь! Я – Николай, ты кто будешь?
– Аль не признал? Хорошо, видать, вчера зенки залил.
Николай поёжился в кафтане, потёр лоб и, бережно поднимая голову, нашёл глазами лицо гостя.
– Фёдор! Ты?!
– Ну так я, кто ж ещё.
– А мы вчера гуляли, знаешь ли. Худо мне нынче.
Рядом возник Макар и протянул барину большой кувшин.
– Ох ты! Давай! – вынимая руки из-под мышек, вскрикнул Николай. – Подтопи теперь. И пошустрее, поди не май на дворе. Чёрт бы тебя подрал, Макар, со двора взял?! Ледяная же! Точно заморозить решил, подлец?!
– Никола, я к тебе не просто так, дела у нас тут в городе.
– Что там? – донеслось из кувшина.
– Немец наш, Миних, монаха призвал кастильского, большого мастера по чину отчитки бесов. Да и всяческих других наставлений на путь истинный. И не посмотрел, что католик. Принял в дом, как брата.
– И что?
– Собирается демона изгонять.
– Какого ещё демона?
– А не знаешь будто? Поди много чертей разных по городу рыщет, и не поймёшь за кого впервой взяться. Такого демона, Полесов, которым ты, рядишься, дурья башка. Зело докучает сие дело немцу, чиновников пугает, убытки приносит. А к нам императрица обещалась, что он скажет? Извини матушка, тут дядька твой из могилы встал, людям покою не даёт? Так?
– Отколь знаешь про монаха?
– Как же мне не знать, когда я сам, своими глазами оного видел. Капюшон на нём, даже рук не видать, полы по земле волочатся. А с ним ещё помощник, ученик его видать. Науку перенимает. Тоже в капюшоне, только ростом выше и молчит всё время. В мешки свои оба закутались, на латыни говорят с немцем, ни черта не поймёшь.
– Так с чего ты взял, Фёдор, что эти два антихриста по мою душу?
– Мне ли не знать, по осени отправлял немец посла за море за иноверцем, мастером по части бесов. Посла мы с тех пор не видали, а эти двое тут как тут. Вот те крест, собираются из тебя душу вытрясти. Ловить тебя будут.
– Так я же не дух! Меня не отчитаешь.
– Не отчитаешь, это верно, зато можно колесовать иль на кол посадить.
Николай повесил кувшин на забор и, тяжело вздохнув, вернул руки под мышки:
– Что за охота тебе была, Фёдор, ко мне в такую рань тащиться, чтобы стращать почём зря? Вот скажи?
– Ты не понял, Николай, они взяться за тебя решили. Ты что в последний раз учудил? Ты хоть знаешь на кого накинулся?
– А то! – довольно ухмыльнулся Николай.
– Вот мой совет. Ты, конечно, сам разумеешь, не батюшка я тебя наставлениями учить, но лучше кончай лиходеить. Если живот дорог.
– Спасибо, Фёдор. – Николай постучал ногой о ногу и, выдохнув кислое облако, добавил: – Приезжай в покров разговляться. А то и сейчас заходи, у нас ещё много осталось. Давеча…
– Эх, Полесов, зря ты так. Дело говорю. Ну как знаешь.
Фёдор запрыгнул в седло, потрогал уздечку на холке, звонко цокнул, дёрнул вожжи и дал коню шпоры. Никола отступил на шаг и попал сапогом во что-то мягкое.
– Макар! Разбери тебя нечистая! Ты и двор не убрал! Убью, скотина!
3.
Губернатор настежь распахнул дверь кабинета и, громко стуча башмаками, подошёл к окну, нетерпеливо выглянул во двор.
Такого замешательства, даже испуга, Миних не чувствовал давно. Инженер пяти армий, участник Войны за испанское наследство под знамёнами принца Евгения Савойского, имевший боевой опыт военных походов в Европе, получивший в Германии чин полковника, а от Августа Второго в Польше – генерал-майора… этот человек чувствовал липкий холод в желудке при виде нищих у ворот его дома.
– Mein Got2… – прошептал он.
Улицу наполняло великое множество юродивых, богомольцев, гадальщиц, калек и уродов. Они окружили его дом и молча смотрели в окна. Возле фонаря, привалившись спиной к мусорной урне, сидел мальчишка в лохмотьях и, задрав голову, казалось, глядел прямо на Миниха. Вот только Миних видел парня давеча – мальчишка тогда был слеп.
Губернатор задвинул шторы, тут же раздвинул их – ничего не изменилось.
Во дворе один из стражников воткнул алебарду подтоком в землю и использовал её как сошку – устроил на ней тяжёлое ружьё и целился в закрытые ворота. Его товарищ выглядел не так напряжённо, он стоял по другую сторону дорожки, натирая тряпицей шип своей алебарды.
Слепой мальчик поднял руку и помахал. В этом простом жесте были лишь холод и угроза. На кисти не хватало двух пальцев.
Действительно ли я вижу их? Людей на улице? После появления в Петербурге испанского экзорциста со странным помощником Миних ни в чём не был уверен.
Толпа убогих у ворот неожиданно расступилась и в образовавшийся коридор, словно в расчищенную мечами и щитами средневековых варваров кровавую колею, ступили два человека в монашеских одеждах. Тёмные силуэты, бездушные мятые балахоны, слежавшиеся в провале капюшона тени, в складках которых блестят глаза.
Приглушённый звук выстрела заставил Миниха вздрогнуть. Губернатор видел, как старая цыганка схватилась за живот и повалилась набок возле ворот, которые тут же облепили людские тела, налегли, опрокинули внутрь двора.
Экзорцист и монах медленным шагом приближались к крыльцу. Стражник, возившийся с ружьём, дёрнулся, словно его хлестнули по лицу, отбросил оружие, выпрямился и замер истуканом. Второй охранник повернулся к нему, перехватил алебарду двумя руками и размахнулся.
Топор ударил стражнику в лицо, и он упал. Но тут же попытался встать, заливая землю кровью. Через стекло Миних с ужасом увидел, что сделала с ним алебарда – одна сторона головы стражника была отсечена, болтались кровавые лоскуты плоти.
Экзорцист поднял руку – широкий рукав спал до запястья – и щёлкнул пальцами. Стражник с алебардой снова размахнулся и свалил раненого с ног, проломив череп. Затем аккуратно положил топор на булыжник дорожки, воткнув острым обухом в шов, так, чтобы полумесяц лезвия смотрел в мрачное небо, и, примерившись в рост, упал на него шеей.
У Миниха потемнело в глазах, горло перехватило.
Губернатор на обессиленных ногах добрёл до стола, уронил себя в кресло и рванул ящик. Внизу истошно завопили, ритмично застучало, будто кто-то бился головой о стену. Он уже слышал поднимающиеся по лестнице шаги. Две пары ног в мягкой обуви.
– Безмерность грехов! Вонь греховности! Её могут заглушить только костры! Haeretica pessimi3!
Экзорцист вошёл в кабинет и вперил в Миниха серебро глаз, прячущихся в темноте капюшона. Следом появился монах: замер в дверях, глядя на лестницу, и смотрел до тех пор, пока крики, стоны и стук внизу не прекратились. К своему краткому удивлению – губернатора колотило от страха, мысли дробились – последнюю фразу экзорциста Миних не понял, хотя готов был поклясться, что знает каждое слово… знал.
Плотный испанец заскользил вдоль стены к столу. Миниха трясло словно в малярийном ознобе. Двуствольный кремниевый пистолет скакал в руках, он пытался направить дуло в сторону экзорциста.
– Ваш город – яма, наполненная греховными страстями! И способы их удовлетворения воистину омерзительны в своём разнообразии, – произнесли невидимые губы. Человек в балахоне с капюшоном подступал ближе. Молчаливый монах стоял в дверях, сложив руки на впалой груди.
– Ни шагу… болей… выстрелю… – выдавил Миних, пытаясь положить палец на курок.
Экзорцист рассмеялся. Он сделал странный знак кистью – руки губернатора неожиданно перестали трястись, он взвёл курок, затем против своей воли перехватил пистолет правой рукой, развернул и сунул длинные стволы себе в рот. Холодный металл уткнулся в нёбо.
– Bien4? Не промахнётесь? – спросил испанец. – И на дорогах мыслей стерегут разбойники, верно? Ужасно, когда теряешь контроль над своим телом…
Миних чувствовал вонь, истекающую от экзорциста. Так пахнет заваленная трупами река, залитые нечистотами улицы.
– Вы хотели избавиться от призрака, а получили молот, который ударит огнём и железом по всем еретикам этого города. Вы смешны… Дух покойного императора – простой фигляр, дурачок. Проступки этого обманщика перед господом ничтожны среди грязи улиц и душ… Всюду el infierno, la herejía5!.. Выбрось его! За преступления пусть карает закон, а за грехи – буду карать я.
Губернатор извлёк мокрые стволы изо рта и отшвырнул пистолет в сторону. Как бы он не желал это сделать – сделал всё-таки не он. Его тело слушалось испанца.
Экзорцист был уже в двух шагах, стоял по другую сторону стола.
Миних не мог пошевелить даже пальцем.
– Ты ответишь… – язык ещё принадлежал ему.
Когда испанец смеялся, волны разложения, накатывающие от него, стали невыносимыми.
– Почему бы людям не брать пример с животных? Радоваться каждому дню. Петух воспевает даже то утро, когда окажется в супе. А вы? – сказал экзорцист. Он перестал хихикать.
– Beelzebub! Astaroth! Shabriri! Azazel! Osiris! Nikta! Per nomina praedicta super, conjuro te!6
Губернатор перестал понимать латынь… он осознал, что не помнит, чем занимались монахи в Петербурге эти два… три?.. дня после прибытия… не помнит многого… даже детство в болотистом Вюстелянде… осталось только название волости, но тоже истлевало, уходило…
– Per nomen sigilli! Сonjuro et confirmo vos, demons fortes et potentes, in nomine fortis, metuendissimi et benedicti: Adonay, Elohim, Saday, Eye, Asanie, Asarie7…
Острая боль в животе сложила его пополам. Миних ударился лбом о край стола, вывалился из кресла. Рвота и кровь хлынула на доски. Он повалился лицом вниз, со свистом дыша, парик слетел с головы. Никогда в жизни ему не было так больно.
– Hirundinis memoria, vermis!8
Экзорцист приблизился к нему – край балахона мелькнул возле перекошенного лица губернатора, дёргающегося в луже собственной кровавой блевоты. Боль крутила внутренности, крошила позвоночник, выдавливала глаза. Нога испанца опустилась на его плечо, перевернула на спину. Миних ничего не видел сквозь слёзы. В его кишках копошились личинки.
– Sub mea! Fiat servus submissa!9
Боль стала утихать. Миних с трудом оторвал от пола голову. Его измятые внутренности горели огнём.
Через несколько минут он смог сесть и очистить глаза от слёз.
– Iterum audistis me!..10 – закончил испанец. – Теперь – ты мой пёс.
Он скинул капюшон, впервые в присутствие губернатора, и Миних закричал. Кричать он мог. О да, за целый мир.
– Заткнись, – приказал экзорцист.
Губернатор замолчал.
Места для собственных мыслей и страхов практически не осталось – так становится полна шкатулка для украшений красивой дамы. Голову Миниха наполняла горькая преданность к новому хозяину.
4.
Присвистывая и завывая, как голодный волк, мокрый ветер облизывал чёрные кости развалившегося ночью сарая. Николай стоял на крыльце и, кутаясь в кафтан, отрешённо смотрел на деревянный скелет, сквозь который виднелось тёмное поле. Кривой, размытой чертой до самой небесной хляби по нему ползла рыжая, блестящая дорога. Поле тащило её на холм, за которым она пропадала в холодном тумане.
– Хорош был сарай, – вздохнул он.
– Да что там? Гнилой был! – отозвался из конюшни Макар. – Того и гляди рухнет. Фёклу чуть не прибило доской как-то раз. Так его бабы с тех пор стороной обходят. Где ж тут хорош.
– А что там на дороге? Гляди! – Николай вытянул руку в сторону разрушенного сарая.
– Что?
– Никак корова загуляла…
Макар подошёл к Николаю и, сощурившись, стал напряжённо вглядываться в сырую даль.
– Не. То человек, кажись. Пьяный видать, смотри, как шатает. Во, упал!
Затаив дыхание, оба стали всматриваться в едва заметную точку на дороге. Новый порыв ветра намочил лицо Макара, стоявшего с краю навеса, и бородач вытерся рукавом.
– Не встает. Околеет он так! Ну-ка, Макар, выводи телегу!
– Барин, да ты что? Запрягать-то поди сколько!
– Тогда так пойдём, – застёгивая пуговицы на кафтане, скомандовал Николай. Он открыл дверь и громко крикнул внутрь: – Фёкла, нагрей воду!
– Ох, барин, и несёт же тебя нелёгкая вечно, – заохал мужик и покрепче вдавил картуз в голову.
* * *
Путника принесли и положили на скамью в сенях. Дыхание его походило на стон, хриплый и глубокий. Две старые бабы, прогнав девок, начали его греть и обтирать. Тело было изуродовано страшно: пальцы на ногах раздавлены и переломаны, тряпкой в рукаве болталась рука с перебитой ключицей. Зубы выбиты почти все, нос свёрнут, в пустую глазницу забилась бурая глина.
– Никола, брат, – простонал несчастный.
Полесов застыл и прислушался. Грязь грязью, но он заметил манжеты, белые петлички и синий, писарский мундир с вышивкой на рукавах. Волосы из рыжей глины торчали светлые, голос будто знакомый.
– Фёдор?
– Кто же… – товарищ закашлялся и брызнул изо рта кровью.
– Кто тебя так? Ты скажи! Разбойники? – едва сдерживая слёзы, обратилась одна из баб.
– Немец… Миних… – Фёдор сглотнул и сделал попытку встать, но вместо этого скрутился и так жалобно простонал, что одна баба не выдержала и тихонечко разревелась.
– Миних?! Как?! – взревел Николай, позабыв про ужасное состояние, в котором находился его друг.
Фёдор собрался с силами и стал рассказывать:
– Скрутила губернатора нечистая. Погиб город, мёртвых больше чем живых. Везде они… везде… на столбах горят, по реке плывут, головы… крысы жрут, из глаз… и белые… кости повсюду! Миних инквизицию устроил… все грешники, еретики теперь, сущий ад… сущий ад устроил в Петербурге. Хворост… синим горит, а на столбах – люди! живьём пылают… стоны кругом! Насилу я уцелел, ушёл… но заставы… дороги все, все в заставах. Булавой меня зацепил ирод окаянный… дюже больно прихватил, скотина. Думал, помер, ан нет! Жив!
Неожиданно Фёдор вытянул здоровую руку, схватил Николая за грудки и впился в него единственным глазом:
– Бес в него вселился! Бес! Дьявольское отродье. Демон испанский! Повелевает им, душу его забрал, у всех душу забрал, антихрист. Но… люди говорят…
Фёдор ещё сильнее приблизил к себе лицо Николая и, брызгая розовой слюной из пустого рта, продолжил шёпотом:
– Есть старец за Волховом… да-а-а. Святой! Есть… людей он лечит, Феодосии, жене булочника помог… в обители живёт, в Зелёной пустыне… Мартири… Мартириевой. Да! Люди не станут брехать, висельники-то. Без рук когда, не станешь брехать. Святой старец! Праведник… помочь может… отчитать беса…
Фёдор закашлялся и отпустил бледного Николая. Тот вытер ладонью лицо и оторопело спросил:
– Как звать старика?
– Перед лицом господа моего… Отпусти грехи мне мои… Да чем же мы тебя так прогневили? Чем? Скажи! За что послал ты нам такое испытание?
Баба, которая вытирала Фёдору лоб, привстала и тихим голосом обратилась к барину:
– Послать бы за дьяконом…
Николай отшатнулся и испуганно посмотрел на женщину. Затем, словно одумавшись, смерил взглядом старуху и, совладав с собственным языком, сказал:
– Пошли.
* * *
Всю ночь Фёдор стонал и мучился, а под утро умер. Гроб увезли на телеге в дождь, который не переставал. Превратив дорогу в грязную канаву, он собирался, видимо, сделать то же самое со всем остальным миром. Николай смотрел, как телега месит глину и ползёт на холм, увозя одного из его лучших товарищей. Страшную смерть принял Фёдор, но ещё страшнее было то, о чём он рассказал. Тяжёлые мысли опустились на Полесова и готовы были раздавить его, как старый, ненужный сарай.
Невинные шалости, которые, как он думал, помогут доброму Миниху в борьбе с воровством и казнокрадством, на деле обернулись великими страданиями для всего города. От мысли, что виноват в этом именно он, Полесова бросало в жар. У него не получалось даже напиться – вино лишь коверкало движения, но подлейшим образом оставляло разум чистым и ясным. Наполненным множеством скверных мыслей и отвратительного отчаяния. Неспособность изменить прошлое врезала во все его члены странные пружины – новые и сверкающие. Движения стали резкими и сумбурными. Непонятная энергия заполнила всё его существо и как будто ждала повода, чтобы выйти наружу. Но выйти ей было некуда, и это кромсало сознание Николая на лоскуты. Он не мог найти радости ни в чём: ни в вине, ни во сне, ни в других плотских утехах, которым раньше с превеликим удовольствием предавался. Его душа задыхалась, кричала, металась, подталкивала его к какому-то действию, смысл которого он едва ли мог осознать.
Через неделю Полесов не выдержал и отправился вместе с удивлённым Макаром в сторону Москвы, за Волхов, искать старца.
5.
До Зелёной пустыни было полторы сотни вёрст. Зимой на санях или летом на колымаге дорога заняла бы один, два дня. Но на дворе стояла глубокая осень, дождливая и холодная, и великие грязи захватили русские дороги. Только на пятый день, утомлённые и измученные бесконечной распутицей, Николай и Макар достигли последней дороги к монастырю. И хоть была она по здешним меркам новая и широкая, беспощадные грязи одолели и её.
Здесь, уже совсем близко к монастырю, им встретился мужик, который с полубезумной улыбкой шёл рядом с пустой телегой. При виде бороды Макара он остановился, отвесил поклон в пояс и перекрестился. Затем попалась на дороге баба, завёрнутая в чёрные тряпки с головы до ног, только глаза видны. За ней плёлся ребёнок, то ли мальчик, то ли девочка, затянутый крестом засаленных тряпок, с глиняными гирями на ногах. И она отвесила поклон нечёсаной бороде Макара.
К пустыни подъехали к вечеру, когда и без того тёмные облака сделались ещё темнее, а холодный ветер стих и только иногда тревожил лихими набегами, проникая в самые глубокие складки одежды. Макар поёрзал в телеге и нахмурился:
– Приехали, барин.
Стены, окружавшие монашескую обитель, хранили следы недавнего пожара и во многих местах были разрушены. Закопченный кирпич неопрятными осколками вываливался из обожжённых прорех. Поверх низких дырявых крыш свечой возносилась к небу каменная колокольня. Невысокий собор с пятью главами стоял рядом, а с других сторон колокольню обступили обычные домики, служившие разным монашеским нуждам. Один из них, примыкавший к разбитой стене, был разрушен и теперь два худых бревна удерживали его обезглавленный остов, навалившийся на них рваным брандмауэром. Ворот не было, въезд преграждало бревно. По завету преподобного Мартирия в обитель нельзя было верхом. Макара предупредил об этом хромой кузнец с постоялого двора, где они ночевали.
Николай вылез из телеги.
– Погоди тут, – указал он мужику и зашёл в обитель.
Сразу за бревном ему встретился низенький, тощий инок с красным перекошенным лицом и жиденькой бородкой. Он шёл, пошатываясь, как камыш, едва переставляя ноги.
– Желаю здравствовать, – обратился к нему Николай, но тот даже не повернулся. – Мне бы к настоятелю.
– Там он, – выкинув из рясы руку, проскрипел человечек, – за трапезной.
Николай прошёл между собором и трапезной и очутился на хозяйственном дворе. Там был устроен навес, наспех сколоченный из свежих и обгоревших брёвен. Под ним с одного края аккуратными рядами лежали колотые дрова, а с другого стоял большой стол, за которым сидел архимандрит и вместе с двумя другими монахами разделывал тыкву. Первый монах, выпучив глаза, резал, второй, кривясь, вытаскивал сердцевину, а настоятель с лицом каменным и серым, доставал из сырой требухи семена и складывал в небольшой растопыренный мешок. На вытоптанной земле вокруг стола развалились тыквы: приплюснутые белые, вытянутые зелёные, шары в красную прерывистую полоску и огромные рыжие. С одной такой, едва ли не с лошадиную голову, как раз боролся первый монах.
– Желаю всем здравствовать, – сказал Николай. – Простите, что отвлекаю вас от трудов ваших, ищу старца чудотворящего. Люди говорят, в вашу обитель сослан был.
Все трое разом прервали своё занятие, чем вызвали в Николае некоторое замешательство.
– По што он тебе нужен? – спросил архимандрит.
– Мне, Ваше высокопреподобие, беса изгнать.
Монахи переглянулись, а борода настоятеля принялась шевелиться и трястись, будто под ней он старался как можно быстрее разжевать кусок холодной смолы.
– Не всяк беса отчитать способен, – наконец произнёс настоятель.
– Высокое благословление на то нужно, – добавил монах с выпученными глазами.
Архимандрит между тем осмотрел Николая, и борода его снова зашевелилась.
– У нас работников не хватает, – продолжил он. – Как забрал Бог преосвященного Корнилия, наступили для нас тяжёлые времена. Новгородский архиепископ земли лишил, иконы вывез, утварь разную. Прогневился господь и ниспослал нам наказания одно другого строже. Сим летом погорели, аккурат в Петров пост.
При упоминании последнего несчастья, все трое тяжело вздохнули и, шепча бородами, по три раза перекрестились. Николай запустил руку под пояс и извлёк оттуда рыжий кожаный мешочек. Он стыдливо положил его на край стола, рядом с яркой, выпотрошенной тыквой. Глаза монахов посветлели. Отступив, Николай уловил странное изменение в воздухе. К мягкому и знакомому запаху лежавших под навесом дров начал подмешиваться тоже знакомый, но совсем неожиданный запах.
– Аз был бы счастлив, коли бы моё скромное пожертвование… – начал Николай, но странный запах так быстро усилился, что у него даже перехватило дыхание, он резко выдул воздух из ноздрей и продолжил, – смогло бы оказать…
В этот момент все три монаха сморщились.
– Да благословит тебя Господь, – сказал архимандрит, отводя взгляд от мешочка и покрывая себя крестным знамением. – Послушника за колокольней найдёшь. Дрова колет. Ветхой звать.
– Послушника? – удивился Николай. – А разве не монах он? Не инок?
На это бороды снова пришли в движение:
– Старовер он. Негоже в православной обители в иноки раскольников постригать. Ждём, пока не покается, пока не отречётся от греховных привычек.
Николай поблагодарил монахов и Бога, трижды перекрестился вместе с ними, поклонился настоятелю и отправился за колокольню. Там, в густом сумраке, старик в косоворотке и с бородой, заправленной за пояс, вдумчиво рубил дрова. Странный и резкий запах, судя по всему, исходил именно от него. Это была смесь человеческого пота и чеснока, которым растирался дед, вместо того, чтобы мыться. Старец был точен – чурки легко разваливались под колуном и белыми лепестками разлетались в стороны.
– Желаю здравствовать, – обратился к нему Николай.
– С места не двинусь, – неожиданно ответил старик. – Сам заварил кашу, сам её и расхлёбывай.
Николай не сразу понял, что старец говорит именно с ним. Он даже обернулся, проверить – нет ли кого за спиной.
– С тобой говорю, с кем ещё, – старик бросил на Полесова косой взгляд и поставил под удар очередную чурку.
– Батюшка…
– Не батюшка я тебе, – оборвал его Ветхой и ударил топором так, что Николай даже вздрогнул.
– Горе у нас…
– И поделом! – Старец подтянул выбившуюся бороду. – Чай не святых казнит демон? Хоть и бесовский выродок, но за грехи. Да и город антихристом на костях выстроен, уж потоп в страстях.
Николай опешил, он был уверен, что старик не откажет.
– Что же ты сам не прогонишь демона? Давай, нарядись нынче патриархом и задай бесу порку. Вот потеха будет – два нехристя сошлись, кто кого дюже.
Лицо деда покрывала густая борода – виднелись только глазки и кривой нос. Только по ним Николай едва ли мог определить смеётся стрик или говорит серьёзно. Он всматривался, но разобрать мешали сумерки.
– Я слов нужных не разумею. Обрядов и молитв не ведаю, – осторожно пожаловался Николай.
– Обрядов не ведаешь? А пошто тебе обряды, пошто молитвы?
– Так…
– Думаешь, обряды демону страшны, али слов он каких-то убоится? – Дед снова ударил топором. – Аль будет смотреть он, сколь ты перстов в крестном знамении складываешь? Сколь раз аллилуйю поёшь и как имя господа произносишь?
Старик взял новую чурку.
– Вера важна. Без веры ты хоть всё писание вызубри, хоть в какие рясы нарядись, хоть в какой скит заройся, не услышит тебя господь и не поможет.
Николай не нашёлся, что ответить. Вместо этого он сделал ещё одну попытку уговорить старика, но в замешательстве начал совсем не с того.
– Аз рядился, чтобы мздомцев да казнокрадов обличать. На путь честный направить, людям помочь…
– Мздоимцев? – переспросил Ветхой и ехидно прищурился, – Тех, кому мошну на стол суют?
Николаю сделалось окончательно не по себе. Казалось, он говорит не с дедом, а со своей въедливой совестью.
– Не поеду никуда, вертайся за ворота к своему другу и скажи, чтобы сюда шёл. Поздно уж, у нас заночуете. А утром, чтобы духу вашего здесь не было!
Ещё удар – и щепки бабочками разлетелись вокруг старика.
* * *
За ночь лужи покрылись хрупким льдом. Между стеной и огромной, низкой тучей во всё небо, возникла огненная брешь и осветила нежным утренним светом потрёпанные стены Мартириевой пустыни. Полесов молча подошёл к Макару и стал смотреть на то, как мужик запрягает лошадь.
– А, ну и ладно! – встрепенулся Макар. – Так смердит от того старца, что упаси бог с ним три дня в одной телеге трястись.
Николай угрюмо посмотрел на бородатого мужика.
– Да уж лучше в хлеву, с курями да хряками! – принялся развивать тему мужик.
– Неужто? – раздался строгий голос за спиной Николая, тот быстро обернулся и увидел Ветхоя. Старик был в тяжёлом сером кафтане с сумой через плечо. В нос ударил характерный запах, Макар сморщился:
– Помилуй, господи, мя грешного, дай мне силы вынести… – начал Макар.
– Не поможет, – ехидно отозвался старец, – персты не так складываешь.
– А как надо?! – встревожился мужик, увидев ухмылку своего барина.
– Никак не надо, – ответил Ветхой, чем ввёл Макара в совершенное замешательство. – Видение мне было, поеду с вами.
6.
Необычный туман стоял над Невой. Густой и приземистый. Он заполнил Петербург сизой мглой, превратив улицы в бездонные каналы, кишащие призраками. Тишину предрассветного сумрака нарушали только псы, но лай их не гулял по переулкам и не отражался эхом от стен, а был заперт ближайшим изгибом улицы.
Стены Петропавловской крепости уже второй десяток лет перекладывали: почерневшее дерево меняли на камень. Огромные круглые брёвна, вынутые из старых стен, отлично подходили для расправы с многочисленными грешниками. Миних, прежде занятый только реконструкцией крепости, неожиданно обернулся лютым извергом и устроил в городе беспощадное судилище. Улицы, каналы, площади и набережные наполнились страданиями и ужасом.
По Неве, в синем молочном тумане, плыла небольшая шлюпка. В ней было двое: один с бородой, другой – в синем кафтане, расшитым золотом, в чёрной треуголке и с повязкой до глаз на лице.
– Силён демон, наперёд всё разумеет, – задумчиво сказал Ветхой, перебирая лестовку. – Делай всё, как я тебя научил. И не бойся. Ничего не бойся, что бы ни случилось.
Николай вздохнул и продолжил грести. Во мраке над туманом появился деревянный шпиль собора Петра и Павла, крепость была уже близко. Когда подошли к разобранной стене, лодка стукнулась и развернулась кормой. Человек в треуголке выбрался на землю, перекрестился и тяжело, но решительно, начал перебираться через камни и брёвна во двор крепости. Второй остался в лодке.
* * *
– Всё, как Миних говорил, ты погляди! – дивился солдат инвалидной команды. – Поди и прям ряженый! А ну пшёл, скотина, чай ждут тебя!
Солдат толкнул фальшивого Петра мушкетом в спину.
– И не думай, заряжено. Иди давай, императорское величество. Пшёл!
– Да как ты смеешь, собака?!
– Смею, смею, будьте покойны, величество, уж предупреждены про обман. Пальну и глазом не моргну. К коменданту тебя велено доставить.
Он ещё раз ткнул растерянного Петра, тот ссутулился, поник и повиновался. Они направились по тропинке к небольшому чёрно-белому домику на немецкий манер. Между тем туман начал светлеть. К горизонту с другой стороны уже приближалось солнце.
В это время к разобранной стене подошёл другой человек из шлюпки. Он был одет в плотный серый кафтан и имел бороду, заправленную за пояс и торчавшую колесом на груди. В несколько лёгких и резких прыжков он перебрался за крепостную стену и, разрывая белёсый туман, побежал в сторону соборного шпиля.
* * *
Солдат довёл пленника до нужного здания и крикнул:
– Отпирай, давай.
Охранник за дверью фахверкового домика не спал. Окошко открылось, закрылось, ключ скрипнул в двери, застонали ржавые петли.
– Гляди, кого изловил! Всё, как Миних сказал. «Лжепетра доставить, а старика убить немедля». Во как!
В ответ раздалось мычание и тихая ругань. Впереди была лестница. На десятой ступеньке Лжепётр вскрикнул, схватился за сердце и осел. Стражник растерянно ткнул его мушкетом, ругнулся, пнул пару раз и с удивлением посмотрел в открытые глаза. Треуголка слетела, обнажив белые волосы. Стражник подошёл ближе и сорвал повязку с лица.
– Господь всемогущий!
* * *
Тем временем серый кафтан достиг соборной площади, отобрал у спавшего часового мушкет и хотел было выстрелить в воздух, но оружие дало осечку. В густом тумане порох, забитый с вечера, отсырел. Часовой тем временем проснулся и принялся криками тормошить двор. Через пару минут площадь наполнилась солдатами гарнизона. В центре стоял высокий старец и держал в руках давший осечку мушкет. Его губы перекосило, руки дрожали, но в глазах было что-то горячее.
– Аз есмь царь! Пётр Алексеич Романов! Император всея Руси! – С каждым новым словом огонь в глазах набирал силу. – Псы паршивые, морды поганые заточили меня в монастыре супротив воли, сказавши всем, что я помер. Но вот закончилась невольность, освободился я и хочу порядок установить. Худо дело в государстве российском! Воины! Се пришёл час, который должен решить судьбу Отечества. Вы не должны помышлять, что бьётесь за Петра, но за государство, Петру врученное, за род свой, за Отечество, за православную нашу веру и церковь. Не должен вас также смущать неприятель, яко близкий, но под личиной человека, за град радеющего, град сей же убивающий своим ядом. Вы сами победами своими былыми неоднократно доказали свою доблесть и преданность. Имейте в сражении перед очами вашими правду и Бога, поборающего по вас; на того Единого, яко всесильного в бронях, уповайте, а о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния вашего! Вперёд! За отчизну!
Солдаты слушали, разинув рты от удивления, не успев толком освободить глаза от сна, силясь понять, что происходит. Новоявленный Пётр с бородой ниже пояса двинулся между тем к немецкому домику Миниха. Толпа невольно, как под гипнозом, двинулась за ним.
* * *
Глядя на седую бороду и неморгающие глаза рухнувшего на лестнице пленника, стражник осенил себя крестом, достал нож, поднёс ему ко рту и подержал. Лезвие не запотело.
– Пресвятая богородица, помер!
Он скатился вниз по узкой лестнице, громко обругал охранника у двери, и они вместе убежали в туман. Наступившую тишину нарушил резкий вдох. Мёртвый ожил, поднялся, отряхнулся, поправил бороду, запер дверь изнутри и, сжав лестовку, направился в покои Миниха.
Демон был за дверью – Ветхой чуял его зловоние, его тёмную волю.
Старец перекрестился двумя перстами, начертал в воздухе «Ісусъ», как писалось имя сына божьего до «книжной справы», надругавшейся редактированием над Священным писанием и богослужебными книгами, и с краткой молитвой к Истинному Духу Святому ступил в губернаторские покои.
Католик был там. Лежал на просторной кровати, обнажённый и мёртвый, как и подобает жестокому религиозному фанатику, испустившему дух три века назад. На изгаженных тленом простынях покоилось тело «великого инквизитора» Кастилии и Арагона, «молота еретиков, света Испании, спасителя своей страны, чести своего ордена», как величал инквизитора Себастьян де Ольмедо, хронист той ушедшей во мрак эпохи.
Томмазо де Торквемада открыл глаза. Холодные антрацитовые зрачки мёртвых глаз посмотрели на старца.
* * *
Ведомая вернувшимся Петром толпа вышла на дорогу рядом с собором. Николай шагал, осматриваясь. Вдруг остановился, как вкопанный. «То самое место, аккурат меж деревом со сломанной веткой и будкой». Шаги солдат стихли. Нависла угрожающая тишина. За невидимыми домами заржали кони.
Он повернулся к толпе, но забыл слова. Туман сковал движения и звуки. Сотни глаз теперь смотрели на него. Одни со страхом, другие с надеждой. Кто с недоверием, кто с ненавистью. У Николая затряслись коленки. Так бывало и раньше, он был тогда мальчиком, в церкви, перед попом, когда надо было прочитать молитву. Вокруг много людей и все смотрят. Все оценивают, надеются, верят, завидуют, злорадствуют. Ждут.
Вдруг у края толпы возникло движение. Расталкивая локтями собравшихся, к Николаю направлялись поручик и пятеро солдат. Их мушкеты пробирались сквозь толпу, как мачты корабля через взволнованное море. По толпе прошёл ропот – «Самозванец».
– А ну расступись! – скомандовал обер-офицер.
Толпа бесшумно освободила место для выстрела. За Николаем кто-то, спотыкаясь, кинулся в сторону.
– Товсь!
Пятеро солдат вскинули мушкеты.
– Пли!
Четыре сизых облачка поднялось над стрелявшими, лишь один мушкет дал осечку.
* * *
Чёрно-синий труп поднялся и спустил с кровати ноги. По его блестящему от гнилостных выделений лицу бежала частая дрожь – словно разложившиеся черты были покрыты тончащей органзой. Глаза закрывались и открывались, губы кривились в ухмылке.
Это двигались не только лицевые мускулы – черви и сороконожки без устали скользили из раны в рану.
– Тебя не смущает моя, – произнёс Торквемада по-русски и закончил на латыни, – nuditas virtualis11?
– И в устах дьявола смешаются языки… – прошептал старовер.
– С какой гоецией12 ты явился ко мне, старик?
– С верою в Господа истинного и животворящего, верою в царствие Его, которому несть конца…
Тот, в чьих стеклянных глазах навсегда поселилось пламя гудящих костров, встал, неприятно смеясь.
– Vana rumoris13. Ты испытываешь ко мне отвращение, старик. Твой голос сочится им, твои смешные молитвы полны им. А я к тебе – нет. Знаешь почему? Нет? Отвращение к врагу помешает сожрать его.
И снова резкий пустой смех – так клацают двери старого склепа. На иглах гнилых зубов скрипела земля.
Старец шагнул ближе к окну, к свету, поднял левую руку с пропущенной между средним и безымянным пальцами лестовкой, побежал большим пальцем по бобочкам чёток: лапосткам, передвижкам…
Губы старообрядца зашевелились.
Он прочитал «Отче наш» и начал «Богородице Дево», когда Торквемада нанёс ответный удар.
От мощи заклинания колыхнулся воздух, в комнате стало темнее. На улице заржали кони.
Ветхой закашлял кровью, но читать не перестал. Лестовка – духовный меч, символ непрестанной молитвы – двигалась в узловатых пальцах.
Инквизитор зашипел.
Старец трижды прочитал «Господи, помилуй» и двинул передвижку:
– Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.
Кровь скапливалась в седой бороде, капала на пол.
– Haeretica pessimi et notirii14! – крикнул мертвец. Он пытался приблизиться к старцу, но не мог.
Со стен повеяло холодом, леденящий мороз защипал щёки, брызнули влагой глаза, захрустела в носу кровь. Старец качался в струях ледяного воздуха.
– Как рассеивается дым, Ты рассей их; как тает воск от огня, так нечестивые да погибнут от лица Божия…
Температура падала, красные сосульки ломались в бороде старика, но тот продолжал отчитку.
– Днесь сражайся со блаженных ангелов воинством в битве Господней, как бился против князя гордыни люцифера и ангелов его отступников, и не одолели, и нет им боле места на небе…
Инквизитор кричал на латыни, на испанском, на французском, на арабском, его страшное тело окутывал белёсый дымок. Свет бился с тенями, мрак пожирал лучи солнца.
– Воззрите на Крест Господень, бегите, тьмы врагов!
Холод. Жар. Слепота. Прозрение.
– И вопль мой да придёт к Тебе!
Притянутый демоном вселенский холод сделался видимым, обрёл форму текущего киселя, клубящегося морока.
А потом вмешались мушкетные выстрелы. Стреляли с улицы. Заиндевевшее стекло пошло сеточкой трещин. Ввалившееся лицо испанца на секунду обратилось в сторону окна, нечто близкое к удивлению отразилось на нём.
Одна из пуль угодила в горло, вырвав кусок серой плоти. В разорванной гортани копошились насекомые. Вторая пуля ударила над глазом – широко открытым, неживым, отёкшим ненавистью. Ещё две попали в грудь.
Спальня заискрилась снежинками, а затем всё сделалось ослепительно белым. Усиливающийся хруст, скрипучее крещендо перешло в тихий скулящий вой. Выл Торквемада.
Лестовка в трясущемся кулаке старца истекала кровью. Старообрядец упал на колени и последним усилием воли сфокусировал на живом мертвеце святой молитвенный луч.
– Изыди из жидовского тела, тварь! – закричал Ветхой.
Глаза «молота еретиков» брызнули землёй, ужасные корчи вывернули конечности – и злой дух покинул мёртвое тело.
В воцарившейся тишине щёлкали бобочки лестовки.
– Благодарим тя, поём, славим и величаем крепкую, и великолепную силу державы власти твоея, Господи Боже Отче Вседержителю: тако премногих ради твоих неисчетных щедрот, и человеколюбнаго твоего милосердия, изволил еси избавити…
Когда старик шёпотом дочитал молитву благодарности об изгнании беса, в комнату ворвалась стража. Двое солдат волокли под локти Николая. Кафтан на самозванце был разодран, накладная борода – сорвана, лишь пару жалких клочков прилипли к одежде. Последним, дрожа всем телом, в комнату проник бледный губернатор. Он кутался в халат и тяжело дышал. Лоб пришедшего в себя Миниха был покрыт испариной.
Труп испанца попытались вынести, но он разваливался на куски. Кое-кто из солдат не совладал с желудком.
– Сожгите его. Заверните в тряпьё и сожгите, – сказал Миних, отступая в коридор. Он знал, что больше не проведёт в этой спальне – в этом доме! – ни одной лишней минуты.
– Помогите старику! – бился в хватке Николай. – Вы разве не видите…
– Посмотрите старика! – приказал Миних. – А этого пустите!
– Помер, – сообщил поручик, склонившись над старцем и косясь на пропитанную кровью лестовку.
Вдруг на лице губернатора появилась тень страха.
– Кто-нибудь видел монаха? – слабым голосом спросил Миних. – Ученика… Если он был учеником…
ЭПИЛОГ
Неспокойный выдался денёк, плотный, галдящий, крикливый, слегка сумасшедший. Яко пустой дом наполнился прознавшими про местечко для ночлега беспризорниками – пристани и выстроенные единой стеной набережные наводнил шумный люд.
Гулять да праздновать стал народ.
Ведаете, как разуметь, что давеча всё худо было – когда слишком сильно радуются, гуляют вовсю, аж глаза лопни. Мол, легко живём, сладко пьём! Эх… Костры догорели, крики стихли, тела сняли с колёс, кровь смыли с камней, колья выкорчевали с дорог, покойников предали земле, живых вручили провидению. И очи отворотили, будто и не было ничего – всех оных дикостей, жути энтой.
В Петербург поплыли суда: итальянские, голландские, немецкие и прочие инженера и архитектора прибывали в город, чтобы подготовить его к возвращению императрицы.
Презабавный барин кружил возле Аничковского моста. Суетился под триумфальной аркой, возведённой перед въездом на мост по случаю торжества будущего, приставал к прохожим с намерениями неясными, о чём-то спрашивал, совал руки в карманы пиджака и жилета и благодарствовал на чаёк – где рублём, где пятью рублями, а где и полтинником. Малым то и дело подмигнёт, полденьги кинет. Чудно одет был барин, ибо по-трошку отличался каждым отдельным нарядом: и пиджаком, и плащом, и сапогами, и брюками, и «фофочкой» на шее, оную носил привычно, не как удавку. Имел чудак широкий лоб, густые чёрные усы и собственный волос, смоченный и набок уложенный поверх залысины.
Когда я мимо ковылял, то и меня барин не пропустил: бросился, рублём наградил, в глаза пристально заглядывал со словами: «Отец, какой год нынче? Где я, отец? Не тот Питер, не тот…»
Чудак, единым словом, иль, энтово, спиртами разными одурманен.
Зато стихи читал чудные, зловещие даже, не слышал я подобных доселе:
На дрогах высокий гроб стоит дубовый,
А в гробу-то барин; а за гробом – новый.
Старого отпели, новый слёзы вытер,
Сел в свою карету – и уехал в Питер.
В Питер… во как…
А про демона не желаю, не буду сказ вести. Не ведаю, куды он направился, куды понёс Ночь под личиной монаха… может статься, что и погиб вовсе, в теле-то испанского инквизитора, дьявола рогатого, вместе с гнилым мясом в землю ушёл… Не спрашивайте старика, зело тёмное энто дело, кто правду имеет, тот лампу на комоде не гасит за поздним вечером…
Все мы марионетки, все… не стоит обольщаться, не стоит гневаться на старика. Энто так. С тех пор, как появилась из Хаоса богиня Ночной Темноты – Никта. И как народила она от своего брата Вечного Мрака: День, Смерть, Сон, Судьбу, Месть, Рок, Обман, Насмешку, Раздор и Старость… и Харон её дитя, паромщик в царство мёртвых…
Мы – её забава.
И нет фонарей, что навсегда изгонят Никту и её отпрысков.
И нет тьмы, что неубоится света в наших сердцах, настоящих, полных верою.
Amen15.
– Дорогой отец! – граф Орлов-Чесменский широко улыбнулся, от чего пересекающий щёку шрам углубился и побелел.
– Алексей, – тепло приветствовал граф Сен-Жермен. – Рад новой встрече.
Маркграф Брандербург-Ансбахский, у которого уже несколько дней гостил Сен-Жермен, стал свидетелем необычной, но искренней сцены. Граф Орлов, четыре года назад разгромивший турецкий флот в Чесменской бухте, жарко обнял Сен-Жермена. Даже не обнял… «облапил» – вот более подходящее словцо, потому что русский был настоящим гигантом, внушающим маркграфу не то уважительный трепет, не то страх. И то и другое одновременно.
Но почему Орлов назвал Сен-Жермена «дорогим отцом»?
– Как давно мы не виделись, граф? – спросил русский, отпуская Сен-Жермена, отчего-то облачившегося для этой встречи в форму русского генерала.
– Четыре года, мой друг, четыре года.
– Да-а. Италия.
С Нюрнберга неспешно стекал день, под грязно-голубой вуалью неба переливались созвездия. К столу подали красное вино, паштет из гусиной печени и овощной гарнир.
– Паштет выглядит бесподобно, – отрекомендовал маркграф. – Присаживайтесь, дорогие гости.
За столом Сен-Жермен и Орлов-Чесменский говорили о прошлом. О Петербурге, на трон которого двенадцать лет назад взошла Екатерина II. О жизни на Невском – Сен-Жермен вспоминал Графский переулок около Аничкова моста, на время ставший ему домом.
Столь близкое знакомство Сен-Жермена с одним из братьев Орловых, сыгравших видную роль в дворцовом перевороте 1762 года, немало удивило хозяина дома, но на расспросы он не решился – ни тогда, ни после. Он слишком хорошо не знал Сен-Жермена, чтобы портить это незнание опрометчивыми вопросами.
– Ваша искусная игра на скрипке покорила тогда графиню Остерман, – воскрешал прошлое Орлов.
– Графиню покорил мой подарок: посвященная ей музыкальная пьеса для арфы. Искусство всегда более памятно и возвышенно, если вы видете рядом с ним своё имя – на нотном листке, к примеру.
– Вы правы. Как всегда. Но имена – они везде. Даже в шрамах. – Русский коснулся пальцами шрама, уродующего красивое волевое лицо, и выплюнул, словно отраву: – Шванвич.
– Раны затягиваются, но рубцы растут вместе с нами, – сказал Сен-Жермен.
Стоит признать, в неприглядности шарма таилось своё очарование – немало женщин прельстилось на его суровую глубину и символичность боли.
После обеда Сен-Жермен и Орлов-Чесменский уединились в кабинете. Когда закрылись тяжёлые двери, маркграф Брандербург-Ансбахский какое-то время стоял неподвижно, мучаясь единственным вопросом: «О чём разговаривают его гость и человек со шрамом?»
Незнание. Это блаженное незнание. Но как велик соблазн…
К чёрту!
Маркграф бесшумно шагнул к двери и коснулся ухом покрытого лаком дерева.
«Не будучи сыном России,
он был одним из её отцов».
Царь убит!… Русский царь, у себя в России, в своей столице, зверски, варварски, на глазах у всех – русскою же рукою…
Позор, позор нашей стране!
1741 год: простая арифметика
– Суд Всевышнего примет моё оправдание лучше, чем ваш суд! В одном лишь внутренне себя корю – что не повесил тебя, Трубецкой, во время войны с турками, когда был ты уличён в хищении казённого имущества. Не председательствовать ныне ты должен, а костями в земле лежать. Вот этого не прощу себе до самой смерти!
– Вы, Миних, вы сами!.. Скольких вы угробили в своих военных кампаниях! Солдаты не зря прозвали вас Живодёром!
За ширмой Елизавета Петровна лениво поднесла к подбородку скованную шёлком кисть. К круглым окнам взгляда императрицы прильнуло нетерпение, всмотрелось в мир людей.
– Достаточно. Прекратите заседание. Отведите Миниха в крепость.
* * *
Эшафот возвели на Васильевском острове, вблизи набережной Большой Невы, напротив двенадцати трёхэтажных близнецов коллегии. Расчерченный линиями16, Василеостровский район Санкт-Петербурга тянулся к дождливым гроздьям неба каменными наростами строений – по-прежнему обязывал перемещённый на остров Петербургский порт. Тянулся вверх и «амвон» для экзекуции – как мог, в силу роста плохо обструганных досок.
После воцарения на престоле дочери Петра I, Елизаветы Петровны, удалившийся от дел фельдмаршал Бурхард-Христофор Миних и вице-канцлер Остерман были приговорены к четвертованию. Плаху поострили именно для этого действа. Финального акта, в котором большой топор и тела опальных немцев сыграют свои роли. Люди – последние.
Два графа. Два политических соперника.
Четыре ноги. Четыре руки. Две головы.
Простая и жуткая арифметика четвертования.
Небо переливалось оттенками потерянного рассудка. Гюйс, поднятый спозаранку на Флажной башне Петропавловской крепости, безвольно сносил удары ветра. На куртинах дремали сизые и озёрные чайки, до последнего откладывающие расставание с предзимним Петербургом. В холодной Неве купались кряквы и молодые морянки.
Петровские ворота выпустили приговорённых – в сопровождении офицеров стражи Миних и Остерман двинулись к месту казни. Через мост. С Заячьего острова, на котором Пётр Великий основал Санкт ПитерБурх, на Васильевский, первым каменным зданием которого стал Меншиковский дворец.
Миних шёл уверенной походкой. В чистых поскрипывающих лосинах, в лучшем мундире, в красном фельдмаршальском плаще. С фантомным грузом сфабрикованной государственной измены, пособничества герцогу Бирону, мздоимства и казнокрадства. На чисто выбритом лице светилась холодная уверенность. В блестящих ботфортах отражался безумный небосвод.
– Военный человек должен быть готов к смерти, – бодро сказал Миних идущему справа офицеру. – Смерть – она везде. Разнятся лишь дороги к ней. Короткие, как этот мост, ведущий к плахе, или длинные, как осада Данцига.
– Вы проявили в Данциге истинный талант полководца, фельдмаршал, – кивнул конвоир.
– За что получил упрёки в долгой осаде и бегстве французского выдвиженца Лещинского, – усмехнулся граф. – Девять немецких миль окружения, тридцать тысяч солдат внутри крепости… но я всё равно взял её, не имея и двадцати тысяч.
– Да, фельдмаршал.
– Этот эшафот кажется менее неприступным. Какие свершения ждут меня наверху?
Офицер не ответил. Миних облизал покрытые туманной сыростью, словно капельками крови, губы и закрыл глаза.
Перед внутренним взором он расположил щит, на котором собирался нарисовать свой герб. Сначала разделил щит на четыре части – гуманное четвертование искусства. На золотой ленте, ровно посередине большого щита, Миних поместил малый щит, по сторонам которого зачернел коронованный орёл, а сверху зазолотилась графская корона. В самом щитке раскинулось серебряной поле, в центре появился босоногий монах в чёрной тунике. В левой части общего щита, над лентой с орлом, окунулся в лазурное поле серебряный лебедь. В правой части опрокинулись в серебряное поле два красных стропила. В нижних частях гербового щита зазеленели в серебряном поле три трилистника (слева), а над красной карнизной стеной в лазурном поле взошла луна (справа). Между нижними частями расположилась пирамида с обелиском, оплетенным золотыми змеями. Упала у колонны золотая голова Януса, увенчанная зубчатой короной.
Золотые веки Януса распахнулись…
Миних открыл глаза.
Незавершённый герб утонул в промозглом тумане набережной. Без венчающих его шлемов, знамён, щитодержцев и геральдики.
Что-то говорил офицер справа:
– …наступление в Молдавию принесло перелом. Я восхищаюсь вашей военной хитростью, фельдмаршал, это удар справа, при обманной атаке слева. Турки бежали за Прут, как побитые собаки от палки.
– До этого был Крым, – холодно сказал граф. – А уж он испил нашей крови. И у Перекопа, и Гезлева, и у Ахмечета, и у Бахчисарая. И у Очакова – мы омыли стены крепости кровью, и если бы не артиллерия…
– Если бы не вы! Идти в строю с батальоном, собственноручно установить гвардейское знамя на башне крепости!
– Солдатам нужен пример, нужен наставник и отец. И помощь небес, защита от проклятых тифа и чумы.
Золотой шпагой, осыпанной бриллиантами капель, прорезал тучи солнечный свет, и тут же колючая жменя ветра ударила в лицо, а с холодной Невы прилетел чёрный силуэт, словно истерзанный полупрозрачный плащ. Тень двигалась рывками, из стороны в сторону, но всё-таки вперёд, на Миниха. В последний момент она бросилась влево и упала на стражника.
Накрыла офицера, опала лепестками призрачных краёв.
Точно сложившийся зонт. Секунду спустя чувства и желания офицера стали вторичны. Чёрный силуэт завладел телом.
Миних это видел.
Он один.
Фельдмаршал обернулся к шагающему за спиной Остерману, но не нашёл в грузном лице соотечественника какого-либо беспокойства. Разумеется, кроме предстоящего четвертования. У Остермана отросла клочковатая борода, грязный парик прикрывала бархатная ермолка, а на плечах висела старая лисья шуба. «Жалкая хитрая лиса».
Идущие сзади офицеры охраны старались не смотреть в сторону Миниха. Словно что-то отталкивало их взгляды.
– Это не отвага, а безрассудство, – произнёс чешуйчатым голосом офицер-тень. Чешуйки слов опадали, словно их счищали ножом. – У войска не должно быть отца – только хозяин. Остальное – смерть и бессмертие боя. А вошь в гриве льва ничем не храбрее вши в хвосте зайца.
Президент Военной коллегии при императрице Анне Ивановне ощутил холод в сердце. Морозный ветер гулял в клетке рёбер. Шаг Миниха сломался, он едва не споткнулся о брусчатку.
– Зачем ты здесь? Что изменилось? – хриплым шёпотом спросил граф. – Эта дорога в один конец?
– Нет, – ответил демон. Миних видел, как глазное яблоко офицера трескается ручейками крови. Что сотворит с телом стражника тень? – Тебя ждёт ссылка, Бурхард. Там, на плахе, тебя ждёт ссылка.
– Да, ты говорил. В камере.
– Трубецкой равелин располагает к откровениям. Правда, не больше, чем к самоубийству. Но это не про тебя. Твоё выбритое лицо очень красноречиво – охрана дала заключённому бритву, значит, не сомневалась, что ты встретишь смерть мужественно, а не от собственной руки в холодной камере. Но ты по-прежнему сомневаешься в моём пророчестве?
Миних покачал головой.
– Нет.
Собравшаяся за войсковым оцеплением толпа встретила Миниха и Остермана разношёрстным гулом. Солдаты подбадривали и выражали восторг, пёстрый люд жаждал расправы. Кудахтали старики, кричали мужики, гомонили дети.
Первым к плахе подвели старого фельдмаршала.
– Посторонись! – рыкнул Миних, двигаясь через строй. – Не видишь разве, кто идёт?
Он решительно взошёл по крепким, густо пахнущим свежесрубленным деревом ступеням, провернулся на каблуках и замер лицом к фасаду Двенадцати коллегий. Воздух пах смолой и табаком. Толпа – потом и предвкушением. Аудитор – пыльным париком и луком.
Лобное место окружили гвардейцы, не менее пяти тысяч. Миних приветствовал товарищей своей былой славы глубоким кивком и взглядом широко открытых глаз, окуриваемых порохом минувших сражений.
Демон, оставив офицера-чревовещателя утирать идущую носом кровь, вырвался из клетки человеческого тела и теперь бросался призрачными камушками в толпу. Тень отрывала кусочки тёмного тумана от своего силуэта, комкала и швыряла в зевак. Развлекалась. Один из «камушков» угодил Остерману в макушку, и вице-канцлер вздрогнул.
Фельдмаршал позволил себе прозрачную улыбку, которую словили и вознесли зрители.
Знать свою судьбу – не так уж плохо. Особенно, когда в прогнозах ошибается большинство, предвкушающее твою смерть.
Аудитор (из-за величественного, высокого роста Миниха, казалось, что человек в парике стоит на коленях) зачитал приговор: «рубить четыре раза по членам, после чего – голову».
Миних встретил его при деле – срывал с пальцев перстни и кольца, раздаривал их солдатам. Ждал, когда объявят новый вердикт, казнь заменят ссылкой, и он сможет спуститься на далёкую-близкую землю.
По ступеням поднялись палачи.
– Вы можете произнести последнее слово, – сказал аудитор. Толстый палец ткнул вниз. – Они услышат его.
– Очистите меня от жизни с твердостью, – сказал он палачам. – Прощаюсь с вами с величайшим удовольствием…
С Миниха стянули плащ, положили на косо сколоченные брусья, стали привязывать к перекладинам.
Распяли на Андреевском кресте.
Фельдмаршал не сопротивлялся. Не мог поверить. Демон обманул его.
Оставалось одно – не потерять лицо. Смерть – она везде. Его – здесь и сейчас.
Миних услышал шёпот тени, смесь ветра и собственного тяжёлого дыхания.
– Тимофей Анкудинов, Степан Разин, Иван Долгоруков… конец их истории написан топором. Сначала ноги, потом руки, затем голова. Твоё имя будет вписано рядом.
Миних старался не слушать.
Возможно, это очередной обман, очередной сон, очередной…
Сбитые косым крестом брусья приподняли и закрепили наклонно.
Дай мне сил не закричать, попросил граф у склонившегося раненого неба. Дай мне сил на большее – высвободить руку из верёвочного узла, сподобиться на последний удар, последний ответ сильного человека… Если смог убийца Карла I, генерал-майор Томас Харрисон… после нескольких минут в петле, со вскрытым для потрошения животом, смог приподняться и ударить палача… почему не смогу я?
Миних не видел, как опустился топор. Почувствовал.
Холод, в мгновение обернувшийся адским жаром, отделил его левую ногу, затолкав в обрубок требуху алой боли и крика. Его тело разделили, будто двух влюблённых, и пытка разлуки поглотила Миниха, точно единственного верного и бесконечно любящего, не способного совладать с потерей.
Стараясь перекричать боль, граф мысленно молил о беспамятстве. Но вместо темноты, вместо вытекающей из культи крови, в него проникала новая боль, голодная многоножка агонии.
Его немолодое тело предало его, как дезертировавшее войско.
Боль. Была. Ужасной.
Но он смог придушить её до бесконечного стона.
Ненадолго.
До следующего падения топора. До следующей разлуки.
К такому нельзя быть готовым…
Безногий фельдмаршал забился на косом кресте.
Миних открыл глаза.
До эшафота оставались считанные сажени. В голову просочился шум расступающейся толпы и утренний туман. Чья-то рука преградила путь.
Остановились. Граф посмотрел на офицера, с которым говорил по дороге из крепости, во сне и наяву (тот глядел в сторону плахи), потом на свои ноги.
Их было две. Арифметика удушающего облегчения.
Конвой провёл узников Петропавловской крепости коридором из зевак и гвардейцев. Фельдмаршал искал в неровных людских стенах демона, но тени оставались на своих местах – на привязи к человеческому телу. Как и должно.
Аудитор выкрикнул его имя.
Подавив озноб недавнего видения, Миних поднялся на эшафот и подошёл к деревянной колоде, в которую уткнулся острым профилем огромный топор, тот, что совсем недавно…
Фельдмаршалу удалось поднять глаза и обвести набережную взглядом несломленного человека. Покрытое испариной лицо Васильевского острова ответило на это болезненным чихом – ветер затрещал в ветвях, завыл в каменных промежностях.
«За мной идёт моя слава, – успокаивал себя Миних. – Она – истинный плащ, алый плащ побед и триумфов, мою славу развивает над плечами ветер. А сны остаются снами. И гниют под ногами».
На помосте, за спиной аудитора, стояли палачи. Это расхождение с ужасным видением собственной казни немного успокоило графа – он помнил, как коренастый человек в ярко-красной рубашке поднялся на эшафот уже после объявления приговора.
Второй раз за день Миних выслушал приговор о четвертовании. Ещё более стойко, чем в первый – что-то лопнуло внутри, растеклось чернилами по вызревшему пузырю пустоты. Граф молча стоял на плахе, высокий и неподвижный, точно вбитый в помост клинок. Он будто бы и не заметил, как палач извлёк из колоды топор, убаюкал топорище на свободной руке, словно чужое угловатое дитя.
Далёкий выстрел заставил замолчавшего аудитора вздрогнуть – полдень отметился пушечным залпом с Нарышкина бастиона. Миних не шелохнулся.
– …милостивым решением императрицы смертная казнь заменяется вечной ссылкой. Христофор Антонович Миних ссылается в Сибирь, в деревню Пелым, – услышал он обрывок нового приговора.
Не переменившись в лице, фельдмаршал сошёл с эшафота, на который поднялся Остерман и грохнулся там в обморок. С головы слетели ермолка и парик. Вице-канцлера привели в чувство, зачитали смертный приговор, заломили руки, освободили шею под топор. Великолепно разыгранный спектакль, который закончился объявлением места ссылки – Березов, в котором некогда жили Меншиков и Долгорукие.
– Руби его! – кричал рванувший к эшафоту народ. – Руби!
Из-за частокола штыков тянули руки, хлестали призывы к расправе.
Раздавленный Остерман попросил вернуть ему парик. Жизнь продолжалась, и теперь вице-канцлер боялся простуды.
После этого избежавших топора немцев отвезли на санях в Петропавловскую крепость, на куртинах и башнях которой не осталось ни одной чайки.
И была ночь.
И был дождь.
И был первый день ссылки.
* * *
Судьба любит ироничные сценки.
Экипажи Миниха и Бирона сошлись на столбовой дороге. Фельдмаршала везли в Пелым, герцога Курляндского – из Пелыма. Елизавета Петровна, памятуя о хорошем к себе отношении Бирона, велела возвратить того из ссылки, правда не в Петербург или Москву, а в Ярославль.
На мосту через Булак взгляды бывших великих сановников столкнулись. В этих взглядах стояла ночь с 9 на 10 ноября 1740 года, когда преображенцы по приказу Миниха, обещавшего поддержку Анне Леопольдовне, арестовали Бирона в спальне Летнего дворца. Той ночью закончилось регентство Бирона, когда он, разбуженный и испуганный, выпал из-под расшитого громадными розами одеяла, пытался спрятаться под кроватью, пытался отбиваться, получил прикладом по зубам, а после, избитый и униженный, с забитым в рот кляпом и без штанов, был выволочен на мороз. Герцога и его прозелитов направили в Шлиссельбург, где за великие и неисчислимые вины приговорили к четвертованию, впоследствии заменённому ссылкой на Северный Урал. В Пелым, где для Бирона скоро возвели четырёхкомнатный дом-тюрьму – по чертежам Миниха. После ссылки Бирона в Сибирь, Миних удостоился поста первого министра по военным, гражданским и дипломатическим делам. Но вскоре подал в отставку, в результате происков Остермана.
Теперь дороги Миниха и Бирона снова пересеклись, чудным перевёртышем, словно кто-то вздумал скрестить эфесы клинков.
Не кивнув один другому, граф и герцог молча разъехались.
В Пелыме фельдмаршал оказался в доме Бирона, в доме, план которого начертил собственноручно.
Счёт пошёл на годы, десятилетия.
Арифметика ссылки.
Вице-канцлер Остерман умер шесть лет спустя, в доме Меншикова в Берёзове, на краю света, обдуваемом забегающими с тундры ветрами. Берёзовцам запомнились лишь костыль и бархатные сапоги вице-канцлера. Когда Остерман помер, сапоги пустили на ленточки для подвязывания причёсок местных модниц. Костыль пропал.
Миних прожил на двадцать лет больше. Сердце фельдмаршала остановилось на восемьдесят пятом году жизни, 16 октября 1767 года. Остатки жизненных сил старого графа вытекли в трещину кратковременной болезни.
Но всё это случилось в далёком-близком 1767 году. Сейчас же, в 1741, Миниха ждали двадцать лет в капкане дремучих сибирских лесов.
Небольшая деревянная крепость на шестьдесят хижин. Идущие из Тобольска и других отдаленных городов товары и припасы. По три рубля на содержание ежедневно.
В Пелыме граф писал мемуары, учил местных детишек математике, выращивал овощи, разводил скот, занимался физическим трудом, молился провидению, иногда беседовал с тенью.
– Выберусь ли я отсюда? – выведывал Миних.
– Жди, – отвечал демон.
– Это значит – да? – спрашивал распятый на циферблате часов старик.
– Как угодно.
Огород граф устроил на острожном валу, после – развёл огород в поле. Под оком полярных ночей, у которого ампутировали веко, Миних сортировал семена и ладил сети для грядок. С наступлением лета пелымцы видели фельдмаршала на лугу – в выгоревшем мундире, с косой в крепких руках.
Фельдмаршал старался оставаться равнодушным к постигшему его несчастью. Он черпал силы в разрастающейся внутри чёрной пустоте, в поддержке супруги и пастора Мартенса, последовавших за ним в ссылку.
Его всё чаще преследовали мрачные сны. Смерть на Андреевском кресте из брусьев, долгая, рубящая. Смерть от пули у турецкой крепости Хотин, быстрая, жалящая. Смерть в снежно-диком сибирском лесу от предательства самого близкого друга – собственного сердца. И ещё десяток различных смертей.
Временами Миних адресовал в столицу предложения определить его сибирским губернатором. Адресовал в пустоту.
Он разрабатывал военные и инженерные проекты, остававшиеся без внимания внешнего мира, но труды графа ждал огонь. Один из находившихся при Минихе солдат, арестованный за воровство, рассказал о нелегальных чернилах и перьях, доставляемых фельдмаршалу вопреки запрету. Опасаясь проверки, Миних сжёг все свои бумаги.
Случилось это в 1762 году.
В последний год ссылки.
* * *
Сенаторский курьер принял отсыпанные рубли с благодарственным кивком.
– Заслужил, всё до последнего рубля заслужил, – сердце Миниха преисполнилось безграничной признательностью и громким пульсом счастья, к которому он оказался совершенно не готов, как к чертовски крепкому напитку. Задохнулся, прослезился. – Такую весть принёс, дорогой. Как перед богом истину скажу – спас ты старика, оживил, разбудил.
Императорский указ дрожал в руке фельдмаршала. Пётр III, занявший место почившей Елизаветы Петровны, приглашал Миниха в Санкт-Петербург, даровал амнистию. Из присланных денег на дорогу граф подарил радостному вестнику ровно половину.
Двадцать лет…
Миних развернулся к дверям спальни и окликнул супругу:
– В Петербург, Элеонора! В Петербург, душа моя!
1762 год: настоящее, прошлое и ещё немного прошлого
(с повозки на яхту).
По дороге в Петербург Миних спал наяву.
Два десятилетия службы, знамёна пяти европейских армий, работа, войны, дуэли – его сон был соткан из разноцветных лоскутков воспоминаний.
Он снова шёл под знаменами принца Евгения Савойского и герцога Мальборо.
Снова стрелялся с французским полковником Бонифу в 1718 году – взведённые курки, тридцать шагов сократившиеся до двенадцати, выстрел, рухнувший на землю полковник.
Снова сорился с фельдмаршалом Флемингом в 1719 году, на службе в польско-саксонской армии Августа II, решив сменить знамя и господина.
Снова демонстрировал Петру I чертежи нового укрепления Кронштадта, и слышал от царя: «Спасибо Долгорукову, он доставил мне искусного инженера и генерала».
Снова устраивал судоходства на Неве, прокладывал дороги, возводил крепости, строил Балтийский порт, проводил первый Ладожский канал, убеждал императора перенести загородную резиденцию в Петергоф, начальствовал генерал-губернатором в Петербурге.
Перед пробуждением Миних вспоминал взятие снежной крепости на льду Невы, организованное им по случаю официального въезда коронованной Анны Иоанновны в Петербург. Отражённое от холодных стен солнце слепило глаза, яркие солнечные копья рикошетили от льда и летели в лицо графа.
И ещё, и ещё.
Пока яркая белизна не продавила дыру в реальность.
Опальные вельможи въехали в Петербург весной.
Бирон и Миних.
Семидесятидвухлетний герцог Курляндский, перечеркнувший ссылку накинутой через плечо Андреевской лентой, возвращался лихим шестёриком в пышной карете, облачённый в мундир обер-камергера. Царствование Елизаветы Петровны Бирон прожил в большом доме, в окружении слуг, мебели, серебряной посуды и книг. Казна отпускала немалые деньги на его содержание, но герцог всё же оставался пленником – его сопровождали даже на охоте.
Сановник свергнутой Анны Леопольдовны ехал в скрипящей дорожной кибитке, в рваном полушубке, мужицкой сермяге и поношенных сапогах. На подъезде к столице старого фельдмаршала встречали многочисленные родственники. Когда из фельдъегерской повозки выпрыгнул бодрый, высокий и бравый семидесятивосьмилетний старик – сын, внуки и правнуки бросились обнимать и целовать Миниха.
Граф заплакал. Не так, когда получил радостную весть об амнистии, не так, когда провожал взглядом окрестности своей двадцатилетней темницы в Пелыме – тогда в глазах стояли слёзы, не переливаясь через край.
В объятиях родных рук и голосов граф плакал последний раз в своей жизни.
* * *
Пётр III даровал фельдмаршалу меблированный дом и свою милость.
В Зимний дворец граф пожаловал в возращённом чине генерала-фельдмаршала. Ордена-висельники блестели на мундире. Осыпанная бриллиантами шпага свободно висела у левого бедра – эфес выглядывал из шпажных ножен, вложенных в лопасть портупеи и пристёгнутых крючком.
За столом Миних и Бирон сидели рядом, через стул, по левую руку от императора. Вражда политических исполинов прошлого не иссякла, среди кружащих по залу юных царедворцев герцог и граф напоминали ожившие статуи предков.
Стол ломился от яств. Говядина в золе, гарнированная трюфелями, хвосты телячьи по-татарски, пурпурная ветчина, белый сыр со слезой, глазастые раки, смоляные бусинки икры, филейка по-султански, говяжьи глаза в соусе, овощные гарниры, нежный паштет из куриной печени, усатые устрицы, грозные омары, круглобокие фрукты, дымящиеся супницы, и бульонницы…
Фельдмаршал трапезничал без аппетита.
Пережёвывая кусочек рулета, Миних закрыл глаза и увидел узкий стол в пелымской избе. Куриный навар, серая горбушка, грязного оттенка квас, квашеная капуста, пареная репа, грибные соленья, мочёные ягоды. Иногда в силки попадался заяц, птица или рыба.
Иногда. Но не сегодня, не в этом видении.
– Прощайте, фельдмаршал, – неожиданно раздался из более далёкого прошлого голос умирающей в своей постели Анны Ивановны. – Простите всё.
Миних открыл глаза.
За его спиной стоял Пётр III, царские ладони легли на плечи гостей.
– Передо мной два старых добрых друга, – с чувством сказал император. – Они просто обязаны чокнуться.
Пётр III лично наполнил фужеры примирения графа и герцога. Сочная карминовая капля стекла по ножке бокала Миниха, расплылась по скатерти.
– Ну же! Поднимайте, поднимайте свои…
Императора прервали гулкие шаги.
– Ваше императорское величество, разрешите, – генерал-адъютант Гудович приблизился к столу и что-то прошептал в царский парик.
– Выпейте без меня, – кивнул Пётр III гостям, позволяя увести себя в сопредельную комнату.
Пахло чесноком, гвоздикой и остро приправленной ненавистью. Миних поставил бокал и поддел плечевую портупею большим пальцем, повёл вниз, немного оттягивая пояс из золотой парчи.
– Наши кубки соприкоснуться единственно искренне, если только в вашем окажется яд, – произнёс Бирон.
– Такой трус и идиот, как ты, издохнет раньше – от скулящей немощи. Или моего клинка. – Ладонь фельдмаршала коснулась овального навершия шпаги, нырнула вниз, пальцы пробежали по обтянутой кожей рукояти, по овальным пластинам чаши, по дуге гарды, вернулись к рукояти.
– Ха! Уж не угрожаешь ли ты мне, старый дурак?
– Старый? Во мне жизни больше, чем в роте Биронов, грязная ты скотина.
– В тебе одни распри и гниль, подлая свинья! Warum zum donnerwetter17!..
Шпага Миниха ударила в шею герцога возле позвоночного столба, проткнула насквозь сверху вниз. Трёхгранная игла вышла под адамовым яблоком, брызнула кровь – на присыпанные желтком зелёные щи, бекасы с устрицами, гато из зеленого винограда и украшенную голубым пером щуку.
– Сдохни, blindes hund18, – выдохнул граф, ворочая клинок в ране.
Глаза Бирона выкатились, рот распахнулся порванным карманом, но вместо слов оттуда вылился ручеёк крови. Миних упёрся ногой в стул и снял поверженного врага с клинка, точно кусок свинины. Герцог рухнул на пол, увлекая с собой тарелку с румяным куском пирога.
В конце зала кто-то пронзительно закричал.
Миних открыл глаза.
Бирон сидел слева, в полоборота, с бокалом в руке. Словно отражение.
Соперники опустили фужеры на стол одновременно. Злобные взгляды столкнулись над свободным стулом и развернули хозяев спинами друг к другу.
Фельдмаршал пододвинул к себе блюдо с крошенными телячьими ушами, соусницу, благоухающую ароматом грибов, вин и пряностей, но есть не стал. И без того маявшийся в дверях, аппетит поспешил раскланяться. Миних склонил взгляд на золочёный эфес шпаги. Испытывал ли он разочарование, что оружие осталось в лакированных ножнах, а не тяжелило руку?
Да.
Нет…
Когда ты ведёшь внутренний спор с самим собой, даже посредством нереализованных видений, зачастую последнее слово остаётся за трусливым «я», более практичным, более светским.
Землю продолжали потрошить, извлекая богатства, начиняя взамен покойниками. Слово, произнесённое в надлежащую минуту, создавало новые миры. А в соседней комнате генерал-адъютант Гудович пытался убедить императора в реальности готовящегося дворцового переворота.
– Государь, ситуация не терпит промедлений. Нужно действовать.
– Будет вам. Лишь слухи, – отмахивался Пётр III. – Вы путаете колокольчики шута с набатными колоколами.
– У Екатерины Алексеевны был князь Дашков. В день смерти Елизаветы Петровны.
– Капитан лейб-гвардии Измайловского полка?
– Да, государь. Офицеры-измайловцы готовы к перевороту. Они поддержат Екатерину Алексеевну. Как и другие гвардейские полки. После роспуска лейб-компаний и вашего расположения к голштинцам… войска озлоблены и раздражены.
Гудович промолчал об унижении. Гвардия, переодетая в мундиры прусского образца, загнанная на плацу, вахт-парадах и смотрах, была ещё и унижена. Военное дело для Петра III являлось скорей забавой, чем предметом изучения. Если Пётр Великий, дед императора, со своими «потешными войсками» постигал искусство войны, то Петра Фёдоровича увлекали лишь выправка солдат, красота мундира, разводы караулов и построения. Несколько полков солдат, привезённых в Россию из Голштинии, играли роли «потешных войск» Петра III. Являлись мишенями для камушков императорского интереса. Как зрители вокруг эшафота на Васильевском острове, в которых демон швырял комочки теней.
– Всего лишь слухи и мелкие недовольства, – покачал головой император. – Екатерина, несомненно, из тех людей, кто выжимает весь сок из лимона и выбрасывает кожуру, но она остаётся моей супругой. К тому же, теперь у меня есть Миних. Если я прикажу, он пойдёт воевать за меня в ад.
* * *
Ночь Миних провёл очень плодотворно.
Жил.
* * *
Помимо возвращения из ссылки Миниха, Бирона и других опальных государственных деятелей, Пётр Фёдорович начал царствование с издания указов, упразднявших обязательную службу дворян и Тайную канцелярию. Но расположения правящего класса не добился.
Воспитанный в духе лютеранской религии, Пётр III пренебрегал православным духовенством, оскорблял указами Синод. Занявшись перекройкой русской армию на прусский лад, император настроил против себя духовенство, армию и гвардию. Во дворце русских генералов учили «держать ножку», «тянуть носок» и «хорошенечко топать».
Прусские симпатии побудили императора отказаться от участия в Семилетней войне и всех русских покорений в Пруссии. За это Фридрих II произвел Петра III в генералы-майоры своей армии. Дворянство и армия негодующе откликнулись на принятый царём чин. Мало того, Пётр Фёдорович направил войска в Голштинию, чтобы поквитаться с Данией за старые обиды предков.
«Трактат о вечном между обоими государствами мире» воспевал совершенную дружбу между Россией и Пруссией. Подписание трактата вылилось в грандиозный пир. Пётр III утоп в вине, не держался на ногах, что-то бессвязно бормотал посланнику Пруссии.
Во время пира на тост русского монарха «за августейшую фамилию» встали все, кроме Екатерины. Генерал-адъютант Гудович был послан спросить о причинах такого возмутительного поведения.
– Августейшая фамилия – это император, я и наш сын, – ответила Екатерина Алексеевна генералу-адъютанту. – Посему не вижу смысла пить стоя.
Пётр III выслушал ответ, вскочил и закричал через весь стол:
– Дура!
Миних видел, как ухмыляется устроившаяся под потолком тень.
Разгневанный царь приказал арестовать императрицу. И лишь дядя императора, принц Георгий Голштинский, насилу умолил отменить приказание.
Пётр III не оценил величия духа августейшей своей супруги.
Екатерина, дочь немецкого князя Ангальт-Цербстского, возглавила оппозицию гвардии. Пока император находился в загородной резиденции в Ораниенбауме, она свершила дворцовый переворот в Петербурге.
* * *
Миних ожидал возвращения императора в Петергофе.
Часовой нашёл его в Верхнем парке, в обществе позолоченных фонтанов, свинцовых статуй и невидимого собеседника, с которым старый фельдмаршал тихо общался. Наверное, с самим собой.
– Ваше благородие, императрица исчезла!
Миних повернулся к солдату.
– Как? Когда?
– Не могу знать. Нет её во дворце. Бежала, ушла… Я видел двух женщин, утром, утром из парка направлялись…
– Бестолочь! Слепой башмак! Пошли слуг в Ораниенбаум, навстречу государю!
– Слушаюсь!
– Fort har ab19!
Миних медленно двинулся следом, к сверкающим позолотой куполам Церковного корпуса. Маскароны Большого каскада смотрели на него с ухмылкой.
– И снова в бой, граф? – усмехнулась за спиной тень. – В твоей неспешности есть мудрость: будущее приходит само, и лишь прошлое приходится постоянно воспроизводить.
– Я должен был поехать с императором.
– Чтобы смотреть на дорогу из кареты? Ты можешь увидеть всё прямо сейчас. Присядь.
Миних подчинился – прислонился к каштану напротив позолоченного Самсона, возвышающегося в центре ковша.
– Постою. – Граф поднёс ко рту головку тёмно-коричневой сигары, предварительно срезанную, густо пахнущую табачным листом. От удара кремня о кресало брызнул сноп искр, и тут же занялся огнём качественный трут. Миних склонил к огниву открытый срез сигарной ножки, превратил его вдохом в раскалённую рану. Затянулся.
Бриллиантовые струи били в небо. Демон повёл сотканной из чёрного тумана рукой, и в полотне воды, ниспадающем перед разрывом мраморной балюстрады, возникла дорога.
Подрессоренная пружинами золочёная карета несла императора в Петергоф. Солнечный июльский день изливался в открытую коляску, на августейшее лицо Петра Фёдоровича, угловатый лик прусского посланника фон дер Гольца и круглое личико графини Елизаветы Воронцовой, фаворитки государя. Следом пылила вереница экипажей – придворные и прекрасные дамы спешили на празднование именин императора, предвкушая веселие торжественного обеда.
Картинка исчезла, какое-то время Миних видел лишь зелень парка за прозрачной пеленой, а потом на «полотне» появился генерал-адъютант Гудович. Недалеко. На подъезде к Петергофу. Увидев спешащих к нему слуг, Гудович придержал коня. Выслушал, выругался, развернул жеребца, дал шпоры и разогнал в галопе.
Фельдмаршал, демон и позолоченные барельефы смотрели генерал-адъютанту в спину.
– Я должен подготовить войска, – сказал граф, полоская дым во рту. – И возможный отъезд государя.
– Должен, – повторил демон, словно пережёвывая словцо. – В любом слове заложено абсолютно всё, даже его ложное значение.
В водопаде Большого каскада Гудович приближался к карете императора.
Пётр III оставался полулежать в коляске, даже когда генерал-адъютант замолчал. Новость будто бы заморозила его.
А потом император сел и что-то сказал Воронцовой. Громко. Нервно. Рефлекс грома. Отзвуки вчерашнего загула.
Дамы высыпали из экипажей, точно бисер.
Через минуту кони сорвались с места и во всю прыть понеслись в Петергоф.
Картинка исчезла. Вернулся шум воды и циркулирующий в сигаре ароматный дым.
Демон отслоился от ущербно-ленивой тени фонтана и исчез в радужных переливах над Большим каналом. Миниху показалось, что он услышал одно слово.
«Переворот».
* * *
Император распахнул двери павильона, в котором жила Екатерина Алексеевна, и кинулся с бранью в спальню. За ним проследовал Миних. В роскошь здания, в смрад царского гнева.
Вид Петра Фёдоровича, ползающего на коленях возле кровати, смутил фельдмаршала. Он замер в дверях, глядя на стремительно мрачнеющую за окном зелень. «Уж не солнце ли он там ищет?»
В узких, сильно зашнурованных сапогах император едва мог согнуть колени, от чего выглядел ещё более жалко. С трудом поднявшись, Пётр III стал распахивать шкафы, бросать на пол вещи императрицы, затем выдернул из ножен шпагу и принялся с остервенением колоть бархат панелей и потолок. От царя разило прокисшим в желудке вином. Он несколько раз проткнул платье императрицы, сшитое к сегодняшнему празднеству и оставленное на кровати. Как упрёк. Как насмешка.
– Эта женщина способна на всё! – закричал Пётр Фёдорович и выругался по-немецки.
Миних спокойно наблюдал за императором.
– Будет! Хватит этих загадок! – Государь швырнул шпагу на кровать, на испорченное платье императрицы. – К заливу, на воздух!
К пристани шла шлюпка. Когда император окликнул сидящего на корме офицера, гребцы налегли на вёсла. Офицер вскочил, упал, снова встал, вцепившись в борт, да так и стоял, пока не вывалился на мостки.
– Здравия желаю, ваше императорское величество!
– К чёрту церемонии! – гаркнул Пётр III. – Кто?!
– Поручик бомбардирской роты Преображенского полка Бернгорст, ваше императорское величество!
Над тёмной полосой Петербурга поднимался дым.
– Что там? Почему над городом дым?
– Я доставил фейерверк! Для государевых именин! – пробасил офицер.
– К чёрту фейерверк! Отвечайте, что в Петербурге! Иначе расстреляю!
– Слушаюсь, ваша милость.
– Не слушайте, а рассказывайте, – хмуро улыбнулся Миних. Некогда рухнув с высоты административных высот, он не страшился нового падения. Понятные игры людей и необъяснимые игры демонов. А он по-прежнему нужен и тем, и другим.
– Не видел ничего этакого, – доложил поручик. – Правда, был шум в Преображенском полку. Солдаты носились, кричали.
– Вы расслышали, о чём кричали? – спросил фельдмаршал.
– Желали здравия императрице Екатерине Алексеевне, стреляли вверх. Большего не слышал – было приказано везти фейерверк.
– Фейерверк, – хрипло повторил Пётр Фёдорович, глядя то на поручика, то на Миниха.
– Не угодно ли во дворец, ваше величество? – сказал граф, сочувственно глядя на императора. – Час обеденный.
Император покорно двинулся прочь от залива.
Подбежал Гудович, вытянулся струной.
– Ваше императорское величество, доставили записку от Брессана!
– Кто принёс?
– Слуга Брессана, чудом выдрался из Петербурга. Войска перекрыли мост, никого не выпускают.
– Фельдмаршал, прочтите.
Генерал-адъютант вручил Миниху записку, переданную через посланца парикмахера императора. Граф развернул, пробежал глазами, прежде чем прочитать вслух то, что уже знал.
Переворот.
Пётр III остановился, принял записку, прочитал, бросил на песок аллеи и пошёл дальше, глядя прямо перед собой пустым протрезвевшим взглядом. Записку подняли и пустили по рукам, пока она не оказалась в хвосте процессии.
В прошлом.
* * *
Миних терпеливо выслушал непоследовательные, бесталанные приказы царя об организации силой голштинских войск обороны Петергофа.
– Ваша милость, у нас всего несколько полков. Не хватает картечи и ядер.
– Мы должны защищаться! – Маленькая голова Петра III багровела в тени большой шляпы.
– В Кронштадте надобно искать спасения и победы, в одном Кронштадте, – настаивал фельдмаршал. – Там мы найдёем многочисленный гарнизон и снаряжённый флот. Мы сможем противопоставить Петербургу почти равные силы.
– Нет!
Елизавета Воронцова, не вернувшаяся, вопреки наказанию царя, в Ораниенбаум, коротала тревожные часы в парковой беседке в компании родственницы и дам. Любовница царя была бледна и растеряна. Одна из девиц плакала.
Император медлил.
В это время Екатерине Алексеевне, бежавшей из Петергофа в карете с Алексеем Орловым, под давлением офицеров присягали Измайловский и Семёновский гвардейские полки. С согласия императрицы, братья Орловы собирались вывести гвардию в сторону Петергофа.
Император сомневался.
Пётр III отправил к Екатерине Алексеевне канцлера Воронцова, в надежде, что тот убедит императрицу в преступности и безысходности переворота. Пётр Фёдорович принялся диктовать манифесты и приказы, которые подписывал прямо на перилах моста, чая что-то изменить. Император выставил на защиту голштинцев с артиллерией, направил в Петербург за своим кавалерийским полком, организовал гусарские пикеты по окрестным дорогам, чтобы переманить на свою сторону наступающие войска, отправил полковника Неелова за тремя тысячами солдат с боеприпасами и продовольствием.
– Мы проиграем сражение, – сказал фельдмаршал. – Силы неравны.
– Сюда идёт гвардия, – надломлено произнёс император, прикладываясь к бокалу с бургонским. – Она спустила на меня гвардию…
Прусский мундир и ордена Чёрного орла царь сменил на российскую форму, ленту и знаки Андрея Первозданного. Ел и пил Пётр Фёдорович прямо на мосту.
Император был испуган.
Император сдался напору Миниха.
– В Кронштадт, – Пётр III обратил лицо в сторону пристани. – В Кронштадт, друг мой.
* * *
Армия Екатерины Алексеевны подходила к Петергофу. Об этом сообщил один из адъютантов Императора.
Дворцовые часы отмерили половину восьмого вечера. Императорской резиденцией овладели панические сборы.
Дворцовые часы отмерили восемь часов вечера. Императорской резиденцией распоряжалась пыльная тишина.
Наспех попрощавшись с заливом, яхта и галера стремительно удалялись от причала. Попутным ветром в направлении виднеющегося на горизонте Кронштадта, ходу – какой-то час. Император бежал из Петергофа, прихватив сановников, дам и слуг. Пётр Фёдорович отплыл на галере, в окружении тех, кому доверял: фельдмаршала Миниха, своего дяди – принца Гольштейн-Бека, Алексея Григорьевича Разумовского, прусского посланника Гольца, Елизаветы Воронцовой.
– Надеюсь, де Виейра и Барятинский удержат гарнизон и крепость Кронштадта на нашей стороне, – сказал император Миниху, испивая вино в своей каюте.
Фельдмаршал отказался от кубка.
– У вас хватит финансов на беспрепятственный отход в Германию, если что-то пойдёт не так?
– Денег более чем достаточно, – уверил император, тут же поменялся в лице. – Но вы же не думаете, что?…
– Мы вынуждены думать обо всех вариантах.
* * *
Подошедшие со стороны Петергофа императорская яхта и сопровождающая её галера остановились у фортов, в тридцати шагах от стенок пристани. Упёрлись в боны.
Ночь навалилось белёсым брюхом на гавань Кронштадта. Её щекотали караульные огни на бастионах.
Пётр III, уверенный, что комендант Кронштадта Нуммерс всего лишь исполняет посланный с де Виейрой приказ «никого не впускать в Кронштадт», лично вышел на палубу и поднялся на капитанский мостик.
– Я сам тут, спустите шлюпку, уберите боны!
– Не приказано никого впускать! – прокричал с бастиона караульный.
Пётр Фёдорович потряс кулаками:
– Позовите генерала де Виейра! Я император Пётр III!
– Нет теперь никакого Петра III, – ответили с берега, – а есть Екатерина II! Ежели суда тотчас не отойдут, в них будут стрелять!
От Петергофа шагал гром, перебирая ногами молний. В одно мгновение возмутились мирные морские воды. И тут же крепость окончательно проснулась набатными колоколами тревоги.
Государь ошарашено молчал. На стенку набегали солдаты.
– Прикажу огонь! Уходите! – рявкнула крепость.
– Капитан, рубите якорный канат! – скомандовал Миних. Громоздкий истукан заслонил императора от движения на крепостных стенах. – На вёслах! Отходим!
Невидимая кисть закрашивала звёздное небо широкими мазками. Крепчал ветер. До покидающих гавань кораблей долетел клич собравшейся толпы, выстреливший с причала, точно пушечное ядро: «Прочь! Да здравствует императрица Екатерина!».
– Фельдмаршал, – тяжело выдохнул Пётр III, он был в полуобморочном состоянии, – я виноват, что не исполнил скоро вашего совета, что медлил с отбытием в Кронштадт… Вы бывали часто в опасных обстоятельствах… Что предпринять мне в теперешнем положении? Скажите, что теперь мне делать?
Миних придержал бледного царя за плечи.
– Спускайтесь в каюту, государь. Для начала сделайте это.
Остаток ночи Миних смотрел в прошлое. В прошлое Кронштадта, в его решительные перемены вчерашнего дня, закрывшие императору дорогу в крепость.
Шторм прошёл стороной. В звонком безветрии тёмную тушу воды секли вёсла – море безразлично затягивало раны. В пушечных портах торчали бронзовые монокли оружейных стволов – трёхфунтовые пушки смотрели в ночь, в настоящее. Миних – в замочную скважину минувшего, указанную в небе демоном.
Стоя на покрытом орнаментом балконе, фельдмаршал вперил взгляд в звёздную сцену над массивным львом корабельного носа. Рельефы бортов, скульптуры богов, наяд и тритонов молчаливо глазели по сторонам.
Каким-то образом Миних не только видел прошлое, но и «слышал его мысли» – немые сцены не оставляли сомнений в намерениях «актёров». Граф «слышал» внутреннюю радость коменданта Нуммерса после привезенного де Виейрой предписания – ожидать императора. Нуммерс, не знавший о случившемся в Петербурге до появления полковника Неелова, уже готовился грузить войска на суда, когда получил новое распоряжение. Ждать было проще.
Корабельный секретарь Фёдор Кадников высадился на пристань около семи часов вечера. При нём был запечатанный конверт для Нуммерса. О содержимом конверта Кадников ничего не знал – Миних «слышал» это.
В пакете оказался орден за подписью адмирала Талызина, непосредственного начальника Нуммерса. Коменданту Кронштадта предписывалось запечатать ворота крепости: никого не впускать и никого не выпускать. Нуммерс прочёл орден в одиночестве и решил действовать предусмотрительно. Он не вмешался в арест Кадникова, которого де Виейра отправил вместе с Барятинским в Петергоф.
Вскоре к Кронштадту причалила шлюпка с адмиралом Талызином. Миних чувствовал натянутую струной осторожность адмирала, который при свидетелях на расспросы Нуммерса отвечал уклончиво – не из Петербурга, плыву с дачи, о беспорядках в столице слышал мельком, решил, что моё место здесь.
Уже в доме Нуммерса адмирал предъявил именной указ Екатерины Алексеевны. Коменданту предписывалось беспрекословно подчиняться приказам Талызина. Второй раз за вечер Нуммерс испытал талое облегчение.
По приказу адмирала гарнизон крепости и экипажи всех кораблей присягнули Екатерине II – перед взглядом Миниха в небо Кронштадта троекратно вспорхнуло немое «ура!». Генерала де Виейра арестовали и посадили в каземат. Усилили посты и караулы, гавань со стороны Петергофа перекрыли бонами, принялись взбадривать крепость учебными тревогами.
Пока в начале ночи не появилась двухмачтовая императорская яхта…
* * *
В царскую каюту Миних явился рано утром.
Шесть больших венецианских окон смотрели на кормовую раковину, два других, прорезанных в бортах, вглядывались в тёмные воды Финского залива. Стены каюты украшала резьба, потолок кровоточил ярко-красным дамастом, пол устилал расшитый золотом ковёр.
Пётр Фёдорович сидел на краю дивана, обшитого бахромой, покрытого белым дамастом с позументами. Монарх выглядел немного лучше, вырванный у ночи кусочек пошёл ему на пользу. Над головой государя раскачивался фонарь.
– Я жду вашего совета, друг мой. Что нам делать?
Миних бегло глянул на заплаканных дам – сомнительное украшение каюты, наряду с многочисленными зеркалами, мраморным камином, красным деревом, палисандром и литой бронзой.
– Забудьте об Ораниенбауме. Надобно плыть в Ревель к тамошнему флоту, мой государь, – ответил фельдмаршал. – В Ревеле мы сядем на военный корабль и уйдём в Пруссию, в Кёнигсберг, где находится армия Фермора. Имея восемьдесят тысяч солдат, мы вернёмся в Россию.
Миних глянул на императора, тот молча ждал. «Большой ребёнок, – подумал граф. – Ждёт, когда за него решат взрослые. Большой ребёнок, который подарил мне свободу, и которого я должен спасти».
– Мы вернёмся в Россию, и, даю вам слово, не пройдёт и шести недель, как я освобожу для вас престол. Верну державу вашей милости. Что скажете, государь? – Гордый подбородок Миниха смотрел в бортовое окно.
Пётр III мелко тряс головой, глаза полузакрыты, рот приоткрыт. Фельдмаршал тяжело вздохнул: кажется, он поспешил в благоприятной оценке здравия императора.
– В Ревель? – послышался женский шёпот. Усилился, перешёл в гул.
– Невозможно! – закричали дамы. – Матросы не в силах грести до Ревеля!
– Вёсла донесут их до Гребецкой слободы20!
– Боже, что с нами будет?
Миних распрямил плечи.
– Что ж, – возразил граф. – Мы поможем гребцам! Все примемся за вёсла!
– Вот уж нет! – запищала графиня Воронцова. – Это немыслимо!
Каюту затопили бурные протесты. Графиня Брюс плакала в голос. С переборки на переборку перепрыгивали тени высоких причёсок.
Захлебнувшись в женском визге, император дёрнулся, глотнул воздуха и, вздрагивая всем телом, попытался встать с дивана. Не получилось.
– Орнб…
Все замолчали.
– Оранб… – снова попробовал Пётр Фёдорович, и только с третьей попытки смог: – Ораниенбаум… мы плывём в Ораниенбаум…
Так решил государь.
Миних поклонился большому ребёнку и покинул каюту под звук хлопающих ладошек.
«Всё кончено», – подумал фельдмаршал в дверях.
* * *
Гвардии Екатерины Алексеевны без боя заняли Петергоф.
Яхта Петра Фёдоровича пристала к берегу Ораниенбаума, где императора ждали отошедшие голштинские войска.
Силой женского убеждения фаворитки своей Воронцовой и бессилием постигшего положения Пётр III отказался от побега в Польшу. По приказу царя распустили войска. Миних с негодованием смотрел, как со стен и высот снимают пушки – ослепляют позиции. Как уходят голштинцы.
– Неужто вы не желаете умереть как истинный император перед своими солдатами? – гневно сказал Миних.
– Я уж не император, – устало ответил Пётр Фёдорович, снимая шляпу.
Старый граф тенью навис над своим жалким избавителем.
– Возьмите в руки не шпагу, а распятие, ежели страшитесь сабельного удара. Враги не посмеют ударить вас, а я поведу войска! – воскликнул фельдмаршал во вдохновении и ярости. Горячность его к битвам не охладела с годами. – Я буду командовать в сражении!
– Нет, фельдмаршал. Слишком поздно.
– Для войны никогда не поздно. Даже когда всё кончено – никогда не поздно умереть с честью!
– Нет. Я не хочу кровопролития. Здесь много женщин и детей.
И тогда Миних отступил от человека, раздавленного грузом нелюбимой империи.
Свергнутый государь обратился к предавшей его супруге с отречением от престола и просьбой о беспрепятственном отъезде в герцогство Голштинское. В Петергоф к Екатерине Алексеевне был послан генерал-майор Измайлов, который, передав бумаги, немедля присягнул Екатерине II на верность и отправился в Ораниенбаум верноподданным императрицы, с первым поручением.
Измайлов привёз Петру Фёдоровичу новый текст отречения, который надлежало подписать без малейших изменений. Бывший монарх переписал отречение собственной рукой, а затем подписал «в удостоверение перед Богом и всею вселенною».
Вместе с Измайловым в Ораниенбаум вошёл отряд под командованием генерала-поручика Суворова. Пленных солдат и унтер-офицеров разделили на две части. Уроженцев России привели к присяге, а голштинцев конвоировали в бастионы Кронштадта. Офицеров и генералов освободили под честное слово, оправив на их квартиры.
Как только карета с Петром Фёдоровичем, Елизаветой Воронцовой и Гудовичем появилась в Петергофе, солдаты, завидев свергнутого государя в окне экипажа, принялись кричать: «Да здравствует Екатерина II!». На подъезде к дворцу Пётр упал в краткий обморок, а очнувшись, увидел избитого Гудовича и рыдающую Воронцову, с которой сорвали украшения. Униженный монарх сорвал портупею со шпагой, сбросил ленту Андрея Первозванного, скинул ботфорты и мундир, и уселся на мокрую траву. Окружившие Петра – босого, в рубашке и исподнем белье, – солдаты заливисто хохотали.
Уже во дворце Пётр Фёдорович заплакал. Он старался поймать руку графа Панина для поцелуя, Воронцова бросилась на колени, моля остаться при опальном государе.
Гудовича увели во флигель (после отправили в его черниговскую вотчину), Воронцову поместили в одном из павильонов (после выслали в одну из подмосковных деревень), а Петра, отказав во встрече с императрицей, накормили обедом.
После – в сопровождении караула отвезли в собственную мызу, в Ропшу, под арест. С часовым у дверей спальни. С зелёными гардинами на окнах. С солдатами вокруг дома. Со смехом пьяных офицеров за дверью. С испрошенными скрипкой, собакой и негром.
Через неделю Пётр Фёдорович умер. От приступа геморроидальных колик, усилившегося продолжительным употреблением алкоголя.
Так сказали России.
* * *
Карета доставила Миниха к главному подъезду Большого дворца. Арестованного привели к императрице.
Екатерина Алексеевна предстала перед фельдмаршалом в платье из серебряного глазета, вышитого золотой нитью – государственные гербы украшали весь костюм императрицы. Граф не мог не отметить красоту и величие этой женщины, особенно в столь роскошном наряде, достойном коронации. Узкие плечи с украшенными кружевом рукавами, тонкая талия, сильно расширенная книзу юбка на фижмах из китового уса.
– Генерал-фельдмаршал Бурхард-Христофор Миних, – представился граф.
Императрица разложила веер. Полукруглый экран, окантованный растительным орнаментом, расправился на позолоченных пластинах панциря черепахи. С лицевой стороны веера были изображены сидящая дама и играющий на волынке мужчина. «Жалкий музыкантишка. Я никогда не желал быть таким, даже в юности, – подумал Миних. – Даже сейчас. Я не буду петь, я буду говорить. Правду».
– Вы хотели против меня сражаться, граф? – Екатерина наклонила голову к правому плечу и обмахнулась. Волосы императрицы были зачёсаны назад: гладкая, неукрашенная причёска.
– Именно так, государыня! – сказал Миних.
– Но ныне намерения эти оставлены?
Фельдмаршал склонил голову.
За свою жизнь он присягал и подчинялся стольким людям и нелюдям, что – одним больше, одним меньше… Его истинным долгом была жизнь. Её жалкий остаток.
Но если заглянуть правде в глаза, – в эти налитые кровью воронки со стоком черноты в центре, точь-в-точь как у демонов, командующих «потешными войсками» людей, – то там тонул ещё более простой ответ: несмотря на притязания всей жизни, Миних привык подчиняться. Даже руководя многотысячными войсками. Особенно – руководя.
Давешний бес главенствования, мучивший Миниха до ссылки, исчез, издох.
– Я хотел жизнью своей пожертвовать за государя, который возвратил мне свободу! Но теперь долг мой – сражаться за вас! Ваше величество найдёт во мне верного слугу, – с прямотой старого солдата ответил Миних. Без раболепия и страха.
– Верю, – кивнула императрица.
И подарила своё предобеденное великодушие.
И командование Ладожским каналом, Волховскими порогами, Ревельским, Рогервикским, Нарвским и Кронштадским портами.
* * *
Демон явился к Миниху после смерти Петра Фёдоровича.
Генерал-губернатор как раз закончил письмо императрице – «Сон почти не смыкает моих глаз. С разными планами я закрываю глаза и снова, проснувшись, обращаю к ним свои мысли» – и, отложив перо, запахнул полу халата, откинулся на спинку кресла, крытого зелёным бархатом.
– Хочу, чтобы ты увидел, – сказа тень.
– Я видел настоящее и прошлое. Теперь ты покажешь мне будущее?
– Не сегодня. Смотри на огонь.
И граф увидел.
И Ропшу. И обеденный стол. И рюмки с водкой. И последнего императора, которого он не смог защитить.
В поданной Петру Фёдоровичу рюмке был яд. Миних это знал (в прошлом много подсказок, даже без теней), а Пётр догадывался – он отказался от алкоголя. Тогда Алексей Орлов схватил его за подбородок, вонзил огромные пальцы в щёки, запрокинул над щелью рта рюмку. Пётр в отчаянии мотнул головой – и яд выплеснулся на шею. В схватке с огромным Орловым у свергнутого царя не было шансов – будучи рядовым в лейб-гвардии Преображенского полка, Орлов одним ударом сабли отсекал голову быку, мог раздавить яблоко между двумя пальцами или поднять коляску с императрицей, – но близкая смерть сделала Петра сильнее.
Последний ненужный подарок.
Пётр вырывался как бык с ещё не отрубленной головой. На помощь к Орлову бросились Барятинский и Потёмкин. Навалились, опрокинули, стянули шею императора салфеткой. Раскрасневшийся Орлов упёрся коленом в грудь Петра.
– Урод, – прошипел Потёмкин.
– Пусти, – прохрипел Пётр.
Не отпустили…
Погубили душу навек…
Свеча на столе потухла без видимых на то причин.
1881 год: взрывы на набережной.
Божественная.
Так он обращался к ней в письмах.
Divine Imperatrice!
Миних чувствовал, что это нравится Екатерине Алексеевне. Та отвечала своему старому фельдмаршалу:
«Наши письма были бы похожи на любовные объяснения, если бы ваша патриархальная старость не придавала им достоинства. Дверь моего кабинета всегда отворена для вас с шести часов вечера. Я чту ваши труды и величие души».
Он жаловался ей на слухи – одна из привилегий старости.
«Не обращайте внимания на пустые речи, – отвечала императрица. – На вашей стороне Бог, Я и ваши дарования. Наши планы благородны. Берегите себя для пользы России. Дело, которое вы начинаете, возвысит честь вашу, умножит славу Империи».
Бог, думал Миних. В этом я очень сомневаюсь…
Он смело доверял ей свои мысли: «Величайшее несчастье Государей состоит в том, что люди, к которым они имеют доверенность, никогда не представляют им истины в настоящем виде. Но я привык действовать иначе, ибо говорю с Екатериною, которая с мужеством и твёрдостью Петра Великого довершит благодетельные планы сего Монарха».
Он не оставлял идеи завоевать Константинополь, выгнать турок и татар из Европы и восстановить Греческую Монархию, как намеревался Пётр Великий.
Екатерина II участливо отказывала.
Старый полководец тешился воспоминаниями. В одном из них не жалила картечь и не рвали дымное небо ядра – там был Петербург, турецкий посол и сам покоритель Очакова. 1764 год.
– Слыхали ли вы о Минихе? – спросил через переводчика Миних.
– Слыхал, – был ответ посла.
– Хотите ли его видеть?
– Не хочу, – поспешно возразил турок. А потом с робостью обратился к переводчику: – Что этот человек ко мне привязался? Зачем мучит меня вопросами? Скажи, чтобы он ушёл… уж не сам ли это Миних?
В июне 1766 года Миних, как избранный Екатериной судья, раздавал венки победителям игр захватывающего карусели21, вместившем четыре кадрили: славянскую, римскую, индейскую и турецкую.
Произнеся перед разноцветными ложами речь, в которой «к слову» назвал себя старшим фельдмаршалом в Европе, он спустился с возвышения амфитеатра, специально возведённого по случаю праздника, и двинулся к набережной. За спиной остались палаточные городки, отгремели выстрелы адмиралтейских пушек, а мысли фельдмаршала порхали от прошлого к будущему: он то вспоминал карусель – дам на колесницах и рубящих манекены мужчин, то крепко задумывался над предстоящей закладкой тройного шлюза в Ладожском канале.
Набережная Екатерининского канала тактично встретила его влажной плёнкой на чугунной балюстраде и зовущими к воде спусками. Возле одного из таких он остановился, повернулся спиной к реке, уткнул в камень громадную трость и закрыл глаза.
И скоро почувствовал присутствие.
– Не желаешь немного сменить обстановку? – спросила тень. – Хоть раз взглянуть на дворцовую кутерьму со стороны?
Фельдмаршал устало пожал плечами.
– Я насмотрелся на империю со стороны. Во время ссылки, в Пелыме.
– Но даже там ты оставался игроком, влиял на события. Я же говорю, про абсолютное отстранение.
– Я…
– Ты хотел увидеть будущее. Немедля!
Они переместились.
Миних почувствовал переход – из старческих лёгких выкачали и закачали воздух. Морозный воздух ещё не пробудившейся весны.
А потом он увидел.
Падал снег.
Перед ним по-прежнему простиралась гранитная набережная Екатерининского канала, но уже другая, заснеженная, застуженная, изменившаяся в архитектурных деталях.
– Где мы?.. В каком году?
– Хороший вопрос – правильный, – одобрил демон. – Сейчас первое марта 1881 года.
– Что мы здесь делаем?
Тень совершила нечто похожее на пожатие плечами. Миних перевёл взгляд немного в сторону: смотря на демона боковым зрением, граф видел объёмную фигуру из чёрного дыма. Словно поглядывал через систему зеркал. Но вот глаза… Жёлтые змеиные глаза – были реальны всегда.
– Беседуем. Смотрим на плоды всего и всея. Прошлое, отражённое в настоящем этого дня. Настоящее, плюющее в колодец будущего. – Тёмный ангел фельдмаршала на секунду замолчал, а потом прочёл:
И грянул взрыв с гранитного канала,
Россию облаком укрыв.
А ведь судьба нам предвещала,
Что вскроет роковой нарыв.
И выпал стрит кровавых карт —
Так начинался для России этот март.
Я в будущем, отстранённо подумал Миних. Слушаю стихи из уст демона, стоя у парапета канала, названного в честь Екатерины II. Мёртвой в этом времени. Как и я.
– Смотри, – сказал демон.
Справа, с Инженерной улицы на набережную свернула карета, сопровождаемая конвоем. Императорская карета, понял Миних. Навстречу ей, волоча по предсмертно-серому снегу корзину, шёл мальчик в шубном кафтане. В том же направлении по тротуару ступал высокий офицер, а на другой стороне набережной напротив Миниха стоял мужчина. Молодой человек сжимал в руках свёрток, он смотрел на реку Кривушу сквозь фельдмаршала, напряжённо и нервно, словно его интересовало совсем другое…
Приближающийся экипаж.
Неожиданно Миних понял что произойдёт, и в то же мгновение молодой человек швырнул свёрток под поравнявшуюся с ним карету.
И грянул врыв.
Миних инстинктивно укрылся рукой – бомба взорвалась под блиндажом кареты всего в нескольких метрах от чугунной решётки, у которой стоял граф.
Места в первом ряду.
Осколки не причинили фельдмаршалу никого вреда. Его здесь не было, не могло быть. Он не чувствовал жара и гари, зато видел как занесло карету, видел агонию рысаков на кровавом снегу, слышал стоны раненых черкесов и крики кучера, взывающего к царю:
– Государь, не выходите! Доедем! И так доедем! Во дворец!
Император вышел из повреждённого экипажа. Александр II. По каким-то причинам Миних знал имя императора, которому ему не доведётся служить, знал, как и имя кучера – Фрол Сергеев, как и многое другое. Будущее вливало в него ложку за ложкой подсказки, точно крестьянскую тюрю из кваса и хлеба.
Блиндированная карета дымила. Ехавшие за ней сани сбавили ход.
Казак из конвоя неподвижно лежал на спине, посечённое осколками лицо уставилось в небо огромным красным глазом. Лежали убитые лошади, молотили в снег копыта раненых. Мальчика отшвырнуло к реке. Миних поискал взглядом его корзину, но не нашёл.
Бросившего бомбу схватили, заломили за спину руки, ударили по лицу. Александр Николаевич, пошатываясь, подошёл к метальщику. Император был оглушён взрывом. С минуту он смотрел в лицо несостоявшегося цареубийцы. Тот не отводил взгляд.
– Ты бросил бомбу? – хрипло спросил царь.
– Да, я, – ответил метальщик.
– Кто такой?
– Мещанин Глазов, – был ответ.
Враньё, понял наблюдающий Миних, его фамилия Русаков.
– Хорош, – после паузы произнёс Александр II, а затем резко повернулся в сторону реки (Миниху показалось, что царь заметил его – на секунду, но заметил) и добавил тихо: – Un joli Monsieur22.
Было видно, что император немного не в себе.
– Скачите во дворец, государь! Во дворец! – кричал кучер.
Александр II не послушал. Он наклонился над убитым черкесом, шагнул в сторону раненого мальчика, корчившегося на снегу, потом двинулся к саням. Навстречу бежал задыхающийся полковник Дворжицкий:
– Ваше величество, не ранены?
Царь остановился и указал на мальчика.
– Я нет… Слава Богу… Но вот он…
– Что? Слава Богу? – усмехнулся скрученный Русаков.
И тут Миних увидел, как от решётки канала отделилась фигура (как я не видел его раньше?) и бросила между собой и Александром Николаевичем свёрток.
Рванувшая бомба свалила обоих с ног – императора и второго метальщика. Газовый фонарь плюнул осколками. Массивная колонна из снега и дыма дрогнула и распалась на части. Пороховое облако поволокло в сторону Зимнего дворца.
Набережную покрывали тела убитых и раненых. Те, кто мог ползти – ползи, по саже и крови, кускам изорванной одежды, эполет, сабель и человеческих конечностей. Император и его убийца сидели друг напротив друга. Александр II – у изломанной взрывом кареты, метальщик (Гриневицкий, узнал Миних) – у парапета набережной. Царь упирался руками в землю и пытался что-то сказать. Дымящаяся шинель свисала лохмотьями, император был полугол. Лицо – засечки рваных ран, правая ступня оторвана, ноги раздроблены.
– Помогите… Жив ли наследник? – невидящие глаза Александра Николаевича шарили по каналу.
Какое-то время император умирал в одиночестве. Потом появились кадеты, жандармский ротмистр и какой-то человек со свёртком (Миних получил ответ: третий метальщик Емельянов). Бомбу Емельянов не бросил – царь был обречён.
Императора подняли и положили в сани.
– Снесите во дворец… Там умереть… – прошептал Александр II.
Сани покатили по кровавому снегу, ротмистр поддерживал голову государя.
Какое-то время Миних смотрел им вслед, а потом набережная Екатерининского канала опустела.
Остался лишь снег и ветер, злобы которого граф не чувствовал.
– Так оборвалась череда его везений, – сказал демон, и фельдмаршал дёрнулся. Он совсем забыл о тени.
– Череда? – ошарашено спросил фельдмаршал. Старое сердце колко стучалось в рёбра.
– Апрель 1866 года, стреляли по пути к карете. Стрелявшего толкнул крестьянин – пуля пролетела над головой императора. Май 1867 года, выстрел в Париже, пуля убила лошадь. Апрель 1879 года, пять револьверных выстрелов в Петербурге, все мимо. Ноябрь 1879 года, взрыв поезда под Москвой. В Харькове сломался паровоз свитского поезда, и царский поезд поехал первым. Мину взорвали под четвёртым вагоном второго. Февраль 1880 года, взрыв на первом этаже Зимнего дворца. Александр I обедал на третьем этаже. Март 1881 года…
Демон развёл призрачными руками.
– Это подстроил ты? – тихо спросил старик.
– Я? – Миних услышал жуткий смех, который отвратительно отозвался в его зубах – будто по ним провели точильным камнем. – О, нет. Это сделали вы – люди. Всегда – только люди.
Помолчали.
– Знаешь, – сказал граф. – Мне часто снится та казнь… как меня рубят на эшафоте. И другие смерти.
Тень издала нечто похожее на свист.
– Ты действительно умер в одной из реальностей. Казнь на Васильевском острове – не сон, не видение.
Крупные градины дрожи ударили в старческие ладони Миниха.
– Это ложь…
– Это твой поводок, твой военный контракт с другой стороной. Ты ведь чувствовал чёрную пустоту, возникшую после несостоявшейся казни, – демон не спрашивал.
– Я не понимаю… Это ничего не объясняет. Мы все… все люди когда-нибудь чувствуют нечто похожее.
– Да. И дают россыпь имён этой пустоте – уныние, усталость, старость. Когда на развилках судьбы гибнут твои «двойники» – рвутся нити, связывающие тебя с миром живых. В определённый момент ветвление прекращается, побеги начинают отмирать. Тебя отсекают от источника света, радости, стремлений. От тебя режут по куску. Пережить всех своих «я» в смежных измерениях – та ещё пытка.
– Другие реальности?.. – слабым голосом спросил граф.
– Именно. Пространства. Слои. Искривлённые отражения. Как ни назови. Ты и другие, в начале пути – словно расходящиеся из точки лучи. Жизненная энергия человека напрямую зависит от целостности конуса, очерченного этими лучами. Конуса будущего. Когда лучи начинают меркнуть, энергия утекает в прорехи, конструкция теряет надёжность, в неё проникает тьма. Вот почему так чисты и энергичны дети, а старики беспомощны и раздавлены – их конус превратился в хлипкий шалаш из гнилых ветвей. Но ты – крепкий дед, твои лучи гасли с большой неохотой, твои солдаты держались до последнего.
– Всего лишь игра в слова…
– Всего лишь игра? Зависит от ставок.
Миних пытался осмыслить, пытался подавить пурпурный зов паники. Перед мысленным взором стоял перевёрнутый на крышу дворец – не конус, – в разбитые окна и стены которого проникал чернильный мрак.
А потом – кольцо из солдат с одинаковыми лицами, прореживаемое пулями неприятеля. Потешное в своей нереальности войско близнецов, которые валились лицом в чёрную землю.
А потом – падающее широкое лезвие топора.
– Та казнь?.. Её заменили на ссылку… Вы спасли меня? В этой реальности?
Золото змеиных глаз демона обожгло графа.
– Нет. Мы убили тебя. Толкнули с развилки на топор, чтобы получить над тобой власть. Чтобы сделать своим слугой.
– Но зачем? Вы никогда не приказывали… только обличали и предрекали… что я должен был сделать?..
– Жить. А властвовать и менять – не всегда приказывать. Порой – просто быть рядом.
Миних опустил взгляд и надолго замолчал.
Эта игра страшила его: вопросы, ответы на которые не хочешь знать, однако получаешь их. Награды же достаются тем, кто приказывает слушать.
Снег падал сквозь сидящие на парапете фигуры. Старика и демона.
Время ускорило бег. Чёрно-золотой императорский штандарт скользнул вниз по флагштоку Зимнего дворца, скорбно сообщая, что хозяин умер.
Очередной мёртвый император. В кусочке будущего, показанного Миниху.
Через какое-то время руки фельдмаршала перестали трястись.
Что ж… Может вся его жизнь была лишь затянувшимися учениями, перед тем, как он возглавит другую армию иного мира?
Фельдмаршал, граф, фортификатор, боец, горлопан, бахвал, ландскнехт, наёмник, готовый продать свою шпагу хоть чёрту, снова обратил лицо к демону.
– А дальше? – спросил он. – Какие войска вы доверите старику на этот раз?
Миних открыл глаза.
– Граф Сен-Жермен, вас желает видеть его величество Людовик XV.
Сен-Жермен даже не глянул в сторону слуги, доставившего королевское приглашение. Но его глаза загорелись, словно драгоценности в небольшой шкатулке, которую он демонстрировал совсем недавно.
– Это решительно невозможно, – попыталась продолжить прерванный разговор графиня фон Жержи.
Граф загадочно улыбнулся.
– Мадам, я действительно очень стар. А сейчас прошу меня извинить.
Очень стар… И это весь ответ? Видимо, да. Большего она не получит. Потрясённая графиня смотрела вслед удаляющемуся Сен-Жермену. «Это решительно невозможно», – повторила в пустоту. Её последнюю встречу с графом и этот приём в королевском дворце разделило пятьдесят лет. Венеция… сочинённые Сен-Жерменом баркаролы, которые они напевали вместе… его ухаживания… Граф не изменился, ни капельки! Но сейчас ему должно быть более ста лет!
– Вы сверхъестественный человек, граф, – прошептала графиня де Жержи, чувствуя, как её тело охватывает приятная судорога. – Вы дьявол…
В это время в Овальной комнате, стены которой со стороны приёмной подпирали придворные, Сен-Жермен протянул королю большой алмаз.
– Ваше величество, возвращаю вам этот великолепный камень, лишенный досадного изъяна.
Людовик XV долго крутил алмаз, с изумлением заглядывая в безлюдные оконца граней.
– О чудо, граф, я не нахожу этой ужасной трещины!
– Её просто нет. Теперь стоимость камня увеличится минимум вдвое.
– Как вы это делаете?
– Это неведомо даже мне самому, – с доброжелательной улыбкой сказал Сен-Жермен. – Я просто вижу несовершенство камня, долго смотрю на него, словно осуждая, и оно исчезает.
– Сударь, вы настоящий волшебник.
– Я всего лишь химик и ваш покорный слуга.
Король обернул излеченный графом камень в бархат, развернул, глянул так и этак, снова обернул, но не спешил прятать.
– Граф! Вы обещали удивить меня дважды.
– И собираюсь сдержать обещание.
– Вы принесли зеркало?
Сен-Жермен кивнул.
О зеркале Сен-Жермена во дворце шептались, как о чём-то могущественном и необъяснимом, как о древней магии. Поговаривали, что некогда им владел Нострадамус, извлекающий из таинственного предмета лица, картины, огни и… тени.
Зеркало напоминало небольшой бронзовый поднос. Людовик XV смотрел на него не без опасения. Какими безвестными путями попало оно к графу? И правда ли, что в зеркале он находил события будущего, заранее зная, где следует появиться в очередной раз? Эту встречу он тоже предвидел?
– Я желаю заглянуть, – сказал король, – заглянуть в то, чего ещё не было.
– Как вам будет угодно, ваше величество, – Сен-Жермен развернул зеркало к монарху.
– Я должен что-то сказать или…
Увиденное было ужасно.
– Мой внук… – прохрипел король, – мой внук…
Точнее, его отрубленная голова.
Мир перед глазами качнулся, его размыло, сжало до тошнотворной черноты. Сознание пробежалось по лезвию реальности, лишь чудом не сорвавшись в бездну.
– Ваше величество…
– Нет! Не убирайте его! Я хочу видеть! Видеть всё!
Но зеркало играло в свои игры, рассказывало свои истории.
В конце концов, «всё» – очень глубокое слово.
Людовик XV увидел человека, облачённого в странные одежды, отдалённо похожие на доспехи. Водя перед собой факелом, человек медленно двигался вглубь… чего? Пещеры? Со всех сторон наползала тьма, душная, пыльная, давящая…
12 октября 1888 года. Смычка.
Этого дня ждали два года. С момента начала проходки длиннейшего в Российской империи железнодорожного тоннеля, забирающегося под кожу Сурамского (Лихского) хребта и грызущего его насквозь целых четыре километра, чтобы танк-паровозы могли резвее водить товарные и пассажирские поезда через Сурамский перевал. Кто-то ждал дольше: с момента представления в 1882 году проекта строительства обходного пути. А кто-то, возможно, принялся мечтать сразу после того, как железная дорога в 1872 году впервые осилила Сурамский хребет, разделивший Колхидскую низменность и Кура-Араксинскую впадину, и побежали первые составы по линии Поти – Тифлис… принялся мечтать, вынашивая ещё более амбициозные планы покорения горных трасс со сложным путевым профилем, где уклоны достигали сорока шести градусов и приходилось цеплять в хвост поезда добавочный локомотив-толкач.
Только все прочие ожидания, если разобраться, тянулись к другому дню, который случится двумя годами позже описываемых событий, когда после торжественной шумихи и шампанского из касок и хрустальных бокалов, первый рейсовый поезд нырнёт во мглу Сурамского тоннеля. Но для тех, кто выдолбил из горы первый камень, кто продвигался к цели порой рекордными пятью саженями в день, кто составил геологический прогноз, мысленно пронзил монолит, провёл необходимые расчёты, – день смычки был особым днём, самым ожидаемым. Именно к нему стремились всё это время, терзая каменную спайку между Большим и Малым Кавказом, ковыряя с двух сторон хребта глухие коридоры, чтобы, в конце концов, столкнуть их, точно двух робких влюблённых, превратив в сквозную галерею. А последующая разработка галереи до надлежащих размеров виделась тяжёлой, – когда имеешь дело с горами, по-другому никак, – но всё-таки финишной работой.
Сбойка западного и восточного хода Сурамского тоннеля состоялась 12 октября в семь часов утра. Упоминание именно этих цифр вы без труда найдёте в документах или информационных каналах своего времени. Вот только свет за каменной преградой люди увидели днём ранее…
Густой жёлтый свет буферного фонаря локомотива, а не шахтерских ламп, развешенных на временной крепи штольни.
* * *
Газета «Кавказъ».
Обзоръ нашихъ корреспондентовъ.
ТИФЛИСЪ, 13, Х. Вчера состоялась смычка Сурамского тоннеля. Присутствовали: губернаторъ, чины администрации, инженеры, руководящие строительствомъ. Тоннель пробитъ в толще Лихского хребта на участке Квириллы – Михайлово. Решение о строительстве было принято по причинамъ низкой пропускной способности линии из-за вынужденныхъ низких скоростей и эксплуатации составовъ небольшого веса, а также небезопасности железной дороги, проходившей по крутымъ горнымъ уклонамъ. Работы по пробивке производились два года.
* * *
Деревянные рамы подпирали потолок и стены прохода. На них, словно гирлянды, висели предохранительные лампы Дэви. Кое-кто держал светильники в руках. В такие моменты света мало не бывает, и все это понимали. Колышки пламени колебались в цилиндрах проволочной сетки – ангелах-хранителях всех горняков: попадая внутрь сетки, метан воспламеняется, но горение не распространяется наружу, исключая взрыв газовоздушной смеси. Лампы губернатора и инженера Дарагана были снабжены цилиндром из толстого стекла.
Остался последний шаг, меньше сажени вперёд. На время пропала нужда в постоянной перецепке ламп, динамите, вёдерном отводе грунтовых вод, бесконечном вывозе грунта. Лампоносы (хватило бы и одного, но никто этим не озаботился) стояли поодаль в глубине каменного рукава: обвешанные заправленными светильниками на случай, если у кого-нибудь закончится в резервуаре бензин или не сработает огниво, они вроде как скучали под опорными балками.
В пять утра по забою прошёлся облачённый в кожух «выжигальщик», водя перед собой факелом из смоченной в мазуте пакли. На случай, если в тупике скопился метан.
И, наконец, приступили.
– У меня племянник на Пермской железке тоннель рыл! – перекрикивая буровую установку, сообщил губернатор инженеру. – Коротенькую однопутку! Не чета нашему змею!
Дараган участливо кивнул.
Машина Брандта работала только на западной стороне тоннеля. На восточной остались лишь несколько рабочих и инженер Рыдзевский, чтобы наблюдать за смычкой. Инженеры договорились скоро увидеться через пробитое в толще глинистых сланцев и меловых рухляков окно.
Водостолбовые машины вращали две цилиндрические стальные пилы. Машина Брандта, впервые опробованная в Сен-Готтардском туннеле, переламывала и крошила породу. Пыль и шум оседали на рабочие одежды и официальные наряды.
Дараган уютно произрастал из парадной формы горного инженера: двубортный зелёный полукафтан, тёмные брюки, тёмно-зелёная фуражка со светло-синей выпушкой, серебряные эполеты и нашивки. Губернатор прикрывал лицо шёлковым платком, в нетерпении ёрзая в дорогом сюртуке с золочёными пуговицами. Он был выхолощен и отглажен, словно только выскочил из-под утюга. Пятна света скакали по лицам.
– Есть!
Сначала показалось, что кричат с другой стороны. С восточного тупика. Возможно, инженер Рыдзевский. Дараган даже улыбнулся, шлёпая по размокшей цементной пыли к замедляющим вращение бурам, которые заслоняли обзор. (К помощи металлических тружеников прибегли после того, как вручную пробили с обоих концов около ста тридцати саженей). Но это кричал один из рабочих, обслуживающих водостолбовые машины.
– Откатить бур! – скомандовал инженер.
Собравшиеся отхлынули к стенам. Чумазый, будто давно не знавший скребка зольник, юный лампонос разбил в сутолоке колбу одной из ламп, но этого никто не заметил.
Из дыры сочился пыльный свет.
– Тише! – попросил губернатор, отнимая от лица платок. – Вы слышите?
– Исторический момент, – говорил о своём Дараган. Он смотрел на наручные часы, привезённые из Франции и ещё не познавшие сомнительной радости серийного производства. – Две минуты седьмого. Не зря начали в такую рань.
О спешных делах губернатора с городским главой Тифлиса (ныне – Тбилиси) в девятом часу утра, и вытекающих отсюда сроках, инженер напрочь забыл. Немудрено. Сон вряд ли прилип бы к нему этой ночью, даже накачайся он опиумной настойкой. А этот франт Симберг даже не соизволил отменить поездку! Пропустить такое!
– Словно кто-то скребёт, – странным голосом произнёс губернатор. Пуговицы на его сюртуке напоминали совиные глаза.
– Фердинанд Донатович! – крикнул инженер.
Никто не ответил. Ни Рыдзевский, ни кто-либо другой.
Дараган подошёл к каменной переборке и заглянул в пролом.
– Боже, – вырвалось у него спустя жменю секунд.
* * *
Первый железнодорожный тоннель в Российской империи был построен в 1862 году в городе Ковно. Его длина составила 1,28 километра. Он отличался большим для того времени поперечным сечением и рационально применённой системой ряда промежуточных шахт. Руководил работами инженер-подполковник Корпуса путей сообщения Г. Ф. Перрот, впервые применивший оригинальные способы определения давления и статического расчёта тоннельной обделки – огромный шаг вперёд от царствовавшего эмпирического метода проектирования. Перрот был питомцем инженерной школы П. П. Мельникова, основоположника инженерного дела, теории и практики железнодорожного транспорта.
В 1886 году началось строительство длиннейшего – ещё раз напомним! – в стране Сурамского перевального железнодорожного тоннеля. Четыре километра в чреве горы. Целью прокладки нового пути стало стремление сделать его если не менее извилистым (порой из окна вагона можно было увидеть хвост поезда, спешащего в противоположном направлении), то более пологим. Прорезавший горный хребет тоннель сооружался под руководством инженеров Ф. Д. Рыдзевского, Ф. Ф. Дарагана и К. Н. Симберга, в проекте также приняли участие Н. А. Виноградов, А. Л. Камбиаджио. Над составлением инженерно-геологического прогноза условий проходки тоннеля основательно поработал академик, учёный-петрограф Ф. Ю. Левинсон-Лессинг (через сорок лет цензор, ведущий на поводке к печатному станку университетский курс петрографии учёного, красными чернилами зачеркнёт в заголовке слово «петрография» и заменит его на «ленинграфия»). На основе созданной Левинсон-Лессингом теории была предсказана ожидаемая температура грунта с точностью до одного градуса. При составлении проекта профессор Л. Ф. Николаи разработал и использовал на практике расчёт свода обделки как упругого тела.
Затруднения состояли в слабости пробиваемых пород (осуществлена обделка коробового очертания), в значительном притоке грунтовых вод (до 900 000 вёдер в сутки на западной стороне) и в горючих газах, выделявшихся из грунта. Выломка и вывозка грунта стоила 2 478 615 рублей, каменная обделка тоннеля – 1 713 965 рублей; всего израсходовано на устройство тоннеля без обходных железнодорожных линий – 5 224 996 рублей: камня до 15 000 кубических саженей, цемента 80 000 бочек, песка до 4 000 кубических саженей, динамита 10 000 пудов, леса 70 000 тысяч кубических футов; грунта вывезено до 40 000 кубических саженей. Всех рабочих тоннеля было до 2 000 человек, из коих умерло около 80 человек.
Открытый в 1890 году тоннель позволил более чем вдвое увеличить вес поездов и провозную способность участка.
* * *
– Разбить ход, – приказал инженер Дараган, сторонясь от пульсирующей светом прорехи.
В неровном сиянии ламп его бледность отливала нездоровым жёлтым оттенком – так выглядит покойник, если опустить в погребальную яму факел.
В ход пошли инструменты: кайла, долота, молоты. Чем шире открывался зев, тем больше рабочих в оторопи замедлялись, а то и вовсе отходили в сторону с открытыми ртами.
Когда в дыру уже мог пролезть взрослый мужчина, повисла удушающая, как забившая горло пыль, тишина.
Рабочие обменялись ошарашенными взглядами. Чины администрации затравлено собрались в кучку и смотрели больше по сторонам, чем в открывшийся проём, боясь взрыва или обрушения – вот и всё, что они знали о тоннелестроении, впервые присутствуя на объекте такого рода и пропитавшись опасениями, которые живо подстегнуло недавнее лицезрение закованного в кожух «выжигальщика».
Инженер нервно поморгал, стащил фуражку, поскрёб козырьком лысину.
– Фёдор Фёдорович, – как-то жалобно позвал губернатор.
Дараган даже не повернулся. Он решительно наклонился, протиснул в дыру верхнюю половину тела и осмотрелся.
Если высота боковых стен тоннеля, в котором осталась задница Дарагана, не превышала двух саженей, то сводчатый проход с другой стороны расправлял плечи в почти бесконечный полумрак, где парили – так высоко, так загадочно, так пугающе – красные огоньки. Вдалеке проход расширялся, переходил, насколько можно было судить, в некий пещерный комплекс, виднелись костры, выбитые в скале ниши, в которых на грязных креслах или кучах тряпья сидели какие-то фигуры…
Но всё это было далеко, плывущее, нечёткое, и, могло статься, являлось лишь плодом странной галлюцинации, вызванной кислородным голоданием, газом и пылью… Но кое от чего нельзя было откреститься. Перед инженером на рельсовом пути стоял локомотив. Танк-паровоз серии Ф. Яркое око буферного фонаря казалось некой светящейся раной в металлическом теле махины.
Именно паровоз привёл в смятение людей в тоннеле, всех, кто понимал: никакого локомотива здесь быть не может, не должно! Когда расширили прореху, он стал хорошо виден даже из ряда лампоносов.
«Мы не попали, – пронеслось в голове Фёдора Фёдоровича. – Ходы не сошлись… только… Как такое возможно?»
Геодезисты постоянно следили за тем, чтобы тоннель не отклонялся от намеченной оси. Для этого над землёй и под землёй закрепили точки-ориентиры, от которых маркшейдеры вели отсчёты. Западный и восточный коридоры неуклонно двигались навстречу друг другу на четырёхсотметровой глубине.
«Куда мы вышли?»
Его пальцы сжали испещрённый трещинами край дыры.
* * *
Где-то от станции Очамчире поезд, словно в безмолвной обиде на молчание Чёрного моря, стал забирать вправо, углубляясь в горы. Лязг сцеплений на крутых поворотах и стук колёс на стыках. Трасса карабкалась по каменным склонам, брала за копирку извивы горных речек.
За станцией Ципа поезд нырнул в пробитую в скале тёмную арку, и в вагоне зажгли свет. Появилось щекочущее нервы ощущение выжидающей тьмы, притаившейся за сиденьями, оттеснённое к стенам тоннеля.
– Сурамский тоннель, – сказал в раздумье мой попутчик.
– Ага, – воодушевлённо ответил я. – Всегда мечтал по нему проехать. Столько читал, слышал…
– Кем вы работаете?
– Я инженер.
– О, – удивился попутчик. – Уж не горный?
– Нет-нет, – весело отвечал я, глядя в окно. – Промышленное строительство.
– Мой прадед был инженером путей сообщений. Фёдор Фёдорович Дараган.
– Вы шутите! – теперь пришла моя очередь удивляться. – Тот самый, что участвовал в проекте этого тоннеля?
– Не просто участвовал – руководил. Наряду с Рыдзевским и Симбергом. Хотя документальная избирательность чаще всего упоминает руководителем только Рыдзевского.
– Так может, вы разрешите мои терзания! Вы слышали историю о том, что якобы два хода, шедшие навстречу друг другу при постройке тоннеля, не встретились в намеченной точке? А обелиск у взъезда? Кому? Говорят, что один из инженеров пустил себе пулю в лоб, после такого просчёта…
Молодой человек усмехнулся.
– Обелиск воздвигли в честь посещения строительства тоннеля императором Александром III. Надпись на камне во время революции уничтожили, а остальное сделала людская молва. Создала легенду. Но даже в переизданной «Железной дороге» Гумилёва пропали сведения о вымышленной трагедии в Сурамском тоннеле.
– Значит, всё это фантазии?
– Отчего же… – мой попутчик сжал рукой острый подбородок, словно хотел выжать из него влагу. – Западный тоннель действительно разошёлся с восточным… на время.
– На время? Как?
– Это будет непостижимая история. Мне рассказал её мой дед, сын Фёдора Фёдоровича. Вы готовы к необъяснимому?
Он почти кричал. Перестук колёс, отражённый от стен тоннеля, рвался в купе.
– Да! – произнёс я.
* * *
Паровоз Ф.
Так называлась серия сочленённых танк-паровозов системы Ферли, ходовая часть которых состояла из двух свободных трёхосных тележек. «Маленькое Чудо», как величал их сам конструктор, видимо, не страдающий от излишней скромности. В 1871 году, после показа на Фестиниогской железной дороге в Северном Уэльсе, первые пятнадцать локомотивов этой системы поступили на Тамбово-Саратовскую железную дорогу. Годом позже на Поти-Тифлисскую дорогу для работы на Сурамском перевале была поставлена вторая партия танк-паровозов Ф уже новой конструкции.
Дараган, широко открыв рот и выпучив глаза, пялился на маслянисто чернеющий в свете факелов и парящих загадочных огней локомотив. Галерея отклонялась на две трети влево, и ему хорошо был видно симметрично-сочленённое тело тягача: два паровых котла, отходящие от будки машиниста, две дымовых трубы, две топки. Механический двуглавый Янус. Красные блики прыгали по бокастым чёрным цилиндрам.