Проза

Ирина Барабанова


Журналист, писатель, искусствовед. Родилась в Казани, живет и работает в Москве. Окончила Казанский государственный университет.

Прошла обучение в Киношколе в мастерской Александра Митты. В настоящее время учится в магистратуре РГГУ. Автор книг «Странная девочка, которая не умела как все», «Москвичи и гости столицы. XXI», «Когда Бог смотрит в микроскоп» и сборника стихов «Метафора». Обладатель Гран-при на международном литературном конкурсе «Гомер» (Афины) и лауреат конкурсов «PR на страницах российской прессы» (Москва), «Хрустальный апельсин» (Казань).

Идеал и барышни на качелях

Публикация в рамках совместного проекта журнала с Ассоциацией союзов писателей и издателей России (АСПИР).

Олеся стыдилась. За отца, который пил, за мать, которая была без высшего образования и работала прачкой в детском саду. За их вечную бедность и непрерывные скандалы. За то, что не имела нового платья, а донашивала чужие. За то, что не могла выучить математику и решить задачку на отлично. За свое детское бессилие что-либо изменить и исправить.

Однако девочкой она была доброй и открытой. Соседи охотно пускали ее к себе поиграть, когда убедились, что вещи после ее ухода остаются на месте и порчи имущества неподвижного не происходит.

Арина Сергеевна даже старалась угостить Олесю заварным пирожным и, что особенно восхищало и завораживало ребенка, разрешала посидеть за блестящим пианино. А однажды – о счастье! – даже открыть крышку и прикоснуться к клавишам.

Арина Сергеевна преподавала музыку в училище и поэтому имела в подъезде многоквартирного дома особый статус и авторитет. Ее за глаза шепотом так и называли – «наша интеллигенция». Борис Федорович тоже был из ученых, но из каких именно, никто не узнавал, поэтому с ним здоровались без эпитетов. Он жил этажом ниже, под красивой квартирой Арины Сергеевны. И возможно, даже не догадывался, что прямо над его лысой головой стоит новенький, переливающийся полированными дверками от света импортной люстры сервант. А в нем, на всех его стеклянных полках, аппетитно красуются хрустальные вазы, бокалы и невозможно какой роскошный немецкий сервиз. Объект созерцания и эстетического наслаждения Олеси. Ей казалось, что она могла бы смотреть на эти чашки с томными барышнями на качелях вечно. Как же они были хороши, довольны и, как представлялось девочке, жили правильной и настоящей жизнью. Как они элегантны, смелы в общении с малышами-купидонами и веселы. На них яркие и новые платья, открывающие шею, плечи и грудь, а также ноги… Возможно, потому что им стало жарко. Они же бегают по душистому саду, поют, играют. А кудрявые мужчины в прозрачных колготках их догоняют и пытаются накормить мороженым и конфетами. И все у них так шумно, так приятно, так заманчиво и волшебно.

Вот это жизнь! Вот это и есть счастье! Как бы Олесе хотелось быть одной из этих нимф. Быть с ними. В этом радостном и красивом раю.

– Олеся, иди помоги мне полить цветы. Отойди от серванта. На полировке остаются от тебя потом жирные пятна. Ты мыла сегодня руки? У тебя чистые руки? А ну-ка, покажи!

Девочка сделала шаг назад и кивнула.

– Ох, а на стекле теперь что? Ты видишь? Видишь, что наделала? Опять пятна! Ладно, сейчас вытру. Иди, иди на балкон. Там Рыжик сидит. Хочешь его погладить? Хочешь?

Арина Сергеевна ушла за тряпкой в ванную. Олеся краем глаза восхитилась блеском розовой плитки. Ах, какая красота! И ванна белая, большая, как корабль для принцессы. Когда она вырастет, то обязательно купит себе точно такую же. И будет лежать в ней в блестящем платье, пуская пузыри, с самого утра и до ночи. Под музыку, разумеется. Под самую лучшую. Вообще, когда Олеся вырастит, у нее все будет самое лучшее, как у Арины Сергеевны. Обязательно!

Вечером вернулся с работы Платон Осипович – муж хозяйки ванны и папа Марины – дочки, которая выросла и учится в другом городе.

Несмотря на его сердитый вид, Олесе не хотелось уходить. Она гладила кота на балконе и старалась никак не привлекать к себе внимание. Взрослые что-то тихо обсуждали на кухне. Арина Сергеевна кормила супруга супом. Потом Платон Осипович пришел в зал, включил телевизор, раскрыл газету, лег на диван и захрапел. Раздался звонок. Это мама пришла забрать Олесю домой.

Девочка неохотно ушла. Дверь, обитая светлокоричневым дерматином, тихо захлопнулась. Они с мамой переступили порог другой реальности. Где ничего не блестело, не переливалось, но было чисто, просто и вкусно пахло салатом из огурцов с помидорами, с белым луком и зеленым укропом.

– Сегодня на работе угостили, – смущенно проговорила мама. – У них дача своя. Вот много в этом году всего уродилось. Дарья Семеновна принесла. Только велела сетку завтра вернуть. Садись, Олеся, сейчас отец придет – и будем ужинать.

Олеся села, взяла вилку и начала лениво ковыряться в салате.

– Мам, а почему мы так неправильно живем?

– Неправильно? Как это? А как оно правильно-то, дочь?

– Ну-у, не знаю… Теть Арина с дядь Платоном, например. У них чашки красивые в шкафу стоят. И сам шкаф этот новый. А еще они пахнут вкусно и разговаривают только шепотом…

– И что? Что ж того, что чашки, дочь?

– Ничего… Мам, мы нищенки?

– Господи, Олеся! Что это? Откуда ты взяла?

– А почему у тебя нет таких платьев, как у теть Арины? И помады у нас… у тебя… тоже нет! Ничего нет, а у нее есть! И брошка с розовым камнем, и сережки! И ты некрасивая всегда… – Олеся бросила вилку и расплакалась.

– Господи, что творится-то?! Какие еще брошки-сережки, доченька? Зачем это? Ничего не пойму. Никак не пойму…

И Мария Николаевна скомкала в руках передник, встала из-за стола и заторопилась к плите. Не подумала, схватила горячий чайник руками без прихватки, обожглась, бросила. Белый с синими цветочками эмалированный чайник упал на пол и залил кипятком кухню. Мария Николаевна отскочила, но тапки все равно замочились, и она вскрикнула от боли.

– Мама! Мамочка!

– Сиди! Не двигайся! Обожжешься! Сейчас уберу, все уберу. Подожди.

– Что тут у вас происходит? Что это еще за озеро Иссык-Куль тут развели?

– Не ходи сюда, отец, стой! Уронила вот. Сейчас уберу, уберу.

Олесе не спалось. Она все думала про посудных барышень на качелях, про брошку Арины Сергеевны и кусочек торта, которым ее угощали на прошлой неделе. И никак не могла понять, что значили слова дяди Платона про ученого соседа снизу: «Если он такой, как ты говоришь, умный, то чего ж выглядит и живет как бродяга с большой дороги?» Это он про кого? Про дядь Борю?

Ответ Арины Сергеевны она не расслышала. Надо в следующий раз быть внимательней. Мнение этой женщины значило для нее много. Олеся даже хотела быть на нее похожей. Носить такие же туфли-рюмочки и рисовать черные длинные стрелки на глазах. Скорее бы вырасти. Потом в музыкальное училище пойти… И она станет идеалом. У нее будет посуда с девушками на качелях и белая ванная с розовой плиткой…

Олеся выросла, но еще не совсем, когда рано утром прибежала Арина Сергеевна и, громко плача, сообщила, что Платона Осиповича разбил паралич.

Скорая увезла его в больницу. Но когда выпишут, то нужна сиделка. Только человек надежный и аккуратный, честный и бескорыстный, потому что платить много они не смогут, но тут надо войти в их положение и все такое…

Мария Николаевна в конце концов согласилась. Арина Сергеевна давила на совесть и «дружеские» отношения. Припоминала, что приглядывала за ее ребенком, хотя девочка невоспитанная и любит сладкое.

Мария Николаевна кивала. Муж ее вечером ругался. Он был не согласен, что его жена будет носить «утку» за чужим мужиком даже за деньги. Только деньгами это вообще сложно было назвать. Унижение, да и только.

Но Мария Николаевна молчала.

Радовалась только Олеся. Теперь она сможет больше времени проводить в этой красивой квартире. И, возможно, ей опять разрешат открыть крышку пианино.

В тот вечер Арину Сергеевну не могли дождаться. Платон Осипович посмотрел последние новости в подушках, Мария Николаевна покормила его ужином, помыла посуду и сняла фартук. Они договорились, что Олеся пока останется, а когда хозяйка вернется, то сразу придет домой. Девочка взяла книжку с полки, и они с котом Рыжиком уютно устроились в зеленом кресле. Платон Осипович вскоре громко захрапел. Солнце со всеми попрощалось и закатилось за угол балкона. Комната резко помрачнела. Олеся не стала включать напольную лампу и, закрыв книгу, начала по привычке воображать картины своего сказочно-прекрасного взрослого будущего.

Послышался ключ в замочной скважине. Олеся обрадовалась. Возвращалась Арина Сергеевна. Она уже хотела выбежать ей навстречу, как в проеме двери увидела мужскую фигуру. Огромную и темную.

– Проходи, Боречка, проходи. Платоша спит, да если и не спит, то что нам теперь? – Пьяный смех Арины Сергеевны прорезал темную тишину. На кухне загорелся свет и послышался звон стекла.

– Боря, там в верхнем шкафчике коньяк. Доставай! Давай, давай, быстрее. Та-ак, наливай! Молодец! Итак, ты говоришь, что Наташка твоя сбежала с дальнобойщиком? Ну и хорошо! Выпьем за свободу! Ты ж понимаешь, сколько лет я все это терпела? Этого борова с его вонючими носками. А все потому, что хотелось жизни легкой и красивой. Я ж сирота, в детдоме выросла. Только бабку помню, да и то смутно. Она меня и сдала. Тогда я поклялась, что любой ценой, когда отсюда выберусь, стану богатой, найду и отомщу. Первым моим достижением стал Платоша. Такой розовенький тюфяк из богатой семейки. Отец его у министра водителем был. Хорошо устроился и дите в финансовый определил. Короче, охмурить Платошу было несложно. Дала, забеременела, поженились. Через год, когда Маришка в ясли пошла, я поступила учиться. Ну и дальше ты сам все знаешь. Господи, сколько же лет я терпела. Мы ведь даже не ругались никогда по-настоящему. Упаси боже, чтобы ребенок не услышал. Но ненавидели друг друга так, что лампочки лопались. Главное, что он деньги приносил. Понятное дело, что где-то спекулировал, где-то часы себе приписывал. А что? Разве не все так живут?

Олеся на цыпочках прокралась к входной двери и выскользнула в подъезд бесшумным призраком. Больше порог этой квартиры она не переступала никогда. Что там произошло той ночью, она не знала. Но утром Платона Осиповича забрала скорая, и больше домой он уже не вернулся. Арина Сергеевна в начале ярко наряжалась и много пила. Самое интересное, что Борис Федорович ее сильно сторонился. Видимо, была причина.

Через год пьяную Арину Сергеевну сбила машина. Очевидцы рассказывали, что это был совершенно неприглядный инцидент. Женщина истошно и долго кричала, но потом кончилась и замолчала. Навсегда.

Приехала Марина и продала квартиру. Она не взяла ничего. Даже свое детское пианино и книги. Новые владельцы стали делать ремонт.

В тот день Олеся возвращалась из института. Соседка Любовь Петровна позвала ее и предложила забрать что-нибудь из посуды. У нее было своей столько, что некуда девать.

Олеся подошла к серванту, открыла дверку, взяла в руки столь желанную в детстве чашку с барышнями на качелях. Подняла хрупкий фарфор на солнце.

И вдруг увидела, что барышни уродливы!

Эти глаза – просто черточки, эти ноги, руки и платья – размытые пятна. Небрежная картинка, нарисованная чьей-то неумелой рукой. А может, и вообще, это лишь бумажная наклейка? Как же она раньше этого не замечала? Как не видела?

Как же это все слащаво и пошло! Фу!

Девушка аккуратно вернула чашку на место. Поблагодарила Любовь Петровну за предложение и ушла.

Дома мать налила ей чай в керамический стакан с голубым цветком и, доставая яблочный пирог из духовки, спросила:

– Будешь кусочек?

Олеся улыбнулась и кивнула.

Она еще не совсем выросла, но уже не хотела того «идеала» из своей жизни, о котором мечтала, дотрагиваясь детскими пальчиками до клавиш чужого пианино.

Август 2023 года

Роза Поланская


Прозаик. Родилась в 1983 году на Дальнем Востоке. Окончила Саратовский государственный университет имени Чернышевского. Работала редактором и заведующей отделом комплектования и обработки литературы Централизованной городской библиотечной системы. Финалист международного литературного конкурса «Петроглиф-2022». Второе место в номинации «Лучший прозаик» II Международной литературной премии имени А. Серафимовича. Лауреат премии альманаха «Царицын» в жанре «проза». Участник Литературной резиденции в Пятигорске от Ассоциации союзов писателей и издателей, а также мастерских для писателей Юга. Полуфиналист конкурса «Современный российский рассказ» от «Роман-газеты».

Балетки

Публикация в рамках совместного проекта журнала с Ассоциацией союзов писателей и издателей России (АСПИР).

Я снимаю с мокрых волос дочери шапку.

– Мокрющая, – говорю сама себе.

– Что? – Дочь возится с замками на зимних сапогах.

В холле Дворца культуры, сверкающего от гирлянд, в это время шумно, дети раздеваются, сидя кузнечиками на старых креслах. Острые коленки кузнечиков поднимаются и опускаются.

Сергей стоит чуть в стороне и смотрит на нас. То есть нас как бы не трое, а двое: я с дочерью и он.

– Мам, балетки! – дергает меня за куртку Котька.

Я осматриваю красное кресло и вспоминаю: балетки остались у бабушки перед тридцать первым декабря.

Сережа не слышит, но видит мои глаза и кивает головой: «Что?»

– Балетки, балетки! – Зачем-то делаю шаг к нему.

Мы стоим нос к носу, очень близко, почти интимно – от этого светящийся огоньками холл начинает раскачиваться, тепло сочится под кожей, стекает волнами.

– Балетки у бабушки. Побудешь с Котькой? Я быстро – дом через дорогу.

Сережа подходит к креслу с Котькой, стоит чужим, а я убегаю к выходу, пытаясь попасть на ходу собачкой в замок куртки. Капюшон натягиваю уже на улице.

Бабушка Ксения – «двоюродная». В детстве мы с братом бегали к ней домой за сладостями. Меня, взрослую, она продолжает считать маленькой и рассовывает по карманам конфеты.

Я бегу мимо уродской треугольной елки у ДК, через дорогу под навешенными сосульками-фонариками, мороз обжигает щеки, но мне жарко.

В бабушкиной квартире пахнет куриным супом и валерьянкой. Лицо бабушки кажется непривычным – давно я ее не видела. С прошлой зимы, когда умер на Севере Пашка – ее младший сын.

– Ари-ишенька, – радуется бабушка. – Курочку будешь? – Она сжимает руками передник. – Супчик лапшичный наварила, как чувствовала.

– Балетки, ба, балетки быстрее, – злюсь я, утыкаюсь взглядом в ком слежавшихся волос с боку ее головы.

С моих сапог стекает подтаявший снег, я в нетерпении чиркаю молнией куртки вниз.

Бабушка неторопливо переступает тапочками, возится где-то в зале, шуршит пакетами.

– А я радая такая, Аришеньку увядала, красиванькую, молоденькую, – напевает бабушка.

– Ба, быстрее! – Я дую под ворот футболки.

– Аришенька камфетки любит, а Котенька – бабочек.

– Ба-а-а.

Нестерпимо пахнет старостью. Я делаю шаг, чтобы заглянуть в зал: на овальных настенных часах почти без двух шесть. Поднимаю ногу и отхожу назад. На полу остается мокрое грязное пятно. Бабушка не замечает пятно и шаркает мягкими тапочками по нему, тянет ко мне пакет. Дряблая кожица на ее руках дрожит, под ней вырисовываются косточки.

– Откуда бабочки на балетках? – заглядываю я в пакет.

– Наши-ила. Для Коти.

Я отворачиваюсь и дергаю дверную ручку.

– Аришенька – ма-ахонькая, как семиклассница, – слышу сзади.

Стены в подъезде разрисованы черным. Я нажимаю на кнопку лифта. Меня раздражает обрубок света, падающий из раскрытой двери, будто бабушка ждет чего-то, ловит меня.

– Курточку бы подлиннее, застудисся.

В лифте я смотрю на свое лицо в зеркале. В ледяных глазах – усталость, раздраженность – как их убрать, чтобы Сережа не увидел? Я делаю попытку улыбнуться.

В холле Дворца культуры уже нет кузнечиков в шортиках и танцевальных купальниках. Лица родителей, сидящих в креслах, освещаются экранами телефонов. Сережа стоит на том же месте рядом с сидящей Котькой и смотрит в переливающееся от новогодних гирлянд окно. У Котьки на глазах слезы.

– Ничего страшного, – шепчу я, впихивая маленькие теплые ножки в ледяные балетки, – всего на пять минут опоздали. Зато бабочки прилетели. Короткие Котькины пальцы неуклюже трогают крылья бабочек.

– Беги!

Когда худенькая фигурка дочери исчезает за высокой дверью, я наконец сажусь и поднимаю глаза на Сергея. Он садится рядом. Мои напряженные руки расслабляются, я вытягиваю ноги и слегка сползаю вперед по сиденью. Все внутри расправляется. В отсутствие Котьки Сережа оживает, перестает быть деревянным: занимает локтями оба подлокотника, откидывается на спинку кресла. Он рассказывает про рабочий проект, а я пытаюсь понять смысл, но ловлю лишь отдельные слова, которые кажутся красивыми. Меня усыпляет его голос.

Под закрытыми веками всплывает лицо бабушки. Когда-то густые иссиня-черные волосы, а теперь редкие и седые, бесцветные глаза заискивают, сухие губы вытягиваются в ласковое: «Арии-и-ишенька». Имя ударяется о грудину. Еще и эти старческие руки, сжимающие передник ученически, как в первом классе, и эта дрожащая кожа с хрупкими косточками. Но я гоню образ и открываю глаза.

Сережа замолкает.

– Тебе неинтересно? – замечает он.

Я глупо киваю и тут же машу головой. Мне хочется снова слышать его голос. Соседнее кресло опрокидывает мою шапку. Я рыщу по кафельному полу, нащупываю пушистый ворс и вытягиваю.

Сережа берет из моих рук шапку и рассматривает. По моим щекам медленно растекается жар. Я изучаю квадратные ногти на его тонких пальцах: Сережа ни разу меня не касался. Шапка пахнет цитрусовыми духами и бальзамом для волос – он это тоже чувствует?

«Раз, два-а, раз, два-а! Быстрее!» – слышится за дверью.

Попсовая музыка включена очень громко.

«Раз, два-а, раз, два-а! Катя, не отставай!»

Нехорошо вышло с бабушкой, нехорошо. Я цыкаю и мотаю головой.

– Что? – удивляется Сергей.

Я дергаю рукой соседнее сиденье:

– Устала, Сереж, – отвожу я глаза.

Музыка смолкает внезапно, и кузнечики высыпают гурьбой из раскрывшихся дверей. Котька идет последней – рассматривает бабочек.

Я отчаянно тру черные волосы дочери снятой футболкой.

– Мокрющие, – простанываю. – Вот как идти…

– Мам, смотри! – Котька вытягивает носочки и демонстрирует выученный «поклон».

Сережа стоит у окна одеревеневшим солдатиком, сцепив руки сзади, пока я напяливаю на Котьку слои одежды.

У входных дверей дочь останавливается и тянет меня за руку:

– Балетки, мам!

Чертовы балетки! Я возвращаюсь к креслу, чтобы достать их из-под него.

«Кто придумал такие дебильные сиденья!» – ругаюсь я беззвучно, одними губами, чтобы не слышал Сергей.

Пакет шуршит в руках. У меня ощущение, что пакет пахнет куриным супом.

На улице иду между Сережей и Котькой, сжимая маленькую ручонку в пушистой варежке. Свободную руку запускаю в карман и обнаруживаю маленькую конфетку «Пчелка».

– Дай! – требует Котька, заглядывая.

– После ужина, – отрезаю я и вглядываюсь в профиль Сережи: вдруг он поймет, что я – истеричка.

* * *

Через месяц покупаю восемь красных гвоздик. Сестры бабушки Ксении не сумели договориться, у кого будут поминки, поэтому мы просто кладем цветы на могилку и расходимся.

– Займите помянуть, – просит старший сын бабы Ксении, руки его, сжимающие шапку, трясутся.

Но никто не отвечает ему. И он, склонив голову, остается стоять у бугорка земли, облепленного венками.

Мне хочется мысленно просить прощения у бабушки за последнюю встречу, но мысли наскакивают друг на друга: все слишком сумбурно, не по-людски, что ли. Старшая сестра бабушки Ксении уезжает с дочерью на белом джипе. Сережа, перегнувшись через переднее сиденье легковушки, открывает для меня дверь.

* * *

Весной я оказываюсь у лакированной темной двери. Долго смотрю на кнопку, не нажимая. Но дверь раскрывается без звонка, из квартиры вырывается растрепанная раскрасневшаяся девушка и бежит по лестнице вниз.

– Ко мне? – Цвёлые глаза глядят на меня из проема.

Я киваю.

– Давнишний покойник? – спрашивают цвёлые глаза в тесном коридоре.

Я пытаюсь надеть петельку куртки на крючок вешалки.

– Три месяца.

Я разуваюсь на газете и прохожу следом за седым аккуратным хвостиком в зал.

У цвёлых глаз белый кружевной воротничок и сливовая кофточка.

Мы садимся друг напротив друга на твердые угловатые кресла с деревянными подлокотниками. Женщина аккуратно складывает руки на юбке – ладонь на ладони.

– У недавнишних обычно выпытывают припрятанное или прощение там просят, с давнишними больше любопытничают, философствуют.

Я запутываюсь пальцами в бахроме накидки.

– А вы давно их… слышите?

В коридоре что-то с грохотом падает на пол. Я вздрагиваю и оборачиваюсь.

– Мне не страшно, – отвечают выцветшие глаза на мой взгляд. – Живые пострашнее будут. Имя какое?

– Мое? Или…

– Покойника.

– Ксения.

Я втягиваю носом воздух, ощущая запах разрытой земли: на журнальном столике у окна безжизненно стоят цветочные горшки без растений.

Выцветшие глаза прикрываются веками. Белесые ресницы почти касаются бледных щек. Пальцы на напряженным руках подрагивают. Тонкие губы нашептывают протяжное имя. Имя Ксения шелестит, ползет змеей по желтым обоям, ерошит песчинки земли в горшках.

«Ксения, Ксения, Ксения…»

Тюль подрагивает от шелеста, имя считает бесцветные волоски на моих руках.

– Здесь! – вдруг открывает глаза женщина, но смотрит сквозь меня. – У пришедшей имя Ксения. Говорите, что хотели.

Не знаю почему, все кажется правдой, но хочу убедиться, прежде чем говорить. Пальцы сжимают бахрому накидки на кресле. Я молчу недоверчиво, где-то над головой бежит часовая стрелка.

– Не веришь? – хмыкает женщина снисходительно, глаза сужаются, губы начинают подрагивать от едва заметного смеха.

– Балетки, балетки, говорит, красивые. Она тоже танцевать хотела. Не дали. Ты не дала.

– Я? – недоумеваю.

И вдруг осознаю, что смех у женщины истеричный. Ее острые плечи нервно дергаются.

– Она злится на меня? – выдавливаю я. – За нашу последнюю встречу? За мою спешку, злость, за балетки?

Цвёлые глаза начинают выливаться, голос дрожит:

– Она не винит, ангелочки не винят. Только скучает. Обнять хочет.

– Прости, прости, – говорит кто-то из меня.

Мне плохо видно, будто все заливается водой, будто мы все тонем.

– Только она говорит, что важное хочет сказать. Говорит, что она – не Котька.

Я в ужасе осознаю, что пришла не бабушка, но все равно продолжаю эту пытку.

– В смысле? – вырывается из болезненной глотки, и ком врезается в горло. – При чем тут Котька? Это Ксения?

Выцветшие глаза просветляются, острые зрачки становятся четкими.

– Ксения, – кивают. – Только Котька не она. Нерожденная в небе осталась. Холодно там без мамы. Обнять хочет.

– Это не бабушка пришла, – машу я головой, пальцы выпутываются из бахромы, прячут мокрые глаза. – Это Ксюша, Ксюша, моя девочка, – говорю я в собственные ладони. – Я тоже! Тоже ску… – Но я только скулю.

Дома раскладываю диван в зале. Стелю постель, пахнущую цветочным кондиционером.

– Я хочу с тобой, – шепчет Сергей, кивая на спальню.

– Нет, что ты! – удивляюсь я. – Что это за пример для Котьки, что это за мать… С чужим дядей без брака в одной постели.

– Давай для вида, хотя бы. Придешь ко мне потом.

– Сережа! – качаю головой.

Я снова вижу этот сон: мне – восемнадцать, кабинет, врач, с Володькой только первый раз все случилось – и сразу две полосы, а он совсем не готов, я мечусь в ужасе, кто меня потом – с этим – возьмет, я стараюсь не смотреть на квадрат экрана, на овальное черное пятно во мне, нельзя смотреть, нельзя думать, боль, кровь, я корчусь, в забытьи держу мягкого младенца с нежной кожей, девочка, ребеночек, Ксюша, Ксения, она пахнет сладким, неизвестным еще, запахом из детства, но не случилась – не выросла из черной фасолины на экране, вырвалась с мясом, маленькой душой, не дали обнять, не дали прижать, не дали вдохнуть редкие волосенки; через четыре весны, склонившись с Володькой, смотрим на человечишку Котьку, Котька морщится смешно, краснеет, я решаю, что смилостивились теперь, что вот она… фасолинка, выросла в другом тельце.

Я просыпаюсь в поту, откидываю одеяло. Вытираю мокрые щеки, сглатываю ком в горле, но он врезается – цепляется черной фасолиной.

Эту фасолину не выдрать.

Я крадусь в зал, за дверью Котьки тихо.

В зале непривычно пахнет кремом после бритья. Сережа не спит, глядит на меня. Мне хочется спрятаться в нем, свернуться калачиком под его грудной клеткой. Мне чудится, что моя душа совсем маленькая, и она там уместится, никто не найдет – ни сон, ни Володька, ни прошлое, ни я сама. Мне хочется сбежать в Сережу, и я таю, мокрая, пока вся не впитываюсь, не просачиваюсь в его клетки.

Мутить начинает через три месяца. Кажется, только сейчас я начинаю осознавать, что у Сережи ржаные есенинские волосы. Интересно, у Ксюши будут такие же?

Мы смотрим на экран монитора и слушаем быстрый стук маленького сердца. Там уже не фасолинка, а малюсенький инопланетянин с вытянутыми головой и глазами, крошечные плечики его поднимаются и опускаются.

– Не надо, Ариш, – говорит мне Сергей после УЗИ. – Не ходи снова к бабке. Пусть будет как есть, не тревожь душу. Нельзя тебе сейчас нервничать.

Я чувствую, как между бровями ползет морщина. Он точно догадывается, что я – истеричка.

А мне надо знать, что вот теперь сжалились, что вот теперь Ксюшу вернут мне. Ей холодно там одной без меня – непринятой, выброшенной. Она, маленькая, обнять хочет, прижаться ко мне – к маме.

Когда мы приходим в садик, Сережа неожиданно присаживается в подбежавшей Котьке, которая замирает на мгновение, а потом вдруг раскидывает неуклюже ручонки и обнимает его напряженную шею.

– Смешная малая, – поднимает на меня глаза Сергей.

«Смешная…» – наверное, это хорошо.

* * *

Цвёлые глаза смотрят долго в проеме, не расширяя щель.

– Уверена, что тебе нужно снова? – спрашивают глаза.

В коридоре скидываю сандалии и прохожу босыми ногами в зал. Ступни касаются холодного пола. Я опускаюсь в низкое советское кресло и поднимаюсь на носочки, ноги на уровне коленей жмутся друг к другу. Я сама как те кузнечики с «танцев». Из раскрытого окна тянет прохладой после дождя. Я долго и бессмысленно изучаю синие цветочные горшки.

– Все ходите, все прощения просите, пытаете. Не для них ходите – для себя. – Женщина закрывает ставни и оглушает.

Я прячусь в цветочных горшках, блуждаю глазами между ними.

– Снова Ксения? – уточняют.

Я прочищаю горло.

– Да. – В груди у меня пусто и тихо.

– Кто нужен: бабушка или нерожденная? – Тон женщины бесцветный, как радужки глаз.

– Ребенок.

Из земли в горшках торчат острые зеленые стержни. Шум в ушах не дает расслышать шепот. Имя в шепоте шумит в ушах, словно море в ракушках. Детское в этих ракушках, родное, далекое, потерянное.

– Говорите с ней.

Я хватаюсь за живот, разлепляю пересохшие губы.

– Прости, Ксюшенька, – произношу безголосо, не отрываясь от зеленых ростков в горшках. – Тебя отпустили ко мне теперь?

– Она говорит, не переживайте: ей хорошо, она с Павлом.

Я перевожу глаза на женщину в кресле, очнувшись.

– Да, с сыном, – спокойно подтверждает женщина.

В груди клокочет, но я пока сдерживаю радость.

– Значит, это бабушка! А Ксюши нет там, в небе.

Значит, Ксюша вернулась ко мне, – расплываюсь я, ступни опускаются, остужаются холодным полом.

Выцветшие глаза застывают, удивляются:

– Говорит, маленькая Ксюша уже ушла. К Богу ушла. Вымолил кто-то.

Я обнимаю рукой круглый маленький живот, будто боюсь отдать.

– А ваш инопланетянин – мальчишка.

Я изучаю горшки с зелеными стебельками, пересчитываю зачем-то их. Ростков – девять.

Домой иду по оживленной улице мимо стеклянных витрин, мимо рекламных щитов. И долго стою под одним из плакатов, на котором в квадрате черной комнаты тоненькая балерина в пышной пачке, склонившись, завязывает белые фасолинки пуантов.

Анна Колтырина


Писатель, драматург. Родилась и живет в Воронеже. Окончила факультет журналистики Воронежского государственного университета, училась в Санкт-Петербургской школе нового кино. Автор рассказов, пьес и сценариев.

Никто мне не сказал, что я пропал

0

– Гражданин, откройте, это незаконно!

У двери в старую хрущевку стоял директорского вида мужчина и упорно стучал.

– Если вы не откроете, я буду вынужден вызвать правоохранительные органы! Это государственная собственность! Откройте!

Дверь не открылась.

1

В тихую, светлую, ухоженную квартиру заходит молодой мужчина тридцати – тридцати пяти лет. Он снимает рюкзак и стоит в тишине. Тишина ему непривычна, и он боится ее нарушить. Кажется, он очень давно не слышал тишины.

Он решает пройтись по квартире и осмотреться. Квартира производит впечатление жилой, она как будто бы хранит тепло своей бывшей владелицы. На подоконниках стоят цветы. Две комнаты и кухня. На кровати в первой лежит кошка. Во второй комнате стоит мольберт, у стены – деревянный стеллаж, на полках – книги, краски, кисточки. Квартира, если можно так выразиться, гостеприимна к мужчине. Он чувствует себя немного неловко, но спокойно. Складывается впечатление, будто бы он давно не чувствовал себя спокойно.

Мужчина заходит на кухню и осматривается. Он видит большое окно, широкий подоконник, стул. За окном – раскидистый цветущий каштан. За окном – начало весны. Слышно, как шумит ветер, ухают голуби, где-то вдалеке шуршат колесами по асфальту машины. Мужчина садится на стул и рассматривает наполнение подоконника. Тут много всяких записных книжек, блокнотов, тетрадей, ручек, карандашей. Мужчина пролистывает тетрадки. Большинство из них исписаны, но есть и пустые листы. Он пролистывает блокноты, в них – рисунки и зарисовки. Есть и совершенно пустые тетради. Их мужчина сразу откладывает.

Мужчина устал. У него красивое, но мятое, тяжелое лицо, круги под глазами, лопнувшие капилляры сосудов. Он зарос щетиной, он в замызганной толстовке и в грязных кроссовках. Он замечает это и уходит разуваться в коридор. Он возвращается, садится на стул, кладет руки на подоконник и опускает на них голову. Он слушает, как шелестят листья каштанов.

2

Я очень давно не писал от руки – не помню уже когда. Печатаешь, телефон. Тут не хочется доставать компьютер.

Я нашел одну пустую тетрадку, она темно-синяя. Она мне подходит.

Я тут уже два дня. Я много сплю. Я много ем. Тут так тихо.

3

Как описать внутреннюю жизнь человека? Мужчина просто живет. Он проснулся, встал с кровати, открыл шторы. Вышел на балкон. Покурил. Во дворе кто-то стрижет траву: за деревьями не видно кто. Слышен звук и доносится запах.

Запахи. Мужчина варит кофе; кофе пахнет. Пахнет квартира: пылью и чем-то древесным. Мужчина ходит из комнаты в комнату по пыльному полу; это его заземляет.

4

Государственная программа по сохранению дореволюционного жилья была придумана и запущена несколько лет назад. Эта программа нацелена на сохранение жилищ, представляющих культурную ценность. Ранее здесь жили будущие переселенцы, рискнувшие поменять свой дом на неизвестность и бесконечность. Смелые люди, прекрасные образцы своего вида.

В квартире, где сейчас остановился мужчина, раньше жила женщина. Она была выдающимся писателем, вела тихую, сосредоточенную жизнь, спокойно фиксировала то, что происходит с ней и с ее миром, была летописцем той эпохи, в которую рухнуло все. Сейчас ее жизнь и записи представляют только историческую ценность, потому что прошлое давно прошло, а настоящее уже успели отстроить заново. Ее дом попал в фонд защиты: она имела возможность сохранить его нетронутым, законсервировать, создать из него музей. Единственное условие – устраниться из него самой.

Она устранилась.

5

Как описать ее внутреннюю жизнь?

Никак.

6

Программа пока не имеет большого спроса, но постепенно о ней узнают. Такие квартиры и дома раскиданы по всей стране. Любой гражданин может подать заявку, получить одобрение (разумеется, если он благонадежный) и пожить некоторое время в таком музее, почувствовать себя тем человеком. Или не почувствовать. Как пойдет. Государство считает, что это – полезно: погружаться в прежний быт и образ жизни. Это, по мнению государства, бодрит.

7

Я много думаю о том, как я вообще жил. Сколько раз пытался произвести впечатление, сколько раз думал о том, как я выгляжу. Сколько раз я врал и обманывал. Сколько раз предавал самого себя. В какие моменты я чувствовал себя живым?

8

Я помню, как в детстве бывала у бабушки. Она жила в частном доме в пригороде, неподалеку от ее дома стоял почтовый ящик: синий, потрескавшийся. Я придумала себе задание: каждый день бегала до этого ящика и проверяла, не принесли ли чего. Мне казалось это очень важным, веселило и увлекало. Я выходила из калитки и быстробыстро бежала к нему. Ящик закрывался на веточку. Бабушка всегда выходила со мной и стояла возле фонарного столба, смотрела. Там было метров двести, напрямую, простое действие, но она всегда выходила и смотрела. Была со мной?

Сейчас я думаю: что такое для взрослого, пожилого человека смотреть на ребенка, бегущего к этому ящику? Бежит жизнь. Жизнь придумала себе игру. Теперь я понимаю, что это были ее забота и участие. Тогда мне это казалось глупым и неразумным; пустой тратой времени.

9

Время. Я его потерял.

Я стал пленником своих собственных смыслов. Мне тяжело выходить из того, что создано мной, из того, что я представляю и думаю. До приезда сюда я был неаккуратен и раздражителен. Меня раздражала сама необходимость жить.

Та оболочка, что сформировалась вокруг, давит на меня, и я уже не понимаю, где во всем этом я. Я хочу быть простым и легким; я хочу быть слабым. Я мертвее этого дома. Я закостенел. Я старый.

Здесь мне спокойно; это непривычно и немного пугает, но больше – нравится. Здесь я никто. Здесь меня как будто бы нет. Я пропал.

Мне ничего не нужно; ни работа, ни путешествия, ни женщины – это все опустошает меня, делает меня зависимым. Больше всего я хочу сидеть в тишине и неведении. Это бегство мне необходимо. Наверное, это и есть свобода.

10

Как можно было оставить эту квартиру?

11

Скоро применят ядерное оружие. Я слабая. Я не хочу видеть гибель мира. Я согласилась улететь. Я предаю себя, свой дом и Родину; я не могу смотреть в глаза смерти. Меня вывозят как достояние культуры, а я – просто трусливый человек. Мне от себя противно. Я надеюсь, что у меня не выдержит сердце. Я стараюсь как можно больше курить.

12

Над зеленым холмом

Встает солнце.

Над зеленым холмом

Висит небо.

За зеленым холмом

Течет река.

Я хочу быть

Зеленым холмом.

Однажды я им стану,

Вернусь в землю,

И больше никогда

Не буду одинокой.

13

Сколько грусти и тоски вокруг, и как это прекрасно.

Я нашел в туалете книгу, а в книге – выражение: «Зал Потерянных шагов». Зал ожидания, где ожидающие мерят зал шагами. Согласно сноске, «если при этом они не получают того, за чем приходили, их шаги можно считать потерянными в любом смысле слова».

Моя жизнь – зал потерянных шагов. Только я даже не понял, для чего и куда приходил.

Мои шаги тут я ощущаю более осмысленными, чем шаги, пройденные за предыдущие годы.

14

Мужчина ходит босиком по полу и громко топает. Не специально, просто расслабленные и размашистые шаги при соприкосновении с паркетом дают гулкий звук.

Кошка уже не боится его. Мужчине привезли продукты, он их забрал. Курьер улыбнулся мужчине, а мужчина – курьеру. Мужчина разложил продукты и теперь гладит кошку, сидя на полу.

15

До меня дозвонилась жена, говорит, что у меня депрессия, и просит не заниматься ерундой. Интересно, почему раньше ее это не интересовало.

16

Понятно, что это эксперимент и что мы можем и не долететь. Понятно, что всем расскажут о героизме решившихся, понятно, что им нужны публичные люди. Подать пример. Успокоить. Показать, что выход есть.

Я могу умереть в невесомости, и мое тело даже не закопают в землю. Но тут останется мой дом. Неужели правда останется? Если он подарит умиротворение хотя бы одному человеку, это все оправдает.

Господи, мне так страшно.

17

Я не хочу уходить отсюда. Я хочу навсегда закопаться в эту кровать, в эти книги, в эти мысли. Я хочу изучать эту жизнь и не жить свою. Я не знаю, как мне жить свою.

Я совершенно точно схожу с ума, но мне это нравится.

18

Как принято говорить во всех этих фильмах про апокалипсис? «Это моя последняя запись, что будет дальше, не знаю…» И прочая пошлость. То, что раньше я считала пошлостью. Пока сама не дожила до апокалипсиса.

И, что же, вот я – тут. Чего я хочу? Не улетать, остаться здесь навсегда с моей кошкой и, наверное, все-таки чтобы случилась та наша неслучившаяся любовь. Вот и все, что нужно человеку. А чем я занималась всю жизнь?

Жизнь была прекрасная, сложная и насыщенная, и столько всего в ней переменилось, но вот – финал (я чувствую, что финал), и мне ничего не нужно, кроме того, чтобы прожить ее еще чуть-чуть. Пропасть тут, затеряться; пусть даже одной. Одиночество сопровождало меня всю дорогу, теперь (и всегда) оно было моим постоянным и единственным любовником. Что ж, это – честно и красиво.

Я бессильна перед своим желанием жить; я бы хотела этого не чувствовать, но я чувствую только это. Это меня злит; я хочу быть равнодушной и безучастной, но я никогда не была такой. Почему я не могу быть такой хотя бы сейчас? Почему я просто не могу быть?

19

За свою жизнь я снял двадцать четыре фильма: хроники, бесконечный монтаж, озвучки. Я считал себя профессионалом, но – первая экспедиция, и я раскис. Я не представляю, как может быть в других домах, что я почувствую там, справлюсь ли с этим. Цельные, сосредоточенные жизни – я много читал о них, но была ли моя такой?

Интересно, что бы она мне сказала, если бы мы встретились в реальности.

20

Мужчина лежит на кровати. В дверь звонят. Мужчина продолжает лежать. В дверь продолжают звонить. Мужчина встает и подходит к двери. Мужчина задает вопрос: «Кто там?» Ему что-то невнятно отвечают. Мужчина открывает дверь и видит другого мужчину, в костюме. Да, даже здесь люди носят костюмы не потому, что они им нравятся, а потому, что зачем-то надо носить костюм.

Происходит диалог, в ходе которого первого мужчину просят съехать. Он слишком долго занимает государственную собственность, это становится неприличным. Мужчина говорит, что это необходимо ему для работы. У мужчины просят подтверждение. Он обещает выслать документы по почте.

21

Только вдуматься – двадцать четыре фильма. Да, большинство – документалки. Да – есть проходные. Да – проходных большинство, но все же? Это большая жизнь. Бестолковая, но большая.

И если так подумать – зачем жалеть себя? Обычный кризис обычного человека. Да, я обычный человек. И что я могу? Дожить остаток дней здесь и сбежать. Пожить обычным неизвестным человеком. Сделать что-нибудь глупое; впрочем, я уже это делаю. Оставить что-то на память? Сценарий прожитых тут дней? Но как описать внутреннюю жизнь человека? Никак.

22

Мужчина катается по полу квартиры. Он разбегается и скользит по паркету. Ему очень, очень весело. Везде открыты окна, и кажется, что зелень деревьев врывается в квартиру. Продолжает шелестеть ветер, все так же ухают голуби. Мужчина катается по полу и смеется. Он не стал запрашивать никакие документы, он вообще решил не делать ничего из того, что должен. Он просто катается по полу и смеется, а за окном – начало весны.

Мужчина катается по полу во второй комнате, где стоит мольберт и краски. Кстати, на мольберте – свежевыкрашенный холст, на нем, кажется, все оттенки красок, которые мужчина сумел отыскать в квартире.

23

Все, я улетаю. Если бы можно было оставить здесь мое желание жить, наполнить им комнату, страну, планету. Ничего нет важнее жизни. Какой бы она ни была.

24

Правоохранительные органы приехали довольно быстро и так же быстро открыли квартиру. В квартире было по-прежнему пусто и тихо, на кровати лежала кошка, на подоконниках стояли цветы, лежали тетрадки, валялись кисточки и холсты. В принципе, все было почти так же – только исписанных тетрадок стало больше.

Июнь 2024 года

Андрей Малахов

Родился в 1967 году в Нижнем Тагиле Свердловской области. Окончил Свердловский архитектурный институт, Российскую школу частного права.

Работал в разных регионах России в области управления. Сейчас живет в Москве.

Опубликовал рассказы в журнале «Пашня»: «Один день из жизни Саши П.» (2020), «Трофей» (2022), «Документ» (2024).

День, в который он родился

Было зябко, даже холодно. Падал мокрый снег. Монотонно, размеренно, нескончаемыми белесыми нитями. Она тихо говорила. Говорила о себе, о муже и о нем. Говорила, что это самый счастливый день в ее жизни. Ведь сегодня день, в который он родился. Я все время молчал. Смотрел на нее и слушал. Прозрачная кожа на высохшем лице, печальные, но полные тепла и доброты глаза. Не горечи, не боли – тепла. Она привстала, достала аккуратно сложенный платок, протерла от снега серый овал мрамора. Я должен был что-то сказать, но ничего не получалось. Время замерло. Только ее слова, тихо падающие, как этот мокрый декабрьский снег.

Время. Я вспоминаю детство. Высокого голубоглазого мальчугана в кроличьей шапке и клетчатом пальто. Из обычной подмосковной семьи, жившей в соседнем подъезде нашего двухэтажного дома. Городок, вытянувшийся вдоль железной дороги, с сортировочной станцией, мимо которого часто гремели грузовые составы и проносились скорые поезда. Люди мчались в этих поездах в большие светлые города с высотными домами и с такой же быстрой, как эти поезда, незнакомой жизнью. Скорые поезда летели мимо и никогда не останавливались.

Мы познакомились с ним на заводском стадионе «Локомотив». Середина семидесятых, воскресный июньский день, полный стадион, необыкновенная атмосфера праздника. Взрослые в спортивных костюмах, майках, трусах с полосками на боках. Прекрасная погода, много солнца и улыбок. Вокруг разноцветные транспаранты, громко звучит музыка, гремит мегафон, рассказывает о происходящем. Мне почти шесть лет. Рядом высокий лысый человек в спортивном синем костюме с черной бородой и волосатыми загорелыми руками. Густые, почти сросшиеся брови, большой горбатый нос. Страшный. Глаза его тоже огромные, навыкате, но смеются. Глаза совсем нестрашные. Красная повязка на закатанном рукаве и такой же красный флажок в поднятой руке. На груди на шнурке судейский свисток.

Мама и папа рядом. Мама улыбается, нагибается ко мне, обнимает, целует в щеку и шепчет, что мне не надо волноваться и что все будет хорошо. От нее вкусно пахнет ее любимыми духами «Красная Москва». Эти духи мы подарили ей с папой на Восьмое марта. Папа аккуратно отодвигает маму, садится на корточки, смотрит мне прямо в глаза. Я стараюсь не отводить глаз и часто моргаю.

– Кирилл, ты меня слышишь, сынок? Не волнуйся. Главное – не оглядывайся. Запомни. Жми, крути педали что есть силы. Смотри только вперед. Гонишь до конца поля, туда, где ворота.

– Папа! – возмущаюсь я по-взрослому. – Я же не маленький.

– Извини. В общем, гони. Если никого впереди не увидишь, значит, ты чемпион. Все просто. А то, что сзади, – не интересно. Ты понял?

– Да, папа, – на автомате отвечаю я.

В голове все шумит. Мы стоим в центре рыжезеленого сильно вытоптанного футбольного поля. Прямо на окрашенной чем-то белым центральной линии. Справа и слева от меня такие же мальчики с велосипедами. Из-за шума и волнения я не могу сосредоточиться, почему-то думаю про страшного, хотя уже и не совсем страшного волосатого лысого великана.

– Как только флажок опустится, сразу жми. И что самое главное?

– Не оглядываться. Я понял, пап.

Лысый свистит, машет флажком. Я кручу педали, не оглядываюсь. Трехколесный конек несется по кочковатому футбольному полю. Скрипит и подпрыгивает. Впереди – никого. Красная финишная лента уже совсем рядом. Но так и подмывает посмотреть, что там сзади. Хоть одним глазком, всего на секунду. Я терплю. Но не выдерживаю. По всему зеленому футбольному полю рассыпались разноцветные трехколесные велосипеды. Ближе всех мальчик в футболке с волком и надписью «Ну, погоди!», с красным лицом, надул губы, сильно пыхтит и очень старается. Смотрит только под колесо. Я понимаю, он не догоняет…

Все закончилось. Папа рядом. Папа, мама и какие-то тети успокаивают меня, упрашивают пойти на награждение. Я с трудом соглашаюсь, иду, хромаю, сильно болит разбитое колено. Надевают медаль, фотографируют. Я не выдерживаю, и слезы текут по моему чумазому лицу. Мне что-то говорят, пытаются шутить. Но я далеко. Там, где нельзя было оглядываться, а я оглянулся. Наскочил на какую-то кочку. Упал. Поднялся. Докатил. Все – второй. Мир пропал, и было темно. Потом пришла боль в окровавленном колене и обида. Я стою, кусаю губы, облизываю соленые слезы. Знаю, разревусь совсем. Слушаю взрослых, размазываю слезы грязными руками. Так мы и попали вместе на первую страницу центральной городской газеты. Я зареванный, чумазый и бесконечно несчастный с медалью на груди, и он, стоящий выше с медалью и блестящим кубком в руках, надутыми губами на удивленном лице. Я хорошо помню: взрослым почему-то было весело, а я этого не понимал. Так и уложилось – мои слезы и взрослая радость.

– Это Андрюша, – говорит мне мама, указывая на пухлого, на полголовы выше меня победителя в майке с волком из моего любимого мультфильма. – Он живет в соседнем подъезде. Они совсем недавно переехали. Познакомься. Ну что ты? Не дуйся…

Я демонстративно отворачиваюсь. Мы идем вместе есть мороженое и пить газировку. Мы и наши родители. Настроение мое – хуже некуда, и даже обожаемая мною пахнущая ванилью газировка «Крем-сода» не помогает. Мы не смотрим друг на друга и не разговариваем.

– Не журись, Кирилка, – грохочет жутким басом его папа и беспардонно кладет огромную руку мне на плечо.

Рука тяжелющая, на ней синий орел и над ним звезда с буквами.

– Я не Кирилка. – Мне очень неприятно все. И этот громогласный человек, и это слово «Кирилка». Вечер я с родителями провожу у них в гостях.

Когда мы уходим, я размышляю, что этот щекастый толстяк с надутыми губами не такой уж плохой. И отец его ничего – веселый дядька…

Они жили в маленькой, но светлой квартирке в две комнаты с плюшевой потертой мягкой мебелью, уютными узорными половиками на полу, обязательным ковром на стене и блестящим полировкой, набитым книгами секретером. По выходным у них были чудесные пироги, и я мог запросто забежать и уплетать их. На пироги с брусникой, привезенной родственниками с уральских гор, я приглашался отдельно и приходил заранее. Я с ногами забирался на стул, складывал руки, как прилежный ученик, на клеенчатую с букетами роз столешницу, упирался в них подбородком и наблюдал, как засыпанные мукой тонкие плоские кругляши в секунды превращались в пухлые, набитые ягодами и посыпанные мукой бледные бочонки. Он всегда сидел напротив. Над столом висел туман из мучной пудры. Мы с трудом дожидались, когда обжаренные, еще шипящие пирожки, уложенные на большое фарфоровое блюдо, оказывались на столе. Обжигаясь, хватали, подбрасывали на ладонях, надували щеки, пыхтели, пытаясь быстро остудить. Осторожно надкусывали хрустящую корочку с нежным тестом и лопающимися сладкими, с горчинкой, ягодами. По пальцам тек липкий брусничный сок. Его мама с умилением смотрела на нас. Она часто говорила, что мы родились в хорошее время. У нас всего в достатке, так что не из-за чего печалиться и ссориться. Какие ссоры, когда всем всего хватает? А будущее будет таким, как мы захотим. Под хруст жареных брусничных пирогов ее слова были особенно убедительны.

Его отец, широкий грузный мужчина, – железнодорожник со стажем. Он делал все неторопливо и основательно. Аккуратно, осмотревшись, заходил на маленькую кухню, как будто боялся случайно что-то порушить своим мощным телом. Крякнув и кашлянув в кулачище со шрамом от выведенной татуировки, он часто повторял, что все за нас выстрадали наши бабушки и дедушки, поставили на добротно уложенные рельсы. Глядя на его большие тяжелые руки с короткими толстыми пальцами, мозолями и шрамами, похожие на клешни гигантского краба, я не сомневался, что и он тоже укладывал эти рельсы. «Катись, не затягивайся!» – подговаривал он, подмигивая. Что это означало – каждый понимал по-своему, но мы катились. Путь был виден далеко вперед, огромная всемогущая держава вовремя семафорила и переводила стрелки.

Андрей катился успешней и веселее. После школы я пошел на филфак в институт, который был самым близким от дома и в котором был очень скромный конкурс. Удобно, просто и реалистично. А он уехал в далекий Свердловск, казавшийся мне тогда местом с другой планеты. Несмотря на серьезный конкурс, легко поступил в архитектурный. «Хочу строить большие города. Для совсем другой новой жизни», – говорил он, когда звонил мне со свердловского главпочтамта. Рассказывал о геометрии, функциональности и исключительной образности зданий, доставшихся Свердловску от эпохи конструктивизма. Учился он хорошо, но через год вдруг понял, что это не совсем его. Быстро поменял планы и подал документы в престижный Московский университет, носящий имя борца за свободу Африки. Быть студентом этого вуза я и не мечтал, хотя учился в школе лучше, да и языки давались мне намного легче. Уговаривать его не рисковать было бесполезно. Он был уверен, что у него все получится, и у него получилось. Маленькие просчитанные победы его не интересовали. Мои скромные запросы, следования родительским советам и правилам всегда вызывали у него снисходительную улыбку старшего товарища. Старшего. Я родился почти на полгода раньше. Но он всегда казался мне намного взрослее, хотя я старательно это скрывал. Часто он за нас двоих принимал решения, что-то придумывал, я придерживался его планов, даже если они мне не очень нравились. Иногда приходилось переступать через себя. Иногда не получалось.

Как-то в день его рождения, в морозный декабрьский день, хоронили мальчика из девятого класса нашей школы, тяжело болевшего и угасшего от рака за полгода. Эта смерть оглушила всю округу. В каждой семье обсуждалась несправедливость и абсурдность такого раннего ухода из жизни. Мы впервые так близко увидели смерть, а слово «рак» приобрело новое жуткое значение. Во время похорон у нас были уроки. Вторая смена. После занятий родители ждали нас дома – отмечать день его рождения. Но он предложил по-быстрому сгонять на кладбище, посмотреть, что там. Мне вообще всегда трудно было ему отказывать. А в такой день тем более. Быстро темнело. Я плелся за ним по железнодорожному мосту и искал повод остановиться. Родители категорически запрещали мне «шляться по сомнительным местам». Кладбище было как раз из этого списка. Но страх был еще сильнее запретов. Страх вцепился в школьный ранец за плечами, тянул назад, заплетал ноги. Под мостом загрохотал грузовой состав, мост задрожал. Я остановился. Говорить что-то было невозможно, лязг колесных пар и сцепок все заглушал. Мы смотрели друг на друга. Я стоял, опустил глаза. Он все понял. Ничего не сказал и ушел.

* * *

В студенческие годы мы стали реже встречаться. Разные города, вузы, новые компании, интересы. Жизнь и большая страна растащили нас. В год, когда он вернулся в Москву и поступил в свой «блатной и престижный» университет, меня призвали на военную службу. Радости от таких изменений в моей жизни я не испытывал: зачем мне армия, не понимал, да и не пытался понять. Пришло время, надо ехать на службу. «Косить», как некоторые мои однокурсники, не собирался. Спортивное детство и юность, проведенная в борцовских соревнованиях, позволяли с оптимизмом смотреть в грядущие армейские будни. Спорт мне, конечно, впоследствии пригодился, но в смыслах я так и не разобрался. В учебке было особенно невесело и безыдейно. Я, как и мои товарищи-курсанты, призванные из институтов и университетов, за месяц службы держали в руках оружие только в день присяги. Зато мы научились ходить строем и правильно мыть полы в казарме, заливая их мыльной пеной, выскабливая кусками стекла и каблуками от кирзовых сапог, затем высушивая ветошью и натирая вонючей рыжей мастикой. Еще через месяц такой боевой подготовки появилось коллективное обращение курсантов к командованию учебного полка с просьбой направить нас в Афганистан. Я это обращение тоже подписал. В службе в горячей точке мы видели определенный смысл призыва в армию с институтской скамьи. Нас не поняли. Через несколько дней собрали на плацу, объяснили, что любая служба почетна и важна, погрузили на машины и увезли на несколько месяцев на учебный полигон, который находился в тридцати километрах от китайской границы.

* * *

Время службы пролетело неожиданно быстро. Только втянулся, пришла пора возвращаться. Коротая безмятежные дембельские вечера, я размышлял о двух годах жизни, проведенных в далекой Амурской области, об упорядоченном армейском быте и прерванной учебе. И пришел к выводу, что все прошло своим чередом, прошло вовремя и как надо. Жалеть уж точно не о чем. Я убедился, что не надо пытаться оседлать жизнь. Всему свое время. Таков порядок вещей. Окончил школу, поступил в институт. Пришла повестка, приостановил учебу, отслужил. Необходимость, ценность и смысл всего происходящего познаешь уже в процессе. Андрей меня не понимал. Он говорил, что не стоит соглашаться с обстоятельствами и менять свою жизнь, если не знаешь зачем. Для чего терять время?

Я часто думал о нашем с ним последнем разговоре накануне моих «проводин». Память восстанавливала все до мелочей, до звуков и запахов. Армия к этому очень располагает.

* * *

Мы с Андреем стояли на железнодорожном мосту. Под ним медленно текла широкая глухо и натужно громыхающая река из цистерн и товарных вагонов. Река широкая, разделенная на разные потоки. Они катились в противоположные стороны, мерно постукивая и пофыркивая, останавливались, стояли, отдыхая, потом, вдруг вздрагивая, как в испуге, запускали гремящие железом мурашки по всей длине составов. И снова, переговариваясь, перестукиваясь, решались на новое движение. Был поздний темно-лиловый июньский вечер, в котором тонул, растворялся этот тяжелый железный поток. Красные огни далеких семафоров выхватывали из опускавшейся темноты покатые, лоснящиеся, грязные тела цистерн и шапки сыпучих грузов. Непреклонный женский голос дирижировал всем этим движением. «Пр-быыеет на втрптиий… прслеует манврооыыый», – разносило эхо.

– Завораживает? А, Кирюха? Знаешь, я могу на это смотреть бесконечно, – глядя в опускающуюся темноту, восторженно произнес Андрей.

– Я уже это слышал. И много раз. На муравьев похоже. Бегают по своим муравьиным дорожкам, тащат что-то на себе. Тут муравейник должен быть недалеко.

– Нравится мне. Как в театре, – не обращая внимания на мои слова, продолжил он.

– Если так нравится железная дорога, что ж ты мечту променял? Для начала водил бы паровозы, – дернул я товарища.

– Сам ты… водитель паровозов. Отец мой – машинист тепловоза! Брал нас с собой на смену. Алика Рыбина с первого этажа… Он потом в другую школу перевелся. Помнишь?

– Помню. В другую школу. Потом совсем общаться перестали.

– Перестали и перестали, не о нем речь. – Андрей достал сигарету. – Болел я, конечно, тогда этим делом, – довольно гоготнул он. – Машинист для меня тогда как космонавт был. Так-то. Зажигалку дай.

– Вот и говорю, что ты мечте своей изменил. – Я рылся в карманах пиджака, достал зажигалку. – На, – протянул я. – И за тысячи километров в Свердловск поперся? В архитекторы.

– Поперся, – ухмыльнулся Андрей. – Лет в пятнадцать в очередной раз увидел эту движуху, – Андрей кивнул на моргающий вдалеке семафор, – и все поменялось. Посмотрел на процесс сверху. Всегда полезно. Понял, что есть что-то гораздо масштабней и интересней. Чем тепловоз. Это как строительный кран и архитектура, например. – Андрей прикурил. – Знаешь, я всегда в детстве мечтал о железной дороге. Игрушечной. Такой большой, с локомотивами, цистернами, вагонами, стрелкой, семафором. Со станцией с названием под крышей. Так и не дождался. Не найти было. Да и с деньгами у родителей… А потом как-то всмотрелся с моста этого и понял, что можно все по-взрослому устроить. По-настоящему. Спроектировать, построить, управлять. Интересно. Потом подумал – транспорт не главное. Город главнее. Муравейник, как ты говоришь. Решил, что самое интересное – строить города. В городах вся энергия. Они железку эту двигают, жизнью ее наполняют. – Андрей улыбнулся, посмотрел на меня, подмигнул. – Строить новые города. Это же мечта. Но поучился и понял, что города новые строят редко. Очень. И не факт, что на мой век представится случай. Хотя. Как думаешь, Кирюха? Андрей что-то еще говорил, но проносившийся внизу товарняк, со скрежетом тормозя, глушил все его слова.

– Кирюха?

– Да откуда я знаю. Про такие планы. Да и не задумывался вообще.

– А ты задумайся, Кирилл. Задумайся. Полезно. Может, тоже зацепит? Все в жизни поменяешь, – загоготал он.

– Лишние знания… сам знаешь.

– Вот ты зачем завтра в армию?

– Пришел в общагу – там повестка. Чего тут думать? Косить?

– Нет, Кирюха, я про долг родине и все такое понимаю. И от этих обязанностей, которые для меня тоже не пустой звук, бегать не собираюсь. Но в армию пока не стремлюсь, – сказал он подчеркнуто серьезно. – Для меня важнее пока другое. Но ты пиши и…

– Кто тебя спрашивать будет? – снисходительно бросил я. – Пришлют повестку…

– Я тебе сказал, – жестко перебил он меня. – Не собираюсь. Пусть хоть заприсылаются. В армию пойду сам, когда посчитаю нужным, и туда, где я нужнее. А до того – нет. Если потребуется, всем и все объясню. А пока… Пока мне некогда. Учеба и знания, я себе уже и план набросал. Года через два-три уже буду готов. Пригодится. Че я, хуже тебя? – подмигнул он и рассмеялся.

* * *

И через два года, осенью 1987 года, когда уже студентов вузов в армию снова перестали призывать, сам осознанно пришел в военкомат. Долго беседовал с военкомом, определился с местом службы. Сделал то, что, как он был уверен, должен был сделать, четко понимая, куда и зачем он идет. Высокий спортивный, отслужил срочную в армейском спецназе. В Афганистан уже вроде как не призывали, а через полгода вообще начали возвращать войска на родину, и его родители особо не волновались. Сам он про свои армейские мотания по неспокойному советскому Закавказью от Сумгаита до Тбилиси никогда не распространялся.

После срочной он восстановился в университете. Стал одним из лучших на курсе и уехал по обмену в бесконечную азиатскую даль. Уехал из страны, которая за время его заграничного обучения сошла с рельсов и разбилась. Каждый сам стал укладывать свои рельсы, семафорить, переводить и назначать стрелки, забыв о правилах и наличии тормозов.

* * *

Он оставил учебу и нашел себя в новой жизни в чужой стране. Не то чтобы ему там очень нравилось, но у него появилось дело. Дело, приносящее неплохой доход. Ничего особенного, но для наших челночных граждан он стал человеком необходимым. Он обжился, научился сносно объясняться с аборигенами, навел связи, даже снимался в местном кино, непременно играя белых алчных колонизаторов. Стал совсем редко приезжать. Он сильно изменился, отрастил бороду, полысел. Смешно, но мне даже показалось, что у него по-азиатски изменился разрез глаз. Появлялся он, не предупреждая о приезде, уставшим, чем-то постоянно озабоченным, с лихорадочным счастьем в глазах. Появлялся у родителей на час, на два. Никогда не оставался ночевать. Родители мало что понимали в его новой жизни. Неизвестность вызывала тоску и тревогу. Но то, что творилось за окном, – было еще страшнее. Вроде не война, а наши сверстники, выросшие вместе с нами, начали заполнять местное кладбище. Самое ужасное, что это становилось неотъемлемой обыденной частью новой жизни. Слово «бизнес» съело все теплое, человеческое и объясняло и отсутствие сына, и страшные перемены в нашем городке.

Он изначально был далек от местечковых проблем и шел в гору, занимаясь глобальными делами. Однажды он появился на дорогом сверкающем Mercedes-Benz S600. С персональным водителем, как один из тех состоявшихся, поймавших удачу людей. Был особенно возбужден, загадочно улыбаясь в косматую бороду. Рассказал, что подписывает важный контракт с «очень влиятельным человеком». «Оттуда», – говорил он о нем, многозначительно показывая пальцем вверх и рассказывал о каких-то колесных парах, нефтяных цистернах и «очень приличных» доходах. Дело начало расти и расширяться. Через год его компания стала известной и уважаемой в обеих странах. Даже арест «влиятельного человека» не остановил его. Начались некоторые шероховатости с людьми этого «влиятельного человека», которые периодически напрягали, выбивали из колеи. Но в целом все у него двигалось на позитиве. Он весь был в работе, отдыхал редко, но громко и широко. Познакомил меня со своими близкими друзьями. Их было трое. Александр остался со времен учебы Андрея в Свердловске, Роман и Олег появились позже. Олег успешно занимался правовыми вопросами в Москве, Роман управлял финансами крупной компании в Вене. В Австрии в Альпах мы вместе с нашими семьями несколько раз справляли Новый год. Андрей старался не расширять близкий круг общения и очень дорожил этими отношениями. Были у него и приятели, с которыми он тоже тесно общался, но эта компания с нами не соприкасалась и была связана с бизнесом Андрея. Он окончательно обжился в новой стране, купил два больших дома в столице и на побережье. По моим представлениям, в тридцать у него было все. Ну или почти все.

* * *

Откуда было это «все», меня особо не волновало. Я знал, что эта жизнь не для меня, и даже не собирался разбираться в ее нюансах. Его отец думал по-другому и постоянно задавал вопросы о происхождении доходов сына. Под Новый год в конце девяностых мы столкнулись с ним у магазина в нашем городке. Он шел домой, груженный двумя сумками, тяжело ступая по мокрому снегу. Я помог ему, и он затащил меня домой.

– Проходи, – скомандовал, приглашая на кухню. – Выпьем. Как там в фильме? О делах наших скорбных покалякаем.

Он шел впереди, пыхтел с хрипом и свистом. Как обычно, аккуратно протиснулся в помещение кухни, огляделся и медленно присел на табурет.

– Не отказывай. Мой-то совсем не хочет разговаривать.

Он внимательно посмотрел на меня. Седой, совсем белый, осунулся лицом и как-то обмяк телом. Он сильно постарел. Могучие тяжелые плечи опустились и согнули всю его огромную фигуру.

– Не звонит. Приезжает редко. Совсем не бывает.

Так. Ругаемся сразу. Только начинаем разговор. Злится. Эх. – Он махнул своей ручищей. – Мать пеняет, что я на него давлю. Как? Он сам сейчас кого хочешь задавит. Поговорим, пока Семеновны нет. При бабе какие серьезные разговоры? – Он снова внимательно посмотрел на меня.

Я промолчал. Он одобрительно кивнул.

– Она в аптеку пошла или еще там куда.

– Хорошо, Борис Андреевич, – кивнул я и посмотрел на часы. – Я…

– Занятой? – громыхнул он.

– Да нет. Ну, были планы, конечно. Но я готов. Почему нет? Так давно не виделись. Я…

– Вот и добре. Добре, – густо забасил он. – Добре. Добре. – Борис Андреевич улыбнулся, снова со свистом вздохнул, выпрямил спину, оперся на стол, поднялся. – А не видались давно. Это правда. Лет пять или шесть уже прошло, как ты родителей отсюда увез. Больше ты и не появлялся. – Он медленно повернулся к холодильнику, достал чуть початую бутылку «Гжелки», зацепил на шкафу две рюмки. – Вот, говорят, кухня маленькая – плохо. Чего плохо? Все под руками. – Борис Андреевич развернулся к столу, его снова чуть согнуло. Придерживая ногой открытую дверцу холодильника, он поставил бутылку и рюмки на стол. – Доску, вон лежит у раковины, и нож возьми. – Борис Андреевич снова повернулся к холодильнику. – Вилки еще там.

Я взял все необходимое, разложил на столе, накрытом старенькой клеенкой, разрисованной фруктами в разноцветных квадратиках. Осмотрелся – все как в детстве. Ничего не изменилось на этой кухне. Казалось, даже запах свежей сдобы никуда не делся. Может быть, только все стало меньше, стол выглядел крохотным. Удивительно, как за ним иногда умещалось по шесть человек? Тут вдвоем-то не сильно развернешься.

– Борис Андреевич, а ведь мы с вами ни разу не выпивали. – Я взял рюмку, покрутил. Толстое стекло, удобный граненый конус переходит в высокую толстую граненую ножку. – Удобная рюмка.

– Удобные. От матери эще. Старинные. Мать их «самосвальчиками» звала. Удобные. Сам с них выпивать учился. – Борис Андреевич прохрипел в кулак, задумался. – Хорошая была. Мамаша-то моя. – Голос Бориса Андреевича зазвучал мягко, медленно, тягуче. – Жалко, мало прожила, Андрюха ее и не помнит совсем. Царство ей небесное. – Борис Андреевич уложил на доску вареную колбасу и сало. Снова повернулся к холодильнику, достал блюдце с уже нарезанными солеными огурцами и чуть подсохшими дольками чеснока. – Да, царство ей, – прокряхтел он, нагнулся, дотянулся до стоящей у стола сумки. – Верующий или?.. Порежь, полбуханки нам хватит. – Борис Андреевич протянул мне кирпич дарницкого.

– Верю, Борис Андреевич. И в Бога, и в полбуханки, – попытался я пошутить.

– Сейчас все верят, – выдохнул Борис Андреевич. – Модно. Вот и мой… Дружок твой Андрюха тоже. Туда. В церкву. По-мо-га-ет. А где он, Бог-то ваш?

– Так вы сами только что про царство…

– Мамаша моя – особо дело. Она шибко верила. По-честному. Достанет украдкой иконку, поставит на тумбочку у кровати, крестится и шепчет что-то. Молится. С Богом пришла на свет, с ним и ушла. Добрая была. – Он почесал небритую щеку. Взял нож, начал нарезать сало. Медленно, методично. – Про царство-то это я от нее слышал. Она говорила. Всю жизнь на нас положила. Подняла шестерых. Одна. Святая, – протянул Борис Андреевич и сдвинул косматые почти белые брови. Потер большим пальцем крупный приплюснутый нос. – Где ей сейчас быть-то, если не в царстве этом? Уж кому другому? Так хотела. А мне уже он ни к чему. Бог-то ваш. У нас его уж с детства не было. Отменили. Без него жизнь прошла. – Он нарезал сало, колбасу, аккуратно протер нож бумажной салфеткой.

– Куда же делся Бог? Если у мамы вашей был. Значит, и сейчас есть.

– Куда, куда. Ушел вместе с мамашей. Вот куда, – буркнул он. – В ней он только и был. Раз она говорила. Ну ладно. Хватит. – Он улыбнулся, радостно хлопнул толстыми ладонями, потер. Взял бутылку, открыл, аккуратно ровно разлил слегка дрожащей рукой. Сощурившись, осмотрел налитое, остался доволен. – Ну, Кирилка, катись, не затягивайся. – Борис Андреевич опрокинул рюмку. – Ничего, что я тебя, как в детстве? Ты ж теперь людей учишь. Лекции, читаешь. О! – Борис Андреевич погрозил пальцем. – Тебя, поди, все по имени-отчеству теперь. Как там у тебя это зовется? Фило… там… Как она?

– Филология.

– О! Наука. – Борис Андреевич многозначительно выпятил нижнюю губу.

– Есть такое дело, дядя Боря. Только поменял я уже работу.

– А что так?

– Так зарплата, дядя Боря. Семью кормить надо.

– И что сейчас?

– Ремонтами промышляю. Квартиры, офисы, рестораны…

– Понятно. Рукастый ты, значит, Кирилка? Молодец. Так могу я к тебе, как в детстве?

– Вы называйте, как удобно, дядя Боря. Кирилка… Как в детстве. Правда.

– Так вот, Кирилка, раз такое дело. Давай по второй, пока мать не пришла. – Борис Андреевич разлил. – Ты молодец. Лекции. Ремонт. Ого-го. Делом занят. А мой? Вот ты скажи, чем он занят? Откуда это все у него?

– Работает Андрей, дядя Боря. Много работает.

– Работает. – Борис Андреевич покачал головой. – Что же такое надо работать, чтоб так получать? Он что – профессор какой? Директор завода? Министр? Ты мне тут не темни. Мы с тобой почти родные. Я тебя помню, ты еще без порток бегал. Ты сам себя таким не помнишь. – Борис Андреевич взял рюмку, сжал в огромной ручище со знакомым сизым шрамом от сведенной татуировки, сурово взглянул. Казалось, он сейчас раздавит толстое стекло в порошок. – Ладно, не серчай. Сын ведь он. А мне знать надо. Важно мне, понимаешь? Не хочется стыда на старости лет. Ну, ладно. – Борис Андреевич вдруг помягчел, даже улыбнулся. – Ну! Пусть будэ. – Борис Андреевич, кашлянул в кулак и выпил. Поставил рюмку, снова налил.

– Не частим, дядя Боря?

– Не семафорь, Кирилка, по третьей махнем и бобика включим…

– Чего?

– Притормозим, значит, по-нашему… на железной дороге так говорят. Скоро инспекторша придет, прикроет нам лавку… – Борис Андреевич поднял рюмку. – Будем. – Он выпил, поставил рюмку, отодвинул. Навалился на стол, расплющил щеку толстой ладонью, вопросительно посмотрел на меня.

Я выпил.

– Закусывай. Сало, колбаса. Хорошо ведь жили, Кирилка? А? По-людски. Чужих детей не было. Все свои. Помнишь? – Борис Андреевич слегка поплыл, опустил влажные глаза. – Помнишь, ты со школы придешь, ключи забудешь. Сразу к нам. И поешь, и уроки, пока родители не хватятся. Попадало потом?

– Попадало.

– И Андрюха у вас дома, если что. Вот, я и говорю. Чужих детей не было. Да. Чужих детей не было, Кирилка. Понимаешь? – Борис Андреевич покачал головой. – С Аликом вы все втроем тогда держались. С первого этажа. Рыбиным. Играли у нас. Отец у него шибко поддавал. Как его с работы не… А теперь видел Алика-то?

– Мельком. Да мы и не общались давно. С четвертого класса еще…

– Мельком. – Борис Андреевич покачал головой. – Да-а. Все у вас теперь мельком. Вышел Алик… Свои институты заканчивал. Насмотрелся я на него. Курил тут в подъезде. Вся спина синяя. В церква-ах, – протянул Борис Андреевич и развел ручищами. – Хорошим ведь парнем был. Маленьким-то. Обходительным. Мать такая душевная женщина. Очень образованная. Откуда у него? Андрюха мой говорит…

– Андрей не такой. Его все уважают. Он…

– Уважают. Алика вон тоже все уважали. Даже очень. И я, грешным делом, подумал, что Алик большим человеком стал. Вся шпана местная перед ним лебезила. И торгаши эти, и исполкомовские даже. Уважаемый человек. Большо-ой. Говорили, по-ло-же-нец стал после тюряги. В сильный рост пошел. Как это? Кто такой, положенец этот? А? Чего плечами жмешь? Да. Шибко уважаемый был. На дорогих машинах ездил. Как у Андрюхи моего.

– Чего вы все ровняете, дядь Борь?

– Ровняете. А чего мне не ровнять-то? Росли вместе. Друг ваш. – Борис Андреевич глянул на бутылку. – А где сейчас Алик тот? А?

– Слышал. Нет его.

– Зарезали вместе с девицей его. Прямо здесь у нас в доме, в родительской квартире. Девчонку-то эту за что? Слышал он. Ровняете…

– Я же вам сказал, дядя Боря. Алик еще в четвертом классе в другую школу перевелся. Мы после этого почти не общались. Это в другой жизни было. Потом он совсем потерялся. Изменился сильно или жизнь понял по-другому. У всех своя правда и дорога своя.

– По-другому. Правда своя. Правда всегда одна. – Борис Андреевич еще раз посмотрел на бутылку. Взял, открутил крышку. – Не такой. А откуда мне знать, чем он там машины свои отрабатывает? Чего мне ждать-то? – не слышал меня Борис Андреевич.

– Дядя Боря, я в его работе не сильно разбираюсь. Но он придумал и организовал большое дело. Большое, – начал горячиться я. – Сделал то, что до него никто не мог. Он додумался, организовал и сейчас хорошо зарабатывает. Все по закону. Что в этом плохого?

– По закону. Того-то. Этого. Как его, еврея этого, с которым он, Андрюха-то, работал? Все. Тю-тю. В тюрьму. Раньше с телевизора не сотрешь. А теперь все. – Борис Андреевич развел руками. – По закону. По-людски надо. А не…

В прихожей щелкнул замок, заскрипела входная дверь.

– Амба. Приехали. Все, попили пивка… – Борис Андреевич закрутил крышку и поставил бутылку под стол.

На кухню зашла Людмила Семеновна, Андрея мама.

Мне были искренне рады, но беседы больше не получалось. Я рассказал о своих родителях, об их жизни в новом доме в пригороде Москвы. О том, чем они заняты на пенсии, о саженцах и урожае. Пытались говорить о моей семье. О супруге и двух мальчуганах, о том, как быстро они растут. Но Борис Андреевич ломал разговор и гнул в свою сторону. Он медленно и методично сыпал вопросы. Я что-то мычал. Людмила Семеновна нервничала. Становилось всем как-то неуютно, и я вскоре ушел. Мне было досадно и неловко за себя. Как-то нескладно, неубедительно говорил я о своем друге его отцу. И ничего не получилось. Где-то я, конечно, понимал, что Борису Андреевичу меня тяжело было услышать. Он разговаривал со мной, а вопросы задавал своему сыну. Андрею бы с ним поговорить. Но, видимо, нет времени или ниточка какая-то утеряна. Борис Андреевич хотел ее найти, эту ниточку. Может, надеялся на меня. Но я ему помочь не смог. Не смог.

* * *

Мы не виделись с Андреем больше года, но раза два в неделю созванивались. Дела его шли в гору без особых потрясений. В целом все его устраивало, но в голосе периодически слышна была не то чтобы тревога, какая-то неудовлетворенность. Что-то его тяготило. «Бросить бы все, забыть хотя бы на полгода, подумать, осмотреться», – говорил он. Но тут же находил тысячи причин, что это невозможно. Компания большая, много обязательств, оставить даже на неделю нельзя. Насколько я мог предположить с его слов, передряги с партнерами осужденного олигарха, а главное, внутреннее одиночество лежали мертвым тяжелым грузом. Поддавливали. Все это он снова начал топить в алкоголе. Меня этот его «кризис среднего возраста» тревожил, но, честно говоря, был не совсем понятен. Проблемы с партнерами? Да с кем угодно можно договориться. Уступить где-то… Андрей давно состоялся, деньги потеряли житейский смысл. Для него они были неким инструментарием для бизнеса. И все. Он мог себе позволить жить в свое удовольствие. В быту он стал совсем неприхотлив, потерял интерес и к дорогим автомобилям, и к роскошным ресторанам. Модные бренды одежды его никогда не интересовали, он носил дешевые китайские джинсы, футболки, потертый пиджак, похожий на френч. Только на встречи с чиновниками и важные переговоры надевал приличные деловые костюмы, которые по мере необходимости недорого шил в Гонконге. По моему разумению, он был абсолютно свободен и мог менять свою жизнь в зависимости от своих желаний и потребностей. Но это я так думал. А как оно было на самом деле? Я ведь жил совсем другой жизнью, в которой пока, как мне казалось, все было более-менее уложено по своим определенным полочкам. В его проблемах с женщинами я тем более не мог разобраться. Больная тема. Андрей в поиске. Он женился раньше всех из нас. Жили недолго с эпохальными скандалами и обидами. По-другому он не умел. Дальнейшие истории складывались скоротечно и по схожему сценарию. В безоблачной безграничной доброте и в сумрачном громогласном расстройстве он был искренен и неудержим. Дамы не выдерживали. Такими порывами сдувало тех немногих, кого он встречал, живя за тысячи километров от родины. Все его друзья уже давно имели детей, а он не мог разобраться с собой и своими воззрениями на семейную жизнь. Это начало перерастать в фобию неспособности на длительные серьезные отношения. Он пытался предугадать каждое желание, украшал металлом и камнями, нежно укутывал в меха, увозил на далекие волшебные острова с белоснежным песком, обязательными пальмами и бесконечным изумрудным океаном. Потом пытался аккуратно рисовать красные линии и расставлять небольшие столбики с разноцветными фонариками и цветами. Аккуратно получалось не всегда. Да, в общем, никогда не получалось, и цветочные столбики превращались в пограничные столбы. Он срывался, и над волшебными островами проносился сметающий все отношения ураган. Он об этом жалел, злился на себя, снова бушевал и наконец стихал, обессилев. Пытался извиниться. Читал стихи, но открыть новую страницу романа никто из его избранниц не решался.

Звонил он мне практически всегда сам, когда у него уже была глубокая ночь, и почти всегда после бутылки виски. Мог час рассказывать о своих размышлениях на тему смысла жизни, периодически просил моих советов, но просил так, для проформы, чтобы поспорить и выговориться. Я его слушал, не перебивая, и думал о том, как странно устроен человек. Что ему нужно и чего не хватает? Бежит человек по жизни, бежит не бесцельно, с идеей. Старается. Добегает до цели и вроде должен радоваться… У меня так бывало, например, когда я вернулся домой из армии. Так долго ждал этого дня, представлял, как переступлю порог нашей маленькой квартирки, обниму маму, отца. А прошел этот день, и наступила странная пустота. Андрей всегда мечтал заниматься чем-то своим, большим и значимым. И у него получилось. Он добежал, победил. И вот теперь заливает свою победу по вечерам, звонит мне, грузит рассказами о проблемах с будущими контрактами. Легко и походя рассуждает об огромных цифрах этих контрактов. И в то же время говорит, что уперся в стену. Везде. Все есть, и ничего не радует…

Загрузка...