Родился в 1992 году в Костромской области. Окончил Рыбинский лесотехнический колледж. После армии работал пожарным, дежурным по железнодорожной станции, дальнобойщиком. Затем заочно окончил Российский университет транспорта (МИИТ), сейчас работает диспетчером в управлении РЖД.
Со школьных лет пробовал писать песни и пел их под гитару, но всерьез к этому увлечению не относился. Впервые осознанно стал сочинять, когда решил участвовать в проводимом «Литературной газетой» при поддержке ОАО «РЖД» конкурсе «Золотое звено». В 2021 году с первым своим рассказом оказался среди шести человек, вошедших в длинный список в номинации «Творчество молодых».
Горячий чай томился в цветастых пиалах, покрываясь легкой дымкой и согревая кухонную атмосферу семьи Ковалевых. Юрий пил его, слегка причмокивая, и постоянно керкал, будто был чем-то недоволен. Впрочем, он и правда был недоволен.
– Каждый год мы эти баулы собираем, разбираем… Может, к черту, Лен, эту Анапу? – наконец пробурчал надуто.
– К черту, к черту… А Лешка?! Куда ему в нашей Воркуте сходить? Одна разруха. Нет уж, дорогой. Да и сам ты зря, что ли, ползаешь с киркой за своим углем? На море погреться не помешает, – отрезала Лена.
– Папа, папа, а можно Барсика с собой взять? – крикнул Лешка.
– Ты еще лошадь возьми!.. Барсика… Не мучай кота, отпусти! – возмутился глава семейства.
Потомственный шахтер с большим стажем, Юрий всю свою сознательную жизнь был с черным от угля носом, но зато при деньгах. Супруга Лена трудилась в местном ЖКХ, сидела с бумагами. Лешке, позднему сыну, восьмой год пошел, рос на радость окружающим, хоть и озорничал. Ну, и Барсик еще был в семье, главный пушистый начальник лежанки, обожаемый всеми, кроме Юрия.
Наступала ночь, если можно, конечно, так назвать пору белых ночей, когда на улице круглые сутки день. Задвинув плотные бордовые шторы, чтобы имитировать темноту за окном, и громко зевая, Юра угнездился на двуспальной кровати. Лешка уже сопел, обнимая большого плюшевого мишку, подаренного ему на день рождения бабушкой. Лена вымыла посуду и легла к мужу, укутавшись любимым пледом, вытертым чуть ли не до дыр.
– Юр, ты билеты в куртку положил? – уже задремывая, спросила она. – Чтоб не бегать тут с вами, не искать…
– Да положил, положил, – задумчиво отозвался супруг и, выждав паузу, продолжил: – Блин, слушай, может, все-таки не поедем, а? Что-то дурное у меня предчувствие. Ты ж меня знаешь, я по глупости не стану…
– Спи, Юр. Спи. Хватит выдумывать. Пять часов осталось, – проворчала жена, ежась под мягким пледом, и отвернулась к стене.
– Ладно, попробую, – прошептал Юрий и закрыл глаза.
Около трех часов ночи Лена вскочила от странных, непривычных ее уху звуков. Юра рядом с ней то бормотал сквозь сон, то кричал во всю глотку что-то несуразное. Она разобрала лишь «уголь… мой уголь… зачем вы!».
– Ты чего, Юра, Юра?! – испуганно затрясла она мужа за плечи. – Лешку разбудишь, – добавила сипло.
– Брр, – произнес Юра, сев в кровати и вытирая обеими ладонями вспотевшее лицо. – Брр!.. Пойду морса выпью…
– Что снилось-то?
Муж усмехнулся, беспечно махнул рукой и проследовал в кухню, шаркая тапками по свежепостеленному линолеуму.
Не успели вновь угомониться, как прозвенел будильник, и все, как ошпаренные, забегали по квартире. Лена с Лешкой спустя десять минут вышли на улицу. За ними и Юрий, крепко хлопнув дверью и закрыв замок на четыре оборота, с трудом подхватил баулы и спустился к такси.
Через полчаса семья уже сидела в вагоне поезда Воркута – Анапа. Лешке досталась верхняя полка, напротив устроилась Лена. Себе Юрий выбрал низ – из-за сорванной недавно спины наверх ему забираться было трудно, к тому же внизу, как он считал, теплее, кондиционеры не так дуют.
Четвертым пассажиром к обоюдной радости оказался…
– Пашка, дорогой! – приобнял Юрий старого знакомого.
Тот пристроил на сиденье маленькую матерчатую сумку и уселся, улыбаясь. Мужики знакомы были сто лет, но давненько не встречались, так что совместное путешествие обещало желанный разговор.
Поезд мягко тронулся, и приятели, прислушиваясь, как состав набирает скорость, дружно посмотрели в окно.
– Да, поезда теперь стали… – благодушно проговорил Юрий. – Тишина, никакого стука колес.
А раньше…
– А раньше и рельсы крепились иначе, – со знанием дела ответил Павел. – Пластинами с болтами. Теперь их сваркой соединяют. Шелковый путь называется…
За окном тянулся привычный северный пейзаж. С первого взгляда краски за окном вагона казались блеклыми, невзрачными, но стоило повнимательнее вглядеться в бескрайнюю тундру, в ее сочные болота с косо торчащими высохшими деревьями, как начинало казаться, что ты оживаешь и наполняешься силой от этой картины. Она согревала душу, как выпитая на свадьбе стопка, и душа кричала «Горько, горько!». Однако вскоре в прямом смысле становилось горько от мысли, что вся эта таинственная красота может быть оставлена человеком, бездумно стремящимся к комфорту…
– А мы вот на отдых, на теплые камушки, на море, – потянувшись до хруста в плечах, произнес Юрий, не дожидаясь вопроса.
– Догадываюсь, – с присущей ему тихой улыбкой ответил Павел. – А я на обследование в Ярик… В Ярославль, – поправился он, заметив недоумение на лице Лены. – Чего-то нынче медкомиссии не понравилось мое здоровьишко…
– Ты уж давно ведь на грузовом? Машинистом?
– Да, двенадцать лет на днях стукнуло. Никогда вроде давление не мучило, а они говорят – сердечко начинает барахлить.
– Серьезная ваша работка. Устаете.
– Ну, не больше шахтеров! – хохотнул Павел, задорно оглядывая Юрия. – Это все график наш, смены ночные… Привыкнуть вроде пора бы…
– Н-да…
Незаметно наступила ночь, Лешка с Леной заснули. Мужики же сидели и все так же негромко болтали на разные темы. За окном лил дождь, тяжелые капли бились в черное стекло, колотили по обшивке вагона, будто проверяя на прочность свежую ливрею.
Было около двух часов, когда за окном поплыли фонари перед станцией Урай.
– Смотри, смотри, не твоя ли Маринка там? – по-мальчишески радостно воскликнул Юрий, увидев на перроне дежурную. – Наш поезд встречает!
– Не вижу… Да и не моя она давно, – холодно выдавил Павел. – Пять лет уж не живем, Юр.
– Ну-у? И не общаетесь?.. А ребятишки?
– Хотелось бы… Только… что было, то прошло.
Павел отвернулся и стал расстилать постель, а затем, тайно проводив взглядом удаляющийся фонарь в руках своей бывшей, принялся выискивать в телефоне контакт с именем Марина.
Марина заступила на дежурство в 20:00, успев до этого наготовить разносолов своим близким и вздремнуть перед ночью. Смена начиналась спокойно. Дежурная вернулась с перрона в служебку и вызвала по радиосвязи машиниста проследовавшего пассажирского поезда.
– Счастливого пути, 517-й!
– Хорошей смены! – ответил 517-й.
Судьба у Марины сложилась непросто. Во времена их совместной с Павлом жизни она была женщиной мягкой и восприимчивой к происходящему вокруг. Но годы изменили обоих, и вскоре после развода она с двумя ребятишками вынуждена была переехать к старенькой матери в Урай. Пришлось вчетвером ютиться в «однушке», полученной ее мамой от завода еще при Союзе. Конечно, в такой тесноте были и обиды, но мать, пусть и больная, стала единственной надеждой и опорой Марины: сидела с детьми, когда та была на работе.
Благодарно размышляя об этом, вслед за пассажирским Марина проводила через Урай грузовой 2307.
Машинист Сергей Шмелев в этот день вышел в смену с помощником Михаилом Ренжиным. Это была их первая совместная поездка. Все начиналось стандартно: осмотрели и приняли к работе тепловоз, зашли под состав, груженный углем, и в назначенное графиком движения время отправились в путь вслед за пассажирским Воркута – Анапа. Погода налаживалась, дождь прекратился, но округу накрыл туман, ослабивший и без того ограниченную видимость.
Благополучно проследовав Урай, локомотив вступил на межстанционный перегон, и тут резкий толчок с оттяжкой назад повалил помощника на пол.
– Серег, что такое?! – прокричал Михаил снизу, толком не успев испугаться. – Давление в тормозах упало?
– Что за… – не успел выругаться Сергей, как локомотив, дернувшись, встал, заставив его смачно впечататься носом в пыльное ветровое стекло.
Скрежет металла докатился до помещения дежурной секунд через десять. Звук был похож на работу металлического пресса, сминающего под собой ржавое железо. Это было привычно: рядом находилась металлоприемка, и каких только звуков оттуда не доносилось, поэтому Марина не придала грохоту значения.
Спустя полминуты Сергей, схватившись за нос, из которого струилась кровь, задавленно крикнул все еще лежащему на полу помощнику:
– Эй, ты живой? Глянь, что происходит. Я ничего не понимаю.
– Сейчас, дай встать… Нога, черт…
Держась за кресло и хрипя, Михаил поднялся и высунулся в окно. Сквозь клочья тумана, словно в фильме ужасов, угадывалась груда искореженных вагонов вперемешку с углем и щебнем. Слепящий прожектор освещал ручей с рухнувшим пролетом моста. Страшными пиками торчали в воздухе рельсы.
– Все, Серег, приехали… – возвращая голову в кабину, промямлил помощник. – Моста нет.
– Ни хрена себе! – закачался на ногах Сергей, зажимая несвежей тряпкой сломанный нос. Голова гудела, словно колокол. – Давай это… Урай… дежурную. Докладывай! Вдруг там кто за нами идет!
– Урай, Урай, дежурный! – захлебываясь, кричал в рацию Михаил.
– Ми-ишь, – сквозь завесу на глазах разглядел Сергей, – ты кнопку-то нажми, чего в пустоту орать?
Он выдавил это без тени издевки, спохватившись, что парень впервые поехал помощником, и тут же, дотянувшись до него, выхватил влажную от пота рацию.
– Урай! Дежурный! Машинист поезда 2307 Шмелев.
При скорости сорок семь км в час под составом произошло обрушение конструкции моста. Вагоны сошли с рельс, габарита по соседнему пути нет.
– Я вас поняла, 2307, сообщаю, – сухо произнесла Марина и, едва успев осознать сказанное, начала передавать информацию по цепочкам оповещения. Она уже представила, сколько забот вмиг свалилось на дежурный диспетчерский аппарат: и пассажиров вывозить автотранспортом в объезд места крушения, и принять первые меры по разбору и восстановлению обвала…
Настойчиво звонил мобильный, мешая выполнять должностные обязанности. На экране телефона высвечивался незнакомый номер. Марина не брала трубку. Лишь через несколько минут, освободившись, перезвонила сама.
– Вы Марина Лебедева? – уточнил незнакомый голос. – Нам очень жаль… Ваша мать только что скончалась дома от сердечного приступа. Примите наши соболезнования. Дети под надзором медиков…
Марина плавно, как в замедленном кино, опустила телефон на стол. Она словно впала в кому и стала видеть себя со стороны. Все вокруг поплыло, в ушах зазвенело многоголосое эхо. Глотая слезы с обветренных губ, она прошептала: «Ма-ма…» В голове не было ни одной четкой мысли, лишь обрывки… дети… уголь… похороны… мост… как жить дальше?
Ей некому было позвонить. Кроме одного абонента…
– Подожди, Юр, Марина звонит… – прервал разговор засветившийся от счастья Павел. – Алло? Мариночка… Ты на дежурстве? А я вот в поезде еду, недавно твой Урай миновали, – срывающимся голосом торопился он высказаться.
– Ты на 517-м, что ли? Слава богу! – расслышал он сквозь всхлипы.
– Да, в больницу я, в Ярик. А у тебя что-то случилось?
Юрий с недоумением вглядывался в меняющееся на глазах лицо Павла.
– Мама? Господи, как так?!. Я приеду. Я приеду, ты жди!
Потом был звонок в депо и обрывки разговора об аварии.
– И что там где рухнуло? Не понял я ничего, – безмятежно спросил Юрий, пытаясь вернуть недавнему разговору непринужденность.
Но приятель стал сух и сдержан.
– Вслед за нами, минут через двадцать, грузовой с углем… вместе с мостом… Так что мы в рубашке родились… – глядя в пустоту ночи, ответил он. – На волосок от смерти были…
– Ха, – автоматически поморщился Юрий. – В мою смену в шахте как-то обвалилась порода. Никто не пострадал…
Он посидел молча и вдруг резко закрыл лицо трясущимися руками.
– Бли-ин!.. Я же говорил, говорил, что не надо ехать в эту… как ее!.. Мне ж эта авария и снилась, я теперь понимаю! – Он обратил взгляд куда-то к небу и зашептал: – Она самая! Как мой уголь куда-то туда, под обрыв, под обрыв!.. Зачем?! Мы ж столько над ним бились!..
Вскочив, он принялся расталкивать на верхней полке супругу.
– Собираем вещи, Лена! Давай Лешку буди! Скоро выходим!
– Как? Разве уже приехали? – бормотала жена, неловко спускаясь сверху.
– Приехали, приехали, хватит!
Продолжая что-то бурчать, Юрий укладывал со стола в пакет еду, к которой даже не успел притронуться.
Сонный Лешка уселся на уголке нижней полки и клевал носом.
Было тесно от суеты и душно.
– Вот какие вррремена, Паша. Даже мосты не выдерррживают! – прорычал на все купе Юрий. – У нас в забое, знаешь, веселей! Да-да, веселей! Павел улыбнулся, словно извиняясь, и, прихватив свою сумочку, вышел в тамбур: уже светилась огнями ближайшая станция.
За ним следом вышли на перрон и Ковалевы.
– Дядя Паша, а зачем трактор на поезд загнали? – полюбопытствовал Лешка, разглядывая состав с нагромождением на платформе.
– Это восстановительный поезд. Если он на путях, значит, где-то беда случилась…
Объяснив попутчикам, как пройти к гостинице, чтобы разместиться до выяснения обстоятельств, Павел долго стоял и наблюдал, как лениво и покорно плетутся за главой семейства его домочадцы.
Спустя пару часов после аварии Марину отпустил сменщик.
Дома у нее, в тесной комнатке, вовсю шла подготовка к предстоящим похоронам, и это навевало крепкую, до кома в горле, тоску. Хлопотливые старушки-соседки бережно приносили и намывали посуду для поминок, заранее варили рис для кутьи и тихо всхлипывали, вспоминая новопреставленную.
Когда Павел просочился в квартиру, Марина суетилась в поисках документов для поездки в морг, а сыновья смотрели мультики. Заметив отца, они рванули к дверям. Павел опешил и замер, покрывшись мелкими мурашками, когда они обняли его за обе ноги и едва не уронили.
Марина молча подошла к своим мужикам и положила голову старшему на плечо. Сердце у Павла сжалось и заныло.
– Как тебе теперь с больницей-то? Надо ведь ехать…
– Разберемся… – отмахнулся он. – Сейчас главное мама…
У Марины полились слезы, и Павел, чуть помедлив, с опаской вытер их своим платком.
– Я подумала вдруг, что вот мама… а еще ты бы мог быть в той смене…
Павел слегка дрогнул лицом.
– А меня отстранили, на время… вот и хорошо… Садик-то работает? – спросил он, пытаясь поймать Маринин взгляд.
Она утвердительно опустила веки.
– Ну, а об остальном договоримся с соседками. И начальство попросим, чтобы сменами не совпадать, да?
К локомотивной бригаде Шмелева добрались только через шесть часов, вынудив Сергея с Мишей все это время беспомощно взирать на груду угля и покореженного металла.
Общее движение восстановили спустя двое суток. Поезда вернулись в график, дав возможность Юриной семье, так и не искупавшейся в море, отправиться назад в Воркуту.
Снова проезжали Урай.
– Лен… – Успокоившийся Юрий ласково толкнулся в плечо жены своим и заискивающе заглянул ей в глаза. – Давай поспорим, что Пашка опять сойдется с Маринкой. Чует мое сердце. А оно меня никогда не подводит.
– Да уж, – уклончиво ответила Лена, всматриваясь в дождливую даль. – Хорошо, если они не успели сжечь за собой мосты… до угольков.
– Не-е, – довольно хохотнул Юрий. – Теперь обратный закон действует: обрушение моста – соединяет!
Лешка, с верхней полки слушавший родительский разговор, упорно боролся со сном и наконец забылся в сладких мечтах о своем Барсике.
Жизнь продолжалась.
Доктор филологических наук, профессор, профессор кафедры русской и зарубежной литературы Российского университета дружбы народов имени Патриса Лумумбы, почетный работник высшего профессионального образования, автор книг, учебников, множества научных статей по русской литературе.
Родился в городе Кондрово Калужской области, работал слесарем-ремонтником, учился в вечерней школе рабочей молодежи, служил в армии.
Окончил филологическое отделение РУДН. Работал переводчиком английского и арабского языков в Ираке, преподавал литературу в Калужском государственном педагогическом институте имени К. Э. Циолковского, преподавал, учился в аспирантуре, докторантуре на кафедре литературы в Московском государственном педагогическом институте, тогда имени В. И. Ленина, в настоящее время – МПГУ. Область особого интереса – словесность в контексте других видов искусства.
Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад!
Курить в общаге не разрешалось, мест для потакания вредной привычке не было, поэтому курили везде. В сфере быта, в отличие от сферы мысли, времена тогда были либеральные. Гайд-парком курильщиков и просто праздношатающихся была кухня. Одну из ее стен украшал зев мусоропровода, амбре, исходившее из всегда поломанного люка, никого не смущало. Ближе к полуночи, перед отбоем, мы, студенты-первокурсники, возымели привычку собираться там поболтать основательно, как бы подводя итоги дня. Говорили о том о сем, чаще ни о чем, иногда спорили. Причем спорили не по поводу взглядов Кьеркегора или метафоры Пастернака, могли поспорить, скажем, о преимуществах «Жигулевского» перед другими марками пива. Иногда дискуссии носили более высокий характер, типа, «Спартак» или «Динамо»? Впрочем, о тексте и подтексте в фильмах Тарковского или в стихах Высоцкого тоже, бывало, дискутировали. Почему первокурсники? Потому что в нашем университете каждый курс жил на своем этаже. С первого летом ушел пятый, и в освободившиеся комнаты заселили нас, первокурсников. Я был тогда первокурсник.
Дело было в декабре. Смуту внес Федя. Вообще-то его имя было Андрей, но фамилия – Федяев – предопределила его именование в кругу «своих». Парень он был, не знаю, как сказать, элитарный, что ли. Федя не просто носил очки, он носил затемненные очки, играл на пианино, на лекции ходил непременно в тройке, галстуке, а в общежитии щеголял в роскошном махровом халате в пол. Мы знали, что он дважды безуспешно штурмовал ГИТИС. Удивительно, в его демократизме, в равно добродушном отношении ко всем однокурсникам таилось какое-то снисхождение. Так вот, как-то на неделе этот самый Федя вихрем влетел в кухню и радостно-возбужденно объявил:
– Мужики, есть предложение. Нас пригласили на вечеринку, на подмосковную дачу. Девочки, скажу я вам, высший класс, высшего общества, будущие звезды театра и кино. – Федя звучно поцеловал сложенные щепоткой пальцы. – В субботу сбрасываемся и едем. С Ярославского вокзала – минут тридцать. Кто за?
В субботу, загруженные пакетами, свертками, мы вышли из электрички на заснеженный полустанок. Было достаточно морозно. На перроне нас ожидали две девушки, одна, помнится, в белой, другая в черной шубке, за ними следом мы и пошли гуськом по протоптанной пассажирами дорожке. Кажется, мы могли бы идти за ними с закрытыми глазами, ориентируясь на запах, так густ был исходивший от них парфюм-шлейф. Духи девчонок были точно не из известных мне ароматов – не «Красная Москва», не «Кармен», не «Сирень». Если рай имеет запах, думалось мне, то это тот самый.
Мы шли между деревянными домами-дачами. Это были совсем не те скучные однотипные серые развалюхи с маленькими окнами, с покосившимися плетнями, которые я видел в деревнях своей родной калужской стороны. Каждый дом имел свое лицо, вполне довольное собой, свои резные наличники, свой затейливый масляной краской окрашенный забор. Киношным благополучием веяло от каждого строения. И вообще все вокруг было нереально красиво: и сумрачный дол, видневшийся в проемах между строениями, и синевато-зеленоватое небо, на котором возгорались первые звезды, и высоченные сосны, и снежная белизна в союзе с полной тишиной.
Строение, куда привели нас встречавшие, отличалось от соседних и размерами, и конструкцией. Собственно, это был уже не дом, а двухэтажный коттедж – с балконом, с убегающими вправо и влево от основного корпуса застекленными террасами. За ним виднелось хозяйственное строение, одна половина была собрана из бруса, другая, очевидно, гаражная, из силиконового кирпича, чуть в стороне стоял небольшой аккуратный домик с парой светящихся оконцев, и из его трубы вился дымок. Все строения соединяли выметенные, присыпанные песочком дорожки. От ворот до коттеджа было около ста метров. Территория освещалась парой фонарей прожекторного типа. На обширном высоком крыльце под ажурным навесом стояла девушка в накинутой на плечи дубленке. Она что-то громко втолковывала двум стоящим внизу мужикам в фуфайках. Судя по интонации, она была чем-то недовольна. Мы подошли и услышали назидательное окончание ее обращения:
– Все, Степан, папе не скажу, но пусть это будет в последний раз. Идите.
И, уже обращаясь к нам, заговорила приветливо-кокетливо:
– Привет, привет. Надо же, приехали! Не испугала ни дальняя дорога, ни возможные приключения в чужой-то стороне. Заходите, заходите, раздевайтесь.
Прихожая была просторная, на деревянной штанге было достаточно вешалок, так что десяток курток и пальто не пришлось складировать кучей. Хозяйка указала на дверь комнаты, где можно вымыть руки, провела в гостиную. Стол был уже накрыт. В глубине внушительных размеров помещения, у стеллажей, как потом оказалось, с большой коллекцией альбомов художественных репродукций, у музыкального центра с двумя клубными динамиками стояли и сидели девочки, человек десять-двенадцать. Момент неловкой тишины после того, как мы вошли, уместно нарушил игривый голос хозяйки. Сказанное ею с понижающейся интонацией явно не было экспромтом:
– Ну что, дамы и господа, знакомимся до стола?
Или за столом? Или под столом? Или есть другие предложения? Ладно, садимся, и каждый рекламирует себя сам, дамы начинают и выигрывают.
Сели за стол, девочки по очереди назвали свои имена. Все они были первокурсницами, большинство из Института иностранных языков, но были среди них и студентки театральных вузов. Как позже выяснилось, они познакомились, будучи абитуриентками театрального вуза, не поступившие пошли в иняз. Хозяйка училась в ГИТИСе, свое имя Алиса она произнесла на английский манер: Элис. Все девочки были хороши, как на подбор, как я мог предположить, дорого и со вкусом одеты. Но ярче всех была Элис. Черты ее лица были безукоризненны: прямой нос, пухлые губы, белоснежная улыбка, большие серые глаза и роскошные, чуть вьющиеся смоляные волосы. Одежда подчеркивала все ее, во всех смыслах, выдающиеся женские достоинства. Боже, как хороша, запело во мне.
Стол был богато заставлен разного рода закусками, нарезками, золотились мандарины, зеленели яблоки. Бананы, догадался я, впервые в жизни увидев здесь этот заморский фрукт. Было много бутылок с разными напитками, винными и другими. В купленных нами в складчину портвейнах, колбасах, сырах, прочей снеди необходимости точно не было.
Какое-то время за столом ощущалась скованность, периодически нависала тишина. Не очень-то помогали и дежурные скороговоркой сказанные тосты: за знакомство, за встречу, за все хорошее. Дело, понятно, исправила музыка. Элис, будто что-то вспомнив, резко поднялась:
– Ну, народ, жду музыкальные заказы.
– А что есть? – спросил кто-то из наших.
– Все! – гордо парировала хозяйка.
Посыпались предложения: «Абба», «Арабески», «Бони М», «Крылья». Я хотел было патриотично предложить «Поющие гитары» или «Синюю птицу», но, как скоро понял, вовремя одумался, промолчал. Громкая музыка, выпитое вино постепенно делали свое дело, завязались разговоры, начались переглядывания, послышался смех.
– Танцуют все! – прокричал кто-то запомнившуюся фразу из только что прогремевшей гайдаевской комедии.
Народ из-за стола решительно выдернула ритмичная «Абба». Композиция следовала за композицией, танцевали нон-стоп, одни смелые пары подходили к столу, чтобы закрепить знакомство, выпив на брудершафт, другие – чтобы утолить жажду. Пиджаки уныло повисли на спинках стульев. Музыка гремела, градус веселья повышался и повышался.
Лично мне было не совсем комфортно на этом празднике жизни. Ах, как мне хотелось танцевать, как мне хотелось пригласить Элис, коснуться ее рукой, но – это было не для меня. Дело было вот в чем. Лишь в июне я демобилизовался из армии, в августе, как сам считал, чудом поступил в университет. Впрочем, чудом ли? Служить пришлось в Заполярье, в краю, как пишут газетчики, белого безмолвия, два года был вдали от всех гражданских утех. Но нет худа без добра. Чтобы не одичать, не завыть, все свободные часы я готовился к поступлению в вуз – и поступил. Мои родители-пенсионеры могли за меня порадоваться, но при всем желании не имели возможности оказать мне и минимальной материальной поддержки. На мне были пошитые до армии, вышедшие из моды брюки клеш, такие же давно не модные остроносые туфли и весьма потертый кардиган. Многие однокурсники щеголяли если не в джинсах, то в правильных брюках, в модных клетчатых пиджаках, а некоторые и в кожаных. За столом мое убожество могло не бросаться в глаза, но выйти в круг – нет, это было немыслимо. Впрочем, никто, кажется, и не ждал моего приглашения. Я улыбался, но мне было грустно, был вроде как не в своей тарелке, моя же была еще там, где не было пиджачно-брючного неравенства. Удивляясь реальности происходящего, я поводил головой влево-вправо, вправо-влево. Потом встал и, тихо ступая, прошел вдоль стены к стеллажам, сам не зная зачем. Взял какой-то альбом, стал бесцельно листать.
Неожиданно сквозь звуки музыки откуда-то из-за стеллажей до меня стали доноситься голоса разговора явно на повышенных тонах. Как оказалось, эти стеллажи делили пространство гостиной на две части. Разобрать можно было отдельные слова, но не суть очевидной ссоры. Опасаясь, что меня уличат в подслушивании, я спешно ретировался к столу. Через какое-то время из-за темноты стеллажей вышла Элис, немного позже – Федя. Приглядевшись, можно было понять, что оба они выглядят хмурыми, явно чем-то недовольными. Но не думаю, что, кроме меня, кто-то заметил случившуюся разборку.
Праздник катил своим чередом, праздник удался. Было уже за полночь, когда Элис объявила, что до последней электрички остается чуть более получаса. В ответ послышалось драматичное «уууууууууу», и она в шутку или всерьез предложила желающим остаться. Немного погодя гости уже сформировавшимися парами потянулись в прихожую одеваться. Облачилась в дубленку и хозяйка. Толпа вывалила в темную морозную ночь, под навес крыльца, освещенного фонарями-прожекторами и светом из окон. На небе во множестве сияли не видимые в городе звезды, покой нарушало лишь отдаленное то хоровое, то сольное лаянье собак. Все стояли молча, запрокинув головы в небо, еще разгоряченные танцами, вдыхая свежий морозный воздух. «Все небо усыпано весело мигающими звездами, – приятный девичий голос озвучил строчки из Чехова, – и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потерли снегом…» Голос другой девушки продолжил в той же тональности строчками из Гоголя: «Тут через трубу одной хаты клубами повалился дым и пошел тучею по небу, и вместе с дымом поднялась ведьма верхом на метле…» Наверное, не только мне хотелось вот так стоять здесь, смотреть в звездное небо и слушать, слушать, слушать это очень соответствующее моменту чтение.
В домике на другом конце участка громко хлопнула дверь, оттуда быстрыми шагами к крыльцу коттеджа подошла женщина средних лет. Ее окликнула Элис:
– Марьяша, я уезжаю, не знаю, приеду ли завтра, мама, папа где-то к вечеру точно будут. Ты приберись там.
В электричке было весело и шумно. Одни пары сидели, довольствуясь скрещеньем рук, другие неистово целовались в тамбуре. Я же сидел в одиночестве, украдкой наблюдая за Элис. Боже, как она мне нравилась. Нравилась… Бесцветное слово. Я был влюблен, влюблен без памяти, и при этом не смел поднять на нее глаз. Мне казалось, она сразу все поймет и будет смеяться надо мной. Федя и Элис сидели напротив, но, по моим скрытым наблюдениям, совсем не разговаривали и даже, перефразируя известные строки, не соприкасались рукавами.
Из электрички мы высыпали на привокзальную площадь. Для каждой дамы нашелся провожающий. Шумно прощаясь, пары удалялись одна за одной. Я, единственный кавалер без дамы, будто чего-то ждал, не уходил, понимал, что выгляжу смешно, но не мог заставить себя оторваться от нее. И вот нас уже осталось человек пять. Вдруг достаточно громко Элис сказала, обращаясь к Феде:
– А ты меня не провожай. Меня… – Она посмотрела по сторонам и, будто случайно, вдруг меня заметив, капризно заключила: – Вот он меня проводит.
Я не сразу понял, что «он» – это я. Но Элис решительно взяла меня под руку и повела прочь в сторону стоянки такси. Я был в каком-то заторможенном состоянии, кажется, ей пришлось немного тянуть меня, вероятно, девушка думала, что я пьян. Она сама открыла дверцу машины, назвала адрес. На вздохе пронзило: достаточно ли у меня денег, чтобы заплатить таксисту? Выдохнул: должно хватить. Я благодарил небеса, что как-то сами собой находились темы для разговора. Она что-то спрашивала, кажется, не интересуясь ответами. Дорога была недолгой, мы подъехали к светящемуся подъезду высотного дома, вышли из машины. Я сунул водителю все деньги, которые у меня были, уверенный, что достаточно. Расстаемся, расстаемся навсегда, уколола мысль, и волна вселенской тоски накрыла меня с головой. Элис виделась мне существом горним, при этом казалось, красавица читает мои мысли, и от этого было особенно неуютно. Вдруг она внимательно посмотрела на меня и медленно, как бы в раздумье, произнесла:
– А хочешь подняться, кофе выпьем?
Я шел за ней сомнамбулой. За парадной дверью из служебной комнаты нам навстречу вышел высокий подтянутый мужчина, его строгий темный костюм дополнял такой же темный галстук, узнав вошедшую и взглядом сфотографировав меня, удалился. Мы поднялись на ее этаж, на выходе из лифта нас встретил второй охранник, точная копия первого, процедура опознания и фотографирования повторилась.
Ее квартира напоминала выставочный зал, музей или что-то некогда увиденное в каком-то зарубежном фильме. Я и представить не мог, что такое великолепие существует на обычной московской улице, в обычном на вид высотном доме. Мебель была каких-то невероятно больших размеров, волнообразная по фасаду, в креслах могли запросто поместиться два человека средней упитанности, зеркала тонули в массиве бронзовых рам. Полки книг упирались в расписные потолки. На свободном пространстве стен были густо развешены причудливые маски, луки, стрелы, копья, кинжалы, картины. Все вокруг сияло и блестело. Впрочем, осознание великолепия пришло потом. Я с замиранием сердца смотрел на красавицу, хотел насмотреться на нее впрок, впрок, впрок.
Элис выкатила маленький никелированный столик, поставила на него какую-то красивую бутылку, поломала плитку шоколада. Посмотрела на меня:
– Что выпьем? Сладкое? Крепкое? Вино? Может, виски?
Мне хотелось попробовать виски, напиток, о котором я только читал, но, скромничая, попросил вина. На столик Элис положила пачку «Мальборо». Это было не так удивительно, эти сигареты я уже пробовал. Но нечто удивительное бытовое мне еще пришлось пережить. Посетовав, что стало душновато, она потянулась с кресла к подлокотнику дивана, что-то там нажала – и стеклянные двери балкона раздвинулись. Я выдержал, виду не показал, но эта механика меня чрезвычайно впечатлила. Однако настоящий шок был еще впереди. Мы говорили о вечеринке, о друзьях, об учебе, о кино, перепрыгивая с темы на тему.
Я не хотел уходить, но знал, что пора, и отчаянно думал, как сделать это изящно. Мне невероятно хотелось ее поцеловать, хотелось до дрожи, до онемения, но осознавал: нет, это невозможно. Наконец решил, что, прощаясь, я поцелую ее руку, это решение меня немного успокоило. И тут грянул гром. Элис немного потянулась и очень обыденно сказала:
– Ну что, пойдем спать?
Мир перевернулся, сомнамбулу, кажется, еще и парализовало. Я онемел, застыл, тупо глядя на какой-то вензель на ковре, потом невероятным усилием повернул голову, посмотрел на нее. Не знаю, что она прочитала в моем взгляде, но дружески положила руку мне на колено, улыбнулась и заговорщицки прошептала:
– Ну что ты, не дрейфь, все будет хорошо. Иди, твое полотенце – которое оранжевое.
Удивительно, но все действительно было хорошо. Не сразу, но моя оторопь постепенно отступила. В кровати мы курили, пили вино. Я даже рассказал какой-то анекдот. Элис заверила меня, что я понравился ей сразу, что она здесь со мной совсем не потому, что поссорилась с Федей, и не потому, что решила ему отомстить. И, апофеоз, она сама предложила встретить Новый год вместе, вдвоем, на даче. Сказала, что родители в это время будут где-то за границей. Под утро она как-то серьезно посмотрела на меня, потом спросила, опустив голову:
– Скажи, скажи честно, я буду знаменитой актрисой?
Надо ли говорить, что я с жаром уверил Элис, что ее ждет слава и в театре, и в кино. Я говорил искренно, уверенный, что такая красота не может не ужиться со славой.
Утром мы действительно пили кофе, ели бутерброды с сыром. Элис была нежна и внимательна, как и ночью. А меня волновал один вопрос: мы действительно еще встретимся? Я собирался с духом, чтобы спросить ее об этом, и если «да», попросить телефон. В конце концов она, кажется, поняла, что меня мучит, взяла бумажку с журнального столика, карандаш. Я выдохнул, наблюдал. Элис написала первые три цифры, стрельнула в меня колдовским взглядом и дописала оставшиеся четыре цифры. Я только что не поцеловал эту бумажку. У порога мы обнялись, у лифта поймал ее сдуваемые с ладони воздушные поцелуи.
Я вышел из подъезда, оглянулся. Рядом с «моим» домом стоял еще один такой же высокий красивый кирпичный дом. В душе, да что в душе, в каждой клеточке моего тела все пело: «Божественная, божественная, влюблен, влюблен, любим, любим». Дворник окликнул меня, попросил закурить. Сигарет у меня не было, а я почему-то спросил его, что это за дома такие красивые. Мужик немного задумался, хитровато улыбнулся, ответил:
– Красивые, говоришь? А какими им еще быть?
Чай, слуги народа живут. Пусть народ плохо живет, главное, чтобы слуги жили хорошо. Совета министров это дома.
Прошел день, другой. Меня терзали сомнения: когда, когда, через сколько дней прилично позвонить. Решил, что на третий, мол, Бог троицу любит. С замиранием сердца набрал семь заветных цифр, дождался ответа:
– Слушаем вас, вахта-проходная ГИТИС…
Подумав, что ошибся, я набрал номер еще раз и еще раз. Ответ был тот же. Промучившись сутки, я снова позвонил, мне снова ответили:
– Слушаем вас, вахта-проходная ГИТИС…
Родилась в Москве в 2002 году. Alma mater – философский факультет МГУ имени Ломоносова. Стихи и проза публикуются в журналах «Нева», «Новый мир», «Идель», «Литеrra», «Млечный Путь» (Иерусалим), «Южный маяк», «Пролиткульт», «Пашня». Победитель секции «Поэзия» семинара-совещания «Мы выросли в России» (Урал), издала книгу стихотворений «Ранка на ладони» (2022) по полученному гранту. Член литературной студии драматурга Елены Исаевой «Коровий брод». В 2023 году выиграла питчинг от АСПИР (в мастерской в Ярославле), на котором выступала с проектом романа «Боле-конвертер». В 2023-м издала по президентскому гранту сборник рассказов «Топить можно вернуться».
И смеялась она так, что во время смеха некрасиво оголялась десна; и запах был у нее странный, особенно тот, который оставался на унитазе и на полочках в ванной, – какая-то смесь просроченной косметики, пота и тревоги. И смеялась она над тем, что я «увлекаюсь севером»; и обувь у входной двери тоже ставила странно: не поперек, а вдоль коврика. Одним словом, мачеха.
Папа рассказал, что женится, в бассейне: мы повисли у бортика на первой дорожке, переутомившись. Я вытащила колобашку (такой голубой пенопластовый поплавок в форме бесконечности, который кладут меж бедер, чтобы работать только руками) и плюхнула ее перед носом на пол. А папа сказал:
– Кротик, я женюсь.
Почему он называл меня кротиком? Разве я похожа на крота? Может, когда надеваю очки, чтобы смотреть на доску в школе, и треугольно морщу нос, или когда зарываюсь в спальный мешок в походе. А может, потому, что пересмотрела все серии чешского «Кротика»? Krtek, Krteček, Тая – похожие ли имена?
Я снова взяла колобашку, проплыла еще две дорожки, туда-назад, и повисла совсем близко к папе, нос к носу:
– Это как?
Поднырнула с выдохом и пузырьками: «Брфф, брфф».
Папа смотрел на брусничный таймер, но мимо него, с его черных волос на груди стекала вода, край воды выводил линию под сердцем.
– Это так: Мила с нами поживет.
Я была уверена, что, если скажу «нет», папа не будет жениться. Но он так мерно дышал в плеск воды и так врезался словами в привычный бассейнский шум, что я поняла: он не будет спрашивать. Даже меня. Я пропела:
На дорогу, что вдали от Неглинки,
Пролилась ко мне музыка синим дождем…
Ради Бога, не женись ты на Милке,
Познакомились с мамой в девяносто шестом[3].
Папа улыбнулся и прижал меня к волосатой груди. Я была выше края воды.
– Ты у меня боец.
– Брфф, брфф.
Когда Мила приехала, был ноябрь. Мы с папой крепили рулонные шторы на окно и жарили картошку на кунжутном масле. Запах забирался под обои и под ковры, запах танцевал на пушистых фи гурках ездовых собак – моей коллекции на стеллаже в коридоре, запах не хотел вылетать в стылый подъезд – но его вытолкали туда и сказали:
– Родные, я пришла.
И зашуршал серый картье-брессоновский дождевик, заулыбались креветковые десны, закатался до балкона и назад бордовый в полосочку чемодан, завились под дождевиком кудряшки наушников от плеера.
– Ой, Тая, у тебя здесь фигурки собак! Хаски…
– И не только. Маламут, самоед, лайки и чукотские ездовые.
Мила вскоре перестала говорить страстное «родные»; придумала не стучаться при входе в мою комнату, а так, скрести рукой (потому что громкий внезапный стук все-таки может испугать); начала использовать кунжутное вместо подсолнечного и много, много улыбалась деснами.
На каждый праздник мы – папа, я, Мила и те, кто хотел заглянуть, – готовили домашнее выступление друг для друга. Сценку, прозу наизусть; песню под фортепиано, на котором играла я, но чаще – под гитару, на которой играла Мила. Мила знала много песен. Какие-то она пела ровно, беззнаково и тренированно, как заводная кукла, между какими-то у нее легонько и неровно розовели щеки (как если приложить ситечко к коже под самое солнце, во время загара, – а потом вбить себе в голову, что загорит неровно, и убрать), под какие-то она даже плакала. Но я-то знала, что самыми важными для Милы были песни, в которых она меняла слова.
Зачем меняла? Как будто боялась что-то произнести, что-то накликать, нарушить то, что и так стоит на краю гроба, держится на воображаемых ниточках и не воображаемом скотче на плинтусе в ванной. Например, песню «Художник» Мила могла спеть так.
Вместо:
Вот эта улица, вот этот дом,
Вот остановка под самым окном.
<…>
Может, я нарочно все напутал,
И весна смеется, а не осень плачет.
Хочешь – нарисую солнце, утро,
Только в жизни чаще все иначе[4].
Могла бы спеть:
…Хочешь – нарисую солнце, утро,
Только в нашей жизни – все хорошо!
Или в песне «Ты у меня одна».
Вместо:
Можешь отдать долги. Можешь любить других,
Можешь совсем уйти, только свети, свети[5].
Спела бы:
Можешь отдать долги. Можешь любить других,
Можешь меня найти, только свети, свети.
В праздники Мила ласкала гитару; смотрела на папу, наклонив влево голову, и пела, пела, пела. Вдвоем мы чаще всего пели «Ты у меня одна». Сначала редко, не каждый праздник, но потом так много и так часто, что я невольно стала ассоциировать слова с Милой. Ты у меня одна: разве мачеха – с бордовым чемоданом в полосочку, с крашеными рыжими волосами и со скрежетом в дверь, как мачеха-кошка в гоголевской «Утопленнице»[6], – разве она у меня такая не одна? Чтобы будить в метель, чтобы стелить постель: и здесь сходится. «Тая, посмотри, как за окном метет. Почти-север. И дует-то как: как во флейту!» Одно только не сходилось. Можешь отдать долги. Можешь любить других, можешь совсем уйти, только свети, свети. Свети? Разве Мила греет? Разве Мила светит?
Так, мы были близки с Милой только несколько раз в жизни, и все – во время пения «Ты у меня одна». Если б ее спросил об этом другой, она бы ответила ему, мол, нет, мы были близки с Таей гораздо больше, не только в праздники, а когда я встречала ее после школы, когда кормила на ужин творожной запеканкой, когда комментировала выцветающее звездное небо, когда просила убрать за собой посуду, а потом хвалила; когда желала ей хорошего дня в ватсапе, когда говорила за столом в кафе на ухо, что она мне как дочь. Слышите? Не только в праздники. Но близость двоих подразумевает два сердца, единство двух воспоминаний, творожных запеканок и звездных неб. И Тая говорит. Мы были близки с Милой только на праздники, во время пения песни «Ты у меня одна».
– Ты первый голос или второй?
Завешиваем шторы, двигаемся на табуретке назад-вперед-назад; звучим не как жена Мила и школьница Тая, а как две девушки без возраста, которые сошли откуда-то, куда вы всегда боялись запрокинуть голову, и произносят то, что вы всегда боялись запечатать в слова.
Ты у меня одна. Словно в ночи луна,
Словно в степи сосна. Словно в году весна.
Нету другой такой ни за какой рекой,
Нет за туманами, дальними странами.
В сумерках города. В инее провода.
Вот и взошла звезда, чтобы светить всегда.
Чтобы будить в метель. Чтобы стелить постель,
Чтобы качать всю ночь у колыбели дочь.
Вот поворот какой делается с рекой,
Можешь отнять покой. Можешь махнуть рукой.
Можешь отдать долги. Можешь любить других,
Можешь совсем уйти, только свети, свети[7].
Говорят, главное в любви – поступки, но у Милы они как-то не выходили. Зато когда она говорила, тягуче и под гитару, что нет «другой такой ни за какой рекой», когда смотрела мне в глаза долго-долго, всю песню, я понимала, что она пытается. Пытается любить. Попытка любви должна быть оценена выше, чем внезапная быстрая любовь.
Мила смотрит в меня, зрачки в зрачки; Мила всковыривает во мне все эмоции, у которых кончается уже срок годности, не давая им начать гнить; Мила подстрочно, на каком-то небывалом метауровне по отношению к тексту песни, благодарит меня (я чувствую!) за то, что когда-то я навсегда приняла ее.
«Мы сплетаемся, мы перемешиваемся, мы греем руки о гитару и о благодарность друг другу; сплетаемся только сейчас; я знаю, кончится песня – и мы снова будем получужими, но пока – мы родные, и это то слово, которое ты запрещаешь мне говорить», – поет подстрочником Мила.
Песня кончается – и Мила снова берет без спросу мои резинки для волос, готовит тушеную курицу с овощами, которая получается недоготовленно-резиновая, ставит туфли вдоль коврика, просит тише говорить с бабушкой по телефону (потому что в тишине лучше усваивается еда), пропитывает собой всю квартиру и спит долго и сладко, голая, и запах усиливается после ночи. Мила строгая и точная там, где точность не нужна, она требует многого в том, чего папа заметить не может, и прощает то, что у всех на виду. Мила не знает, какая взрослая девушка Тая, – у Милы была дочка, но она умерла: ее загрызли собаки.
– Таечка, мы же договаривались: гель для душа ставим на верхнюю полку. «Юки-онна»[8] – твой? Убери его.
– Таечка, мы же решили: день готовишь – ты, два – я.
– Таечка, стучись, пожалуйста, к нам, прежде чем войти.
Милочка, я никогда не стучалась в комнату к папе.
Север. Папа рассказывал, что с мамой он познакомился на Северном полюсе, в экспедиции. Рассказывал еще, что у нее были волосы, светлые, как жасмин, то есть почти белые, и прямые. Были веснушки, как у меня: в тех же местах, за щечкой и на носу. Были привычки, никому, кроме него, непонятные: например, что пила вместе и кофе, и чай; что совсем не боялась постареть и ждала-ждала первых совместных с папой морщин. И что она тоже была полярником. Я пыталась, честно, пыталась представить маму без веснушек и с черными (или рыжими крашеными) волосами – не могу.
– Таечка, почему ты захотела на север?
– Крот, как ты нашла этот питомник?
– Это и не север вообще, а Карелия, то есть почти-север.
– Там же хаски, ой, чукотские ездовые.
Слушаю, не думаю, складываю пальцы в замок сверху-левой-нет-сверху-лучше-правой-рукой, играю взглядом на собачках в коридоре, как на ксилофоне.
– Ладно. Рюкзак, термоноски, ботинки. Сколько там платят?
В питомнике ездовых собак в Карелии я проработала три месяца, всю зиму. В школе отпустили («только задания вовремя сдавай»); заплатили для школьницы много; ботинки купили, было интересно попробовать жить одной; полярная красная куртка добавила пару лет. Инструктор Тая, которая выросла без мамы, а теперь управляет собачьей упряжкой лучше взрослых, твою мать, – такому инструктору можно было довериться.