Кино

Дмитрий Воденников

Звезда по имени Синица


Поэт, прозаик и эссеист. Родился в 1968 году в Москве. Окончил филологический факультет Московского государственного педагогического института. В 2007 году в рамках фестиваля «Территория» избран королем поэтов. Был автором и ведущим программ о литературе на «Радио России» и радио «Культура»: «Записки неофита» «Своя колокольня» «Свободный вход» «Воскресная лапша» «Поэтический минимум».

Автор множества книг стихов и прозы.


Мы живем в разных фильмах.

Эту фразу я даже не помню, где услышал. Но это правда. И это все: приговор, безнадежность, факт. Если мы живем в разных фильмах, этого уже не переделать.

Я, например, живу в «Безымянной звезде». Был такой старый советский фильм, его снял еще молодой, сорокалетний, кажется, Михаил Козаков. Там играли такие же молодые Костолевский и Вертинская. Господи, подумал я сейчас, эти же фамилии молодым ничего не скажут. Но мне он нравился. Несмотря на все его недостатки, советские швы («наши играют иностранную жизнь»), несмотря на всю его сентиментальность. Ну не великий, да. Но что-то в нем было.

Например, там был хороший эпизод, физиологически достоверный, честный.

Вертинская играет яркую, взбалмошную барышню, которую ссаживают на провинциальной станции («в степи», как она говорит) с поезда, потому что у нее нет билета, только фишки из казино. И молодой учитель астрономии встречает ее на этой ночной станции, так как пришел забирать прибывшую из Бухареста редкую книгу по астрономии, потому что ему надо проверить, прав ли он, не почудилось ли ему, что он действительно открыл новую звезду, – и эта женщина поражает его.

«Когда я встретил вас тогда, на станции, вы были такая белая, ослепительная». Он дает ей приют на одну ночь. Рассказывает ей про свое открытие. «Вот же, вот же она, эта звезда, ну как же вы не видите?!» Влюбляется в нее.

Но эта ночь, как ей и полагается, проходит. Он бежит утром покупать ей какие-то шмотки (она же ехала в вечернем платье, с боа, с фишками), но перед этим он, уже одетый, садится на кровать и будит ее поцелуем.

И вот тут этот физиологический честный, идеально достоверный момент и наступает. Он, умытый уже, целует ее, только проснувшуюся, а она не дает ему своих губ.

Она как-то по кошачьи скользит по его губам щекой, отворачивает рот, не разрешает поцеловать с языком.

Неудивительно.

Она же только проснулась. Она не чистила зубы.

Нет, такая ослепительная женщина (потом ее именем он еще назовет открытую им звезду) никогда не даст мужчине свой слишком человеческий утренний рот. Она же не какая-то неумытая школьница, она femme fatale: она сама и есть эта самая белая звезда.

Поэтому она выскользнет под каким-нибудь благовидным предлогом в ванную комнату (там вместо душа лейка) и хоть пальцем, но эти зубы почистит.

В общем, это первое движение Вертинской уклониться – было идеальным.

Потом режиссер все-таки заставит ее утренний поцелуй Костолевскому, учителю астрономии, дать. И это, конечно, было неправильно. Потому что Вертинская по-женски эту невозможность несвежего утреннего поцелуя знала, чувствовала, а мужчина-режиссер – нет.

Ну а теперь не про поцелуй. А про саму коллизию этого фильма.

Костолевский, как мы догадались с самого начала, конечно же, потом потеряет навсегда свою ослепительную женщину.

Мы даже поссорились с одним моим товарищем, обсуждая этот фильм. (Делать как будто было нечего: лучше бы мы Тарантино обсудили.)

– Отвратительно и трусливо, – скажет он мне, посмотрев фильм. – Что он сделал, этот учитель младших и старших классов, чтоб задержать Вертинскую в своей захудалой жизни?

– Он отказался от нее, – ответил я. – Когда ее настоящий мужчина приехал в тот город на невиданном по красоте автомобиле, нашел ее («ты волновался из-за меня?», спросила она, «да», ответил он, «но недолго – я вспомнил, что у тебя, кроме игральных фишек, не было в этот вечер никаких денег, и стал планомерно объезжать все пригородные вокзалы; и я нашел тебя, я ведь всегда тебя нахожу»), учитель понял, что они с этой женщиной живут в разных фильмах. И нет у него ни такой силы, ни такого автомобиля, ни такой уверенности. А главное – нет у него этого знания, что эта белая, в шляпке и кудельках Вертинская – его. А у Козакова (это он приехал за ней на автомобиле) есть.

И дело тут не в лейке.

«Я ведь всегда тебя нахожу», это все, что мы хотим с той стороны любовной вселенной услышать. Даже не услышать, а просто почувствовать животом.

А не это все: «Там, рядом с Алголом» (ну вообще, не Алголом, а Алголем, но в фильме она почему-то называется без мягкого знака) «есть звезда, которая с этой ночи будет носить твое имя».

Кстати, о животе и залетевших птичках.

На мой балкон четвертый день прилетает синичка. (Зачем ты здесь? Я не кормлю птиц. Здесь ты ничего не найдешь.) Но она все равно прилетает.

Нервно прыгает с пола балкона на решетку, на сперва усохший, а теперь промокший букет (пусть полежит до весны, сгниет окончательно эта икебана). Это явление сюда и прыгание по букету – ее большая ошибка. Где-то там, на соседних, ее кормят, но она забыла: поэтому промахивается и залетает ко мне.

«Дура, тебя не тут любят, тебя ждут на другом. Другой человек рассыпает для тебя пшено или сало зимой вешает; может быть, это даже какая-нибудь бабушка», – говорю я.

Но синичка прилетает за манной небесной именно ко мне. Вечная наша ошибка: мы пришли не туда. Вышли не на той станции, или нас просто высадили, и вот мы стоим, здесь, в степи, и знаем: мы оказались не в том месте, не в тот час. Мир как иллюзия. Жизнь как не просыпавшееся сверху пшено. Сгнившая икебана.

Но есть человек, который будет методично облетать все балконы в поиске тебя. Где ты там наглоталась пшена, политого водкой? Где ты там нагадила на балкон? Где ударилась об стекло? Где упала?

Точнее, конечно, не человек. Синиц. Мужской род. (Синичка – женский, мужской – синиц. Ну не «синица-самец» же?) Запомни: этот странный синиц – именно твой.

Наплюй на провинциального учителя, оставь ему допотопную лейку, бери шляпку, садись в автомобиль. Только человек, который методично ищет тебя на всех балконах, стоит того, чтобы быть с ним. Только он.

Другого фильма не будет.

Василий Авченко

Юл: Made in Vladivostok О побегах и корнях, или Король Сиама и Бродвея как продукт русского Дальнего Востока


Родился в 1980 году в Иркутской области, вырос и живет во Владивостоке. Окончил журфак ДВГУ. Автор документального романа «Правый руль», беллетризованной энциклопедии-путеводителя «Глобус Владивостока», фантастической киноповести «Владивосток-3000» (в соавторстве с Ильей Лагутенко), книги «Кристалл в прозрачной оправе. Рассказы о воде и камнях», биографии «Фадеев» в серии «Жизнь замечательных людей», романа «Штормовое предупреждение» (в соавторстве с Андреем Рубановым), «Олег Куваев. Повесть о нерегламентированном человеке» (в соавторстве с Алексеем Коровашко). Лауреат Общероссийской литературной премии «Дальний Восток» имени В. К. Арсеньева.


Отечественный зритель узнал Юла Бриннера благодаря вестерну Джона Стерджеса «Великолепная семерка» (1960). Мало кто тогда знал, что лысый сорокалетний серьезный парень с азиатчинкой в глазах – наш, можно сказать, соотечественник. Самый известный на планете уроженец Владивостока.

Владивосток – город провинциальный, сравнительно юный и небольшой. Знаменитостей неместного значения отсюда вышло немного. Юл Бриннер (1920–1985) – настоящий национальный герой Владивостока наряду с писателем Арсеньевым, капитаном Щетининой и музыкантом Лагутенко. Дух короля Бродвея, несмотря на смену поколений, по-прежнему живет в его родном городе, где Юл стал памятником и персонажем: к его 100-летию сразу два театра подготовили спектакли по пьесам местных авторов Виктории Костюкевич и Юрия Гончарова. А сын актера Рок, прошагав по городу в сапогах отца из «Великолепной семерки», замкнул полуторавековой межконтинентальный маршрут своего рода и даже завещает развеять часть своего праха над Амурским заливом…

Возникает вопрос: правомерно ли считать Юла владивостокским, если семи лет он попал в Харбин, двенадцати – в Париж, а двадцати – в Нью-Йорк?

Ключом к ответу может быть история его семьи, похожая на сюжет авантюрного романа.

* * *

Пролог: 1865 год, швейцарский юноша Жюль Бринер уходит в пираты. Попадает в Японию, где каким-то образом становится компаньоном британской судоходной компании. Патрон умирает, фирма переходит к Жюлю. Так начинается бизнес-империя Бринеров.

В юном Владивостоке юный Жюль создает пароходную компанию «Бринер, Кузнецов и К°». Женится на дочери заместителя начальника Владивостокского порта Наталье Куркутовой – именно от ее бурятских предков Юлу достался фирменный разрез глаз. Свидетели на свадьбе – Петр Колчак (дядя того самого) и предприниматель, родственник невесты Михаил Янковский, сосланный за Урал за участие в польском восстании. Жюль – теперь Юлий Иванович – принял русское подданство, стал купцом 1-й гильдии, почетным горожанином. В 1890 году у него пьет чай Чехов, возвращавшийся с каторжного Сахалина. В Сидими на юге Приморья Бринер строит усадьбу. Вот о чем можно снять вестерн, вернее, истерн: Янковские и Бринеры отстреливаются то от тигров, то от хунхузов…

В Тетюхе (ныне Дальнегорск) Бринер начал разработку свинца и цинка. Управляющим этой ветвью семейного бизнеса решили сделать одного из шестерых потомков Жюля и Натальи – Бориса – и отправили его учиться в Петербург, в Горный институт. Там он знакомится с Марусей Благовидовой, дочерью врача из Владивостока. Возвращаются они вместе.

Часть его брутального имиджа – блестящий череп. Поводом показаться с голой макушкой стала роль короля Сиама, брившего голову в буддийском монастыре. Шаг был вызывающим: Рок Бриннер пишет, что лысина в 1940-х считалась в США если не позорной, то комичной, и Юл одно время даже носил парик.

Сын Бориса и Маруси, которого мир узнал как Юла Бринера, появился на свет 11 июля 1920 года во Владивостоке на улице Алеутской. За стеной комнаты, где принимали младенца, храпели японские интервенты. Новое достояние Дальневосточной республики назвали Юлием Борисовичем и крестили в православной церкви, притом что в городе имелись и кирха, и костел.

Вскоре Борис Бринер оставил семью и ушел к актрисе Екатерине Корнаковой (а та ради него бросила мужа – актера Алексея Дикого, позже игравшего Сталина, Кутузова и Нахимова). Борис Юльевич стал последним капиталистом СССР: договорившись с главой Высшего совета народного хозяйства Дзержинским о сохранении концессии в Тетюхе, он привлек английского инвестора и вновь запустил рудники. Но мир впал в Великую депрессию, цены на свинец и цинк рухнули, и в 1931 году фирму продали Советам. Национализированный комбинат «Сихали» возглавил Михаил Кокшенов – отец актера Михаила Кокшенова (в 1938-м Кокшенова-старшего расстреляют).

Юл с сестрой Верой и мамой, которую свекровь после ухода Бориса выгнала из дома вместе с детьми, в 1927 году попал в Харбин. Центр Китайско-Восточной железной дороги был тогда городом насквозь русским. Здесь жили белоэмигранты, на КВЖД работали советские служащие. Юлий учился в русской школе. Слушал Лемешева и других гастролировавших советских артистов.

В 1932 году, после оккупации Маньчжурии японцами, Маруся и дети едут в Париж. Позже Юл будет вспоминать, что в дороге он читал Достоевского, а в гитаре вез опий – и это мальчик 12 лет! Или здесь начинается его личная мифология? Подавая впоследствии документы на американское гражданство, он укажет местом рождения Сахалин, СССР. Будет называться то монголом, то цыганом, приводить разные даты рождения… Фантазировал, мистифицировал – но ценил свою евразийскую закваску. Даже если потом многое выветрилось, даже если он помнил то, чего не было, – в данном случае миф важнее подлинных анкетных данных. Он действительно хотел быть – или по крайней мере казаться – русским, азиатским, цыганским. Дорожил своей экзотичностью и продавал ее по всем правилам шоу-бизнеса.

В Париже Юл работает в цирке. Исполняет со знаменитым цыганом Алешей Димитриевичем романсы, аккомпанируя на семиструнной, русского строя гитаре.

В 1940-м, после оккупации Франции Гитлером, едет в США. Учится актерской игре у педагога и режиссера Михаила Чехова – племянника писателя. Осваивает английский. Снабжает фамилию вторым п, чтобы ее не читали как «Брайнер». Сокращает имя до звучного Yul.

Бриннер задолго до Шварценеггера сыграл робота-убийцу в «Мире Дикого Запада» (1973). С Бриннера срисовали киношный образ Фантомаса. Он одним из первых получил за роль миллион долларов.

Часть его брутального имиджа – блестящий череп. Поводом показаться с голой макушкой стала роль короля Сиама, брившего голову в буддийском монастыре. Шаг был вызывающим: Рок Бриннер пишет, что лысина в 1940-х считалась в США если не позорной, то комичной, и Юл одно время даже носил парик. Выходит, и в облике Гоши Куценко – отсвет блистательной головы Юла.

Самурай играл до конца – даже добираясь от гримерки до сцены в инвалидной коляске (травма позвоночника, рак легких, инсульт…). Последней работой Юла стал ролик о вреде курения, показанный по телевидению в день его смерти.

* * *

Откуда он взялся – такой? Не упал же с небес, как Сихотэ-Алинский метеорит.

Родословную не случайно называют древом. Можно понимать историю семьи как развитие побегов и цветков, обусловленное корнями, солнцем, почвой… При изучении древа Брин(н)еров видно: Юл несет на себе родимые пятна, незримые папиллярные узоры близких. Тут – и склонность к авантюризму, и замешенная на нем же деловая жилка: так, в 1965 году, не желая платить высокий налог с гонораров, Бриннер отказался от американского гражданства. И любвеобильность, неприспособленность к семейной жизни. Конечно же – артистичность: Маруся Благовидова пела, Борис Бринер играл на гитаре, мальчика с детства окружали музыканты и актеры.

Сестра привела Юла в парижский ресторан «Эрмитаж», где он познакомился с Димитриевичем. Вторая жена отца – та самая Корнакова – дала ему рекомендательное письмо к Чехову. Судьбу человека определила гроздь случайных, казалось бы, обстоятельств то частного, а то и всемирно-исторического характера: темпераменты отца и бабушки, культурное окружение во Владивостоке, Харбине и Париже, русская революция, японская оккупация Китая, немецкая оккупация Франции…

Национальная идентичность Юла Бриннера – вопрос спорный. Как минимум до отъезда в Европу он говорил и думал по-русски. Потом язык почти утратил, судя по записи 1965 года с Димитриевичем, но интерес к русской культуре сохранил навсегда. Сыграл Тараса Бульбу и Митю Карамазова. В «Путешествии» эмигранта Анатоля Литвака исполнил роль советского майора, подавляющего венгерский «майдан» 1956 года и закусывающего водку граненым стаканом. В фильме Анри Вернея «Змей» сыграл полковника КГБ. Интересно вслушаться сквозь перевод в его речь: Юл совершенно по-русски произносит «Степан» – не «Стэпан» и не «Стьепан». На вопрос о дате рождения честно отвечает: 11 июля…

Фраза Экзюпери «все мы родом из детства» в полной мере относится к Юлу Бриннеру. Контекст, в котором он так или иначе находился до 20 лет, оставался для него крайне важным всю жизнь – и объективно, и субъективно. Без Владивостока рубежа веков и швейцарско-русской дальневосточной семьи он бы просто не смог появиться – таким, каким появился. Так что владивостокцы вправе считать его земляком не только по факту рождения, который сам по себе еще ни о чем не говорит (вспомним, что такие суперзвезды Владивостока, как упомянутые Арсеньев и Лагутенко, – столичные уроженцы).

Юл Бриннер не просто рожден во Владивостоке. Он рожден Владивостоком. Дитя страстей своего рода, бурь своего века, духа своего города.

Анна Матвеева

Смотреть и видеть Антон Долин. «Миражи советского»


Родилась в Свердловске.

Окончила факультет журналистики Уральского государственного университета.

Первые публикации появились в середине 90-х годов. Автор множества книг: «Заблудившийся жокей», «Па-де-труа», «Перевал Дятлова, или Тайна девяти» («лучшая вещь в русской литературе 2001 года», по мнению Дмитрия Быкова), «Небеса», «Голев и Кастро», «Найти Татьяну», «Есть!» «Подожди, я умру – и приду», «Девять девяностых», «Завидное чувство Веры Стениной», «Призраки оперы», «Лолотта», «Горожане», «Спрятанные реки». Лауреат премий Lo Stellate (Италия), журнала «Урал», премии имени Бажова, финалист российских литературных премий – имени Белкина, Юрия Казакова, «Большая книга», «Национальный бестселлер», Бунинской премии и др. Произведения переведены на итальянский, английский, французский, чешский, китайский, финский, польский языки.


Влиятельных критиков принято недолюбливать или даже обвинять во всех смертных грехах: по какому праву они вдруг заняли место главных рефери в вопросах кино или театра, да что они понимают, да исписались вконец, да они же на сто процентов проплаченные, да со вкусом у них грандиозные проблемы и так далее. Ругают их, конечно, не в широких читающих массах – иначе не были бы эти критики влиятельными, – а среди тех, кто, так скажем, тоже кое-что понимает и разбирается в текущем моменте. И мог бы, да-да, в свою очередь свысока писать о книжках или там фильмах, но проклятый Д. и ненавистная Ю. обошли его буквально на последнем повороте (иногда лишь в мечтах, но кого это волнует?).

Антон Долин здесь, конечно, приходит в голову первым. Молодежь, может, и смотрит BadComedian’a, но взрослая часть доморощенных киноманов взяла ориентир на мнение главного редактора журнала «Искусство кино» задолго до того, как он этим самым редактором стал.

Харизматичный эрудит, страстно любящий кино (и не перегоревший в этой любви за многие годы!), Долин не только умеет убедительно предполагать, «что хотел сказать режиссер», он к тому же обладает несомненным даром слова и, что очень важно, выдающейся продуктивностью. В этом, кстати, и состоит пресловутый «секрет успеха» состоявшихся критиков – они попросту много и усердно работают. Пишут страшные тысячи знаков в день, даже когда не хочется и устал. Смотрят кино, даже когда не лезет. Терпеливо отвечают на вопросы, сами берут интервью у режиссеров – и корона у них с головы при этом не падает.

Как все более или менее успешные кинокритики, Долин еще и пишет книги. На первый взгляд – сборники, составленные из статей разных лет, но при ближайшем рассмотрении – именно книги. Физиологические очерки современной индустрии с оглядкой на историю отечественного кинематографа. Начатый в «Оттенках русского» разговор продолжился в новой книге «Миражи советского» – и это вот просто подарок для всех, кто интересуется современным российским кино. А особенно для тех, кто, как я, любит творчество Алексея Федорченко – и самого Федорченко (симпатии к человеку и режиссеру совпадают нечасто, но здесь именно такой случай).

Федорченко – один из главных героев книги Долина: даже в оформлении обложки цитируется его фильм «Первые на Луне», а рецензии на «Войну Анны», «Кино эпохи перемен» и другие картины уральского мэтра разбросаны по всей книге. И даже один из недавних фильмов Федорченко, пока не вышедшая на экраны «Последняя “Милая Болгария”», получил несколько преждевременную рецензию (ни автор, ни режиссер, ни издатели не могли предвидеть коварной пандемии, нарушившей прокатные планы).



В своей книге Долин отдает должное всем заметным режиссерам современности – от Лозницы до Балагова, от Хржановского-отца до Хржановского-сына и так далее до Урсуляка и Бондарчука. Анимация тоже не забыта – тот же самый Хржановский-отец, Константин Бронзит, прочитав интервью с которым, я твердо решила посмотреть его фильмы. Долин хороший интервьюер – терпеливый, вдумчивый, ни капли не поверхностный. Порой чуть-чуть с избытком щеголяет собственной эрудицией, но это как раз можно простить. Пусть щеголяет, тем более не на пустом месте.

Интервью в «Миражах советского» перемежают рецензии и статьи разных лет, не натолканные в один том ради объема, а старательно и концептуально организованные в цельное повествование о современном кино, переживающее прямо-таки сногсшибательное влияние недавнего прошлого.

Названия глав книги говорят за себя сами: «От революции к репрессиям», «Война. Победа», «Через ГУЛАГ в космос» и «Сквозь застой к перестройке». Пролог озаглавлен тоже так, что мало не покажется, – «С новой фальшью» (речь здесь идет о сиквеле «Иронии судьбы» Бекмамбетова, но при желании сказанное воспринимается еще и эпиграфом ко всей книге: это уже зависит от читателя). В эпилоге Долин публикует серию интервью с Владимиром Сорокиным. Ничего случайного – все логически выстроено и доказано, везде ощущается не только большая работа неизвестного редактора, как часто бывает с подобными книгами, а еще и личный труд самого Долина. Ноль сходства с изданиями некоторых других авторов, по-быстрому свалившими в одну рабочую папку все свои рецензии размером в абзац – «пусть девочки разбираются!». Здесь не только девочки трудились, конечно.

Отдельно надо сказать о том, что все долинские рецензии, интервью, зарисовки из этой книги написаны не по шаблону, чем сейчас злоупотребляют многие. Рассказывая о нашумевшем «Дау», Антон делит длинный текст на маленькие главки – вроде бы и связанные друг с другом, но в то же время самостоятельные: кажется, что число их может быть бесконечным, как количество подходов к «Дау» в Париже. Повествуя о блистательном «Процессе» Лозницы, имитирует стиль научного трактата. Анализ «Войны Анны» заключен в сетку школьных предметов – от истории с географией до музыки, чтения и, конечно, военной подготовки. Антону Долину интересно писать о кино, но самое главное – и вот это, поверьте, большая редкость! – ему все еще интересно смотреть кино и наблюдать за его переменами.

Сусанна Альперина

Режиссура тишины


Писатель и журналист.

Родилась и выросла в Одессе. Живет в Москве. Окончила журфак МГУ.

Кандидат филологических наук. В свое время принимала участие в работе 20-й комнаты журнала «Юность» где получила награду «Золотое перо». С 2001 года работает в «Российской газете». Рассказы публиковались в сборниках «Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве» «Современная русская проза» «Маша минус Вася» и др.

Продюсер и соавтор сценария документального фильма «INTO-нация большой Одессы». Программный директор Фестиваля экранизаций «Читка».


– Вы будет спать снизу, а я – сверху.

– Я могу и сверху.

– Но я предпочитаю сверху!

– Ладно, как скажете, но если что – без проблем.

…Режиссер-лауреат, которая только что рухнула на нижнюю полку вагона поезда «Лев Толстой», следующего по маршруту Выборг – Москва, утомившись от церемонии закрытия фестиваля, буквально корчится от смеха, забыв про вожделенный сон. Наш диалог ее очень забавляет. Мы сами не прочь посмеяться вместе с ней, но нас занимает серьезный вопрос. Как избавиться от храпа. Точнее, от человека храпящего. В нашем купе.

Несколько дней назад я ехала в другом купе, тоже с людьми искусства – в направлении фестиваля. И все было бы хорошо, если бы одна из режиссеров не говорила слишком много. Она рассказала нам всю историю фильма, который везла на фестиваль, его предысторию – начиная с рождения: от задумки и идеи. Спустя пару часов после отправления поезда мы знали о съемках картины уже так много, словно сами ездили в экспедиции и сидели на монтаже. Практически уже чувствовали себя ее соавторами. Поскольку каждый фильм – как ребенок, мы уже практически вступили в роль приемных родителей. Вот только очень хотелось спать. Волевым решением я прекратила «интервью», точной снайперской командой уложив все купе. Как вскоре выяснилось, это было большой ошибкой с моей стороны. Когда режиссер не говорила, она… храпела. Лучше было уснуть под ее воспоминания.

Давно я не ездила ночными поездами. С появлением скоростных «Сапсанов», «Ласточек», «Стрижей» жизнь стала проще. Мы забыли о том, что такое храпящий попутчик. За мою забывчивость теперь расплачивалась не я одна.

Режиссер храпела, как боевой конь. Все покашливания, похмыкивания, поцокивания языками были напрасны. Провалиться в сон удалось всего на час. Извертевшись за ночь, уже в 4 часа утра я выползла «на красную дорожку»: в проходе вагона, как положено, был ковер красного цвета. Из соседнего мужского купе появился мой друг – с ним тоже ехал человек храпящий. Остаток пути мы стояли, зевая и насильно встречая рассвет. И, чтобы не уснуть стоя, показывали друг другу красные нити хвостов самолетов, пролетающих над нашим поездом.

Вскоре к нам присоединился молодой талант из мужского купе – студент ВГИКа, соавтор сценария одного из фестивальных фильмов. Сонными заплетающимися языками мы говорили об искусстве и творчестве – проверенный способ не уснуть. В полуизмененном сознании договорились до сценария сюрреалистического фильма в мрачных туманных тонах… В это время из двух купе почти одновременно вышли бодрые и выспавшиеся храпуны.

Обратный путь рисковал быть таким же. Но на этот раз я была готова – и с бдительностью пограничника проверяла всех, кто входил в наше купе поезда «Лев Толстой». На всякий случай мне рассказали, что в этом фирменном (так и хочется написать фильменном – поскольку он был выкуплен кинофестивалем) поезде есть библиотека. При самом плохом стечении обстоятельств я решила ретироваться туда, чтобы провести ночь с книгой. Она хотя бы молчит.

К моменту отправления поезда моя проверка дала следующие результаты. Режиссер-лауреат клятвенно уверяла, что не храпит. Ее внешний вид храпуна в ней тоже не выдавал – молода и прекрасна. С ней смело можно ехать в одном купе. Когда к нам вошла оператор-классик, от сердца отлегло. С ней мы были в экспедициях. Спали в одном номере. Проверку на храп она прошла давно. В легком посапывании была замечена, в храпе – никогда.

Но расслабляться было рано. В купе въехал животик, обтянутый белой майкой, а вслед за ним веселый и кучерявый его обладатель.

Оглядев купе, в котором сидели три интеллигентные с виду женщины, он протянул: «Вот я подозревал самое худшее!» – ни выпить, ни закусить, ни пошуметь, ни матом не поругаться.

Но самого худшего он не подозревал.

– Вы храпите? – строго спросила его я.

От неожиданности отвертеться он не смог. Пришлось признаться: храпел, да еще как.

Нужно было что-то срочно предпринимать, потому что перспектива встречать рассвет и на пути в Москву меня совсем не радовала: впереди был рабочий день. Пока мы препирались насчет верхней и нижней полки, мысли в моей голове вращались с бешеной скоростью – я обдумывала, куда деть белый животик и его обладателя из нашего купе. Решение было одно – нужно с кем-то меняться.

Режиссер-лауреат поняла, что в ближайшее время она не уснет и ей остается только с интересом наблюдать, как мы втроем – оператор-классик, я и обаятельный новый знакомый, оказавшийся режиссером детского кино, – разрабатываем план по обмену.

– В соседнем вагоне едет режиссер Проценко.

Я с ней спала – она не храпит. Надо ее привести сюда, – предложила оператор-классик.

– Они хотят обменять меня по выгодному курсу! – радостно заорал на весь вагон режиссер детского кино.

Из соседнего купе ему тут же протянули свежий огурец. То ли чтобы замолчал, то ли чтобы подчеркнуть его ценность. Режиссер захрустел огурцом – и сразу стало понятно, что храпит он так же смачно.

Оператора снарядили в соседний вагон вести переговоры по обмену с Проценко. Тем временем режиссер детского кино прорабатывал запасной вариант.

– Если я буду храпеть, вы меня дергайте за штанину, не стесняйтесь – я перевернусь и перестану, – сказал он.

Я живо представила себе, как буду слезать с верхней полки и дергать его за штанину при каждом звуке, и решила, что лучше уж снова встречать рассвет в 4 утра.


Быстро перескочив с темы храпа, попутчик уже рассказывал о бородатых викингах, о которых снимает кино. Мне все время хотелось спросить: «А они храпели?» Но из того же предательского чувства деликатности, что заставило меня задуматься о повторной встрече рассвета в 4 утра, я не решалась. Перешли к теме продюсерской работы. Он рассказал, каких трудов ему стоило однажды стать сопродюсером одной из своих картин, а потом, не стремясь к особой оригинальности, исполнил классическую мужскую арию «О нужен, нужен мне продюсер». Но, надо признать, в его трактовке это выглядело очень милым. Разговаривать с ним было так интересно, что в какой-то момент я даже огорчилась:

– Вы мне так понравились. Такой творческий человек! Если бы с вами еще не надо было спать.

Тем временем оператор, отправленная на переговоры об обменной операции в соседний вагон, как-то подозрительно пропала. Поезд тронулся, проводники стали отмечать, все ли на своих местах. Мы их начали просить, чтобы в следующем вагоне они нашли Проценко, а рядом с ней нашего оператора и напомнили ей, зачем она туда пришла.

– Небось уже качество новейшей киноаппаратуры обсуждают, – предположила я, вспомнив фанатизм нашего оператора, проявленный в этом вопросе во время экспедиций.

– Меня будут менять по невыгодному курсу, – вздохнул тем временем режиссер детского кино. Огурец ему больше никто не протянул.

Помолчали. Подумали. Каждый о своем. Я – о храпе. Представить еще одну такую ночь было невыносимо.

– Надо идти за проводниками, узнать, что там происходит, – сказала я.

– Придется, – с грустью глядя на расстеленную белоснежную постель, сказал режиссер детского кино, понимая, что вопрос стоит ребром.

Либо он мне не даст спать, либо я – ему. Природное уважение к продюсерам и вера в их могущество взяли верх.

– Идите узнайте, что там, – сказала я.

– Давайте пойдем вместе, – робко предложил он.

Режиссер-лауреат решила, что ей удастся отключиться и поспать хоть несколько минут, и тихо обрадовалась.

Мы отправились в соседний вагон.

Переговоры по обмену даже не начинались. В соседнем вагоне купе были разделены на мужские и женские, и все уже выгодно утрамбовались. Оператор с режиссером Проценко, как я и предполагала, обсуждали свойства новейших камер. По иронии судьбы в купе с Проценко ехала наша предыдущая соседка. Она, никого не слушая, продолжала рассказывать о своем фильме. Возможности предупредить Проценко о том, что ее ждет ночью и нужно срочно меняться к нам, не было. Тем более что дамы не желали пускать к себе в купе одинокого незнакомого мужчину.

– Мы спим в трусах, – аргументировали они.

Что-то возразить на это было трудно, но режиссер детского кино все-таки попытался.

– Я зайду позже, трусов не увижу, – рискнул возразить он.

Но девушки были непреклонны. Режиссер детского кино понял, что обмен в этот творческий коллектив не состоится, и мы сконцентрировались на мужском купе. В нем ехал друг нашего храпуна – мэтр документального кино, член жюри, с которым они жили в одной комнате на фестивале. Помня, что лучший подход к родителям через их детей, я обратилась к мэтру издалека:

– Вот мы с вами не очень хорошо знакомы. А сына вашего, тоже известного режиссера, я знаю гораздо лучше, – начала я.

– Это большой пробел в вашем образовании! – гневно отрезал мэтр документального кино и посмотрел на меня так, что я поняла без слов: он храпит. И еще как.

– Вы же храпите? – перешла сразу к делу я, так и не представившись члену жюри.

– Ну да! – ответил за него режиссер детского кино. Они громко и раскатисто рассмеялись. «Храпят так же бодро и тоже хором», – подумала я.

– Но мы жили в одном номере во время фестиваля. Мы друг другу не мешали. Мы уже схрапелись, – начали наперебой рассказывать мне они.

От сердца отлегло: стало понятно, что они должны ехать вместе. Но как?

Пришлось изучить их соседей по мужскому купе. Два еще неиспорченных реальностью отзывчивых интеллигента (тип кинематографиста, который я про себя называла «первый раз на фестивале, ой, спасибо, что позвали») ехали рядом. Но вокруг стоял такой шум, что они не могли понять, что происходит. Объяснить, как именно и почему им надо поменяться в другой вагон, собрались уже проводники со списком пассажиров, наше основное мужское и женское купе, ну и, на всякий случай, все остальные обитатели вагона. Все люди искусства говорили одновременно – как они умеют. Интеллигенты так перепугались, что намертво вцепились в нижнюю полку. Их не то что переместить в другое купе, сдвинуть с места было нельзя.

– Так, все замолчали, я им сейчас все объясню! – рявкнула я.

Воцарилась тишина, как на съемочной площадке.

– Сейчас будет говорить продюсер! – раздался шепот.

Эту команду понимали все собравшиеся кинематографисты.

Интеллигенты насторожились, как кролики, внезапно выбежавшие из высокой травы на ровное место, и приготовились слушать команду. Я раскрыла рот, чтобы конкретно поставить техническое задание, но вдруг услышала в гробовой тишине участившееся от волнения (тема сна очень болезненна для мужчин) дыхание режиссера детского кино и… начала смеяться так, что не могла остановиться. По моему лицу текли слезы. Краем глаза увидела, как режиссер Проценко потянулась к салфеткам и бутылке воды, а проводники – к аптечке, где хранилось успокоительное. Интеллигенты испугались еще больше и, кажется, взялись за руки, чтоб не разлучаться уже никогда. Они, наверное, подумали, что я перепила на церемонии закрытия фестиваля или просто истеричка.

«С продюсерами от напряжения бывает. Бедная, бедная, работа – большой стресс», – прочла я в их глазах. При этом невольно отметила, что они так изумительно затаили дыхание, что спать с такими одно удовольствие: они не то что храпеть – дышать боятся.

Вагон творцов уже снова галдел. Потому что, в отличие от меня, многие действительно выпили на церемонии закрытия. Нужно было успокаиваться самой, снова угомонить остальных и приступать к очередному раунду переговоров. Я вытерла слезы, успокоилась, выпила воды и для начала выгнала из купе режиссера детского кино, чтобы не смущал.

Потом серьезно и внятно сказала, обращаясь к интеллигентам, а также ко всей остальной публике, что судьбы трех женщин – в их руках. Равнялась в своем вагонном выступлении на маститых адвокатов. И это сработало.

– Я, в принципе, готов, – поправил очки один из интеллигентов.

В какой-то момент мне даже показалось, что его звали Шурик и он сейчас скажет «пожалуйста, помедленнее – я записываю». Но его звали Филипп.

– Что нужно делать? – спросил он.

– Просто поменяться местами, – быстро ответила я.

– Где я буду спать?

– На нижней полке.

– А под ней есть место для багажа?

– Да сколько угодно!

– А постельное белье где?

– Уже вас ждет.

– Кто соседки?

– Три очаровательные и тихие дамы. Не храпящие.

– В чем подвох? – то ли он это подумал, то ли спросил – я даже не успела осознать, потому что в дверь купе просунулась кучерявая голова режиссера детского кино.

– Я, конечно, могу уйти на всю ночь в вагон-ресторан… – Оскорбленным чувствам его не было предела.

Я вытолкнула его в проход и сделала знак умолкнуть. Надо же, как не вовремя! Интеллигент почти у меня на крючке.

– Хорошо, пойдемте посмотрим! – решился Филипп.

Мы отправились в наш вагон. Он услышал тишину, увидел, как спит, раскинувшись во сне, нимфа – режиссер-лауреат. В купе фирменного поезда «Лев Толстой» пахло свежим бельем. На столе лежали дипломы и розы, стояла бутылка воды. Чистое полотенце и одноразовые тапочки были заботливо разложены над нижней полкой, где предстояло ему спать. Под ней было много места для багажа. Надписи на русском и немецком языках с инструкциями, как пользоваться вагоном, подтверждали серьезность всех наших намерений.

Он кивнул.

Сказал, что придет позже.

Я предложила ему ключ-карточку – в поезде, который ходит в Финляндию, дают такие, чтобы можно было войти в купе, если оно закрыто. Он ее взял.

– Я иногда посапываю. Дергайте меня за штанину, если что, – предупредила с соседней верхней полки оператор-классик.

– Я тоже могу посопеть – была простужена недавно, – ответила ей я.

Таким образом мы пожелали друг другу спокойной ночи.

Проснулась я в половине шестого утра. За окном была красота. В купе – волшебная тишина. Я почувствовала себя выспавшейся и вспомнила, какая же это радость – ехать ночью в поезде. А потом вот так проснуться – и смотреть на российский пейзаж: березки, домики, озера…

И тут подозрение нарушило мою идиллию.

Я перегнулась с верхней полки и посмотрела вниз.

Филипп ночью не пришел…

Валерия Прутова

Конфета по-киевски


Родилась в 1988 году.

Получила юридическое образование, работает копирайтером в рекламном агентстве. Участник 18-го и 19-го Форумов молодых писателей, организованных Фондом социально-экономических и интеллектуальных программ.


Во сне я узнала, что тебя застрелили. Могу выбирать – верить или нет, потому что узнать точно у какой-нибудь бывшей одноклассницы или старого общего друга возможности у меня нет. И даже не в том дело, что я не хочу, а в том, что у нас с тобой никогда не было общих друзей. А бывшие одноклассницы закончились точнехонько под звуки последнего звонка.

О, я помню его! Слезоточащий, украшенный флажками и натянутыми на массивных грудях старшеклассниц белыми блузками, последний звонок. Тот самый звоночек, который должен был намекнуть, что как бы дальше все будет только сложнее, сидите, дети, в школе и не ходите в Африку гулять. Но кто из нас мог распознать опасность в натянутом до предела школьном звонке, который мы все слышали не менее тысячи раз? В знакомом, бьющем по ушам то радостью, то досадой школьном звонке.

Мы старательно плакали, танцевали, поправляли банты и застегивали то и дело выскакивающие пуговицы на блузках. А после торжественной части все отправились пить пиво. Да-да, потому что хватит этого уроко-террора, мы уже слишком взрослые и достаточно дерзкие, чтобы заявиться домой с легким перегаром. Я выпила кружку пива, запутывая в зубах тонкие волоски копченого сыра, и решила: еду к тебе! Я взрослая, я школу окончила и даже выпила пива – разве это не повод окончательно и бесповоротно распрощаться с детством? Я приехала в твой магазин и, минуя продавцов, проводивших меня недоумевающим взглядом, прошагала в кабинет директора. В кабинет директора магазина открыток.

Ты был не похож на продавца добрых слов. Ты мог бы продавать оружие, ну или хотя бы управлять продуктовым ларьком в спальном районе, и один твой вид отпугивал бы от этой ниши остальных. Но ты продавал картонки с выдолбленными на них мишками и розочками, вычурными и неискренними словами, а еще игрушками и шариками. Мои надежды казаться взрослой и серьезной тогда разбились о розовый плюшевый уголок чьего-то счастья. Ведь дарить подарки и подписывать пусть и пошлые, но всегда своевременные открытки – счастье?

Ты удивленно обернулся, но быстро привык к моему появлению. Ты что тут делаешь? Я к тебе пришла! Краснея и пятясь назад, подальше от своего спонтанного решения, я мямлила что-то про последний звонок, на который «я же тебя звала», про пиво с одноклассниками. Бывшими. Бывшими, слава богу! Мне больше не придется быть частью этой странной разношерстной команды – какого-то просто месива из характеров, лиц, голосов и поступков. Мне не нужно будет терпеть, списывать, записочки эти писать, представляешь! Представляешь! А ты слушал и улыбался. Потом встал, и последним моим звонком стал наш с тобой первый поцелуй. Обжигающий, щетинистый, гулкий от моих неловких ударов зубами, слишком неловких, поцелуй.

А теперь мне снится, что тебя застрелили. Я видела во сне твое искаженное, но мутное, словно под инстаграмовскими фильтрами, лицо. Неузнаваемое, размытое, уродливое. Жалкое настолько, что я осела, икнула и разревелась. И проснулась в слезах, готовая бежать из дома, из города, из страны, туда, где мы когда-то целовались. К двери, к которой ты меня прижимал и за которой я явственно ощущала неприязненные переглядывания твоих миловидных продавщиц и стеклянные безразличные глаза плюшевых животных.

Как животные! В моей голове мелькало: куда ты лезешь, боже, что я делаю, нет, не здесь же, подожди, остановись, или нет. Или нет. Нет – ты услышал мое «нет» и остановился. Усадил на кожаный диван – почему в директорских кабинетах всегда стоит кожаный, местами потертый диван? Усадил и распахнул дверь, чтобы лишить своих «девочек» возможности навертеть языками чего попало. Кабинет сразу наполнился шумом: хлопками, звоном колокольчика над дверью, писком кассового аппарата. Тогда еще не было миниатюрных терминалов и пластиковых карт. Были шуршащие купюры, собравшие на себе миллионы различных отпечатков пальцев, да монеты, весело бренчащие в своем личном кассовом отсеке.

Невероятно, даже у монет была отдельная комната, а у меня нет!

Я делила квадратные метры с младшим братом и собакой, которая почему-то всегда ночевала с нами. Мама с папой спали в зале – в комнате, которую испокон советских веков было принято так называть. Там у нас стоял чехословацкий гарнитур и телевизор – «Супра» или как-то так. Я вдруг подумала, что мне срочно надо туда, к телевизору, к маме в длинном цветастом платье на молнии, к отцу, беспрестанно поправляющему очки, и брату. Обычному младшему брату без особых примет.

Я позорно сбежала. Как в кино про погоню, которое крутил на видеомагнитофоне брат. Там главная героиня обязательно стройная и высокая, в обтягивающих лосинах, в топе, не прикрывающем пупка, вся вымазанная отчаянием, но сохранившая волнующий вид, бежала от погони. Иногда отстреливалась и демонстрировала чудеса безупречного ориентирования на местности. Я же бежала как школьница, даром что бывшая, путаясь в собственных ногах, размазывая стыд по краснющим щекам и не понимая, где я вообще нахожусь и как здесь оказалась.

Как мило, мило! Чего мне было стыдиться, чего бояться? Своего желания стать на одну часть тела более исследованной?

– Убери свою консервную банку отсюда! – сказала в день нашего с тобой знакомства.

И не побоялась же гавкнуть на мускулистую мечту всех старшеклассниц. Ведь нам не нужны были одноклассники тогда. Это сейчас они сплошь успешные мужчины, и некоторые даже на выданье, так сказать. А тогда – сопля соплей погоняет. А ты – глаза темные, так хотелось их зажечь, осветить. Освятить! Хотелось тебя трогать и показывать всем вокруг, кроме, разумеется, родителей и соседей. И от коллег родителей, и даже от младшего брата надо было как-то тебя прятать. Я просила тебя встретить меня из школы, но ты всегда был занят и приезжал только тогда, когда тебе самому было удобно. Я выходила во двор, оглядываясь, и шипела: куда ты заехал, придурок, мама увидит, папа убьет. Убери свою эту банку отсюда. Банкой я называла твою бээмвэ. Серебристый металлик – ну встреть меня хоть раз из школы! Ты представить себе не можешь, как вознесутся мои девчачьи рейтинги!

Вот так ты и приезжал, мы сидели на лавке в соседнем дворе и ели мороженое. Сейчас с высоты своих тридцати я понять не могу, зачем ты таскался к школьнице?

Я представляла тебя Леоном, а себя – той жидковолосой девчонкой. Благо мои волосы всегда находились в таком состоянии, что и представлять труда не составляло. И ты такой – в черных очках, в черной футболке, в голубых джинсах – камера, мотор-р-р-р, и вот мы уже получаем «Оскар» за лучшие мужскую и женскую роли.

А потом ты встаешь на одно колено, отчаянно или от страха хрустнув вторым, и делаешь мне предложение. Софиты, вспышки камер, женщины «ах-и-ладони-ко-рту», а я в платье, которое стоит, наверное, как вся родительская квартира, и даю тебе свое согласие легким кивком головы. Это потом, когда мы останемся наедине, я брошусь к тебе, запрыгну на каменную грудь и крепко обхвачу тебя бедрами. За которые ты, кстати, и возьмешься, усадишь меня на стол и… «Обед готов!» Это мама из кухни звала меня получить дочерний оскар в виде тарелки борща. Всегда на подобных моментах.

Мечтательница! Уникальные кино в моей голове. Начало, кульминация и конец. Счастливый! Я не теряла интереса к каждой из историй до момента, пока всласть не отсмакую каждый кадр. Каждую мелочь, каждый взгляд, каждое слово. Но наше общение, а как это еще назвать, не походило ни на один из моих сценариев. Это все потому, что ты никак не соглашался забрать меня из школы?

В Киев еду.

Зачем?

Дела, бизнес, зачем тебе подробности?

Говорят, что киевский торт – вкусный. Правда?

Тебе привезти торт?

Нет, я просто спросила.

Правда.

Классно.

И ногами болтала, думала, привезет теперь торт или не привезет. Чувствовала плечом твое нечаянное плечо рядом. Мы становились чуть вровень только, когда сидели. Да и нечаянно касались друг друга тоже только в эти моменты. Ты каждый раз вытаскивал конфету грильяж и совал мне в карман.

Конфета для конфеты.

Чего это я конфета. У меня имя есть!

Я вскидывалась, а самой-то нравилось. Нравилось! Я находила в этом глубокий смысл – начинка вкусная, обертка красивая. Вся такая конфета-конфета. А ты словно на диете был. Так и не развернул, только попробовал чуть-чуть на последнем звонке. И больше ни-ни.

Твой Киев случился уже после нашего поцелуя. Ты, как обычно, приехал под вечер, посидел со мной на лавке, исшорканной вереницей задниц и подошв, оставил конфету в кармане и уехал, пообещав привезти торт.

Конфета, конфета – россыпь конфет в твоей жизни. Меняющиеся каждые три месяца продавщицы, розовые драже в уютных, исполосованных мятными лентами коробочках, в машине леденцы для свежего дыхания. От тебя всегда пахло конфетами. А я мечтала, чтобы пахло мной. Но конфет было слишком много, и я затерялась в этом кондитерском изобилии. Да и пахла я… блинами мамиными, а не «Гуччи Раш». Никакой романтики.

После Киева мы и не виделись. Только однажды я нашла на той, смею назвать ее нашей, лавочке обмокший под дождем грильяж. Киевский привет от лучшего актера моих старших классов. Нашла и оставила лежать дальше. Ну не есть же ее, в самом деле! Да и не хранить. В моей трогательной подростковой шкатулке, которую я прятала под матрасом, и так скопилось штук семьдесят оберток от грильяжа. Семьдесят один – некрасивая цифра. Это даже никакая не железно-чугунно-золотая свадьба. Это просто семьдесят один, поэтому она и осталась лежать на лавке, пока чья-то рука брезгливо не смахнула ее в осеннюю грязь.

И сейчас я сижу на кровати, вся мокрая от слез, не проснувшаяся еще и не забывшая этот ужасный сон. Не разметавшая еще по не слишком крепкому сознанию некрасивый и правдоподобный кадр. Не включившаяся пока в свою спокойную жизнь бездетной разведенки. Вот! Если бы хоть раз встретил меня после школы, я, может, заполучила бы в мужья одного из взревновавших и присмотревшихся ко мне одноклассников. Или подружилась бы с какой-нибудь крутой и популярной одноклассницей – она, конечно же, ради «вдруг у него друг есть», а я ради тусовок и вечеринок, где бы мои «нет» звучали не так убедительно, а актеры играли бы не слишком порядочные роли. Мало ли бы как сложилось.

Говорят, что такие сны к долгой жизни – так что отбой. Я проснулась. И это… ешь свои конфеты сам.

Федор Шеремет

В начале выл Бауэр…


Родился в 2002 году в Екатеринбурге.

Окончил гимназию № 9. Работал ассистентом режиссера. Публиковался в «Российской газете» и других СМИ. Начинающий киновед сценарист и режиссер.


Что вы знаете о русском дореволюционном кино? Не волнуйтесь, «а разве оно было?» – тоже ответ. Как-то в нашем сознании укрепилось, что все дороги ведут к Эйзенштейну с Пудовкиным, а до этого – так, глупости. Вплоть до начала восьмидесятых годов советская власть всячески убеждала в этом массы: «Золотой теленок» Швейцера, «Гори, гори, моя звезда» Митты, даже умеренно-заумный «Ленин в Польше» Юткевича. И Михалков в восторженной «Рабе любви» однозначен – дореволюционное кино есть однообразный и бестолковый фарс. Уж большевики-то растопчут этот срам![1]

Не растоптали. Наоборот, отобрали, тщательно почистили и спрятали. Нак думаете, где Цивьян раскопал все эти ленты для реставрации?[2] В самом что ни на есть Госфильмофонде. Получилась новая Александрийская библиотека – для истории отбирали лучшее. И правильно делали! Весь тот шлак, что пародировали советские режиссеры, действительно существовал – и от него грех было не избавиться: ничего, кроме слез, эти ленты не вызывали[3].




Но что же хорошего в салонных мелодрамах и скабрезных комедиях, тем более коротких и немых? Достойны ли они того, чтобы вспоминать их? Давайте разберемся. Дореволюционный кинематограф – настоящая сокровищница талантов. За десять – всего десять! – лет у нас накопилось как минимум два десятка подлинных шедевров от мастеров мирового уровня. Я взял на себя смелость рассказать лишь об одном из этих гениев – человеке столь же одаренном, сколь и таинственном.


Серебряный век снова в моде. Молодежь читает Брюсова и Ахматову, по стране триумфально идут выставки мирискусников – но никто не говорит о кино. И правда – отечественный кинематограф родился аж в 1908 году[4], в самый разгар русского декаданса. Что путного мог сказать младенец? И все же новое искусство шло семимильными шагами. Началось с «экранизаций» литературного наследия (читай: продвинутые картинки к волшебным фонарям), перешло в исторические постановки с задиранием рук… Но уже в 1913 году миру явился один из чудеснейших талантов раннего кино – Евгений Францевич Бауэр.

В прошлом художник театров и «феерий», Бауэр успел создать себе имя в Москве – его знали и ценили как эстета и любителя мельчайших деталей. Был он, что называется, нарасхват – оформлял самые крупные столичные постановки, был вхож в артистические круги. Это все, что известно о его ранней жизни, – ни дневников, ни мемуаров не осталось, есть лишь две нечеткие фотографии. В сомнительное еще кинемо почтенный художник попал благодаря… Александру Осиповичу Дранкову – кондовому авантюристу и заклятому врагу Александра Ханжонкова. Дранков занимался созданием низкобюджетных версий картин конкурента и выпускал их незадолго до премьеры последних – такая вот «собака на сене». Жестокая борьба за прибыли шла уже пять лет, а решающая схватка первых русских продюсеров пришлась на 1913 год – год юбилея известной династии. И Дранков, и Ханжонков мобилизовали лучшие свои силы и одновременно выпустили масштабные «Трехсотлетие царствования дома Романовых» и «Воцарение дома Романовых». Тут и появляется Бауэр. Дранков пригласил модного художника на свою картину в качестве декоратора-оформителя – и, положа руку на сердце, работа Евгения Францевича – лучшее, что есть в картине. Экспрессивные, полные изящества интерьеры придавали шарм даже самым бездарным актерам ленты[5]



Само собой, Бауэра быстро переманили – сначала московский филиал «Братьев Патэ», а затем сам Александр Алексеевич Ханжонков. Этот удивительный человек совмещал купеческую жажду наживы с тонким художественным чутьем – продюсер и сам был не лишен творческих порывов и часто выступал вторым режиссером в фильмах своей студии (к примеру, он поставил некоторые батальные сцены в «Обороне Севастополя» Василия Гончарова). Потому и приглянулся всемогущему Ханжонкову немолодой уже Евгений Францевич – мало того, что его картины пользовались оглушительным успехом, так еще и культурная ценность их была неоспорима.

Вообще, специализацией Бауэра была мелодрама – того самого типа, где невинно-наивную служанку обольщал и затем бросал ветреный барич. Да и названия под стать – «Сумерки женской души», «Немые свидетели», «Человеческие бездны». Но талант автора выходил за рамки всех приходящих на ум клише.

Нартины Бауэра – это, конечно, настоящий декаданс, и речь тут не о томном лежании с мундштуком. Как вам такой сюжет? Дворянин лишается горячо любимой жены и на память отрезает ее косу. Одержимый погибшей, вдовец случайно заходит в оперу и тут же влюбляется в молодую артистку как две капли воды похожую на его супругу. Артистка отвечает взаимностью, но героя начинает раздражает ее развязность – своим поведением любовница оскорбляет (!) память усопшей. Немного помучившись, вдовец убивает ее, задушив (!) той самой косой. Рядовая в послужном списке картина «Грезы». И это только цветочки – все фильмы мастера наполнены чудовищными убийствами, пугающими символами и полупомешанными персонажами.



Кстати, о символах – главным козырем Бауэра-кинорежиссера был Бауэр-художник. Евгений Францевич стал первым в России (если не во всем мире) автором, использовавшим кадр как полноценное художественное пространство. Проще говоря, теперь не только актеры, но и костюмы, реквизит, декорации, камера – все работало на воплощение режиссерского замысла. Одна из вершин такого подхода – открывающий кадр «Немых свидетелей», где на пяти разных планах показаны герои истории, их характеры и причины конфликта. Бауэр не стремился переиначить избитую структуру – все-таки он был человеком своего времени, – но он наполнял ее глубоким смыслом и облекал в блистательную форму. Никто, даже Яков Протазанов, другой великий гений русского кино, так и не смог добиться настолько же выверенной, живой композиции отдельных кадров и целых фильмов.

Разумеется, все свое эстетство Бауэр перенес и в кино: непривычно, даже неприлично крупный план Каралли в «После смерти», изящная женская ножка, перешагивающая тело мертвого любовника в «Дитяти большого города», высвеченная молнией маска Медузы в «Счастье вечной ночи» – Бауэр говорил со зрителем на языке не чувств, но эмоций. Он был очарован красотой жизни, движения – и иногда заходил слишком далеко. В своем опус магнум «Умирающий лебедь» режиссер буквально вырезал фон, на котором танцевала балерина, оставив лишь пластику человеческого тела – этот прием противоречил даже его собственным идеалам (о них позже). Было это божественным озарением или очередным фокусом безумца – мы никогда этого не узнаем.

В упрек Бауэру многие критики ставили его работу с актерами – якобы образы у них получались плоскими и сухими. Частично это правда: Евгения Францевича артист никогда не интересовал больше фона, на котором тот стоял. Но то, что режиссер совсем не работал с исполнителями, – неправда. Во-первых, учтем, что политически ангажированная критика имеет мало отношения к профессиональному анализу фильмов (в 1928 году одна уважаемая газета назвала работу великого Мозжухина в «Отце Сергии» «Переживаньицем»!), и воспринимать ее совсем уж серьезно не стоит. Во-вторых, у Бауэра просто было свое понимание актерской задачи. В изобразительном искусстве человеческая фигура является лишь частью ансамбля картины – так и здесь артист действует наравне со своим окружением. Эту мысль режиссер наверняка подхватил в бытность свою театральным художником – и в ней опередил даже европейских коллег! Скажем, знаменитая «лестница Йесснера»[6] была частично реализована Бауэром еще в 1915 году: она символизировала социальное неравенство между влюбленными и прочерчивала трагический путь поднявшейся на второй этаж героини – спустится она только на носилках.

Возвращаясь к работе с актерами – сейчас описанный метод может показаться нелепым и устаревшим. Ну еще бы, для нас, воспитанных на звуковом кино, актер не во главе кадра – нелепость! Мы же не об артхаусе говорим. Зрители начала века тоже требовали артистов (а особенно артисток). Почему же фильмы Бауэра пользовались бешеным успехом? Да просто его техника работала. Режиссера не интересовали актерские потуги исполнителей, ему нужна была их энергетика – а ее можно было высвободить, только поместив человека в правильное окружение. И Евгений Францевич не просто показывал своих актеров в выгодном свете, он делал из них настоящих звезд экрана! Многие кумиры публики были обязаны своим успехом Бауэру – Вера Каралли, Иван Перестиани, Витольд Полонский… и Вера Холодная! Эта «королева экрана», даже похороны которой стали хитом российского проката, на самом деле является его детищем. Обладавшая огромной харизмой, эта совершенно бездарная актриса (цитируя другого знаменитого режиссера, основателя ВГИКа Владимира Гардина: «Холодная тогда умела лишь поворачивать свою красивую голову и вскидывать глаза налево и направо – вверх. Правда, выходило это у нее замечательно, но больше красавица Вера дать ничего не могла») так бы и осталась в пыли веков, если бы Бауэр не нашел чудесную формулу успеха. Каждый фильм с ней он делал точной копией предыдущего – менялись лишь декорации, костюмы и имена. Но с каким вкусом подобраны костюмы! Как тщательно продуманы декорации! Все, что оставалось делать актрисе, – смирно стоять и смотреть, куда скажут. «Публика ломала скамейки»!

Бауэр творил лишь четыре года – с 1913-го по 1917-й. За это время он снял более восьмидесяти художественных фильмов и основал целое направление в отечественном кинематографе – к сожалению, последователей у него так и не появилось. История того кино, что строили Гончаров, Чардынин, Старевич и сам Евгений Францевич, пресеклась с Великой Октябрьской революцией. Бауэр погиб за несколько месяцев до нее – нелепо, как в какой-нибудь мелодраме: сломал ногу, лег в больницу, там заболел пневмонией. 22 июня 1917 года его не стало. Может, и к счастью – большевикам такой режиссер был не нужен.

Говорить о бауэровском гении можно долго. Но лучшая похвала ему – работы других авторов. Разве история «Грез» не напомнила вам Хичкока? Тоска по возлюбленной, попытка создать ее точную копию, убийство в припадке безумия… Одержимость героя антониониевского «Фотоувеличения» очень напоминает корпящего над снимками Андрея Багрова («После смерти»). А эпизод из «Немых свидетелей» – это же начало «Фаворитов луны» Иоселиани! Фильмы Бауэра обладают удивительной художественной силой, идущей буквально сквозь века, – так мы замираем пред полотнами Рафаэля и Боттичелли.

А самая удивительная история связана с «Революционером». Картина о старом каторжанине и его отношениях с сыном – первое искреннее политическое высказывание режиссера, но сейчас нас интересует другое. Один коротенький, почти декоративный эпизод – герои медленно идут по мосту с видом на Кремль, спокойно беседуют… Двадцать один год спустя эту сцену повторит известный художник Александр Герасимов. С немного другими персонажами.

Пугает, не правда ли?

Загрузка...