Июнь 2011 года, прекрасный летний день. Я стою перед аудиторией из двухсот человек, собравшейся в большом зале Института жизни, известном психиатрическом учреждении в Хартфорде, штат Коннектикут.
Обычно я не волнуюсь, но тут почему-то нервничала. Я собиралась рассказать, как двадцать лет назад разработала методику для склонных к суициду людей – диалектическую поведенческую терапию (ДПТ). Она стала первой успешной терапией для пациентов, жизнь которых настолько трагична, что смерть кажется им единственным разумным решением.
В зале института собралось множество людей из разных стран, чтобы послушать мою речь. Среди них были и специалисты, использующие мой метод, мои знакомые и родственники – бывшие студенты, коллеги, члены семьи. Я много раз выступала с этой темой и обычно начинала со слов: «Диалектическая поведенческая терапия. Где мы были, где находимся сейчас, куда идем?» Я рассказывала, как путем проб и ошибок шли исследования, описывала влияние терапии на людей, склонных к суициду, объясняла, в каких направлениях нужно двигаться, чтобы достичь бо́льшего эффекта, и так далее.
Но в тот июньский день мое выступление должно было быть другим. Я впервые собиралась рассказать, как на самом деле создавалась ДПТ. Не только о годах исследований и экспериментов, но и о своем личном опыте. «Эта речь – одна из самых сложных в моей жизни», – начала я.
У меня в жизни было много тяжелых моментов и ситуаций, но самым тяжелым было то, что мне пришлось принять абсолютно неожиданное катастрофическое и полное разрушение того, кем я была в этом мире. В результате мне пришлось бороться даже за то, чтобы получить документ о среднем образовании. Я ходила в вечернюю школу, а днем работала, чтобы прокормить себя. То же самое меня ждало после поступления в университет – работа днем, учеба вечером. К тому времени я сменила немало крошечных комнат, предоставляемых Ассоциацией молодых христианок в разных городах. У меня не было друзей. Почти на каждом шагу я сталкивалась с неприятием и отказами, это легко могло пустить мою жизнь под откос. Позже в профессиональной деятельности мне долго пришлось доказывать эффективность своих радикальных идей и нового терапевтического подхода, чтобы их признали коллеги и психиатрическая наука в целом. Сложно быть женщиной в академических кругах, где доминируют мужчины.
Я писала эту речь три месяца и не раз пожалела, что поставила перед собой столь трудную задачу. Как уложить свою жизнь в девяносто минут? Здесь есть еще одна проблема – я почти не помню себя до двадцати пяти лет и скоро расскажу почему. У меня остались лишь воспоминания-«лампочки» – редкие яркие вспышки в темноте. Это как ночное небо в городе: ты видишь точки нескольких звезд, но в основном это непроглядная чернота. Чтобы восстановить историю своей жизни, мне пришлось обратиться за помощью к семье, друзьям и коллегам, я опиралась на их воспоминания о моем прошлом. Это было непросто. И наконец, я впервые собиралась публично раскрыть интимные подробности своей жизни, которые тщательно скрывала на протяжении десятилетий. Так почему же я решила это сделать?
Потому что продолжать молчать о своей жизни казалось мне проявлением трусости.
Институт жизни сыграл важную роль в моей судьбе, поэтому я решила, что это самое подходящее место для моих откровений. Я позвонила Дэвиду Толину, директору Центра тревожных расстройств в Институте жизни, и сказала, что мне хотелось бы выступить с особенной речью. Он был заинтригован, тем более что мне нужен был большой зал, ведь я знала, что мероприятие соберет много слушателей. Дэвид согласился, но при условии, что я расскажу все детали. Я объяснила.
Теперь, стоя перед множеством людей, я спрашивала себя: «Во что я ввязалась?» Я боялась, что не смогу сдержать слез, но рыдания не входили в мои планы.
Обычно на выступлениях про ДПТ я говорю, что терапия появилась в 1980 году, когда Национальный институт психического здоровья выделил мне грант на исследование эффективности поведенческой терапии для людей с пограничным расстройством личности. Но в этот раз я добавила: «Желание вытаскивать людей из ада возникло у меня гораздо раньше».
После этой фразы несколько секунд я смотрела на слушателей, пытаясь справиться с волнением. В зале собралось так много прекрасных людей, с которыми свела меня жизнь: родные, друзья, коллеги, студенты. В первом ряду я видела свою сестру Элин и братьев Джона, Эрла, Марстона и Майка. Я сомневалась, что сестра уговорит их прийти, но они были в зале – прямо передо мной. Рядом с ними сидела Джеральдина, моя приемная дочь из Перу, и ее муж Нэйт – они живут со мной. Брат Джеральдины тоже был в зале. Я поблагодарила всех за присутствие. В тот момент я была на грани слез. Но, к счастью, обошлось без них.
«На самом деле семена ДПТ были посеяны в 1962 году, – продолжила я, – когда в возрасте восемнадцати лет я оказалась здесь, в Институте жизни».
Я была беспечной и уверенной в себе старшеклассницей, пользовалась успехом, любила что-нибудь организовывать – например, устроить концерт или просто купить всем мороженое. Я всегда следила, чтобы никто не остался в стороне, не был обижен, не чувствовал себя одиноким. В предпоследнем классе меня номинировали на звание Королевы Марди Гра[1]. У меня было полно друзей, в классе меня выдвигали на важные роли. Я была из тех девочек, которых награждают титулами «самая популярная» и «самая способная».
И вдруг в выпускном классе эта счастливая девочка исчезла.
Я не знаю, что со мной произошло. Никто не знает. Я оказалась в аду, где царили неконтролируемый шторм эмоциональных пыток и абсолютное страдание. Выхода не было. Каждый день я просила помощи у Бога, но не слышала ответа. Мне трудно описать эту боль и смятение. Как адекватно передать, что такое быть в аду? Это невозможно. Можно лишь почувствовать. И я чувствовала. Что-то страшное было внутри меня, пока не вырвалось наружу, толкнув меня к самоубийству.
Но я выжила. И поклялась Богу, что вытащу себя из ада и что, как только я это сделаю, обязательно найду способ вытащить оттуда и других.
ДПТ была и до сих пор остается моей лучшей попыткой сдержать клятву. Этому обету подчинена вся моя жизнь. Я поставила цель – создать терапию, которая поможет людям – тем, кого считают безнадежными. И я справилась. Я знаю боль, которую ощущают мои пациенты, пока борются с демонами, рвущими их души. Я понимаю, каково это – испытывать чудовищные эмоциональные страдания и отчаянно пытаться спастись любыми способами.
Когда я встала на этот путь, собираясь выполнить обещание, данное Богу, я не представляла, что он окажется таким тернистым и одновременно удивительным. Моей целью была новая эффективная терапия для людей, склонных к суициду, но мне не приходило в голову, что она настолько будет отличаться от существующих подходов. Единственное, что у меня было, – это непоколебимая уверенность, что я создам терапию, которая поможет суицидальным людям почувствовать, что их жизнь достойна того, чтобы ее прожить. Это все. Хотя нет – еще у меня была изрядная доля наивности.
Например, я не предполагала, что мне придется жить в буддистском монастыре, чтобы научиться практике принятия. Я не ожидала, что окончательная программа лечения растянется на целых двенадцать месяцев, а не на три, как я планировала. А еще я никогда не слышала слова «диалектика».
ДПТ делают уникальной два момента. Первый – динамичный баланс между принятием себя в своей реальной жизненной ситуации и принятием изменений к лучшему (это и есть диалектика: баланс противоположностей и синтез целого). Традиционная психотерапия сосредоточена главным образом на замене негативных форм поведения позитивными.
При разработке ДПТ обнаружилось, что если концентрироваться на том, чтобы помочь клиентам изменить поведение (а это основная задача поведенческой терапии), – услышишь протест: «Вы что, считаете, что проблема во мне?» Если же я фокусируюсь на том, чтобы научить их принимать свою жизнь, то снова получаю возмущенную реакцию: «Вы что, не собираетесь мне помогать?»
В итоге я нашла решение – способ сбалансировать принятие и изменения. Это как динамичный танец: вперед-назад, вперед-назад. Баланс между стратегиями изменений и принятия – это фундамент ДПТ и то, что делает ее уникальной. Акцент на принятии, уравновешивающем изменения, складывается из интеграции моего опыта, учения дзен и западной психологии.
Второй аспект ДПТ, который также делает ее уникальной, – включение в терапию практики осознанности в качестве терапевтического навыка, что в психотерапии было сделано впервые. Это тоже взято из моего опыта практики дзен. В середине 1980-х осознанность была чем-то загадочным, считалась почти эзотерической и не воспринималась всерьез, особенно в научных кругах. Теперь осознанность сопровождает нас повсюду – в медицине, бизнесе, образовании, спорте и даже в армии.
Цель любой поведенческой терапии – помочь человеку изменить поведение, особенно те его модели, которые существенно осложняют жизнь, заменив их более эффективными. Диалектическая поведенческая терапия – это разновидность поведенческой терапии, хотя, как я только что сказала, она существенно отличается от нее.
Я разработала ДПТ, чтобы помочь людям, от которых все отвернулись: они склонны к суициду, имеют множество самых разных психологических и поведенческих проблем, считаются не поддающимися лечению, из-за чего им порой отказывают в больничном приеме. Такие люди часто страдают пограничным расстройством личности (ПРЛ). Критерии ПРЛ включают в себя среди прочего экстремальные эмоциональные перепады, вспышки гнева, импульсивные саморазрушительные отношения, страх быть покинутым и ненависть к себе. Пограничное расстройство личности делает жизнь человека невыносимой не только для него, но и для его родственников и друзей. Это также огромная проблема и для психотерапевтов, которые часто становятся мишенями гнева клиентов. В результате многие специалисты просто отказываются работать с такими людьми.
ДПТ не только индивидуальный психотерапевтический подход – скорее – программа поведенческого лечения, сочетающая индивидуальные сессии психотерапии, групповые тренинги, коучинг по телефону, группы терапевтов-консультантов, а также возможность изменить социальную или семейную ситуацию клиента (например, с привлечением друзей или родственников). Другие формы поведенческой терапии включают некоторые из этих компонентов, но не все – и это еще одна особенность диалектической поведенческой терапии.
Залог успешности ДПТ – обучение навыкам, которые помогут клиенту превратить свою по-настоящему несчастную жизнь в ту, которую хочется и стоит прожить. Мне выпала честь наблюдать это преображение много-много раз.
Эти навыки невероятно полезны для любого человека в повседневной жизни, поэтому их можно назвать навыками для жизни. Они помогают управлять эмоциями, преодолевать страхи и выстраивать отношения с близкими, друзьями, коллегами и миром в целом. Они влияют на любую практическую деятельность – например, на то, насколько хорошо мы выполняем свою работу.
Во всех этих навыках акцент делается на том, чтобы быть эффективным в социальной и практической сферах своей жизни. Одни люди более искусны в управлении эмоциями, другие – в решении практических задач, преодолении трудностей, которые также являются частью повседневной жизни.
Далай-лама сказал, что каждый хочет быть счастливым. Мне кажется, он прав. Мои клиенты тоже хотят быть счастливыми, поэтому моя задача – помочь им понять, как этого достичь, или хотя бы помочь почувствовать, что их жизнь имеет смысл. Счастье есть даже в самых привычных мелочах: вы просыпаетесь утром, гуляете с собакой, общаетесь с близкими, идете на работу, которая вам нравится. Иными словами – вам хочется встать с постели и прожить этот день. Это не значит, что в вашей жизни не должно быть негатива: у всех есть рутинные обязанности и неприятные эмоции. Я обучаю клиентов жизненным навыкам, с помощью которых можно признать проблему, изменить свое отношение к ней, найти позитив и принять негатив.
Мы, поведенческие специалисты, не считаем, что человек сам выбирает страдание. Мы знаем, что страдания вызваны чем-то в его жизни или кем-то в его окружении. А еще мы не верим, что люди против изменений. Если в результате жизнь меняется к лучшему, почему не попробовать? Традиционные психотерапевты никогда не говорят клиенту, что ему делать. А я говорю постоянно – и это еще одно отличие ДПТ.
Моя позиция такова: «Вы знаете, что вам нужно, но не знаете, как это получить. Ваша проблема в том, что у вас хорошие намерения, но нет хороших навыков. Я научу вас этим навыкам».
Эта книга, как и речь перед коллегами в тот июньский день, – история моей жизни: история о моем пребывании в институте, о том, как я пришла к клятве, как мне удалось выбраться из ада самой и найти способ помочь сбежать из него и другим людям.
Для меня до сих пор загадка, как в возрасте восемнадцати лет я скатилась в ад так быстро и настолько глубоко. Надеюсь, что мой успешный побег даст надежду тем, кто еще находится в аду. Я убеждена, что, если я смогла выбраться, значит, и другие тоже смогут.
Моя история имеет четыре тесно переплетающиеся линии.
Первая расскажет о том, как я очутилась в аду, как пообещала себе выбраться и вытащить других.
Вторая – это мое духовное путешествие, которое спасло меня. Это история о том, как я в конечном счете стала мастером дзен. Учение дзен кардинально повлияло на мой подход к разработке ДПТ и убедило в необходимости привнести осознанность в психотерапию.
Третья линия – это моя жизнь в качестве исследователя, в которой мне не раз пришлось столкнуться с трудностями, многочисленными отказами и ошибками, которые надо было исправлять.
Четвертая – история об огромной силе любви и отношениях, которые подарили мне лучшие минуты жизни, а позже обернулись глубоким горем. О доброте многих людей, всегда готовых прийти мне на помощь, и даре любить других, который спас меня от падения. Я расскажу о том, как снова сблизилась с сестрой после долгих болезненных лет разлуки, и о том, как стала мамой, а потом бабушкой.
Моя история – история веры, и еще она о том, как важна бывает удача. О том, что никогда нельзя сдаваться. О постоянных ударах, после которых каждый раз надо заставлять себя подниматься и продолжать снова и снова. О настойчивости и принятии, ведь диалектическая поведенческая терапия всегда и всему говорит «да»[2].
«Марша известна своей разносторонностью (например, она входит в Общество молодых христиан) и желанием помогать другим. Ее смех эхом разносится по коридорам, когда она устраивает очередной веселый, добрый розыгрыш. Авторитет Марши позволил ей стать номинанткой на звание Королевы Марди Гра и секретарем совета старших классов. Ее надолго запомнят за высокие идеалы, силу духа и чувство юмора».
Это запись в выпускном альбоме рядом с моей черно-белой фотографией. Мои светлые волосы модно уложены, улыбка светится счастьем. Мой облик полностью соответствует оптимистическому описанию. Под фотографией указан мой девиз: «Если это правильно – делай без колебаний».
Я выросла в Талсе, Оклахома, в благополучной и обеспеченной многодетной семье (шестеро детей!). С моей точки зрения и точки зрения многих других, мы были чудесной семьей. Мой отец, Марстон Линехан, занимал пост вице-президента нефтяной компании, был столпом общества и славился своей исключительной честностью и надежностью. Каждый вечер он непременно приходил к семейному ужину, а после мог снова уехать в офис, чтобы еще поработать. В более свободные дни он по пути домой заглядывал в церковь помолиться или навещал своих родителей, а после ужина мы вместе шли за газетой и мороженым.
Моя мама, Элла Мари (все звали ее Титой), была из рода луизианских каджунов[3], чем очень гордилась. Она активно занималась волонтерством, была отзывчивой, общительной и раскованной. Вместе с другими многодетными мамами она организовала еженедельный швейный клуб, где они штопали носки и белье, зашивали и перекраивали одежду. Со временем клуб превратился в сообщество, ставшее важной частью жизни их детей. Женщины из швейного клуба помогали друг другу устраивать детские дни рождения, организовывать свадьбы, похороны, прием гостей, приготовление еды, могли посидеть с больным и вообще всячески поддерживали друг друга. Как мама участвовала во всем этом с шестью маленькими детьми – до сих пор остается для меня загадкой. Она была красивой, веселой и, куда бы ни пришла, всегда оказывалась в центре внимания.
Мама ходила в церковь почти каждый день – обычно рано утром, пока мы спали. Еще она могла купить в секонд-хенде кусок ткани и сшить платье, похожее на наряд от кутюр. Она была очень одаренной. После ее смерти мы с изумлением узнали, что картины на стенах нашего дома, нарисованные, по нашему мнению, профессиональными художниками, на самом деле написала она. Она была творцом. А однажды газета Талсы поместила ее фотографию на первую полосу и назвала одной из самых красивых женщин города.
Мои старшие братья Джон и Эрл и младшие Марстон и Майк были симпатягами – успешными и популярными среди сверстников. Сестра Элин, которая на восемнадцать месяцев младше меня, была и по-прежнему остается стройной и прекрасной. Мне казалось, что Элин без труда удавалось быть идеальной дочерью, которую мама всегда ставила мне в пример. В детстве мы с сестрой плохо ладили.
Успешная карьера моего отца в крупной корпорации сделала нашу семью достаточно обеспеченной. У нас был большой красивый дом в испанском стиле на 26-й улице в хорошем районе. До школы можно было дойти пешком. Мама с любовью занималась нашим садом, заботясь о цветах и клумбах, декоративных кустарниках и магнолиях, которые она подрезала каждую весну. Она старалась сделать дом красивым не только внутри, но и снаружи. Я до сих пор помню ее фразу, что красота стоит любых усилий. Еще она говорила, что красота требует гораздо больше творчества и труда, чем денег. В противоположность Элин, я не унаследовала талант мамы. Я люблю свой дом, но смогла всего лишь немного приблизить его к маминому идеалу.
А еще была я. Увы, я не вписывалась в нашу семью и, по правде говоря, вообще куда-либо. В детстве у меня была подруга, жившая неподалеку. Я очень любила проводить с ней время и много раз ночевала у нее. Ее родители дружили с моими и были хорошими людьми. Почти каждый раз, когда я оставалась у них на ночь, я заболевала, и родителям подруги приходилось звонить моему папе, чтобы он забрал меня. В итоге они попросили папу не разрешать мне ночевать у них, и на этом все закончилось.
Когда моя семья шла играть в гольф, я отказывалась идти, потому что не любила гольф. (Папа утверждал, что я просто плохо играла. Неправда.) Когда мы отправлялись в дальние поездки, меня всегда укачивало. Один раз мне стало так плохо, что родителям пришлось оставить меня в доме тети на полпути. По выходным мы часто ездили в гости к друзьям, жившим рядом с озером. Я была единственной, кто ни разу не встал на водные лыжи. А еще я не могла сидеть в лодке со всеми, потому что у меня сильно болела, простите, пятая точка.
У меня почему-то никогда не получалось уложить волосы так, как нравилось маме. Я была единственным ребенком в семье с лишним весом – по меркам того времени в Талсе. Я не была стройной, как мама или Элин, а унаследовала плотное телосложение моего дедушки по линии отца. Сейчас, когда я смотрю на старые фотографии, я понимаю, что мой вес не был катастрофой, но в то время считалось иначе. Мои симпатичные старшие братья встречались исключительно с изящными девушками. Хотя я хорошо ладила с братьями (помню, как массировала брату спину, когда он возвращался домой с футбольного матча, или заправляла рубашку другого брата в брюки, когда он отправлялся на свидание), мы не были настолько близки, чтобы я могла поплакаться им и услышать слова поддержки. Не припомню, чтобы они хоть раз сказали: «Ого, Марша! Ты красотка!» Справедливости ради, я не помню и негативных комментариев с их стороны по поводу моей внешности. А однажды мы с сестрой решили стать чирлидершами футбольной команды школы – Элин приняли, а меня – нет.
Элин вспоминает, что в какой-то момент я просто перестала радовать свою мать, что бы ни делала. Все ее усилия превратить меня в милую и красивую девочку, соответствующую представлениям общества, не увенчались успехом.
И все же братья насмехались надо мной, пусть и не по поводу внешности. Их беззлобная дразнилка «Марша, Марша, рот-мотор» больно ранила меня. Мало того что я была непривлекательной, так еще и считалась болтушкой. Мой рот не закрывался, что было недопустимо в семье, ценившей утонченные беседы. Я безуспешно боролась с этой проблемой всю жизнь.
Постоянные попытки матери улучшить мои манеры понизили – по крайней мере частично – мою самооценку. Если кто-то говорил обо мне что-то неприятное, мать немедленно давала советы, как мне измениться, чтобы понравиться этому человеку. Она никогда не задавалась вопросом, что, может быть, что-то не так не со мной, а с людьми, сказавшими гадость? Я тоже не задумывалась об этом, пока много лет спустя не навестила свою невестку Трейси. Когда кто-то говорил что-то плохое о ее дочери, Трейси тут же вставала на защиту девочки. В одинаковой ситуации Трейси и моя мама реагировали по-разному. Интересно, какой бы я выросла, если бы моя мать вела себя так, как Трейси? Но они обе хотели как лучше, каждая по-своему.
По словам моей двоюродной сестры Нэнси, в четвертом классе я была «душой всех вечеринок, постоянной движущей силой, всегда предлагала что-то, всегда сыпала идеями, всегда лидировала». Я не помню этого, но, наверное, я действительно была такой до подросткового возраста. Недавно Нэнси сказала: «В шестом классе я решила, что ты – самый глубокий мыслитель из всех, кого я знаю, и можешь ответить на любой вопрос. У тебя всегда был интересный взгляд на мир».
В одиннадцатом классе меня номинировали на звание Королевы Марди Гра. Я не стала Королевой только потому, что старший класс собрал больше газет для переработки, чем мы[4]. Корону дают тем, кто зарабатывает больше денег от продажи старых газет, поэтому почти всегда побеждает девочка из двенадцатого класса. Но сам факт, что я была номинирована на это звание и избрана голосованием, говорит о моей популярности среди одноклассников. В начале двенадцатого класса меня выбрали секретарем совета старших классов, о чем сделана отметка в выпускном альбоме.
Хотя в те годы я была популярна и имела много друзей, у меня не складывались серьезные отношения с мальчиками. Почти у всех девочек был молодой человек, а я лишь изредка ходила на неудачные свидания. Когда приблизилось окончание школы, я скатилась в депрессию и потеряла всякое желание покидать свою комнату.
В мае 1961 года моим одноклассникам вручили выпускные дипломы, а девочку, которую «надолго запомнят за ее высокие идеалы, силу духа и чувство юмора», госпитализировали в Институт жизни – психиатрическое учреждение недалеко от Хартфорда, штат Коннектикут. В мгновение ока я стала заключенной в тюрьме «Томпсон II» – охраняемом отделении с двойными замками, где содержались самые беспокойные пациенты института. Я тонула в океане ненависти и стыда, чувствуя себя нелюбимой и покинутой, пребывая в состоянии неописуемой эмоциональной агонии – настолько сильной, что мне хотелось умереть.
Как такое могло произойти? Почему катастрофа настигла успешную, популярную, неунывающую девочку? И как мне удалось выбраться из ада и вернуть себя к жизни?
Когда меня привезли в Институт жизни 31 апреля 1961 года – за месяц до окончания школы, – моими главными проблемами, судя по записям врачей, была «повышенная напряженность и социальная самоизоляция». Еще я страдала от мучительных головных болей, таких сильных, что иногда мне приходилось звонить матери из школьного телефона-автомата и умолять ее забрать меня домой. Вряд ли она всегда верила моим стонам, но все же приезжала. Я начала посещать местного психиатра, доктора Фрэнка Нокса (скорее всего, это произошло после того, как мой терапевт не смог определить причину головной боли). Доктор Нокс порекомендовал родителям отправить меня в Институт жизни. Нам сказали, что я проведу там две недели, чтобы пройти диагностическое обследование.
У меня осталось одно крошечное воспоминание о своем первом дне в институте. Я сижу на крыльце отделения, смотрю на деревья и лужайки с ландшафтным дизайном. Вот и все. Я не помню, кто меня привез и что у меня спрашивали. Я даже не помню, что я чувствовала.
Через несколько дней я осознала, что режу себя, но у меня не осталось воспоминаний, как и почему я это делала. Сейчас все могут найти информацию о самопорезах, но в те годы подобные темы в обществе не обсуждались, и я точно ничего не знала о порезах до госпитализации.
Вот как это описано в моей истории болезни: «Разбила стекла своих очков и нанесла поверхностные рваные раны на левое запястье». То есть я намеренно разбила очки. А вдруг они разбились случайно? Я не знаю. Психиатры утверждают, что самоповреждение – распространенное явление в лечебных учреждениях. Пациенты практически не ощущают боли и парадоксальным образом успокаиваются после совершения разрушительного акта. Это большая проблема для близких, но не для пациента, который нашел такой дикий способ избавления от эмоциональной боли. Когда человек наносит себе порезы, в кровь поступают эндорфины, которые условно можно назвать натуральными опиатами. Они снижают уровень стресса и дарят ощущение блаженства.
Какими бы ни были мои мотивы, спустя несколько дней после первого самопореза меня перевели в самое надежное отделение института – «Томпсон II». Скорее всего, меня посадили на психотропные препараты и со временем увеличивали дозировку. Жаль, что меня не отправили домой, сейчас я знаю, что лечебные учреждения иногда причиняют больше вреда, чем пользы. Сотрудники института не были чудовищами. Они просто не знали, как лечить людей с подобными проблемами.
Моя подруга Себерн Фишер саркастически шутит, что я наверняка попала в «Томпсон II» через мрачные подземные тоннели, где царит стойкий запах канализации. Два медбрата тащили меня в холщовом мешке, как тушу подстреленного оленя.
Себерн была еще одной «заключенной» и моей единственной подругой в институте. Потеряв друг друга на долгие годы, мы позже встретились и по сей день остаемся друзьями.
Себерн описывает «Томпсон II» того времени как Белвью[5] – с запахом мочи, размазанными по стенам фекалиями и постоянно кричащими душевнобольными, которые то дрались, то разгуливали голышом. Я мало что помню. Одно из немногих воспоминаний – худая пожилая женщина, которая целыми днями сидела в кресле. Когда я проходила слишком близко, она пинала меня своими большими тяжелыми ботинками.
А еще там была белокурая безумная Нэнси, которая постоянно напевала «Русалку Минни»[6]:
Как мне было славно однажды
С русалкой по имени Минни!
Так не случается дважды.
Летели мы с нею в пучине,
Морские звезды светили,
И страстная ночь – как впервые.
Как мне было славно однажды!
Как мы друг друга любили!
Я до сих пор слышу ее голос.
Оказавшись в «Томпсон II», я продолжила себя резать – гораздо серьезнее, чем в первый раз. Я разбивала окно и проводила острыми, как нож, осколками по рукам и бедрам. Потом я начала прижигать себя сигаретами (в те времена в больницах разрешали курить). Я била не только окна, но и все, что попадалось под руку, и стала настолько неуправляемой, что меня часто остужали холодными компрессами, а иногда надолго отправляли в изолятор – однажды на целых три месяца.
Я не могу объяснить, что со мной произошло в институте. Наверное, я просто чокнулась. Я каким-то образом разучилась управлять не только своими эмоциями, но и поведением. Успешная девочка из школы Монте-Кассино исчезла. Она превратилась в «одного из самых беспокойных пациентов больницы», если верить записям врачей. Девочка из Талсы, штат Оклахома, приобрела новую популярность.
Это было стремительное и глубокое падение в ад. Я потеряла контроль. Потеряла себя. За десятилетия работы я ни разу не видела, чтобы кто-то так же быстро и мощно вышел из-под контроля, как я когда-то. Я не знаю, что случилось. Не знаю, мог ли персонал это предотвратить. Я ничего не понимаю об этом времени.
Мне кажется, будто это была не я. Кто-то другой пытался навредить мне. Я тихо сидела, никаких мрачных мыслей, и вдруг внезапно понимала, что собираюсь покалечить себя. Порезаться, обжечься, сломать руку. Я часто рассказывала медсестрам об этом состоянии и умоляла их остановить меня. При этом я всегда оказывалась быстрее, и они не успевали меня защитить. Мне казалось, будто за мной неустанно следят, будто меня преследует убийца, который неизбежно меня поймает. Я пыталась спастись, но сил было недостаточно. Кто-то другой заставлял меня бить окна и зверски резать себя, пока не вмешивались медсестры.
Даже когда я находилась в изоляторе, где были только кровать, прикрученная к полу, стул, окно с решеткой и пристальный, немигающий взгляд медсестры, я успевала встать на стул и прыгнуть ласточкой вниз, чтобы приземлиться головой в пол. Никто не мог меня остановить. Я делала это постоянно. Мной управлял импульс. Я уверена, что из-за травм головы, а также из-за двух продолжительных серий электрошоковой терапии, которую сегодня считают варварством, я повредила мозг, и это повлияло на мою память. Известный психиатр и психоаналитик доктор Зелински, с которым я общалась какое-то время, считает, что у меня было раздвоение личности. Но я уверена, что это не так.
Я подолгу стояла посреди палаты в «Томпсон II», словно оловянный солдатик, не в силах пошевелиться, с ощущением полного опустошения, не имея возможности рассказать о происходящем внутри меня и точно зная, что мне никто не поможет. Мой психиатр доктор Джон О’Брайен очень старался помочь, но был бессилен. Вероятно, наши сеансы преследовали стандартную психиатрическую цель – попытаться раскрыть бессознательную основу моего неадекватного поведения. Я помню, как стояла перед его кабинетом (наверное, в тот день у меня была привилегия свободного передвижения по отделению), жалея, что сегодня нет сеанса.
Я ценила его заботу. Спустя годы он рассказал мне, как сильно был привязан ко мне и как много проблем я ему создавала. Между сеансами я писала ему письма – то гневные, то полные разочарования, – пытаясь объяснить, что со мной происходит. Но он мало чем мог помочь мне, потому что не знал как – исследований на эту тему еще не было.
В аду я была одна.
Я знаю, что такое ад, но не могу найти слов для его описания. Любые фразы кажутся недостаточно мощными, чтобы рассказать, насколько он ужасен. Слово «ужас» не передает те ощущения. Когда я размышляю о своей жизни, я часто ловлю себя на мысли, что во всей вселенной нет такого количества счастья, чтобы оно уравновесило жгучую, мучительную, невыносимую эмоциональную боль, которую я испытала много лет назад.
Что, если бы Бог предложил мне прожить жизнь заново? Я всегда любила Бога, так как же я могу сказать Ему «нет»? Я часто повторяла: «Да будет воля Твоя». Но, с другой стороны, где взять силы сказать «да»? Наверное, если бы я знала, что моя жизнь спасет других, я бы согласилась. Слава богу, мне никто не предлагал.
В клинике время текло медленно, и, чтобы занять себя, я много рисовала, писала стихи и вела дневники. Автопортрет и стихотворение – лишь два проблеска моего душевного состояния того периода. Несколько лет назад бо́льшая часть моих дневников сгорела при пожаре в вашингтонской квартире. Мои воспоминания превратились в дым.
Это стихотворение я написала в изоляторе:
Я в комнате с белыми стенами
Закрыта, но я на свободе.
Душа моя где? Потеряна.
Осталось лишь тело. Напротив
За дверью милая женщина
Чутко за мною глядит.
Но мысли и чувства утеряны,
За ними не уследишь…
В комнате мрачно и страшно,
Предметы зловеще молчат,
Мне хочется спать, но опасно,
Предметы ночью не спят…
Я в комнате с белыми стенами.
Душа моя где? Потеряна.
Я довольно часто писала письма матери. Элин говорит, что после каждого письма мама плакала всю ночь. Наверное, ей невыносимо было читать о моих физических ранах, эмоциональной агонии и желании вернуться домой, чтобы умереть.
На лекциях я рассказываю психологам, как ощущают себя люди с суицидальными наклонностями:
«Человек словно заперт в маленькой комнате-колодце с высокими белыми стенами. Нет света – ни ламп, ни окон. Жарко, влажно, раскаленный пол – как земля ада. Дикая, кипящая головная боль. Человек ищет дверь в достойную жизнь, но не может найти ее. Долбить стены бессмысленно. Кричать и стучать бесполезно. Человек бьется головой, чтобы отключиться и ничего не чувствовать, но это не помогает. Молитвы не спасают. Находиться в комнате настолько мучительно, что кажется невозможным пробыть там еще хотя бы секунду. Любой выход кажется подходящим. Единственная дверь, которую человек наконец находит, – это дверь с табличкой “суицид”. И желание открыть ее становится непреодолимым».
«Дорогой доктор О’Брайен!
Мне так одиноко. Пожалуйста, помогите мне. Я понимаю, что вы стараетесь, но я чувствую себя так, будто сижу в лодке, изо всех сил гребу веслами, но лодка намертво прикована якорем. Что мне делать? Я застряла в паутине! Я ненавижу это место, но еще больше ненавижу себя. Я хочу умереть.
Я не могу описать бо́льшую часть своего двухлетнего пребывания в клинике из-за почти полной потери памяти и сгоревших дневников. Я могу рассказать лишь несколько эпизодов благодаря воспоминаниям моей подруги Себерн.
Мне очень хотелось вырваться из «Томпсон II» – тюрьмы, из которой не видно неба и не слышно пения птиц. Моя жизнь состояла из череды увечий. Я звала смерть, потому что не видела иной возможности выбраться из глухой белой комнаты. Я бежала к таксофону и в отчаянии звонила домой. «Мама, пожалуйста, забери меня домой, – умоляла я. – Пожалуйста!» Она всегда отвечала одинаково: «Если ты вернешься, отец отправит тебя обратно».
Я перестала существовать для своего отца в апреле 1961 года, когда попала в психиатрическую клинику. Папа был консервативным католиком из Райзинг-Сана, штат Огайо. Он чуть не умер от голода, копая канавы во время Великой депрессии, а потом вытащил себя из бедности и достиг впечатляющих высот. Он не понимал, что со мной происходит. Он был уверен, что я могу взять себя в руки, если действительно захочу, а значит, жалеть меня глупо. Он терпеть не мог моих проблем и просил мать не идти у меня на поводу. Я не очень понимаю, как он мог говорить такое моей маме. Неудивительно, что она постоянно звонила бабушке, но и та убедила ее, что у меня генетическое нарушение и мама не может помочь.
Когда становилось совсем невыносимо, я пыталась сбежать из больницы. Иногда нам разрешали выходить в маленький закрытый двор возле отделения, и я перелезала через забор – по крайней мере я так помню. Когда позже я приехала в институт, то поняла, что вряд ли могла преодолеть трехметровые стены. Но я точно пыталась. Разумеется, меня ловили и сажали под замок.
Один из побегов был почти успешным. Я дошла до ближайшего городка и заглянула в кафе. Попросила стакан воды, выпила, отправилась в туалет, разбила стакан и порезала руку. Вот и все. Порез не был серьезным, но кровищи вытекло море. Когда меня обнаружили сотрудники кафе, они вызвали полицию. «Пожалуйста, не отвозите меня обратно», – плакала я, хотя знала, что это бесполезно. Полицейские перевязали мне руку и спросили: «Как ты хочешь доехать до клиники – побыстрее прямым маршрутом или в объезд по живописной дороге?» Я выбрала второй вариант, и они немного покатали меня.
Это был простой, но чудесный подарок для отчаявшейся девочки, которую считали сумасшедшей. Благодарность до сих пор в моем сердце.
«Дорогой доктор О’Брайен!
Я не могу описать вам (и кому-либо еще) свои ощущения, но точно знаю – мне не место в этом отделении. Если я не права, значит, я такая же чокнутая, как и все остальные здесь.
Я подавлена, удручена, опустошена и несчастна, и мне хотелось бы никогда не рождаться. Я ненавижу это место. Вы никогда не поймете, насколько мне тяжело. И как мне хочется умереть, умереть, умереть, умереть. Я совсем одна, и моя лодка никогда не сдвинется с места. Я очень одинока. Меня не радуют даже мысли о встрече с Элин. Почему вы не можете помочь мне? Дома я могла забыть все эти чувства, просто занимаясь делами, но здесь нечем отвлечься. Чудовища выходят наружу. Это пугает меня.
В «Томпсон II» было около двадцати пациентов. У тех, кто не представлял для себя опасности, были отдельные палаты. Пациенты, которые могли себе навредить (я была в их числе бо́льшую часть времени), находились под постоянным наблюдением и спали в общем помещении, похожем на коридор. Там было два ряда по четыре койки. Уединиться было невозможно – даже в туалет нас сопровождали медсестры, не разрешая закрывать дверь (только представьте, насколько это унизительно). Мы часто протестовали, и у персонала был официальный способ утихомирить нас – холодные компрессы.
Терапия холодными компрессами заключалась в том, что человека раздевали догола, плотно обматывали мокрыми простынями, предварительно выдержанными в морозильной камере, и привязывали ремнями к койке. Нужно было неподвижно лежать четыре часа. Цель терапии – успокоить возбужденного пациента, и физиологически этот метод срабатывал: пульс замедлялся, кровяное давление снижалось, наступала реакция расслабления. Поначалу холод казался нестерпимым до боли, но тело постепенно согревало простыни, и эти ощущения исчезали. Многие пациенты считали эту терапию настолько невыносимой, что успокаивались при одной угрозе ее применения. Когда мы болтали во время тихого часа, медсестрам было достаточно лишь погреметь кубиками льда в металлическом контейнере, чтобы в палате воцарилась тишина.
Но мне холодные компрессы приносили облегчение. Они помогали унять внутренних демонов. Я добровольно шла на терапию, когда чувствовала, что становлюсь неуправляемой.
Изолятор был единственным местом, где я чувствовала себя в относительной безопасности. Там мое саморазрушительное «я» исчезало. В изолятор запирали по двум причинам. Во-первых, чтобы уберечь нас от самих себя. Во-вторых, считалось, что опыт в изоляторе будет негативным и заставит человека изменить проблемное поведение. Со мной вторая причина не работала: мне нравился изолятор из-за ощущения безопасности. В моей истории болезни зафиксировано, что чем больше меня пытались контролировать, тем хуже мне становилось. Заточение не могло заставить меня изменить проблемное поведение – наоборот, вызывало противоположный эффект.
Позже, работая психотерапевтом, я попала в ту же ловушку. Когда видишь, что пациент близок к суициду, начинаешь нервничать, и твое желание контролировать его растет. В какой-то момент я сама занимала позицию медперсонала института. Но со временем осознала, что любые попытки контролировать человека с суицидальными наклонностями приводят к негативным последствиям. Контроль лишь поощряет и усиливает неадекватное поведение. Это стало для меня важным открытием.
«Дорогой доктор О’Брайен!
Итак, две причины, по которым я чувствую себя несчастной.
Первая – я толстая и страшная. Раньше я думала, что стану счастливой, если буду такой же стройной, как Элин и мои подруги. Теперь я в этом не уверена.
Вторая причина – моя непопулярность у мальчиков, особенно в старших классах. Уже целый год никто не приглашал меня на свидание. Возможно, причина в моем весе, но боюсь, что это не так.
Когда я перечитываю это письмо, меня поражает, какой инфантильной и эмоционально незрелой я стала в клинике, какой непохожей на разумную девочку из Талсы. Этот контраст я наблюдала у многих подростков с суицидальными наклонностями.
В конце коридора «Томпсон II» стояло пианино, и поначалу я много играла на нем. У меня хорошо получалось, но после многочисленных сеансов электрошоковой терапии я забыла почти все и всех и, к сожалению, утратила способность понимать нотную грамоту и играть на фортепиано. Музыка всегда была моим способом выразить эмоции. Я по-прежнему надеюсь, что однажды снова смогу играть. Именно сидя за пианино, я дала обет Богу.
Обычно я находилась под постоянным наблюдением, но в тот день я, видимо, хорошо себя вела и меня оставили в одиночестве. Я сидела за фортепиано и отчаянно спрашивала: «Боже, где ты?»
Бо́льшую часть жизни я следовала заповедям и подчинялась Божьей воле – и вовсе не из страха и не для того, чтобы получить что-то взамен. Поступать так, как велит Бог, мне было в радость. Представьте, что вашему любимому нравится какое-то ваше платье и вы надеваете его, чтобы порадовать человека.
«Боже, где ты?» – плакала я. Я четко помню, как стою в изоляторе, смотрю на оконную решетку и потерянно повторяю фразу: «Боже, почему ты оставил меня?»
Я села за пианино и почувствовала себя самой одинокой душой среди других одиноких душ. Не знаю, что заставило меня дать обет, но именно в этот момент я поклялась Богу, что выберусь из ада, а потом вернусь и вытащу других. С тех пор обет определяет мою жизнь.
Тогда я не знала, что мне нужно сделать для выполнения клятвы. Но я была полна решимости, и это сыграло ключевую роль.
Когда я находилась в Институте жизни, ко мне изредка приезжали брат Эрл и сестра Элин (не могу похвастаться, что помню их визиты). Они видели, что я растолстела, стала медлительной и похожей на зомби из-за лекарств и электрошоковой терапии. Мама тоже навещала меня, но в моей памяти остался лишь один случай – когда она предложила мне прокатиться на машине. Я была на седьмом небе от счастья, потому что выход из отделения – большое событие. Я столько времени провела взаперти, не имея возможности вдохнуть свежий воздух или взглянуть на небо, что это казалось чем-то невероятным.
Из клиники мы поехали на заправку, и начался ливень. Я с восторгом выскочила из машины, по-моему, начала кружиться под дождем и громко смеяться. Не помню подробностей – только то, что на мне было короткое ситцевое платье и я была очень счастлива.
Мама оторопела. «Что ты делаешь? – закричала она. – Быстро в машину!»
Сев в машину, я услышала, что мы должны немедленно вернуться в клинику. Я не верила своим ушам. «Почему? Я же так давно не была на улице! А здесь так чудесно!» Мое радостное ощущение свободы показалось матери проявлением безумия. Она отвезла меня обратно в институт, вероятно, испугавшись, что мне резко стало хуже. Бедная мама изо всех сил старалась поступать правильно, но у нее обычно не получалось.
Не могу передать, насколько изматывает длительное лечение. Это очень странно – скучать, переживая огромную внутреннюю драму. Парадокс, правда? Себерн описывала это так: «Застывший ледяной ландшафт с вулканами. Тебя преследуют извержения, но ты ощущаешь себя в бесплодной пустыне». Из развлечений – только телевизор в общем зале. Приходилось договариваться, что смотреть, а это было непросто для людей разного возраста. Мы сами придумывали себе развлечения.
Одна девочка-подросток из нашего отделения умела взламывать замки. Я не знаю, где она этому научилась. Как-то четверо из нас – взломщица, Себерн, я и еще одна девочка – решили сыграть в игру «Побег». Мы не приняли снотворное и дождались, пока уснет дежурная медсестра. Около одиннадцати вечера взломщица ловко сделала свое дело, и мы пробрались на чердак, заваленный старыми протезами и медицинскими предметами загадочного вида. Оттуда нам удалось выбраться на улицу, и вот мы уже стояли перед главным корпусом больницы. Я помню, что мы возбужденно радовались своей проделке.
А потом мы задумались: и что теперь? На самом деле никто не собирался убегать из больницы. Это была просто шутка. Внезапно испугавшись возможных последствий, мы вчетвером, в ночных рубашках и домашних тапочках, пробрались в приемное отделение, молясь, чтобы с нами не сделали ничего ужасного. Наверняка нас наказали, но я этого не помню. Каким бы ни было наказание, оно стоило этого безумного момента восторга.
«Дорогой доктор О’Брайен!
Чего я боюсь? Я боюсь никогда не выйти замуж и остаюсь здесь, чтобы у меня было хорошее оправдание. Боюсь прослыть странной, поэтому разрешаю себе быть ею, разбивая окна. Боюсь, что стройная фигура не решит моих проблем, поэтому остаюсь толстой, чтобы избежать разочарования. Боюсь, что Элин всегда будет привлекательнее меня, даже если я похудею. Боюсь, что мать не полюбит меня даже худой, поэтому я опять остаюсь толстой».
Сегодня я стыжусь писем, подобных этому. Поэтому я награждаю себя медалью за смелость включить его в эту книгу. Стихотворение, которым я поделилась ранее, отражает мое состояние в тот период. Я была безумной. Я билась головой об пол. Зачем? Понятия не имею. Я знаю, что мне не хотелось находиться в клинике, но мною владели только те чувства, которые я болезненно выразила в стихотворении. Сейчас мне хочется расплакаться из-за той девочки. Возможно, поэтому я хороший психолог: я понимаю, что чувствуют мои клиенты.
Максимальным наказанием за попытку самоубийства или нанесенные себе травмы было заточение в изоляторе. Почему-то считалось, что четыре стены обеспечат внешнюю безопасность, блокируя внутреннюю самоагрессию человека. А еще изолятор должен был воспитывать буйного пациента, сокращая случаи неадекватного поведения в будущем. Я часто и подолгу гостила в изоляторе – последний раз целых двенадцать недель, с начала ноября 1962 года до начала февраля 1963 года, немыслимый период даже в те времена. Там запрещалось курить и общаться с другими пациентами. Но у меня все сложилось иначе.
Именно в заточении я познакомилась с Себерн, которая была на пару лет старше меня. Мы быстро подружились – как боевые товарищи. Хотя подробности ее жизни я узнала лишь годы спустя.
Как и у многих моих клиентов, прошлое Себерн было во много раз травматичнее моего. Сначала ее приняли в «Томпсон I» – относительно свободное отделение института, а через полгода после неудачной попытки повешения перевели в «Томпсон II». Себерн попыталась покончить с собой после того, как это удалось другой пациентке: в психиатрических больницах суицид заразен.
Несмотря на запрет общаться, мы с Себерн много говорили – я сидела на краю койки, а она стояла в дверном проеме и курила. Мы стали близкими подругами отчасти потому, что были одинаково проблемными. Наши имена часто появлялись в утренних списках нарушителей порядка.
В то время я много курила – по три пачки в день. В изоляторе запрещалось курить, но медсестра жалела меня и разрешала Себерн подойти достаточно близко, чтобы выдыхать дым от сигареты прямо мне в лицо. Вот такое пассивное курение!
Риск оказаться в изоляторе сдерживал проблемное поведение – для большинства людей. Но для меня изолятор был местом, где я чувствовала безопасность. По той же причине я иногда мечтала о холодных компрессах.
Когда я рассуждаю как поведенческий специалист, я предполагаю, что изолятор только усиливал мою неадекватность. Все происходило так: я плохо себя веду (ломаю что-то, травмирую себя), меня изолируют, вместо стресса я погружаюсь в чувство безопасности – и снова веду себя плохо, чтобы попасть в изолятор. То есть реакция персонала на мое плохое поведение подкрепляла мое плохое поведение. Вряд ли я осознавала, что делаю. Скорее, это была неосознанная стратегия. Но никто этого не понимал.
Сегодня я наблюдаю иную ситуацию: у меня много клиентов, суицидальное поведение которых укрепилось после пребывания в больничных стенах из-за внимания и заботы, которую они там получали. Это аналогичная причинно-следственная связь.
«Дорогой доктор О’Брайен!
Мне хочется только одного – плакать, кричать, выть. Проблема в том, что у меня не получается. Я даже не могу разбить окно, потому что единственная нахожусь под постоянным наблюдением и за мной пристально следят. Я чувствую себя бомбой, потерявшей фитиль, – хочу взорваться и не могу. Я забинтована тысячей простыней, и у меня нет возможности освободиться. Честно говоря, я не знаю, что делать.