Вот эта-то прекрасная, величественная природа одна и совершила все воспитание Иисуса. Он учился читать и писать, без сомнения, по восточному методу, состоящему в том, что ребенку дают книгу и заставляют повторять ее в такт с товарищами до тех пор, пока он не выучит наизусть. Сомнительно, однако, чтоб он понимал еврейские книги на подлинном их языке. Он приводит иногда тексты из них, но как это видно из сказаний его биографов, на арамейском языке. Принципы его экзегетики, сколько мы можем о них судить по экзегетике его учеников, имели много общего с бывшими тогда в общем ходу и составляющими дух Таргуммима и Мидрашима.
Должность школьного учителя в маленьких еврейских городках исправлял обыкновенно гаццан или чтец синагоги. Более высокие школы книжников или соферимов Иисус посещал мало (быть может, в Назарете такой школы не было), и вообще Он не обладал ни одним из тех знаний, которые в глазах толпы дают право на ученость. Тем не менее, было бы большой ошибкой думать, что он был невежда в обычном для нас смысле этого слова. У нас школьное образование проводит глубокую черту различия в личном достоинстве между получившими и не получившими его. Но не так было на Востоке; не так было, вообще, в доброе старое время. Ныне, при нашей изолированной и чисто индивидуальной жизни, человек, не прошедший школу, отличается некоторой грубостью. Это явление неведомо там, где нравственная культура и общий дух времени передаются путем беспрестанного общения людей между собою. Араб, отроду не ведавший никаких учителей, тем не менее, обнаруживает иногда значительное развитие; его шатер является известного рода открытой академией, где из взаимного общения людей, сведущих и опытных, рождается великое умственное и даже литературное движение. Изящество манер и тонкость ума не имеют на Востоке ничего общего с так называемым у нас воспитанием. Напротив, педантами и неблаговоспитанными здесь как раз и считают люди ученых. В этом общественном строе невежество, которое у нас почти всегда отталкивает человека в низший слой общества, там, наоборот, есть существенное условие великих дел великой оригинальности.
Мало также вероятия, чтоб Иисус знал по-гречески. Этот язык был слабо распространен в Иудее, за исключением правящих классов и населенных язычниками городов, как, например, Кесарея. Обычным языком Иисуса было смешанное с еврейским сирийское наречие, на котором тогда говорила Палестина. Еще менее оснований думать, чтоб он был знаком с греческой культурой. Греческая наука была в большом гонении у палестинских учителей, которые за одно проклинали «того, кто разводит свиней, и того, кто учит сына греческой премудрости». Во всяком случае, эта наука не проникала в такие маленькие городки, как Назарет. Конечно, несмотря на анафему ортодоксов, были в то время и такие иудеи, которые уже восприняли и усвоили себе греческую культуру. Не говоря об иудейской школе Египта, где еще за двести лет перед тем делались попытки к слиянию эллинизма с иудаизмом, один еврей, Николай Дамасский, в эту именно эпоху считался одним из самых замечательных, самых ученых, самых влиятельных людей своего века. Вскоре за тем Иосифу Флавию суждено было представить другой пример еврея, совершенно эллинизированного. Но Николай был евреем разве только по происхождению, а Иосиф заявляет, что он составлял между соотечественниками исключение, и вся иудейская школа Египта, считавшаяся ересью, отделилась от Иерусалима в такой степени, что мы не находим о ней ни малейшего упоминания ни в Талмуде, ни в еврейском предании. Несомненно лишь одно, что в Иерусалиме греческий язык тогда изучали мало, что греческую науку находили опасной, что занятие ею считалось пристойным для рабов или для суетной прикрасы женщин. Одно лишь изучение Закона считалось почтенным и достойным серьезного мужа. Один ученый раввин на предложенный ему вопрос, когда всего приятнее учить детей «греческой мудрости», отвечал: «в тот день и час, когда нет ни дня, ни ночи; как сказано о законе: изучай его днем и ночью».
Итак, ни прямым, ни косвенным путем ни один элемент эллинской культуры не достиг Иисуса. Вне науки иудаизма он ничего не знал; его ум сохранил ту простодушную наивность, которая всегда ослабляется обширным и многосторонним образованием. Даже в самой сфере иудаизма он остался чужд многих таких стремлений, которые шли почти параллельно с его собственными. Так, ему совершенно не известны были, с одной стороны, аскетизм ессеев и терапевтов, с другой – превосходные теории религиозной философии, созданные иудейской школой Александрии, гениальным представителем которой был в его время Филон. Встречающиеся на каждом шагу черты сходства между ним и Филоном, эти прекрасные изречения о любви к Богу, о человеколюбии, об успокоении в Боге, которые в сочинениях знаменитого александрийского мыслителя звучат отголоском евангелий, легко объясняются одинаковым направлением возвышенных умов, которое обусловливалось господствующим духом времени.
К счастью для него, он столь же мало был знаком и с уродливой схоластикой, которая преподавалась в иерусалимских синагогах и из которой скоро вышел Талмуд. Если, может быть, и случалось некоторым фарисеям заносить ее в Галилею, то он не прислушивался с их проповеди, а когда впоследствии ему пришлось столкнуться к этой пустой казуистикой, то она внушила ему только отвращение. Можно, впрочем, думать, что учение Гиллеля было ему небезызвестно. Гиллель за пятьдесят лет до Иисуса высказывал афоризмы, во многом сходные с Иисусовыми. По своей кротости, своему равнодушию к мирским благам, мягкости характера и по нападкам своим на лицемеров и первосвященников Гиллель был прямым учителем Иисуса, если только можно говорить об учителе у человека столь высоко оригинального.
Гораздо большее влияние имело на него чтение Ветхого Завета. Канонические священные книги распадались на две главные части: Закон, т. е. Пятикнижие, и Пророки в том виде, в каком мы знаем их теперь. Обширная аллегорическая экзегетика работала над всеми этими книгами и старалась извлечь из них то, чего в них не было, но что отвечало упованиям данной эпохи. Закон, представлявший не древние постановления страны, а скорее несбыточные утопии, фантастические предписания и благочестивые подделки, относившиеся ко времени царей пиетистов, сделался неисчерпаемым источником для самых хитрых толкований с тех пор, как нация лишилась самостоятельности. Что касается пророчеств и псалмов, то сложилось убеждение, что в этих книгах каждое сколько-нибудь темное таинственное выражение относилось к Мессии, и в нем прежде всего искали тип, который должен был осуществить все национальные надежды. Иисус разделял общее влечение к этим аллегорическим толкованиям, но вместе с тем, и истинная поэзия Библии, которой наивные иерусалимские толкователи совершенно не замечали, была открыта его могучему духу. Закон, по-видимому, не имел в глазах его особенного обаяния; он был убежден, что мог бы и сам дать в этом роде нечто лучшее; но религиозная поэзия псалмов как нельзя более отвечала его мягкой, лирической душе; эти священные песни в течение всей его жизни служили ему духовной пищей и ободрением. Пророки, особенно Исайя и его продолжатели в эпоху вавилонского пленения, с их пламенным красноречием, с их грезами о светлом будущем, с их негодующими обличениями, которые смягчались пленительными образами, сделались его истинными наставниками. Он без сомнения читал также многие из апокрифов, тех довольно уже поздних сочинений, авторы которых для придания им авторитета, составлявшего монополию только самых древних писателей, прикрывали свои произведения именем какого-нибудь пророка или патриарха. Одна из этих книг особенно поражала его. Это была книга Даниила, написанная неведомым еврейским энтузиастом времен Антиоха Епифана и освященная известным именем древнего мудреца, книга эта была как бы эхом Израиля за последнее время. Ее автор, истинный творец философии истории, первый имел смелость взглянуть на историческую эволюцию и на смены царств как на явления, подчиненные судьбам еврейского народа, Иисус был с детства проникнут этим высоким упованием. Возможно, что ему знакомы были также книги Еноха, пользовавшиеся тогда авторитетом наравне со священным писанием, и другие книги в этом же роде, столь сильно возбуждавшие народное воображение. Пришествие Мессии во всей его славе и одновременно столь страшное, народы, низвергающиеся один за другим в бездну, конечное разрушение неба и земли, – все это беспрестанно рисовалось его фантазии; а так как все эти перевороты считались очень близкими, и множество людей высчитывали срок их наступления, то область сверхъестественного, в которой постоянно витали благодаря подобным видениям его мысли, стала казаться ему совершенно натуральной и простой.
Как ложны были его представления о тогдашнем мире, видно на каждом шагу из подлинных его речей. Ему мир представляется еще разделенным на царства, которые ведут между собою войны; он, по-видимому, ничего не знает ни о «римском мире», ни о новом состоянии общества, которым был славен его век. О могуществе Империи он не имел никакого определенного понятия. До него дошло одно только имя «Кесарь». Он видел, как строились в Галилее или ее окрестностях: Тивериада, Иулиада, Диокесарея, Кесарея, пышные сооружения иродов, старавшихся этими великолепными постройками выразить свое восхищение перед римской цивилизацией и свою преданность членам фамилии Августа; ныне, по странному капризу судьбы, искаженные имена этих городов служат названиями ничтожных бедуинских поселков. Он знал, вероятно, что Себасту, создание Ирода Великого, показной город, развалины которого имеют такой вид, точно все эти украшения были привезены сюда совершенно готовыми, и их оставалось только расставить на месте, как декорации. Эта архитектура тщеславия, привезенная в Иудею из заморских стран, эти сотни колонн, все одного диаметра, годные для украшения разве какой-нибудь пошлой «улицы Риволи», – вот что он называл «царствами мира его и всей их славой». Эта роскошь, созданная по заказу, это казенное искусство были ему не по душе. Он гораздо более любил свои галилейские деревни, где беспорядочно перемешивались хижины, хозяйственные постройки, высеченные в скалах, виноградные тиски, колодцы, гробницы, фиговые и масличные сады. Он держался всегда ближе к природе. Царский двор представлялся ему наполненным придворными, разряженными в дорогие, блестящие платья. Милые несообразности, которыми изобилуют его притчи, как только на сцене появляются цари или сильные мира сего, доказывают, что аристократическое общество он представляет себе как деревенский юноша, который смотрит на «свет» сквозь призму своей наивности.
Еще менее знакомо было ему важное завоевание греческой науки, эта основа всякой философии, вполне подтверждаемая всем современным знанием: идея, заключавшаяся в отрицании сверхъестественных сил, которым простодушная вера древнейших времен приписывала управление вселенной. Почти за сто лет до него Лукреций превосходно формулировал идею незыблемости общего закона природы. Отрицание чудес, мысль, что все в мире происходит согласно естественным законам, нарушить которые никакие высшие существа не могут, – эта мысль тогда была уже общим достоянием великих школ во всех странах, познакомившихся с греческой культурой. Быть может, не чужда она была даже Вавилону и Персии. Но об этих завоеваниях науки Иисус ничего не знал. Несмотря на то, что он родился в эпоху, когда уже провозглашен был принцип положительного знания, однако ж, он жил в области сверхъестественного.
Может быть, никогда еще не была в евреях так сильна жажда к чудесному. Даже Филон, живший в крупном центре тогдашнего интеллектуального мира и получивший очень широкое образование, не чужд самых вздорных и низкопробных суеверий.
Иисус ничем не отличался в этом отношении от своих земляков. Он верил в дьявола, которого считал каким-то гением зла, и вместе со всеми воображал, что нервные болезни являются делом демонов, которые овладевают больным и волнуют его. Чудесное не казалось ему исключением, оно было для него нормальным. Понятие о сверхъестественном и о его невозможности является на свет лишь со дня рождения экспериментального естествознания. Кто не имеет никакого понятия о физике, кто думает, что молитвой можно изменить движение облаков, остановить болезнь и саму смерть, тот не видит в чудесах ничего особенно странного, потому что весь мировой порядок кажется ему зависящим от произвола Божества. Такое умственное состояние было для Иисуса постоянным. Но на его великую душу эти верования производили действие совершенно обратное тому, какое они имеют на рядовых людей. У последних вера в непосредственное вмешательство Божие обыкновенно вызывает простодушное легковерие и шарлатанские плутни. У него, напротив, она выражалась в глубоком сознании самых близких отношений человека к Богу и в преувеличенном благодаря этому доверии к могуществу человека – дивная ошибка, таившая в себе источник его силы! Ибо если она и должна была со временем повредить ему в глазах физика и химика, то она давала ему над современниками такую власть, какою не обладал еще ни один смертный ни до, ни после него.
Уже в раннем возрасте обнаружился его оригинальный характер. Легенда с удовольствием повествует о том, как он еще двенадцатилетним отроком восстал против родительской власти и как ради своего призвания не задумался свернуть с проторенного пути. Положительно известно, по крайней мере, то, что родственные отношения имели для него мало значения. В своей семье он, по-видимому, не пользовался любовью, а по временам и сам бывал к ней не слишком нежен. Иисус, как и все люди, преданные исключительно своей идее, ни во что не ставил кровные узы. Единственная связь, которую признают такие натуры между людьми, это идейная связь. «Вот матерь моя и братья мои, – говорил он, указывая на своих учеников, – ибо кто будет исполнять волю отца моего небесного, тот мне брат, и сестра, и матерь». Простодушная толпа не могла понять этого, и однажды, говорят, какая-то женщина, проходя мимо него, воскликнула: «Блаженно чрево, носившее тебя, и сосцы, тебя питавшие!» – «Блаженны слышащие Слово Божие и соблюдающие его!» – ответил он на это. Скоро в этом смелом отрицании природы он должен был сделать еще шаг вперед; и мы увидим, как он потом отвергнет все земное, узы крови, любовь, отчизну, и не оставит в душе места ничему, кроме идеи, представлявшейся ему в абсолютной форме добра и истины.