Глава 4 Соседи мистера Гибсона

Молли росла среди этих спокойных людей в тихом однообразии, без каких-либо событий более значительных, чем уже описанное – когда ее забыли в Камнор-Тауэрс, – почти до семнадцати лет. Она сделалась школьной опекуншей, но никогда больше не ездила на ежегодный праздник в большой дом: найти предлог, чтобы уклониться от приглашения, было нетрудно, а воспоминания о том дне были неприятны, хотя она часто думала о том, как ей хотелось бы вновь увидеть сады.

Леди Агнес вышла замуж, в доме оставалась только леди Харриет. Лорд Холлингфорд, старший сын, потерял жену и, овдовев, стал гораздо больше времени проводить в Тауэрс. Это был высокий, нескладный человек, считавшийся гордым, как его мать, графиня, – на самом же деле он был просто застенчив и не умел поддерживать пустые разговоры. Он не знал, что говорить людям, чьи повседневные привычки и интересы были не те же, что у него. Он был бы очень благодарен за учебник непритязательной беседы и с добродушной старательностью заучил бы наизусть все фразы. Часто он завидовал легкости речи своего разговорчивого отца, который обожал беседовать с кем угодно, совершенно не замечая бессвязности собственных слов. Но из-за врожденной сдержанности и застенчивости лорд Холлингфорд не пользовался популярностью, хотя его сердечная доброта была велика, простота характера – чрезвычайна, а научные достижения настолько внушительны, что обеспечили ему значительную репутацию в европейской республике ученых мужей. В этом своем качестве он был гордостью всего Холлингфорда. Горожане знали, что этот высокий, серьезный, неуклюжий наследник их вассальной верности высоко чтим за свою мудрость, что он сделал несколько открытий, хотя в какой области, они не были вполне осведомлены. Но они могли смело объяснять, указывая на него приезжим, что это «лорд Холлингфорд, знаете ли, знаменитый лорд Холлингфорд; вы, должно быть, слышали о нем, он ужасно ученый». Если приезжим было знакомо его имя, они знали и о том, что его прославило, а если не знали, то десять шансов против одного, что сделали бы вид, что знают, и тем самым скрыли бы не только свое невежество, но и незнание о том, какова, собственно, природа его известности.

Он остался вдовцом то ли с двумя, то ли тремя сыновьями. Они учились в привилегированной закрытой школе, так что дом, где он когда-то жил с женой, редко оживлялся их присутствием, вследствие чего он проводил много времени в Тауэрс, где мать гордилась им, а отец очень его любил, но слегка побаивался. Лорд и леди Камнор всегда приветливо принимали его друзей: лорд Камнор и вообще был неизменно гостеприимен со всеми и повсюду, но вот то, что леди Камнор позволяла приглашать «самых разных людей» в Тауэрс, было доказательством ее истинной любви к своему выдающемуся сыну. Под «самыми разными людьми» подразумевались те, кто прославился в науке и познаниях, вне зависимости от их положения и звания, а также, надо признаться, вне зависимости от степени утонченности манер.

Мистера Холла, предшественника мистера Гибсона, миледи всегда принимала с дружеской снисходительностью: она познакомилась с ним, давним семейным доктором, когда впервые после свадьбы приехала в Тауэрс, но ей бы и в голову не пришло нарушать его привычку садиться за стол, когда ему было необходимо подкрепиться, в комнате экономки, но не вместе с экономкой, bien entendu[7]. Благодушный, умный, полный, краснолицый доктор решительно предпочитал такой порядок вещей, даже если бы ему предложили выбор (которого никогда не предлагали) – «перекусить», как он это называл, с милордом и миледи в их величественной столовой. Разумеется, когда из Лондона приглашали по поводу состояния здоровья кого-нибудь из членов семьи великое медицинское светило (вроде сэра Эстли), ему, как и домашнему фельдшеру, надлежало послать мистеру Холлу официальное и торжественное приглашение на обед. В таких случаях мистер Холл утапливал подбородок в пышных складках белого муслина, надевал бриджи с пучками лент по бокам, шелковые чулки и башмаки с пряжками, всякими иными способами причинял себе чрезвычайные неудобства в одежде и торжественно отбывал в почтовой карете от гостиницы «Герб Камноров», утешая себя в глубине души за переносимые неудобства мыслью о том, как приятно будет помянуть завтра в домах сквайров, которых он посещал: «Вчера за обедом граф сказал…», или «Графиня заметила…», или «Я был удивлен, когда услышал вчера за обедом в Тауэрс…» Но каким-то образом все переменилось с тех пор, как доктором par excellence[8] в Холлингфорде стал мистер Гибсон. Обе мисс Браунинг считали, что это потому, что у него такая элегантная фигура и «такие изысканные манеры». Миссис Гудинаф утверждала, что «дело в его аристократических связях»: «Сын шотландского герцога, моя дорогая, не наше дело – законный или незаконный». Но один факт был неоспорим: хотя часто случалось, что он просил миссис Браун чем-нибудь покормить его у себя, в комнате экономки, – у него не было времени на всяческую суету и церемонии, сопутствующие завтраку с миледи, – его всегда охотно принимали в высочайшем кругу посетителей дома. Пожелай он отобедать с герцогом, его тут же посадили бы за стол с герцогом, случись таковой на тот момент среди гостей Тауэрс. Он говорил с шотландским, но не провинциальным акцентом. У него, как говорится, не было ни фунта лишнего мяса на костях, а худощавость всегда придает достоинство внешности. Кожа его была смугло-бледна, волосы темны, а в те дни – десять лет спустя после завершения великой войны на континенте[9] – считалось, что сочетание бледности с темными волосами придает изысканность облику. Он не слыл весельчаком (как со вздохом отмечал милорд, но ведь приглашения подписывала миледи), был немногословен, умен и слегка саркастичен. Словом, был вполне уместен даже в самом изысканном обществе.

Шотландская кровь (ибо в его шотландском происхождении невозможно было усомниться) придавала ему ершистое чувство собственного достоинства; всякому было очевидно, что к нему следует относиться уважительно, так что на этот счет он мог всегда быть спокоен. В течение многих лет блистательная возможность время от времени бывать званым гостем на обеде в Тауэрс доставляла ему мало удовольствия, так как это была лишь формальность, неотъемлемая от особенностей его профессии, никак не возвышавшая его в собственных глазах.

Однако, когда лорд Холлингфорд вернулся в Тауэрс, сделав его своим постоянным домом, положение изменилось. Мистер Гибсон там теперь действительно слышал и узнавал о многом, что представляло для него подлинный интерес, что давало новое направление его чтению. Время от времени он встречался с ведущими представителями научного мира – странного вида простодушными людьми, с чрезвычайной серьезностью относящимися к своему особому предмету изучения и почти ни слова не способными сказать о каком-либо ином. Он ощутил в себе склонность ценить и понимать таких людей и при этом чувствовал, что они, в свою очередь, ценят его одобрение, искренне и умно проявляемое. Вскоре он даже начал посылать собственные статьи в наиболее научно ориентированные из медицинских журналов и таким образом – отчасти получая, отчасти предлагая научные сведения и точные наблюдения – ощутил прилив новых сил и энергии. Общение между лордом Холлингфордом и доктором не было частым: один был слишком молчалив и застенчив, другой – слишком занят, чтобы искать общества друг друга с постоянством, необходимым для устранения того различия в их социальном положении, которое препятствовало частым встречам. Но оба получали истинное удовольствие от общения друг с другом. Каждый мог полагаться на уважение и симпатию другого с уверенностью, неведомой многим из тех, что называют себя друзьями, и это было источником удовольствия для обоих – для мистера Гибсона, конечно, в большей степени, поскольку его культурное и образованное окружение было гораздо малочисленнее. Собственно говоря, среди людей, его окружавших, равных ему не было, и это некоторым образом его подавляло, хотя причину своей подавленности он распознать не мог. Был среди них мистер Эштон, викарий, сменивший мистера Браунинга, человек чрезвычайно порядочный, добросердечный, но без единой оригинальной мысли в голове. Привычная вежливость и умственная лень побуждали его соглашаться с любым мнением, если только оно не было явно еретическим, и изрекать совершеннейшие банальности в безупречно джентльменской манере. Мистер Гибсон раз или два позабавился, заманивая викария, любезно соглашавшегося с аргументами как «совершенно убедительными» и утверждениями как «любопытными, но несомненными», все дальше и дальше, пока бедняга не оказывался в трясине еретического замешательства. Но тогда мука и страдания мистера Эштона, внезапно осознавшего, в какую теологическую ловушку он попал, его искренние упреки себе за предшествующие уступки и допущения делались так горьки, что мистер Гибсон утрачивал всякий вкус к шутке и спешил со всей мыслимой доброжелательностью вернуться к «Тридцати девяти статьям»[10] как к единственному средству успокоить совесть викария. По всем иным вопросам, кроме догматов веры, мистер Гибсон мог заводить его сколь угодно далеко, но, надо заметить, невежественность викария в большинстве вопросов не позволяла благодушному согласию привести его к пугающим результатам. Он обладал некоторым состоянием, не был женат и вел жизнь праздного, утонченного холостяка, но, хотя сам не особенно прилежно посещал своих более бедных прихожан, он всегда с готовностью откликался на их нужды – весьма щедро и, принимая во внимание его собственные привычки, даже самоотверженно – всякий раз, как мистер Гибсон или кто-либо другой доводил эти нужды до его сведения.

– Пользуйтесь моим кошельком, как своим, мистер Гибсон, – часто говорил он. – У меня так плохо получается ходить по домам и вести беседы с бедняками. Я, пожалуй, недостаточно этим занимаюсь, но я всегда готов дать вам все, что угодно, для всякого, кто, по вашему мнению, в этом нуждается.

– Благодарю вас. По-моему, я обращаюсь к вам довольно часто и делаю это без больших угрызений совести, но, если позволите, я бы дал один совет: не надо пытаться вести с ними беседы, когда приходите в дом. Просто разговаривайте с ними.

– Я не вижу разницы, – отозвался викарий с некоторым раздражением, – но, должно быть, разница есть, и то, что вы сказали, несомненно, правда. Мне надо не вести беседу, а разговаривать. И так как то и другое для меня одинаково трудно, вы должны позволить мне оплатить привилегию молчания вот этой десятифунтовой банкнотой.

– Благодарю вас. Меня это не вполне удовлетворяет, и, думаю, вас тоже. Но, возможно, Джонсы и Грины предпочтут ее.

Обычно после таких речей мистер Эштон жалобно-вопрошающе вглядывался в лицо мистера Гибсона, словно пытаясь понять, был ли в его словах сарказм. В целом отношения их были весьма дружелюбны, но, если не считать простой общительности, свойственной большинству мужчин, они испытывали очень мало истинного удовольствия в компании друг друга. Пожалуй, из мужчин мистеру Гибсону более всего по душе – по крайней мере, пока по соседству не поселился лорд Холлингфорд – был некий сквайр Хэмли. Он и его предки звались сквайрами с незапамятных времен, ведомых лишь местным преданиям. В графстве было немало и более крупных землевладельцев, так как поместье сквайра Хэмли составляло лишь около восьмисот акров. Но его семейство владело этими землями задолго до того, как в здешних местах услышали о графах Камнор или Хели-Харрисоны купили Колдстоун-парк. Сколько Холлингфорд себя помнил, Хэмли всегда жили в Хэмли. «Еще со времен Гептархии»[11], – говорил викарий. «Нет, – отвечала мисс Браунинг. – Я слышала, что Хэмли из Хэмли были здесь еще до римлян». Викарий приготовился вежливо согласиться, когда в беседу вступила миссис Гудинаф с еще более ошеломляющим утверждением. «Я с малолетства слышала, – заявила она с неспешной авторитетностью старейшей жительницы города, – что Хэмли из Хэмли были здесь еще до язычников». Мистеру Эштону ничего не оставалось, как только поклониться и сказать: «Возможно, вполне возможно, сударыня». Но сказано это было в такой учтивой манере, что миссис Гудинаф огляделась вокруг с ублаготворенным видом, словно говоря: «Церковь подтверждает мои слова – кто теперь посмеет их оспорить?» Во всяком случае, Хэмли были очень древним семейством, если вообще не коренным. За столетия они не увеличили поместья, но удерживали свои земли, даже если это стоило усилий, и за последнюю сотню лет не продали ни единого руда[12] земли. Они не были предприимчивыми людьми, никогда не занимались ни торговлей, ни спекуляциями, не пытались вводить какие-либо сельскохозяйственные новшества. У них не было ни капитала в банке, ни – что, быть может, больше отвечало бы их характеру – золотого запаса, припрятанного в каком-нибудь чулке. Их образ жизни был прост и скорее напоминал образ жизни йоменов[13], чем сквайров. Кстати сказать, сквайр Хэмли, следуя простоте манер и обычаев своих предков, сквайров восемнадцатого столетия, действительно жил более как йомен, когда такой класс существовал, чем как сквайр[14] своего поколения. В этом спокойном консерватизме было некое достоинство, вызывавшее к нему чрезвычайное уважение как высших, так и низших, и он стал бы желанным гостем во всяком доме графства, если бы ему было угодно. Но он был равнодушен к радостям светской жизни, и причиной тому было, возможно, то, что сквайр Роджер Хэмли, который нынче жил и правил в поместье Хэмли, не получил должного образования. Его отец, сквайр Стивен, провалился на экзамене в Оксфорде и в упрямстве гордыни отказался ехать туда снова. Более того, он поклялся страшной клятвой, как заведено было у мужчин в те дни, что ни один из его будущих детей никогда не станет учиться ни в одном из университетов. У него родился только один ребенок, нынешний сквайр, и он был воспитан в точном соответствии со словом отца: его послали в маленькую провинциальную школу, где он увидел много такого, что навсегда стало ему ненавистно, а затем его выпустили на волю в поместье в качестве наследника. Такое воспитание принесло ему меньше вреда, чем можно было ожидать. Он был малообразован и во многих вопросах невежествен, но он осознавал свой недостаток и жалел о нем – теоретически. Он был неуклюж и неловок в обществе и потому держался от него по возможности дальше; он был упрям, несдержан и деспотичен в домашнем кругу. С другой стороны, он был великодушен и щедр, надежен и верен – словом, воплощенная честь. Он обладал большой природной остротой ума, и беседовать с ним было интересно, хотя он порой склонен был начинать с совершенно ложных предпосылок, считая их настолько неоспоримыми, словно они были математически доказаны; но, если предпосылки были и действительно верны, мало кто мог проявить больше юмора и здравого смысла для поддержания аргументов, на которые они опирались. Он женился на изящной и утонченной лондонской леди. Это был один из тех непонятных браков, что вызывают всеобщее недоумение. Тем не менее они были очень счастливы вместе, хотя здоровье миссис Хэмли, быть может, не оказалось бы непоправимо подорвано, если бы муж уделял немного больше внимания ее разнообразным склонностям или позволял ей общаться с теми, кто их разделяет. После женитьбы он имел обыкновение повторять, что получил все, что было стоящего, в этом скопище домов, которое зовется Лондоном. Это был его комплимент жене, который он не уставал повторять до самого года ее смерти, – эти слова очаровали ее с первого раза и доставляли ей удовольствие до самого последнего дня; но при всем том ей порой хотелось, чтобы он признал, что в этом большом городе все-таки может быть что-то такое, что стоило бы послушать и посмотреть. Однако он никогда больше туда не ездил, и хотя не препятствовал ее поездкам, но выказывал так мало сочувственного интереса, когда она возвращалась, полная впечатлений после своего визита, что она утратила желание ездить. При этом он всегда был готов и рад дать согласие на поездку и щедро снабдить ее деньгами. «Ну-ну, моя милая, возьмите это! Принарядитесь лучше их всех. Купите все, что вам захочется, в кредит на имя Хэмли из Хэмли. Съездите в парк, поезжайте на спектакль, побывайте в самом приятном обществе. Я, конечно, рад буду, когда вы вернетесь, но, пока будете там, уж повеселитесь как следует». Затем, когда она возвращалась, он говорил: «Ну, вот и славно. Вам, я вижу, было приятно, значит все хорошо. Только сам я от разговоров об этом устаю. Просто не могу себе представить, как вы все это выдержали. Пойдемте посмотрим, как хорошо зацвели цветы в южном саду. Я велел посадить семена всех цветов, что вы любите. И я съездил в холлингфордский питомник и купил саженцы растений, которые вам так понравились в прошлом году. Глоток свежего воздуха прочистит мои мозги после ваших рассказов про этот лондонский вихрь, а то у меня даже голова закружилась».

Миссис Хэмли много читала и обладала значительным литературным вкусом. Она была мягка и сентиментальна, нежна и добра. Она в конце концов отказалась от визитов в Лондон, отказалась от светских удовольствий в обществе людей, близких ей по образованию и положению. Ее муж, который в ранние годы лишен был подобающего ему образования, не любил общаться с теми, кому бы он мог в противном случае стать равным, и был слишком горд, чтобы общаться с людьми низшего положения. Он еще больше любил жену за то, что ради него она пожертвовала своими интересами, но отказ от них губительно сказался на ее здоровье: при отсутствии какого-либо очевидного недуга она была теперь постоянно нездорова. Возможно, будь у нее дочь, ей было бы легче, но оба ее ребенка были мальчики, и отец, желая дать им те преимущества, которых сам оказался лишен, очень рано отправил их в приготовительную школу. Им предстояло учиться в Регби и в Кембридже – мысль об Оксфорде была наследственно неприемлема в семействе Хэмли. Осборн, старший из сыновей, названный по материнской девичьей фамилии, обладал большим вкусом и некоторым талантом. В наружности его присутствовала материнская грация и утонченность, характер был мягкий и любящий, почти по-девичьи восторженный. Он хорошо учился и получал множество наград – словом, был для обоих родителей предметом гордости и восторга, а для матери – другом и поверенным, за неимением иного. Роджер был на два года моложе Осборна, неловкий и тяжеловесный, в отца, с широким, малоподвижным, серьезным лицом. Его школьные учителя говорили, что мальчик он хороший, но недалекий. Наград за успехи он не получал, но привозил домой благоприятные отзывы о своем поведении. Когда он ласкался к матери, она со смехом поминала Эзопову басню о комнатной собачке и осле, поэтому он постепенно отказался от всяких проявлений привязанности. Оставался нерешенным вопрос, последует ли он за братом в колледж, когда покинет Регби. Миссис Хэмли считала это пустой тратой денег, так как казалось маловероятным, что он сможет отличиться в интеллектуальных занятиях: какая-нибудь практическая деятельность – например, профессия гражданского инженера – была бы для него более подходящей. Ей казалось, что для него будет слишком унизительно поступить в тот же колледж и в тот же университет, что и его брат (которому, несомненно, предстояло окончить его с блеском), и, раз за разом проваливаясь на экзаменах, наконец бесславно оставить учебу. Но его отец упорствовал, по своему обыкновению, в намерении дать сыновьям одинаковое образование – они должны были оба получить те преимущества, которых сам он был лишен. Если Роджер не преуспеет в Кембридже, это будет его вина. Если же отец не пошлет его туда, когда-нибудь Роджер может пожалеть об этом упущении, так же как много лет жалел сам сквайр. Таким образом, Роджер, вслед за своим братом Осборном, отправился в Тринити-колледж, а миссис Хэмли вновь осталась одна после целого года неясности относительно судьбы Роджера, вызванной ее настойчивостью. Она уже много лет не могла выходить за пределы своего сада. Бóльшую часть времени она проводила на диване, который летом передвигали к окну, а зимой – к камину. Комната ее была просторная и приятная, четыре больших окна смотрели на лужайку с разбросанными по ней цветниками, переходящую в небольшой лесок, в центре которого находился пруд, покрытый водяными лилиями. Про этот спрятавшийся в глубокой тени пруд миссис Хэмли написала много прелестных четырехстрофных стихотворений с тех пор, как лежала на своем диване, попеременно читая и сочиняя стихи. Сбоку стоял столик, на котором лежали новейшие книги стихов и прозы, карандаш и книжка промокательной бумаги с вложенными в нее листами чистой бумаги, и стояла ваза с цветами, которые всегда, зимой и летом, собирал для нее муж, так что каждый день у нее появлялся свежий душистый букет. Каждые три часа горничная приносила ей лекарство со стаканом воды и сухариком, муж приходил так часто, как позволяла его любовь к свежему воздуху и его труды вне дома, но главным событием дня, в отсутствие мальчиков, были частые профессиональные посещения доктора Гибсона.

Он знал, что, пока кругом говорят о ней как просто о капризной пациентке, а кое-кто винит его за потакание ее капризам, ее снедает подлинный скрытый недуг. Обвинения лишь вызывали у него улыбку. Он чувствовал, что его посещения доставляют ей истинное удовольствие и облегчают ее растущее и непонятное недомогание, знал, что сквайр Хэмли был бы только рад, если бы он мог приезжать каждый день, и сознавал, что, тщательно наблюдая симптомы, сможет умерить ее телесное страдание. Помимо всех этих причин, ему просто доставляло большое удовольствие общество сквайра. Его приводили в восторг несговорчивость сквайра, его чудаковатость, его непримиримый консерватизм в вопросах религии, политики и морали. Миссис Хэмли порой пыталась извиниться за мнения мужа, которые ей казались оскорбительными для доктора, за возражения, которые считала слишком резкими, стараясь смягчить их, но в таких случаях ее муж почти ласковым жестом опускал огромную ладонь на плечо мистера Гибсона и успокаивал тревогу жены, говоря: «Оставьте, моя милая. Мы друг друга понимаем – верно, доктор? Да мне же, ей-богу, от него достается больше, чем ему от меня, только он, видите ли, умеет все это сверху подсластить. Забирает круто, а вид делает такой, будто это все разные любезности да скромности. Но я-то понимаю, когда он мне пилюлю подносит».

Миссис Хэмли часто выражала желание, чтобы Молли приехала и погостила у нее. Мистер Гибсон всякий раз отвечал ей отказом, хотя едва ли мог объяснить себе причину. На деле, ему не хотелось лишаться общества дочери, но для самого себя он объяснял это несколько иначе – тем, что прервутся ее уроки и постоянный порядок занятий, а также тем, что жизнь в перегретой и благоуханной комнате миссис Хэмли будет не на пользу девочке. Если Осборн и Роджер Хэмли будут дома, он не хотел, чтобы общество молодежи ограничивалось для нее только ими. Если же, напротив, их не будет дома, тогда ей будет скучно и печально проводить целые дни в обществе нервной больной женщины.

Но в конце концов наступил день, когда доктор Гибсон сам предложил прислать Молли. Миссис Хэмли приняла это предложение «с распростертыми объятиями своего сердца», как она выразилась, и продолжительность этого визита не оговаривалась.

Загрузка...