Рассказывая о житейских делах Николая Васильевича, шедших своим чередом, нелишним будет обрисовать круг друзей Гоголя, водившихся с ним в данный период, когда молодой и по-своему дерзкий писатель, ещё не успевший устать от жизни, оставлял следы своего пребывания на мостовых Северной столицы.
С «арены», на которой Гоголь вёл напряжённую борьбу с превратностями судьбы, он имел обыкновение сходить время от времени «в уединённый круг своих приятелей», где можно было если не отдохнуть – «в это время он не отдыхал почти никогда, но жил постоянно всеми своими способностями», – то по крайней мере отвлечься и переменить обстановку. Круг этот был составлен преимущественно нежинскими «однокорытниками», к которым с большей или меньшей степенью близости примкнули и другие лица. Среди них находился и автор только что процитированных слов Павел Васильевич Анненков – молодой чиновник Министерства финансов, в недавнем прошлом студент Петербургского горного института и историко-филологического факультета Петербургского университета. Согласно уточнению Анненкова, он познакомился с Гоголем в 1832 г. Свой рассказ он начинает с описания квартиры Гоголя на Малой Морской:
«…Я живо помню тёмную лестницу квартиры, маленькую переднюю с перегородкой, небольшую спальню, где он [Гоголь] разливал чай своим гостям, и другую комнату, попросторнее, с простым диваном у стены, большим столом у окна, заваленным книгами, и письменным бюро возле него» [110]. По словам Анненкова, ему довелось не раз бывать в этой квартирке. Здесь он встречал двух самых близких приятелей Гоголя – А. Данилевского и Н. Прокоповича.
Александр Данилевский, пережив свой неудачный кавказский роман, вернулся в Петербург около 23 марта 1833 г. Он оставил военную службу и поступил на гражданскую, в Министерство внутренних дел [111].
Вместе с Александром Данилевским на одной с ним квартире жил какое-то время его брат Иван, окончивший Нежинскую гимназию. Что же касается Прокоповича, то он по-прежнему писал стихи, увлекался театром, появляясь на сцене в третьестепенных ролях и в довершение всего влюбился в актрису. В декабре 1832 г. Гоголь писал Данилевскому, проживавшему ещё на Кавказе, что «Красненькой (таким было прозвище Прокоповича) заходился не на шутку жениться на какой-то актрисе с необыкновенным, говорит, талантом, лучше Брянского», а в октябре следующего года сообщал В. Тарновскому как уже о свершившемся факте: «Прокопович Николай женился на молоденькой, едва только выпущенной актрисе». Это, как сообщает биограф Прокоповича, Марья Никифоровна Трохнева, дочь коллежского советника [112].
К концу 1832 г. в Петербург приехал и брат Николая Прокоповича Василий. Кто еще бывал на квартире Гоголя? Конечно, Иван Григорьевич Пащенко, служивший в Министерстве юстиции. Гоголь хотя и подтрунивал над его страстью сочинят («…известный лгунишка бумаги в юстиции пишет» [113]), но ценил доброту, понятливость, ум и считал хорошим товарищем.
Дом Лепена на Малой Морской
Бывал у Гоголя и В.И. Любич-Романович, который в это время служил в одном из департаментов Министерства юстиции.
Гоголевский кружок имел совершенно своеобразную атмосферу: хоть разговор порою затрагивал и весьма серьезные предметы, надо всем, казалось, безраздельно «царствовала веселость». Об этом есть несколько прямых и косвенных свидетельств. Журналист А.И. Урусов (выступавший под псевдонимом А. Иванов) сослался на воспоминания «современника г. К-го», «с которым, – говорит Урусов, – я на днях беседовал и которого благодарю здесь за любезное сообщение некоторых сведений о Гоголе».
В то время господствующим качеством (qualité maotresse) Гоголя была необыкновенная сила сообщительного юмора при большой скрытности характера. Когда Гоголь читал или рассказывал, он вызывал в слушателях неудержимый смех, в буквальном смысле слова – смешил их до упаду. Слушатели задыхались, корчились, ползали на четвереньках в припадках истерического хохота. Любимый род его рассказов в то время были скабрезные анекдоты, причём рассказы эти отличались не столько эротической чувственностью, сколько комизмом во вкусе Рабле. Это было малороссийское сало, посыпанное крупною аристофановскою солью [114].
Автором этого свидетельства, вероятнее всего, является Андрей Александрович Краевский (1810–1889), выпускник Московского университета, с 1834 г. помощник редактора «Журнала Министерства народного просвещения», впоследствии известный журналист, издатель «Отечественных записок», «Санкт-Петербургских ведомостей» и «Голоса». Краевский общался с молодым Гоголем; есть сведения, что он встречался с Гоголем у Плетнёва и у себя дома. Свидетельство другого современника подтверждает, что Краевский судил о весёлости Гоголя не понаслышке: «Вечер (3 января 1836 г.) провёл у Краевского. Там было довольно молодежи, был и Гоголь, всякую всячину рассказывал, множество анекдотов, очень замысловатых…» [115]. Дожив до глубокой старости, Краевский мог в 1881 г. поделиться с журналистом своими воспоминаниями [116].
Участием слушателей «весёлость» Гоголя еще более усиливалась. «Ему всегда нужна была публика. Случалось также, что в этих сходках на Гоголя нападала беспокойная, судорожная, горячечная весёлость – явное произведение материальных сил, чем-либо возбужденных» [117]. Кулиш, опираясь на рассказы современников, отмечал, что писатель «любил проводить время в кругу земляков. Тут-то чаще всего видели его таким оживлённым. Г. Прокопович вспоминает с восхищением об этой поре жизни своего друга. У него я видел портрет Гоголя, рисованный и литографированный Венециановым…» [118]. Этот единственный сделанный с натуры литографированный портрет Гоголя [119] широко известен. Писатель предстает на нем жизнерадостным, весёлым, но не без тени затаенного лукавства; он гонится за модой, стремится к щегольству, одет в узенький сюртучок, прическу венчает знаменитый кок, который С.Т. Аксаков назвал хохолком [120].
О весёлом расположении Гоголя рассказывает со слов М.С. Щепкина А.Н. Афанасьев. Хотя эти зарисовки относятся преимущественно к пребыванию Гоголя в Москве (начиная с первого знакомства его с актером в 1832 г.), они, разумеется, сохраняют свою силу и применительно к петербургской поре [121].
«В то время Гоголь еще был далёк от тех мрачных аскетических взглядов на жизнь, которые впоследствии изменили его характер… он бывал шутливо весел, любил вкусно и плотно покушать и нередко беседы его с Михаилом Семёновичем склонялись на исчисление и разбор различных малороссийских кушаний» [122]. Гоголь придерживался «вкуса Рабле» не только в комизме и остротах, часто неприличных, но и в еде. Культ еды отмечает у Гоголя и его «однокорытников» и другой мемуарист: «Приятели сходились… также друг у друга на чайных вечерах, где всякий очередной хозяин старался превзойти другого разнообразием, выбором и изяществом кренделей, прибавляя всегда, что они куплены на вес золота. Гоголь был в этих случаях строгий, нелицеприятный судья и оценщик» [123].
М.С. Щепкин. Художник Н.В. Неврев
Еда сопровождалась не только чаем, но и винным возлиянием, в котором Гоголь знал толк. Винам он давал, по словам М.С. Щепкина, названия «Квартального» и «Городничего», как добрых распорядителей, устрояющих и приводящих в набитом желудке всё в должный порядок [124].
Вдохновенно говорит Гоголь о вине в письме Максимовичу: «Чем сильнее подходит к сердцу старая печаль, тем шумнее должна быть новая весёлость. Есть чудная вещь на свете: это бутылка доброго вина. Когда душа твоя потребует другой души, чтобы рассказать всю свою полугрустную историю, заберись в свою комнату и откупори её, и когда выпьешь стакан, то почувствуешь, как оживятся все твои чувства. Это значит, что в это время я, отдалённый от тебя 1500 верстами, пью и вспоминаю тебя» [125].
Пирушки с друзьями, о которых шла речь в цитатах мемуаристов, упомянутых выше, не были, однако, столь частыми, чтобы повредить гоголевскому труду пробивания пути в неподатливой породе жизни, и в общем и целом взрослеющий Гоголь сумел держать себя в умеренности. Оттого, быть может, на рубеже 1834–1835 гг. Гоголь дописывал одновременно сразу несколько произведений. Поразительно, как много он успел сделать в решающий для него 1834 г.! Верный себе, он испытывает себя в разных жанрах, пробует идти одновременно несколькими путями.
Это, во-первых, литературная и художественная критика – направление, намеченное ещё набросками о пушкинском «Борисе Годунове», о поэзии Козлова и т. д. Известно, что в этот год Гоголь завершил ряд статей, задуманных или начатых ранее, в том числе «Несколько слов о Пушкине», и написал «Последний день Помпеи» (под статьей дата: «1834. Август», видимо, соответствующая действительности: картина К. Брюллова была привезена в Петербург и выставлена в Академии художеств в конце лета этого года) [126].
Во-вторых, Гоголь продолжает усердно трудиться на драматургическом поприще. Согласно дневнику Пушкина, 3 мая в его присутствии Гоголь читал «свою комедию» у бывшего арзамасца, министра юстиции Д.В. Дашкова. Идея «Ревизора» ещё не возникла, «Владимир 3-й степени» отодвинут в сторону; следовательно, скорее всего, Гоголь читал новую пьесу «Женихи» (будущую «Женитьбу») или же одну из «маленьких комедий», возникших, так сказать, из обломков «Владимира 3-й степени» [127].
Работу над комедиями Гоголь продолжает всё лето в разгар хлопот о кафедре в Киевском университете и при получении места адъюнкта в университете Петербургском. 14 августа он сообщает Максимовичу, что «на театр здешний» ставит «пиесу» да ещё готовит «из-под полы другую». Речь, по-видимому, идет о «Женитьбе» и одной из «маленьких комедий».
Но это еще не всё. В том же письме Максимовичу он сообщает: «Я тружусь как лошадь, чувствуя, что это последний год, но только не над казённою работою, т. е. не над лекциями, которые у нас до сих пор ещё не начались, но над собственно своими вещами» [128]. Эти «вещи» – повести, которые Гоголь пишет или дописывает, чтобы составить новые книги.
Здание университета в Киеве
И уже через месяц-полтора две книги составлены, и каждая – из двух частей!
Примечательно, что сразу в нескольких гоголевских повестях, составивших сборники, выходившие в эти годы, снова затрагивается любовная тематика. Теперь разговор о любви в гоголевских текстах – это уже не поток выспренно-пафосных восклицаний, а что-то совсем другое, иначе переживаемое. Здесь появляется масса иных нюансов, оттенков, полутонов. Особенно интересен в данном отношении «Невский проспект», любовные контакты персонажей в котором происходят и на трагическом, высоком уровне (Пискарев и незнакомка), но и на уровне комедийном и низком (Пирогов и немочка). Гоголь теперь, во всяком случае в литературе своей, более раскрепощён и свободен.
Но любопытнее всего выглядит тот факт, что в числе повестей, вошедших в «Вечера на хуторе…», из-под гоголевского пера выходят сразу две чрезвычайно яркие истории счастливой, разделённой любви. Это, во-первых, любовь бесконечно милых «старосветских помещиков», во-вторых, любовь Вакулы и Оксаны. И если с источником вдохновения при создании «старосветской любви» есть определённая ясность – Гоголь описывал мелодичность отношений его родителей, то комическая и весёлая, но нисколько не лишённая драматизма любовь Вакулы-кузнеца представляется особой нотой, имеющей новизну и в гоголевском творчестве, и в литературе вообще.
Как все мы помним из гоголевского текста, знакомого с детства, любовь Вакулы сумела пройти испытания и стать взаимной. Мировая литература же, да и жизнь человеческая вообще отчего-то устроены так, что весьма нередко способны создавать истории несчастной любви, а вот обратные случаи – редкость! О, сколько талантливых романов о разлучённых влюблённых, о предательстве любимого человека, обо всём том, что звучит в тягостном миноре! О, как много сказано о жестоких драмах любви! А если взять удачные, жизнеспособные истории, созданные о взаимной, счастливой и бережно сохранённой любви, то сыщется ли достаточная масса удачных примеров? Мало их, тех историй, что описывают взаимность и гармонию, но не являются скучными и банальными.
Так вот гоголевская «Ночь перед Рождеством» сумела явиться тем редким примером интересного, ничуть не банального рассказа о любви сильного, решительного человека к красивой, недоступной женщине, сердце которой он всё же завоёвывает, достигая счастья для двоих.
В начале повести мы узнаём, что Вакула любит, сильно любит, но понимает, что одного этого, к сожалению, мало, и совершает в конце концов подвиг во имя своей Оксаны, сумев обуздать демоническое начало, витающее поблизости. И так это необыкновенно подано Гоголем, столько доброты в этом, столько искренности!
На мой взгляд, тонкий смысл этого произведения и сейчас ещё недооценён, когда литературоведами написаны уже сотни страниц о нём. «Ночь перед Рождеством» если не самое лучшее, то одно из лучших произведений о любви, причём созданное по тому завету, который позднее будет дан Чеховым. Помните, в «Чайке» устами своего героя он утверждал, что жизнь надо изображать не такою, как она есть, и не такою, как она должна быть, а такою, как она представляется нам в мечтах.
Сам по себе сюжет, использованный Гоголем, то есть рассказ о борьбе доброго героя с демоническим, нечистым началом, конечно же, имеет корни ещё с библейских и античных времён; у древних греков мы можем подобное встретить, да и много ещё где. Но у Гоголя всё решено с таким преображающим юмором, с такой ловкой переменой акцентов, с такими неожиданными пассажами, что в образе Вакулы возникает-таки дивная новизна.
Создавая историю о любви Вакулы к Оксане, Гоголь нарушает намеренно и дерзко едва ли не все законы, которые диктует нам обыденность и традиция (как литературная, так и житейская). Гоголевский Вакула вступает в союз с нечистой силой, но не только не собирается закладывать душу дьяволу, а, напротив, ухитряется победить непутёвого дьявольского слугу, находя для себя не бесчестье, а благочестие. И главный-то смысл гоголевской повести состоит, конечно же, в том, что любовь располагается выше всех прочих явлений в мироздании и, уж конечно, сильнее проделок чёрта.
Вакула – это уже совсем не Ганц Кюхенгартен, да и Оксана – это уже не простенькая Луиза. Оксана сложна, притягательна, а достигается это тем, что она очень настоящая, это реальная, живая женщина, своенравная, но бесконечно манящая к себе. Можно придраться к некоторым другим женским образам Гоголя, но только не к этому, ведь этот образ продвинулся куда-то близко к совершенству. И о движении этом рассказано у Гоголя такими забавляющими словами, так озорно, так дурашливо, но вместе с тем обволакивающе-мягко, что не требуется ничего лишнего. Читаешь про ту ночь перед тем Рождеством, и в душе загорается фонарик прекрасной фантазии счастья.
А ведь откуда-то же Гоголь взял всё это? Откуда-то он это почерпнул? Художник способен раскрыть такие образы, лишь будучи хоть отчасти знаком с их переживанием. Иначе не бывает, не может что-то взяться из ничего. И получается, что в душе молодого Гоголя блуждали мечты, жили сладкие иллюзии, таилась надежда оказаться на волне той мелодии, что прозвучала в нём тогда, что звучит для нас до сих пор.
В описываемый период Гоголь по-особенному сблизился с семейством Балабиных.
Классик наш, как мы помним, очень любил перемену мест и в каникулярные периоды, как правило, баловал себя путешествиями, однако после того, как забрал младших сестрёнок, два года подряд оставался в Петербурге, позволяя себе выезжать разве что на пригородные дачи к знакомым. Долгов у Гоголя накопилось столько, что он за голову хватался.
В те два лета, которые наш классик вынужден был провести в душном Петербурге, окруженном легендарными болотами, он едва ли не со слезами жаловался Погодину и Максимовичу на нестерпимый в летние месяцы петербургский воздух. В столице к тому же летом не было излюбленной компании для Гоголя. «Наши все разъехались – сообщал он в письме Максимовичу, написанном в июне 1834 г., – Пушкин в деревне, Вяземский удрал за границу».
Сёстры Гоголя хотя и жили в институтском пансионе, но Гоголь постоянно опекал их. Однако они всё же подрастали, к тому же давно привыкли к своему новому дому. И вот летом 1835 г., когда финансовые дела Гоголя, как казалось, понемногу улучшились, он решился дать себе немного свободы и в начале мая взял отпуск от преподавательской своей работы и выехал в очередной каникулярный вояж, задумав на сей раз путешествие поистине грандиозное, достойное полёта Вакулы. В планы входили и Москва, куда наш писатель прибыл уже скоро в сопровождении товарища своего – Александра Данилевского, и родная Васильевка, и Крым, и Новороссия, и даже Кавказ.
Патриотический институт благородных девиц в Санкт-Петербурге
Особенно приятным выдалось посещение Москвы. Предыдущая поездка Гоголя в Белокаменную состоялась весной 1832 г., сразу же после выхода второй части «Вечеров на хуторе…». Гоголь тогда направлялся в Васильевку, чтобы забрать сестёр для поступления в Патриотический институт, и, заехав по пути в первопрестольную столицу, встретил там теплоту и признание.
Теперь он ехал как автор «Арабесок» и «Миргорода» и готовился к новому взлету своей славы. Так оно и случилось. Москвичи с нетерпением ждали его появления.
«В один вечер, – вспоминал впоследствии С.Т. Аксаков, – сидели мы в ложе Большого театра; вдруг растворилась дверь, вошёл Гоголь и с весёлым дружеским видом, какого мы никогда не видели, протянул мне руку со словами: «Здравствуйте!» Нечего говорить, как мы были изумлены и обрадованы. Константин… забыл, где он, и громко закричал, что обратило внимание соседних лож. Это было во время антракта. Вслед за Гоголем вошёл к нам в ложу Александр Павлович Ефремов, и Константин шепнул ему на ухо: «Знаешь ли, кто у нас? Это Гоголь». Ефремов, выпуча глаза также от изумления и радости, побежал в кресла и сообщил эту новость покойному Станкевичу и еще кому-то из наших знакомых» [129].
Публику в театре тем временем охватило возбуждение. «В одну минуту несколько трубок и биноклей обратилось в нашу ложу, и слова «Гоголь, Гоголь» разнеслись по креслам. Не знаю, заметил ли он это движение, только сказав несколько слов, что он опять в Москве на короткое время, Гоголь уехал» [130].
С этого времени начинается дружба Гоголя с семейством Аксаковых, и в первую очередь с Сергеем Тимофеевичем, а дом Аксаковых будет всегда открыт для Гоголя.
В середине мая этого года, выдавшегося необычайно жарким, Гоголь покидает Москву и направляется в Васильевку. Радостная встреча с матерью омрачилась, однако, плачевным положением, в котором оказалось домашнее хозяйство гоголевской родительницы, выдавшей свою старшую дочь за уже знакомого нам Павла Трушковского. Павел Осипович не имел средств, но задумывал прожекты. Человек он был, по всей видимости, неплохой, во всяком случае, заслужил любовь своей спутницы, да и с Гоголем очень хотел подружиться. Но теперь приятностям отношений с родственником мешали кое-какие обстоятельства. Впрочем, когда Николай Васильевич, приехав, увидал своего маленького племянника, которого ещё и назвали Колей в честь дяди, то сердце нашего классика растаяло довольно скоро.
Досадными обстоятельствами, о коих идёт речь, были именно те, что уже упоминались в нашей книге (в самом начале), то есть случился аврал, а точнее сказать, финансовое фиаско с затеянным Трушковским кожевенным заводом, средства на который выделила тёща Мария Ивановна Гоголь. Предприятие оказалось более рискованным, чем представляли себе она и её незадачливый зять, ведь, продав часть земель, которые ей принадлежали, да к тому же собрав всю имевшуюся наличность, в том числе предназначенную на содержание подрастающих дочерей, деньги было решено вложить в новое дело, для которого нашёлся вдруг некий оборотистый фабрикант-компаньон.
Гоголь, несмотря на молодость своих лет, с самого начала относился к этой затее с осторожностью, предостерегал родственников как мог. Когда же понял, что они не на шутку загорелись устройством кожевенной фабрики, пытался давать дельные советы в письмах из Петербурга (и, что любопытно, эти рекомендации и вправду были полезными и весьма конкретными). Гоголь настаивал, чтобы мать и молодой зять вели строгий счет деньгам, наладили сначала сам производственный процесс, то есть начали выделывать кожу (в помещениях имевшихся в имении подсобок) и получать первые доходы, а уж о возведении отдельных зданий позаботились бы во вторую очередь, а главное, не очень доверяли приглашенному «фабриканту».
Но, к несчастью, никакие советы и предостережения не помогли, фабрикант оказался мошенником и улизнул, прихватив денежки, оставив Трушковского в дураках, а Марью Ивановну на мели, да ещё с большими долгами.
И вот по приезде в родную Васильевку вместо желанного отдыха Гоголю на сей раз пришлось суетиться и думать о том, где бы раздобыть средств на поправку плачевного положения дел, как выгоднее продать хлеб, сало и другие продукты, которые удалось собрать, то есть поскрести по сусекам родного имения. Позже, уже вернувшись в столицу, Николаю Васильевичу пришлось снова искать средств для поддержания родственников, ведь «дыры в бюджете» его неосмотрительной родительницы оставались большими и долги ещё долго висели камнем на её шее.
Однако тем летом, кое-как справившись с «авралом», Гоголь всё же продолжает задуманное им путешествие по городам российского юга, хотя по понятным причинам тур пришлось сократить и втиснуть в режим «жёсткой экономии». Тем не менее Гоголь не спешил сдаваться перед лицом неурядиц и расположение духа сумел сохранить весьма бодрое.
Жуковскому молодой путешественник написал следующее: «Всё почти мною изведано и узнано, только на Кавказе не был, куда именно хотел направить путь. Проклятых денег не стало и на половину вояжа. Был только в Крыму, где пачкался в минеральной грязи. Впрочем, здоровье, кажется, уже от одних переездов поправилось. Сюжетов и планов нагромоздилось во время езды ужасное множество, так что если б не жаркое лето, то много бы изошло теперь у меня бумаги и перьев; но жар вдыхает страшную лень, и только десятая доля положена на бумагу и жаждет быть прочтенною вам. Через месяц я буду сам звонить в колокольчик у ваших дверей, кряхтя от дюжей тетради» [131].
Не удивляйтесь, что в одних письмах Гоголь обращается к Жуковскому на «вы», а в других – на «ты». Дело в том, что в молодости Гоголя отношения двух этих литераторов ещё имели некую дистанцию, но чем дальше, тем больше становились всё более дружескими, и в конце концов эти двое перешли на «ты» и в письмах тоже.
Продолжим, однако, нашу хронологию, то есть промер глубин гоголевского океана. У Кулиша содержатся любопытные сведения о завершении гоголевских странствий лета 1835 г.: «По пути в Петербург Гоголь посетил в Киеве М.А. Максимовича и прожил у него около пяти суток, совершая прогулки по Киеву и его окрестностям, в сопровождении Максимовича или кого-нибудь из товарищей по Нежинской гимназии, служивших теперь в Киеве. Он долго просиживал на горе у церкви Андрея Первозванного и рассматривал вид на Подол и на днепровские луга. В то время в нем ещё не было заметно мрачного сосредоточения в самом себе и сокрушения о своих грехах и недостатках; он был ещё живой и даже немножко ветреный юноша. У Максимовича хранятся цинические песни, записанные Гоголем в Киеве» [132].
Когда Гоголь вернулся в Петербург, вынужден был узнать, что уволен из Патриотического института за долгое отсутствие в стенах сего славного заведения. Так окончилась педагогическая карьера Гоголя. Сам-то он, однако, увольняться не собирался, надеясь, что вынужденные прогулы ему снова простят. Более того, Николай Васильевич, было дело, собирался ещё выше продвинуться по стезе преподавания, надеясь ни много ни мало стать университетским профессором.
Чуть выше у нас вскользь было упомянуто о том, что Гоголь хлопотал об университетской кафедре, а здесь, пожалуй, надо сказать об этом чуть подробнее, ведь данный эпизод как-никак считается знаковым в гоголевской биографии.
Итак, после неплохого начала педагогической деятельности карьера Гоголя-учителя развивалась в общем и целом неплохо (в марте 1834 г. «в награду отличных трудов» Гоголь пожалован от Её императорского величества бриллиантовым перстнем). И вот Гоголю захотелось изменить свою жизнь, выйти на другую ступень социальной иерархии. А в Киеве в тот момент готовился к открытию университет. Николай Васильевич начал настойчиво хлопотать о месте профессора по всеобщей истории. Именно этот предмет и эта кафедра представлялись ему желанными.
Но Гоголь не преуспел в своём мероприятии, несмотря на то что задействовал связи и протекцию влиятельных знакомых. Ничего не помогло. Более опытный конкурент обошёл нашего молодого историка-литератора. Чуть позже Гоголю предложили кафедру русской истории в этом же университете (однако определить его статус соглашались не как профессора, а лишь в качестве адъюнкта). Николай Васильевич стал в позу обиженного и служить в создаваемом заведении отказался вовсе. Молодому Гоголю казалось, что его гений, его знания и его уже довольно известное имя дают ему право на почётный статус.
Несмотря на произошедшее недоразумение, окончившееся едва ли не конфликтом, университетскую кафедру Николаю Васильевичу занять всё же удалось – в столице, в самом Петербурге где, по протекции Жуковского Гоголь начал читать лекции, причём именно по всеобщей истории, хотя и согласившись теперь на адъюнкта.
Однако пребывание Гоголя на университетской кафедре стало одной из маленьких драм, да к тому же немного комичным и бестолковым эпизодом биографии нашего классика, вызвавшим нелицеприятные отклики современников, а затем и исследователей. Большинство мемуаристов считало, что Гоголь потерпел неудачу, даже сокрушительное поражение, что сан профессора был не по нём. «Он был рождён для того, чтоб быть наставником своих современников; но только не с кафедры» (И.С. Тургенев). В потоке суровых суждений тонут голоса сочувствовавших.
Существует целый ряд биографических исследований, в которых описываются курьёзные истории о том, как неумело Гоголь читал лекции, как нелепо принимал экзамены у студентов. Местами эти рассказы вызывают улыбку, местами в рассказах этих явственно проглядывают преувеличения и намеренное желание рассказчиков придать эпизоду нарочитую анекдотичность.
Немалая часть авторов, когда доводилось им оставить шутливо-ёрнический тон, утверждала, что для преподавания в Петербургском университете Гоголю не хватило знаний и усердия к овладению предметом. И хотя не исключено, что в этом есть доля правды, однако же стереотип, сложившийся о каком-то почти невежественном отношении Гоголя к исторической дисциплине, о нежелании его глубоко вникнуть в предмет, всё-таки не верен. Причины неудач Гоголя на кафедре куда сложнее, чем обычная некомпетентность, ведь историей, причём не только историей запорожского казачества и России в целом, а всемирной историей Гоголь интересовался с усердием учёного-профессионала.
Вот вам один лишь пример. В мае 1835 г. у Гоголя возник замысел пьесы «Альфред». К сожалению, это произведение не было завершено. До нас дошёл лишь фрагмент (опубликованный П.А. Кулишом в «Сочинениях и письмах Н.В. Гоголя» (СПб., 1857. Т. 2) под заглавием «Альфред. Начало трагедии из английской истории».
Главный её герой – король Уэссекса Альфред Великий, правивший в Англии в 871–900 гг. Ему удалось приостановить натиск датских викингов на Восточную Англию и норвежских – на Северо-Западную. Он прославился как мудрый правитель, покровитель наук и искусств и законодатель.
Альфред Великий. Старинная гравюра
Теперь внимание! В качестве источников для пьесы Гоголь использовал «Историю завоевания Англии норманнами» (1825 г. выпуска) французского историка О. Тьерри, русский перевод «Истории Англии» французского историка XVII в. Рапена де Туараса, французский перевод книги английского историка Г. Галлама «Европа в средние века», а также переводы скандинавских саг.
В книге «Гоголь» Б.В. Соколов так характеризует содержание данной пьесы: «В своём сочинении Гоголь рассматривает соотношение цивилизации и варварства, противостояние христиан-англосаксов и язычников-викингов. Он учитывал характеристику первых семи лет царствования Альфреда: «Наполненный идеями о неограниченной власти, которые так часто встречаются у римских писателей, он жадно хотел политических реформ и составлял планы, вероятно лучшие, древних англосаксонских обычаев, но которым недоставало согласия народа, не желавшего и не понимавшего их». Альфред у Гоголя обращается к англосаксонской знати: «Я надеюсь, что вы окажете с своей стороны мне всякую помощь разогнать варварство и невежество, в котором тяготеет англосаксонская нация». Вместе с тем он, следуя христианским заветам, готов решить дело миром даже со злейшими врагами – викингами, отпуская разбитого предводителя норвежцев Губбо, вырвав у него клятву более не ступать со своими воинами на англо-саксонскую землю. А в Губбо есть что-то от главного героя «Тараса Бульбы», который вполне мог бы повторить вслед за предводителем норвежцев: «Пойдем, товарищи. Нам не стыдно глядеть друг на друга. Мы бились храбро. Не сегодня – завтра, не здесь – в другом месте нанесут наши ладьи гибель неприятелям, носящим золотое убранство…» Хоть Тарас Бульба и православный, но в первую очередь он представляет степное украинское казацкое «варварство», восставшее против польской католической «цивилизации», и это роднит его с поклонником Одена (Одина) Губбо, сражающимся против «носящих золотое убранство» [133].
Итак, для работы над неоконченной пьесой Николай Васильевич, как мы видим, перелопатил несколько разнообразных источников, в том числе иностранных, иноязычных. Можно ли говорить о том, что он был недостаточно добросовестным историком?
Нет, дело состояло совсем не в том, что Гоголь был некомпетентен и не хотел приобретать эту компетентность, просто преподавание чем дальше, тем больше становилось для Гоголя «совместительством». Оно отнимало время от главного, от самого главного – литературной деятельности, как связанной с историей прошлых эпох, так и с той исторической реальностью, что вершилась на глазах Гоголя.
Однако занять-то кафедру в Петербурге Гоголь всё-таки занял и даже начал читать лекции (впрочем, довольно нерегулярно), но убедить студентов и коллег в собственном профессионализме (вернее, профпригодности) не сумел. Как мы уже говорили выше, Гоголь был неплохим учителем для девиц-патриоток (а если бы не пропускал занятия, мог и вовсе являться отличным преподавателем истории в Патриотическим институте), но взять планку Петербургского университета ему не удалось. Однако главным объяснением неудачи будет вышеупомянутое обстоятельство: взявшись за чтение лекций, Николай Васильевич всё же не хотел и не имел возможности посвятить всего себя этой стезе. В данный период гоголевской жизни, когда литературная карьера молодого гения шла в гору, по резко нарастающей траектории, ему и думать нечего было о «совместительстве». Вот потому дело с преподаванием и не сладилось, а Гоголь оказался в щекотливом положении.
Но Гоголь, по меткому определению Кулиша, всё ещё оставался немного ветреным юношей и потому крылышки складывать отнюдь не собирался. Движение птицы-Гоголя продолжилось дальше. Да, завалился на бок в очередном авантюрном полёте, да свалился на грешную землю, но разбиться не разбился, а оказался лишь чуть взъерошенным. В письме одному из друзей, Погодину, Гоголь написал следующее: «Я расплевался с университетом, и через месяц опять беззаботный козак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с неё. Но в эти полтора года – годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за своё дело взялся, – в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня… Мир вам, мои небесные гостьи, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартире, близкой к чердаку! Вас никто не знает, вас вновь опускаю на дно души до нового пробуждения; когда вы исторгнетесь с большею силою и не посмеет устоять бесстыдная дерзость ученого невежи, ученая и неученая чернь, всегда соглашающаяся публика… и проч. и проч… Я тебе одному говорю это; другому не скажу я: меня назовут хвастуном, и больше ничего. Мимо, мимо все это! [134]
Теперь вышел я на свежий воздух. Это освежение нужно в жизни, как цветам дождь, как засидевшемуся в кабинете прогулка. Смеяться, смеяться давай теперь побольше. Да здравствует комедия! Одну («Ревизор») наконец решаюсь давать на театр, приношу переписывать экземпляр для того, чтобы послать к тебе в Москву, вместе с просьбою предуведомить кого следует по этой части. Скажи Загоскину, что я буду писать к нему об этом, и убедительно просить о всяком с его стороны вспомоществовании, а милому Щепкину, что ему десять ролей в одной комедии; какую хочет, пусть такую берет; даже может разом все играть. Мне очень жаль, что я не приготовил ничего к бенефису его. Так я был озабочен это время, что едва только успел третьего дня окончить пиесу. Той комедии, которую я читал у вас в Москве («Женихи»), давать не намерен на театр» [135].
Гоголь «на свободе»! С этого времени и навсегда он должен будет полностью посвятить себя литературной работе.
1835 г. во многих аспектах является поворотным годом для Гоголя, ведь помимо вышеописанных обстоятельств этот год ознаменован возникновением и прорастанием двух важных зёрен, каждому из которых суждено вырасти в необычайное древо. Конечно же, речь идёт о «Ревизоре» и «Мёртвых душах», ведь замысел, а точнее сказать, идея написания этих произведений (главных, стержневых произведений русской драматургии и литературы) пришёл к Гоголю именно в этот момент и начало работы над этими произведениями происходило практически параллельно.
В литературоведении существовали и продолжают существовать споры относительно того, насколько сильным было влияние Пушкина на формирование в гоголевской голове двух этих сюжетов, и о том, насколько «готовыми» Пушкин их Гоголю «передал». Сам Гоголь настаивал на максимальной степени вовлечённости Пушкина в этот процесс, уверял, что Пушкин является истинным родителем этих сюжетов и их литературной основы. Гоголь искренно любил Пушкина, ценил его редкостный, яркий талант и, не обладая тем эгоизмом, который может быть свойствен человеку мелочному, пожалуй, преувеличивал влияние Пушкина на появление этих сюжетов, вернее, выдавал какие-то общие контуры идей, высказанных Пушкиным, за полноценное авторство сюжетов и литературной фабулы, созданной на самом-то деле им самим. К тому же Гоголь подразумевал некую преемственность своего творчества с пушкинским, для него было важно подчеркнуть тот факт, что он, Гоголь, является непосредственным продолжателем дела Пушкина.
Но если всерьёз анализировать характеристики двух этих гоголевских произведений, детально и вкрадчиво всматриваться в них, то никак нельзя уйти от того, чтобы заметить, что сюжеты эти, и идейность их, и их посыл, и их ключевые мотивы, стилистические особенности – словом, и всё главное, и всё второстепенное имеет ярко выраженную гоголевскую суть, это именно гоголевская литература, от первой до последней буквы, от первой до последней интонации, от первого до последнего нюанса. Пушкинская литература – другая, совсем другая, и сам Пушкин совсем иной, юмор его устроен по-другому, и идейность его иная. Преемственность, конечно, есть, во всяком случае духовная, но природа этих великих явлений (имеются в виду гоголевские сюжеты) значительно отличается от природы пушкинского творчества.
Если говорить о конкретной идее, послужившей отправной точкой для появления в гоголевской голове образа Хлестакова и образа Чичикова, то бесспорным является тот факт, что Пушкин во время встреч с Гоголем, конечно же, рассказывал о забавных случаях, анекдотичность которых близка тем сюжетам, что оформились в конце концов у Гоголя. Но дело в том, что не один Пушкин рассказывал о подобного рода пассажах и оказиях.
К нынешнему моменту накоплено уже немало материала в гоголеведении, который свидетельствует как минимум о нескольких источниках возникновения сюжета «Мёртвых душ», да и «Ревизора» тоже, и потому можно было бы констатировать, что Пушкин всё же не является «кровным родителем» этих прекрасных «детей», максимум – «крёстным отцом». Однако, памятуя о том, что споры вокруг вопроса «дарения» Пушкиным сюжетов, превращённых Гоголем в шедевры мировой литературы, являются до сих пор довольно жаркими, оставим их всё же в покое, дабы не удаляться от главной нашей темы. Важным для нас в данный хронологический период гоголевской биографии является один этот факт – начало, практически параллельное начало работы над двумя удивительнейшими произведениями, каждое из которых повлияет не только на последующую судьбу русской литературы, на русскую историю, но и на жизнь Гоголя, на гоголевскую судьбу.
Сходства, однако, между двумя вышеупомянутыми произведениями заканчиваются весьма скоро. Пьеса была написана Гоголем «на кураже», создана за короткий срок и почти сразу же представлена публике, поэма же потребует долгих лет и трудных усилий. Гоголь отдал ей все свои силы.
Но до поры не станем заглядывать за иной перевал, пока – кураж!
Да, гоголевский гений куражился, он источал яркий, искромётный юмор и совсем иной пафос, чем на старте литературного творчества. Теперь это тончайший и сложный феномен, куда более замысловатый, чем обычный смех, обычная лирика или обычное страдание. Гоголь всё ещё молод, отчаянно, животрепещуще молод, это молодость русской культуры, с её малороссийскими корнями, с её резкими контрастами смысловых переходов, с её взрывной весной, которой надо уложиться в короткие недели, чтобы всё успеть, с её трудным счастьем, которое надо вынести, имея долю мужества.
И вот гоголевское перо торопится, творческая волна идёт по восходящей, она поднимает Гоголя, как воздушные потоки, струящиеся над океаном, поднимают птиц, расправляющих своих крылышки, и Гоголь берётся за дело, как никогда, упорно и энергично, как никогда, отчаянно. За весьма короткий срок он дописывает, доводя до настоящего совершенства своего «Ревизора», нашего «Ревизора».
Пушкин и Гоголь. Художник Н.М. Алексеев
Наступающий 1836 г. Гоголь встречает в прекрасном расположении духа. В письме к матери, датированным 18 декабря, он сообщает, что ожидает от предстоящего года много добра.
Текст новой пьесы перед первым представлением на театре Гоголь читал сначала в близком кружке, а затем и многим, заинтересовавшимся по слухам и так или иначе получившим возможность слышать её из уст самого автора.
Когда «Ревизор» был создан, представлен друзьям и некоторым другим людям, то есть проверен и отчасти «обкатан», дорога лежала на театр, но теперь начиналось самое неприятное – необходимо было провести, а точнее сказать, «протащить» комедию через цензуру. Это предприятие не обещало быть лёгким. Дело в том, что официальный цензор, которому был представлен текст пьесы, не мог её одобрить, во всяком случае без колебаний (хотя исследователи к настоящему моменту выяснили, что и запрещена пьеса ещё не была, цензура колебалась). Что ж, теперь для Гоголя и для людей, которые верили в его произведение, оставался один верный выход – идти к государю.
Казуистику политического момента и логику принятия решений государя Николая I разбирать здесь не станем, хотя разговор о мотивах неожиданно возникшей благосклонности Николая Павловича к произведению Николая Васильевича не многим менее любопытен и важен, чем спор о происхождении сюжета гоголевской пьесы. Но всё же зафиксируем сам факт: государь дал «добро», и, что ещё более занятно и потрясающе, сам способствовал успеху «опасной» гоголевской сатиры.
В «Хронике Санкт-Петербургских театров» Вольфа мы находим следующий рассказ о первом представлении «Ревизора»:
«Гоголю, как и всем сатирическим писателям, нападающим на недостатки современного общества и особенно администрации, большого труда стоило добиться до представления своей пьесы. При чтении её цензура перепугалась. Оставалось автору апеллировать на такое решение в высшую инстанцию. Он так и сделал. Жуковский, князь Вяземский, граф Виельгорский решились ходатайствовать за Гоголя, и усилия их увенчались успехом. «Ревизор» был вытребован в Зимний дворец, и графу Виельгорскому поручено его прочитать. Граф, говорят, читал прекрасно; рассказы Бобчинского и Добчинского и сцена представления чиновников Хлестакову очень понравились, и затем, по окончании чтения, последовало Высочайшее разрешение играть комедию» [136].
«Первое представление состоялось на Александринском театре 22-го апреля 1836 г. Зала наполнилась блистательнейшею публикою, вся аристократия была налицо, зная, что государь обещал быть в театре. Роли распределили как нельзя лучше. Сосницкий играл Городничего, Дюр – Хлестакова. Успех был колоссальный. Публика хохотала до упаду и осталась очень довольною исполнителями. Государь, уезжая, сказал: «Тут всем досталось, а более всего мне». Несмотря на то, запрещения комедии не последовало, и она игралась беспрестанно. В следующих представлениях Максимов чередовался с Дюром в роли Хлестакова и был чуть ли не лучше его. Сцена вранья после обеда передавалась им великолепно» [137].
Гоголевская пьеса произвела настоящий фурор в тогдашнем обществе, с первого же дня, с первого же представления став событием общегосударственного масштаба. А.В. Никитенко записал в своем дневнике следующее:
«Комедия Гоголя «Ревизор» наделала много шуму. Её беспрестанно дают – почти через день. Государь был на первом представлении, хлопал и много смеялся. Я попал на третье представление. Была государыня с наследником и великими княжнами. Их эта комедия тоже много тешила. Государь даже велел министрам ехать смотреть «Ревизора». Впереди меня, в креслах, сидели граф Чернышев и граф Канкрин. Первый выражал свое полное удовольствие; второй только сказал:
– Стоило ли ехать смотреть эту глупую фарсу?
Многие полагают, что правительство напрасно одобряет эту пьесу, в которой оно так жестоко порицается. Я виделся вчера с Гоголем. Он имеет вид великого человека, преследуемого оскорблённым самолюбием. Впрочем, Гоголь действительно сделал важное дело. Впечатление, производимое его комедией, много прибавляет к тем впечатлениям, которые накопляются в умах от существующего у нас порядка вещей» [138].
Успех «Ревизора», казалось бы, превзошёл все ожидания, но что-то удручало Гоголя. Так что же заставило его вдруг захандрить?
В письме, написанном по поводу первого представления «Ревизора», Гоголь так изображает своё состояние во время спектакля: «С самого начала представления пьесы я уже сидел в театре скучный. О восторге и приёме публики я не заботился. Одного только судьи из всех, бывших в театре, я боялся, и этот судья был я сам. Внутри себя я слышал упрёки и ропот против моей же пьесы, которые заглушали все другие». Из дальнейшего содержания гоголевского письма видно, что каждый неловкий приём актера бросал Гоголя в жар и озноб, каждая фальшивая нота резала по сердцу и отзывалась тяжелой, щемящей болью. Можно представить себе после этого, каково было нравственное состояние Гоголя, когда, например, в третьем явлении первого действия показались на сцене карикатурные Бобчинский и Добчинский в каком-то нелепом, шутовском наряде. Всего менее удовлетворило Гоголя исполнение четвертого действия, которое он тут же решил переделать, и немой сцены в конце комедии [139].
Владимир Шенрок, материалы исследования которого я использовал в числе источников данной главы, приводит, помимо прочего, слова очевидцев первого представления гоголевской пьесы. «Я помню, – говорила одна из зрительниц, – что когда ставили «Ревизора» на сцену, все участвующие артисты как-то потерялись; они чувствовали, что типы, выведенные Гоголем в пьесе, новы для них и что эту пьесу нельзя так играть, как они привыкли разыгрывать на сцене свои роли в переделанных на русские нравы французских водевилях» [140].
Шенрок также указывает на меткое и прозорливое мнение И.И. Панаева, который в своих «Литературных воспоминаниях» сказал, что «Ревизор» Гоголя имел успех колоссальный, но в первые минуты этого успеха никто даже из самых жарких поклонников Гоголя не понимал вполне значения этого произведения и не предчувствовал, какой огромный переворот должен совершить автор этой комедии [141].
В разговоре о том, как был воспринят «Ревизор», есть один очень любопытный, а пожалуй, и чрезвычайно важный момент. Наш уважаемый Шенрок говорит о нём так: «Его (Гоголя), истинного консерватора по убеждениям, принимавшего самое название либерала за нечто позорное, стали провозглашать либералом, и притом самым отъявленным, – его, в близком будущем завзятого религиозного мистика, упрекали чуть не в безбожии («Сегодня он скажет: такой-то советник не хорош, а завтра скажет, что и Бога нет»); наконец, о нём, ополчившемся в защиту поруганного права и законности, стали кричать, что будто бы он был, напротив, враг закона и отечества («Теперь, значит, уж ничего не осталось. Законов не нужно, служить не нужно. Вицмундир, вот, который на мне, – его, значит, нужно бросить: он уж теперь тряпка» [142].
Отметим, что этот момент очень важен! Наступит срок (после выхода «Выбранных мест из переписки с друзьями»), и непонимание обществом творческих задач Гоголя станет для него по-настоящему тяжким испытанием, помноженным на непонимание им своих ошибок (допущенных в ходе создания тех «Выбранных мест…»). Но до поры этот пунктик в самом-то деле не был столь серьёзным препятствием для диалога Гоголя с читателями и зрителями, ведь главный пафос «Ревизора», то есть крик о наличии серьёзнейших язв на теле российского общества и пороков в системе бюрократии, не мог не быть замечен и не мог не осуществить серьёзной работы. И, как скоро выяснилось, эта работа была колоссальной.
Некоторые биографы, в числе которых, к сожалению, Шенрок (а его мнение нельзя не принимать в расчёт), говоря о результирующей того процесса, которым было представление «Ревизора» публике обеих наших столиц, приходят к выводу, будто Гоголь в целом воспринял процесс этот как свою неудачу или даже фиаско и по этой причине спешил покинуть Россию.
Однако в реальности дело было не совсем так или совсем не так. Гоголь не только не был сломлен, напротив, в его распоряжении оказалось ещё более широкая сфера возможностей, и он сам, конечно же, понимал это. Гоголь и не думал завязывать с тем делом, на траекторию которого он вышел. В данный момент он собирался лишь усиливать своё направление, лишь углублять фарватер своего пути.
Но Шенрок, работая над биографией Гоголя, и шедшие за ним многочисленные исследователи всё же отстаивали утверждения, будто Гоголь воспринял реакцию зрителей, а вернее русского общества в целом, как глубокое непонимание.
Справедливости ради нужно заметить, что Владимир Иванович и его последователи не с потолка брали свои доводы, они основывались на некоторых фактах. К примеру, цитировали письмо Гоголя Жуковскому. Николай Васильевич сообщает в нём следующее: «Мой смех вначале был добродушен; я совсем не думал осмеивать кого-либо с какой-нибудь целью, и меня до такой степени изумляло, когда я слышал, что обижаются и даже сердятся на меня целиком сословия и классы общества, что я наконец задумался. «Если сила смеха так велика, что её боятся, стало быть, её не следует тратить по-пустому». Я решился собрать всё дурное, какое только я знал, и за одним разом над всем посмеяться – вот всё происхождение «Ревизора»! Это было первое моё произведение, замышленное с целью произвести доброе влияние на общество, что, впрочем, не удалось; в комедии стали видеть желание осмеять узаконенный порядок вещей и правительственные формы, тогда как у меня было намерение осмеять только самоуправное отступление некоторых лиц от форменного и узаконенного порядка. Представление «Ревизора» произвело на меня тягостное впечатление. Я был сердит и на зрителей, меня не понявших, и на себя самого, бывшего виной тому, что меня не поняли. Мне хотелось убежать от всего. Душа требовала уединения и обдуманья строжайшего своего дела» [143].
Что ж, в самом деле, Гоголь говорит почти о том, что впоследствии будет принято как факт, будучи растиражировано Шенроком. Однако и Владимиром Ивановичем, и многими другими людьми была упущена важная деталь, ведь письмо, которое процитировано выше, было написано Гоголем спустя много лет после выхода «Ревизора», а именно в 1848 г., когда гоголевское восприятие былого успеха начало изменяться, удивительным образом, а творчество своё он начал понимать в виде «строжайшего дела». Гоголь 1836 г. и Гоголь в 1848 г. – это два довольно разных человека, многое в них разнится.
И, кстати сказать, решение об отъезде за границу, которое, если верить гоголевскому письму 1848 г., родилось после выхода «Ревизора» к зрителям, на самом-то деле было принято Гоголем намного раньше, и тому есть несколько доказательств. Николай Васильевич, ещё только готовя пьесу на театр, уже замыслил вояж и даже планировал его маршрут (а также изыскивал финансовые средства). Так что из России его «выгнал» уж точно не гул зрительского неодобрения, да, и, по совести говоря, к полнейшему уединению Гоголь пока не стремился.
До той поры, пока Гоголь не «завязал с сатирическим направлением», пока не взялся он за создание «назидательных поучений», восприятие Гоголем многих вещей и явлений, и в том числе собственного творчества, было немного иным. И несмотря на то что уже в молодости в Гоголе, конечно же, зарождался тот человек, что появится потом перед всеми (удивив всех), не стоит нам всё-таки воспринимать гоголевскую личность виде статичной системы, неизменной с юности. И хотя поздний Гоголь, глядел на себя молодого, будучи убеждён, что всегда являлся именно тем, кем предстал в период «Выбранных мест…», но в реальности можно проследить несколько разных периодов гоголевской творческой жизни, да и жизни вообще, ведь существовал и усугублялся многосложный казус в гоголевском сознании и в творческом целеполагании. Казус этот нам ещё предстоит проговорить, причём очень подробно, ведь его суть будет связана со многими, весьма значимыми для нас, аспектами гоголевской личности.
Однако здесь нам надо зафиксировать одну лишь простую вещь, очень простую. Гоголь, как и многие другие люди, пережил несколько разных периодов взросления и становления (а затем и угасания). И пока, в данный конкретный период, то есть в 1836 г., перед нами молоденький Гоголь, тот всё ещё немного ветреный юноша, который к тому же захвачен волной немыслимого успеха. И о крахе надежд в данный момент говорить уж точно не приходится. Тут нечто совсем иное.
В момент, когда в Александринке шли первые представления «Ревизора», в сердце Гоголя, в душе Гоголя, в сознании Гоголя бушевали неуёмные драмы, страсти взлётов и падений, его переполняли сменяющие друг друга чувства, он был как канатоходец над бездной в присутствии сотен зрителей. Однако это совершенно естественное состояние художника в такой ситуации. Здесь-то Гоголь не так и странно выглядит, свои «фирменные странности» он не слишком ярко и проявил. Представление «Ревизора» публике он пережил именно так, как чаще всего переживает процесс выдвижения к зрителю произведения подобного уровня талант такого масштаба.
Когда произведение только явилось публике, автор (закономернейшим образом) был опустошён, потом от него не скрылась масса недоделок плюс к тому – масса ошибок, допущенных исполнителями, масса неточностей восприятия неподготовленной публикой, масса окриков от глупцов и обиженных «мишеней» данной комедии, масса толков, масса восторженных или разочарованных голосов, короче говоря – великая мешанина, которая всегда, всякий раз, появляется вслед за пришествием огромного и великого феномена.
Комедия никого не оставила равнодушным и не могла оставить – это понимал Гоголь, это не могло не льстить гоголевскому самолюбию.
Гоголя затронула волна великой популярности, просто фантастической, всероссийской славы, в сравнении с которой успех предыдущих его творений казался лишь слабой тенью. Именно мощь нахлынувшей славы заставила Гоголя испытать необычайную душевную бурю. Гоголь уже давно готовил себя к этой славе, он давно угадал её, он знал, что она явится, он мечтал о ней, однако после её стремительного, похожего на штормовой натиск, вторжения в жизнь Гоголя всё его существо обязано было пройти проверку на прочность. И уж поверьте, эта проверка – не из самых лёгких, это тяжкая ноша, причём даже для Гоголя – человека, который, казалось бы, создан был именно для этого и с самого начала, с самого детства предчувствовал приход этой океанской волны.
Гоголь стал кумиром молодёжи, Гоголь стал олицетворением новой русской комедии, нового театра, нового отношения к российской реальности, нового мышления, новых тональностей художника и гражданина в разговоре с властью и обществом. Да, такая вот махина стала за плечами Гоголя. И всё это в какие-то дни, в какие-то недели, стремительно, быстро и необычайно!
Собственноручный рисунок Гоголя к последней сцене «Ревизора». 1836 г.
Гоголевский «Ревизор» так смело пошёл в народ, в сознание народа, в его чувства и мысли, что автору необходимо было привыкать к этому так, будто он заснул обычным молодым человеком, обыкновенного роста и привычного облика, а проснулся великаном.
И Гоголь просто не мог оставаться спокоен, это никак невозможно было в его положении.
Гоголь наполнил собой всю Россию, и потому ему было тесновато теперь в ней – это одна из причин отъезда в Европу, хотя и не самая главная. Другой причиной была черта, некая черта, которую сама жизнь подвела отныне под той частью, тем периодом жизни Гоголя, что начался с приезда в столицу робкого, стеснительного малороссийского юноши, несущего в себе огромный потенциал и большие амбиции.
Когда-то Гоголь въехал в столицу совсем незамеченным, никем не узнанным, теперь же он уезжал, уплывал на волнах Балтики и незамеченным уже не мог остаться. Что-то важное состоялось теперь в его жизни и должно было остаться подчёркнутым, подведённым этой чертой, этой красной линией, за которой должна была начаться уже совсем иная жизнь, иные вершины. Была ещё одна причина, но о ней – после.
Гоголь подошёл к важному рубежу и теперь готовил себя к тому, чтобы взять планку, высокую планку, уже мысленно начертанную над головой. Да, конечно же, речь идёт о настоящем начале работы над главным произведением Гоголя, о деле всей его жизни, о поэме, которая призвана обрисовать жизнь России, её житьё-бытьё, а вернее, бытие.
Ранней весной 1836 г. (ещё до того, как «Ревизор» был поставлен на театре) Гоголь, находясь в Москве, окончательно принял решение ехать за границу. Николай Васильевич решил закрыть прежнюю страницу своей жизни, дать вольную своему крепостному слуге Якиму, изменить что-то в себе, в своей судьбе и дальнейшей будущности. И вот Гоголь настоял, чтобы дирекция московского театра выплатила ему 2500 рублей вперёд за «Ревизора». Это было смелое требование, ведь на такие условия театры обычно не шли, однако для Гоголя сделали исключение, и он всё-таки получил заслуженные деньги и мог спокойно ехать в Петербург, чтобы оттуда, не откладывая дело в долгий ящик, отбыть в Европу, где его уже ожидали кое-какие встречи.
Что ж, хватит слов, хватит промедлений! Прочь, прочь из прошедшего дня! Поспешим к Балтике, поспешим к причалу! Взяв с собой за компанию старого друга Данилевского, Гоголь ступил на трап. Теперь предстояло несколько дней утомительного путешествия, чтобы, доехав до европейских берегов, отпустить Данилевского путешествовать дальше, на запад, в желанный для него сияющий Париж, а самому свернуть в иную сторону, отбыв в небольшой городок в Германии, ожидая там приятного свидания.