Феномен Гоголя – это водоём, имеющий немалые глубины, и промер таких глубин – дело очень непростое. Мало кому из исследователей оно удавалось, во всяком случае по-настоящему, так чтоб в самом деле достичь твёрдого дна, определить чёткие контуры, подводные хребты и ложбины, а к тому же – объяснить природу течений и свойства вод, движимых течениями. Предположений об этих явлениях было сделано немало, но в точности сказать о них никто или почти никто не мог. Но даже не это главное, а состоит оно в том, что люди близорукие или намеренно недальновидные выдают темноту глубин Гоголя за чёрную и мутную суть воды гоголевского океана. Однако глубина океанической впадины такого масштаба всегда сумрачна, поскольку так ей положено по природе вещей, и феномен Гоголя ничуть не спорит с законом естества. Судить же о прозрачности и чистоте гоголевской сути надо так же, как мы судим о свойствах океанической, речной или озёрной воды, то есть добросовестно исследуя «пробы вод» с разных глубин, с разных уровней, до самого дна. Это трудное дело, но оно выполнимо. И когда мы определим характеристики основных составляющих гоголевского океана, то и вся картина целиком станет более ясна.
Пожалуй, нас ждёт немало неожиданностей. Какие-то формы подводного рельефа и какие-то течения покажутся гораздо сложнее, чем рисовал обывательский или пристрастный взгляд, а иные явления гоголевской жизни, совсем напротив, окажутся не так и запутаны, не такими и странными проявятся они, когда рассмотрим мы все те «пробы воды» и промеры, что есть в нашем распоряжении. Судьба гения затейлива и прихотлива, но порой и гениальное просто, и потому не стоит усложнять понапрасну, но вместе с тем не стоит пытаться толковать явления гоголевского существа как нечто банальное. Надо привыкнуть к мысли, что загадка Гоголя обширна, в ней много составных частей, и это само по себе обязывает нас не суетиться. Так вот, коль без суеты, перейти от метафорического вступления к конкретному разговору, то первыми, самыми естественными и, по мнению многих, самыми главными, являются вопросы: «Почему у Гоголя не было семьи? Каковы были связи Гоголя, каковы были его любовные предпочтения?»
Скрытная натура Гоголя обусловила трудности в выяснении этих вопросов и дала повод иным любителям мистификаций городить Бог знает что, однако ответы, которые способна преподнести действительная канва гоголевской судьбы, настоящий пунктир его жизни, опорная структура его духовного здания, пожалуй, просты, быть может, неожиданно просты и этим способны явиться удивительными для многих, успевших воспринять массу небылиц и анекдотов о судьбе и натуре писателя.
Так начнём, пожалуй, планомерный промер глубин, то есть сразу перейдём к сути, к разговору о чувствах Гоголя, о его отношениях с женщинами.
Начинается история чувствований юного Никоши, наука любовных переживаний, разумеется, с семьи, то есть с любви, испытываемой к матери, с наблюдения за чувством, которое жило и росло в его родителях. А эта история любви, эта связь была настолько гармонична, настолько высокую планку любовных отношений задали родители Николая Васильевича, что она явилась чем-то таким, к чему можно стремиться, но почти невозможно достичь. И как впоследствии иные сочинители желали достичь писательского уровня Николая Гоголя, так сам гений мог лишь мечтать найти чувство и создать союз, подобный тому, в котором пребывали его родители.
Семейная жизнь Гоголей-Яновских, родителей и детей, была чем-то вроде кристалла, где каждая частичка располагалась на своём месте, и он был бы абсолютно прозрачен и чист, как алмаз, если бы в нём не присутствовала единственная инородная частица, будто молекула алюминия в кристаллической решётке углерода, дающая ярко-красный цвет драгоценному камню. Никоша был именно этой частицей, то есть он являлся и составной единицей своей семьи, но и чем-то отдельным, более ярким, иным. Гоголь-наследник был и частью и наблюдателем событий, разворачивавшихся в жизни его родителей.
Идеальность, пожалуй, сказочность их истории создала для Николая Васильевича некий сложный эффект поиска высшей планки, высшей точки отношений с женщиной. Запечатлев в своей памяти ту, почти неправдоподобную, историю отношений, что происходила между его родителями, он уже не мог согласиться на что-то менее настоящее, на что-то менее великое. Он всю жизнь искал этого и в себе, и в женщинах, на которых падал его взгляд.
Сама история знакомства Василия Афанасьевича Гоголя-Яновского с невестой была похожа на романтическую былину, почти легенду, и в неё трудно было бы поверить, если бы не документальное совпадение дат и фактов, доказывающих подлинность истории.
Отец нашего писателя был почти также мечтателен и тонок, как и его знаменитый сын, а к тому же очень чувствен. Свою судьбу он увидел во сне, в четырнадцать лет, когда с родителями возвращался с богомолья. На старом постоялом дворе, где семейству Гоголей-Яновских выпало заночевать после долгой дороги, юному Василию Афанасьевичу приснилась Святая Дева, которая указала на девочку-младенца, и объявила, что это есть наречённая невеста.
Родители поначалу не очень серьёзно отнеслись к этому видению сына, тем более что избранницей стала семимесячная малышка – Маша Косяровская с хутора Яреськи; всё это было если и трогательно, то очень забавно. Но Василий Афанасьевич оказался твёрд в своём намерении выполнить означенное. Он действительно и серьёзно уверился в своём чувстве и ждал долгие годы, не отдавал своего сердца никому, кроме этой девочки.
Маша Косяровская, то есть та особа, что вошла в мировую историю как Мария Ивановна Гоголь, с детства знала об этом и росла с этим чувством. С самых первых сознательных дней, и до последнего вздоха она жила только внутри этого чувства, никогда она не знала ничего иного, никогда в её жизни не могло быть других мужчин, даже в шутку, даже не всерьёз.
Василий Афанасьевич ждал, но его возраст становился уже довольно зрелым (на Украйне женились раньше, чем в столицах), он даже чахотку себе заработал, томясь вынужденным одиночеством в самые молодые и энергические годы. Но как уж он дал себе слово, так и оставался верен обещанию. Впрочем, с того момента, как девочка была выбрана им в невесты, он не отходил от неё далеко и, пока она была малышкой, дарил ей игрушки и кукол, а когда она подросла, часто приходил под окна своей Машеньки, пел ей серенады.
Наконец, в свои двадцать восемь и в неполных пятнадцать лет невесты он сосватал-таки её у родителей, причём история сватовства и свадьбы была столь же трогательной, почти романной, и составлено всё это не чьей-то выдумкой, не пером писателя, а судьбой.
Как я уже отметил, существуют подтверждения этой наивно-трогательной легенды, а вернее – её осуществления. Дело в том, что Василий Афанасьевич и в самом деле следил за взрослением Маши Косяровской, а её родные с удивлением замечали характер его отношения к ней.
«Когда я начала подрастать, – вспоминала впоследствии Мария Ивановна, – то он (Василий Афанасьевич) забавлял меня разными игрушками, даже не скучал, когда я играла в куклы, строил домики из карт, и тётка моя не могла надивиться, как этот молодой человек не скучал заниматься с таким дитём, по целым дням; я хорошо знала его и привыкла, часто видя, любить его» [1].
Когда прошли положенные годы и юная Маша с молодым Василием Афанасьевичем поженились, то в самом деле возникла идеальная пара, не произошло того нередкого в общем-то случая, когда люди ожидают от брака чего-то невероятного, а получается банальное разочарование. Нет, Василий Афанасьевич действительно угадал, точнее сказать, послушал верный голос, и все те годы, что был женат (то есть до последнего дня своей жизни), наслаждался своим счастьем и бесконечно ценил его.
М.И. Гоголь-Яновская. Неизвестный художник
Все, кто знал Марию Ивановну, отмечали её красоту, миловидность, женственную нежность. Но когда Василий Афанасьевич увидал семимесячную Машеньку, он вряд ли имел возможность судить о её будущей внешности. Он лишь почувствовал что-то своей детской интуицией.
Никоша Гоголь-Яновский знал эту фамильную легенду, и, наверное, Гоголю-сыну был явлен этот феномен для того, чтобы навсегда запрограммировать своё существо на поиск предельной планки чувств и духовных возможностей.
Дело, однако, происходило в тихих, почти заповедных местах колоритной малороссийской глубинки, а в жизни гоголевской семьи, помимо необычайной сказочности, было и довольно простоты, той уютной и милой, что потом отразится в «Старосветских помещиках».
Ранний биограф (и современник) Гоголя Пантелеймон Кулиш, к свидетельствам которого мы ещё не раз обратимся, оставил любопытное описание характера родителей Николая Васильевича, домашнего быта Гоголей, огонька их семейного очага.
«Сын полкового писаря Василий Афанасьевич Гоголь, отец поэта, был человек весьма замечательный. Он обладал даром рассказывать занимательно о чем бы ему ни вздумалось и приправлял свои рассказы врожденным малороссийским комизмом. Во время рождения Николая Васильевича он имел уже чин коллежского асессора, что в провинции – и еще в тогдашней провинции – было решительным доказательством, во-первых, умственных достоинств, а во-вторых, бывалости и служебной деятельности. Это уже одно заставляет нас предполагать в нём известную степень образованности – теоретической или практической, всё равно. Таким образом занимательность его рассказов объясняется не одним врожденным даром слова: он много знал, много видел и много испытал. Это не подлежит сомнению. Но как бы то ни было, только его небольшое наследственное село Васильевка, или – как оно называется исстари – Яновщина, сделалось центром общественности всего околотка. Гостеприимство, ум и редкий комизм хозяина привлекали туда близких и далеких соседей. Тут-то бывали настоящие «вечера на хуторе», которые Николай Васильевич, по особенному обстоятельству, поместил возле Диканьки; тут-то он видал этих неистощимых балагуров, этих оригиналов и деревенских франтов, которых изобразил потом в своих несравненных предисловиях к повестям Рудого Панька [2].
Малороссийские помещики прежнего времени жили в деревнях своих весьма просто: ни в устройстве домов, ни в одежде не было у них большой заботы о красоте и комфорте. Поющие двери, глиняные полы и экипажи, дающие своим звяканьем знать прикащику (так в оригинале) о приближении господ, – всё это должно было быть так и в действительности Гоголева детства, как оно представлено им в жизни старосветских помещиков. Это не кто другой, как он сам, вбегал прозябнув в сени, хлопал в ладоши и слышал в скрипении двери: «батюшки, я зябну!» то он вперял глаза в сад, из которого глядела сквозь растворенное окно майская темная ночь, когда на столе стоял горячий ужин и мелькала одинокая свеча в старинном подсвечнике» [3].
А вот что замечал Владимир Шенрок, оставивший несколько томов исследовательских работ о Гоголе и массу интересных журнальных статей: «Непосредственная наследственность и непосредственные эстетические влияния (Николая Гоголя) шли прежде всего от Гоголя-отца. Его эстетические наклонности выражались очень разнообразно: и в сентиментальных серенадах невесте, и в не менее сентиментальном садоводстве, в устройстве беседочек и гротиков в саду и «долины спокойствия» в лесу – и в лирических стихах, чаще всего на случай, но полнее и сильнее всего в украинских комедиях» [4].
В.А. Гоголь-Яновский. Неизвестный художник
Современный нам биограф Юрий Манн добавляет: «Драматургия, похоже, принадлежала к любимому виду творчества Василия Афанасьевича. Он писал пьесы и на русском и на украинском языке, выдержанные в традициях русской комедии классицизма с её прямым, порою прямолинейным обличением порока» [5].
О жизненном пути Гоголя-отца Манн замечает: «Василий Афанасьевич (1777–1825) поначалу вступил было на духовное поприще, обучаясь в Полтавской семинарии. Но духовного сана не принял. После семинарии хотели послать Василия Афанасьевича в Московский университет, но план почему-то расстроился [6]. Молодой человек служил в армии, получив чин корнета [7], а затем определился на службу при Малороссийском почтамте, директором которого был бывший министр, родственник гоголевской семьи Д.П. Трощинский. В 1805 г. Василий Афанасьевич вышел в отставку с чином коллежского асессора и решил заняться хозяйственной деятельностью в своём имении. Выполнял обязанности, как сегодня бы сказали, общественного характера: когда Трощинского выбрали в повитовые маршалы (предводители дворянства), Василий Афанасьевич стал его секретарём. А во время войны 1812 г. «принимал участие в заботах о всеобщем земском ополчении и… как дворянин, известный честностью, заведовал собранными для ополчения суммами» [8]. Одно время он даже исполнял вместо Трощинского обязанности повитого маршала» [9].
Образование Никоши Гоголя-Яновского началось рано, было разносторонним и продолжалось долго. Вначале мальчика учил отец, который разбудил в нём страсть к литературному сочинительству.
В воспоминаниях Григория Данилевского, которому посчастливилось впоследствии лично знать Гоголя, мы находим интереснейшие подробности домашнего воспитания, которым подвергались Ваня и Никоша: «Первые годы жизни Гоголь провел со своим младшим, рано умершим, братом Иваном. Отец Гоголя, ездя в поле с сыновьями, иногда задавал им дорогою темы для стихотворных импровизаций: «солнце», «степь», «небеса». Старший сын отличался находчивостью в ответах на такие задачи» [10].
А в семилетнем возрасте маленький Николай Гоголь знакомится с Сашей Данилевским, которому суждено с тех пор стать преданным другом великого писателя.
Здесь, в этой книге, будет немало ссылок и на воспоминания гоголевского сверстника Александра Семёновича Данилевского, которые он изложил в своих интервью Владимиру Шенроку после смерти Гоголя, и на собственноручные воспоминания его однофамильца – Григория Петровича, который хотя и являлся современником, но был намного моложе Гоголя (на 20 лет) и познакомился с ним в 1851 г. Однако оба Данилевских в разные периоды времени хорошо знали Гоголя, поэтому их слова имеют ценность.
Продолжим, однако, углубляться в детали гоголевского взросления. Оно было не пустым, а чрезвычайно наполненным, как, собственно, и другие этапы его удивительной жизни.
Ближайшее к Яновщине селение – Диканька, место дорогое гоголевской семье. Здесь в Николаевской церкви висела икона, перед которой Марья Ивановна молилась о сохранении жизни ее ребенка. Любопытно, что именно в диканьской церкви будет служить один из персонажей и рассказчиков первой гоголевской книги повестей дьяк Фома Григорьевич; что именно диканьскую церковь распишет кузнец Вакула в «Ночи перед Рождеством». Известна была Диканька и связанными с нею историческими воспоминаниями. Пушкин еще не написал «Полтаву» (где, кстати, фигурирует Диканька), но все знали, что нынешний владелец селения министр внутренних дел князь Виктор Павлович Кочубей – правнук Василия Леонтьевича Кочубея, казненного Мазепой за то, что известил Петра I о готовящейся измене. В Николаевской церкви показывали сорочку, в которой, по преданию, Кочубей принял мученическую смерть. А рядом с церковью рос огромный дуб – «мазепинский дуб», под сенью которого, как говорили, Мазепа встречался с Матреной, Кочубеевой дочерью (у Пушкина – Марией) [11].
Дворец князя Кочубея в Диканьке
Все эти исторические воспоминания и ассоциации лишь тенью отразятся в будущей книге Гоголя. Однако писатель вынесет в ее название слово «Диканька» и тем самым подчеркнет роль этого понятия, но, как и всё у Гоголя, оно отнюдь не локализованное, «По ту сторону Диканьки и по эту сторону Диканьки не исторически аффектированное. Мы говорим: Диканька – некий центр художественной вселенной, которую открыли «Вечера на хуторе…» («… и по ту сторону Диканьки и по эту сторону Диканьки…» – фраза из «Ночи перед Рождеством»), но это так и не совсем так. Фактически Гоголь переместил этот центр за пределы Диканьки, в некий хутор, где живет пасечник, где рассказываются одна история за другой и таким образом составляется будущая книга. Но вернемся к реальному пространству гоголевского детства» [12].
Вот Никоша Гоголь-Яновский, обучаясь у отца, получил домашнее образование
В конце лета 1818 г. Василий Афанасьевич повез обоих сыновей, Николая и Ивана, в Полтаву для поступления в тамошнее уездное училище.
Так в кругозор гоголевского детства вошел губернский город, старавшийся походить на столицу и называемый иногда «малым Петербургом»; город Полтавской битвы, замечательных исторических и художественных памятников, собора с иконами итальянских мастеров, нескольких учебных заведений, наконец, театра. Трехэтажное каменное здание для зрелищ было построено еще в 1808 г., а спустя десятилетие сюда была приглашена из Харькова знаменитая труппа Штейна, в которой начинал свою деятельность Щепкин, выступавший здесь в 1819–1821 гг. «почти во всех спектаклях» [13]. Год поступления Щепкина на полтавскую сцену совпал с приездом в город Николая и Ивана Гоголей. Обоих братьев зачислили в училище 3 августа 1818 г. и определили в высшее отделение первого класса, что фактически означало вторую ступень обучения из трех имеющихся: в училище было два класса, но первый подразделялся на два отделения – низшее и высшее [14].
В училище, находившемся в этом городе, братья успели пробыть лишь один год, здесь рядом с ними был и Саша Данилевский.
Летом 1819 г., перед самым экзаменом, Василий Афанасьевич забирает обоих сыновей из училища, решив подготовить их к поступлению в Полтавскую гимназию другим способом. Он нанимает им учителя из гимназии, на квартире у которого они и живут. Затем происходит трагедия – умирает младший сын; случилось это не летом 1819 г., а позже – возможно, в следующем году (кстати, В. Шенрок называет именно 1820 г.) [15].
Николай очень нелегко перенёс этот удар, быть может, даже тяжелее, чем его родители. Мальчику трудно было готовиться к возвращению в Полтаву, где он прежде находился вместе с братом. Отец очень боялся за душевное состояние своего впечатлительного Никоши. Однако в это самое время черниговский прокурор Бажанов уведомил Василия Афанасьевича об открытии в другом городе, а именно – в Нежине, гимназии высших наук князя Безбородко и советовал ему поместить сына в находящийся при этой гимназии пансион. Таким вот образом выход из сложной ситуации был найден. Маленького Никошу удалось отвлечь от тяжелых мыслей, вывести из стресса. Переезд и смена обстановки сумели пойти на пользу. Гоголь, как потом выяснилось, любил переезды, сама дорога действовала на него оздоравливающе.
И вот начинается новая страница в жизни Никоши Гоголь-Яновского.
Григорий Данилевский сообщает: «В лицее Гоголь вскоре оправился, и из хилого, болезненного ребёнка стал весёлым и падким до разных потех и шалостей юношей» [16].
На всякий случай замечу, что нет никакой ошибки, когда одни авторы называют учебное заведение, в котором проходил обучение Гоголь, лицеем, другие – гимназией. Эта путаница возникает оттого, что первоначально открытая князем Безбородко «Гимназия высших наук» была преобразована потом в лицей (но это случилось уже после выпуска гоголевского курса).
Пантелеймон Кулиш замечает следующее: «По воспоминаниям его соучеников, Гоголь представляется нам красивым белокурым мальчиком, в густой зелени сада нежинской гимназии, у вод поросшей камышом речки, над которою взлетают чайки, возбуждавшие в нем грёзы о родине. Он – любимец своих товарищей, которых привлекала к нему его неистощимая шутливость, но между ними немногих только, и самых лучших по нравственности и способностям, он избирает в товарищи своих ребяческих затей, прогулок и любимых бесед, и эти немногие пользовались только в некоторой степени его доверием. Он многое от них скрывал, по-видимому, без всякой причины, или облекал таинственным покровом шутки. Речь его отличалась словами малоупотребительными, старинными и насмешливыми; но в устах его все получало такие оригинальные формы, которыми нельзя было не любоваться. У него все перерабатывалось в горниле юмора. Слово его было так метко, что товарищи боялись вступать с ним в саркастическое состязание. Гоголь любил своих товарищей вообще, и до такой степени спутники первых его лет были тесно связаны с тем временем, о котором впоследствии он из глубины души восклицал: «О, моя юность! о, моя свежесть!», что даже школьные враги его, если только он имел их, были ему до конца жизни дороги. Ни об одном из них не отзывается он с холодностью или неприязнью, и судьба каждого интересовала его в высшей степени» [17].
Обратимся теперь к гоголеведческим текстам Василия Гиппиуса, он лаконично и ёмко характеризует гимназическую среду нежинского учебного заведения.
«Из семьи – после недолгого пребывания в Полтавском училище – Гоголь (в 1821 году) поступил в Нежинскую гимназию высших наук. Школа – как школа, дала Гоголю не много, хотя была относительно не плохой. И здесь были люди, уже причастные к литературе – среди учителей и тяготевшие к ней – среди товарищей. Старозаветный профессор словесности Никольский был автором торжественных од и поэмы «Ум и рок»; молодой латинист Ив. Гр. Кулжинский только что начал выступать в печати, а в 1827 году выпустил целую книгу «Малороссийская деревня», в которой материал украинского фольклора, более или менее добросовестно подобранный, подвергся обработке в духе и стиле сентиментального украинофильства. Гоголь высмеял эту книгу в одном из писем, назвал ее «литературным уродом», но не заинтересоваться ею не мог. Среди товарищей Гоголя были будущие писатели – будущий драматург и романист Кукольник, старше его – будущий поэт и переводчик Любич-Романович и младше – писатель Гребенка; все они писали и в школьные годы, школьными писателями были и одноклассники Гоголя: Прокопович и Базили. Школьные писатели разных классов объединялись, устраивали вечера с чтением и критикой своих писаний, издавали и журналы.
Любопытно, что недальновидные товарищи, мирясь со стихотворными опытами Гоголя, забраковали его первую прозаическую попытку – повесть «Братья Твердиславичи». Приговор Базили был: «Беллетрист из тебя не вытанцуется. Это сейчас видно». Гоголь тут же разорвал и сжег свою повесть. Это было первое гоголевское сожжение» [18].
Пантелеймон Кулиш добавляет следующее: «Бывшие наставники Гоголя аттестовали его как мальчика скромного и «добронравного»; но это относится только к благородству его натуры, чуждавшейся всего низкого и коварного. Он, действительно, никому не сделал зла, ни против кого не ощетинивался жесткою стороною своей души; за ним не водилось каких-либо дурных привычек. Но никак не должно воображать его, что называется, «смирною овечкою». Маленькие, злые ребяческие проказы были в его духе, и то, что он рассказывает в «Мёртвых душах» о гусаре, списано им с натуры» [19].
…Положение их было похоже на положение школьника, которому, сонному, товарищи, вставшие поранее, засунули в нос гусара, т. е. бумажку, наполненную табаком. Потянувши впросонках весь табак к себе со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза, во все стороны, и не может понять, где он, что с ним было, и потом уже различает озаренные весенним лучом солнца стены, смех товарищей, скрывшихся по углам, и глядящее в окно наступившее утро, с проснувшимся лесом, звучащим тысячами птичьих голосов, и с осветившеюся речкою, там и там пропадающею блещущими загогулинами между тонких тростников, всю усыпанную нагими ребятишками, зазывающими на купанье, – и потом уже, наконец, чувствует, что в носу у него сидит гусар [20].
Эти «блестящие загогулины между тонких тростников» живо напоминают тому, кто знает местность Нежинского лицея, протекающую мимо него тихую, поросшую камышами речку, а проснувшийся лес, звучащий тысячами птичьих голосов, есть не что иное, как тенистый, обширный сад лицея, похожий на лес» [21].
Кулиш, помимо прочего, обозначает деталь, которая, возможно, стала поворотной точкой в формировании гоголевского творческого направления: «Воротясь однажды после каникул в гимназию, Гоголь привез комедию, писанную на малороссийском языке, которую играли на домашнем театре Трощинского, и сделался директором театра и актером. Кулисами служили ему классные доски, а недостаток в костюмах дополняло воображение артистов и публики. С этого времени театр сделался страстью Гоголя и его товарищей, так что, после предварительных опытов, ученики сложились и устроили себе кулисы и костюмы, копируя, разумеется, по указанию Гоголя, театр, на котором играл его отец. Гоголь не только дирижировал плотниками, но сам расписывал декорации» [22].
В январе 1824 г. Гоголь пишет родителям в Васильевку: «Пришлите мне полотнá и других пособий для театра. У нас будет представлена пьеса «Эдип в Афинах», трагедия Озерова. Ежели можно прислать и сделать несколько костюмов, – сколько можно, даже хоть и один, но лучше ежели бы побольше; также хоть немного денег. Каждый из нас уже пожертвовал, что мог, а я еще только. Как же я сыграю свою роль, о том я вас извещу. Уведомляю вас, что я учусь хорошо, по крайней мере, сколько дозволяют силы… Я думаю, дражайший папенька, ежели бы меня увидели, то точно бы сказали, что я переменился, как в нравственности, так и успехах. Ежели бы увидели, как я теперь рисую! (Я говорю о себе без всякого самолюбия)» [23].
В Нежине, рядом с юным Николаем Васильевичем, находился его давний приятель Саша Данилевский, однако в первые гимназические годы место лучшего друга Гоголя занял старший сверстник – Высоцкий, которому, к сожалению, суждено будет рано умереть, но оставить в душе Гоголя благотворный след и даже повлиять на гоголевский литературный стиль.
Время было стародавнее, смертность всё ещё оставалась высока, медицина только зарождалась. Гоголю и сначала, и в последующие годы пришлось пережить немало тяжелых утрат, что, конечно же, наложило отпечаток на его душу. Но юный Гоголь в первую очередь удивлял наблюдателей смесью ироничности, озорства, но в то же время и меланхолической задумчивости.
Кулиш сообщает: «Сходство вкусов сблизило Гоголя и товарища его Г.И. Высоцкого, ибо тот и другой отличались мечтательностью и комизмом. Все юмористические прозвища, под которыми Гоголь упоминает в своих письмах о товарищах, принадлежат Высоцкому. Он имел сильное влияние на первоначальный характер Гоголевых сочинений. Товарищи их обоих, перечитывая «Вечера на хуторе» и «Миргород», на каждом шагу встречают слова, выражения и анекдоты, которыми Высоцкий смешил их ещё в гимназии» [24].
Когда Высоцкий окончил курс и уехал в Петербург, Гоголь, скучая по нему, снова сдружился с Данилевским (который не всё время был в Нежинской гимназии высших наук, успев побывать в Московском университетском пансионе, но бросить его и опять вернуться в Нежин).
Высоцкий больше, чем кто бы то ни было другой, был вдохновителем, слушателем и, наверное, в какой-то мере и соавтором гоголевских комических импровизаций. Но обоих гимназистов «сроднила» и другая черта, на которую не обратили достаточного внимания биографы писателя. Говоря об общих интересах с Высоцким, Гоголь в том же письме прибавляет: «…вместе обдумывали план будущей нашей жизни». В 1825–1826 гг., когда в Гоголе совершалась глубокая внутренняя работа, Высоцкий находился в последнем классе. Это был первый выпуск в гимназии: через месяц-другой нескольким ее питомцам предстояло вступить в самостоятельную жизнь, что еще более обостряло интерес Гоголя к Высоцкому, да и ко всему его классу. Мысленно он ставил себя в положение старших, «проигрывал» применительно к себе ситуацию окончания гимназии и вступления на служебное поприще. Многое из сокровенных планов Гоголь открыл Высоцкому [25].
Совершенно по-особенному Гоголь сошёлся и с Прокоповичем. Эту дружбу они пронесут через всю жизнь. А завязал и укрепил её театр, тот самый театр, которым Гоголя заразил талантливый отец. И теперь всё больше и больше, хотя и не вполне осознано, а скорее интуитивно, Гоголь заражался театром, драматургия становилась настоящей страстью будущего автора «Ревизора» и «Женитьбы».
Один из гоголевских совоспитанников – Пащенко – вспоминал впоследствии: «На небольшой сцене лицеисты любили играть комические и драматические пьесы. Гоголь и Прокопович, задушевные между собой приятели, особенно заботились об этом и устраивали спектакли. Играли пьесы и готовые, сочиняли и сами лицеисты. Гоголь и Прокопович были главными авторами и исполнителями пьес. Гоголь любил преимущественно комические пьесы и брал роли стариков, а Прокопович – трагические. Вот однажды сочинили они пьесу из малороссийского быта, в которой немую роль дряхлого старика малоросса взялся сыграть Гоголь. Настал вечер спектакля, на который съехались многие родные лицеистов и посторонние. Пьеса состояла из двух действий. Гоголь должен был явиться во втором. Публика тогда еще не знала Гоголя, но мы хорошо знали и с нетерпением ожидали выхода его на сцену. Во втором действии представлена на сцене простая малороссийская хата и несколько обнаженных деревьев; вдали река и пожелтевший камыш. Возле хаты стоит скамеечка; на сцене никого нет. Вот является дряхлый старик в простом кожухе, в бараньей шапке и смазных сапогах. Опираясь на палку, он едва передвигается, доходит кряхтя до скамьи и садится. Сидит, трясется, кряхтит, хихикает и кашляет, да наконец захихикал и закашлял таким удушливым и сильным старческим кашлем, с неожиданным прибавлением, что вся публика грохнула и разразилась неудержимым смехом. А старик преспокойно поднялся со скамейки и поплелся со сцены, уморивши всех со смеху. Бежит за ширмы инспектор Белоусов: «Как же это ты, Гоголь? Что же это ты сделал?» – «А как же вы думаете сыграть натурально роль 80-летнего старика? Ведь у него, бедняги, все пружины расслабли, и винты уже не действуют, как следует». На такой веский аргумент инспектор и все мы расхохотались и более не спрашивали Гоголя. С этого вечера публика узнала и заинтересовалась Гоголем как замечательным комиком» [26].
В другой раз «Гоголь взялся сыграть роль дяди-старика, страшного скряги. В этой роли Гоголь практиковался более месяца, и главная задача для него состояла в том, чтобы нос сходился с подбородком. По целым часам просиживал он перед зеркалом и пригинал нос к подбородку, пока наконец не достиг желаемого. Сатирическую роль дяди-скряги сыграл он превосходно, морил публику смехом и доставил ей большое удовольствие. Все мы думали тогда, что Гоголь поступит на сцену, потому что у него был громадный сценический талант и все данные для игры на сцене: мимика, гримировка, переменный голос и полнейшее перерождение в роли, какие он играл. Думается, что Гоголь затмил бы и знаменитых комиков-артистов, если бы вступил на сцену» [27].
Немалой силой драматизма, как единодушно замечали потом все мемуаристы, явилось исполнение юным Гоголем трудной, но интересной роли трагического злодея Креона. Тема греческих страстей сумела тронуть нежинского школяра, и вот на сцене не было и тени комических стариков, представленных Гоголем в других спектаклях. Гоголь обладал редким даром перевоплощения и тонкого понимания образов, которые изучал в процессе учёбы, в процессе театральных опытов, а потом и в процессе творчества своего, открывшего перед нами новый, удивительный мир.
Из тех друзей Гоголя, с которыми он сохранит тёплые отношения на долгие годы, нельзя обойти вниманием и Константина Михайловича Базили (1809–1884), в будущем известного дипломата и писателя, он родился в греческой семье, проживавшей в Константинополе; на его глазах в 1821 г. был учинен кровавый погром греческой общины, в ходе которой турками был повешен «вселенский» патриарх Григорий V; мальчику же вместе с семьей чудом удалось спастись, спрятавшись в трюме корабля, среди тюков и иной поклажи. Впоследствии, когда Россия заботливо приютила греческих беженцев, Константин рассказывал обо всех этих событиях товарищам по гимназии, в том числе и Гоголю. Вначале Базили проживал в Одессе; потом в возрасте 12 лет вместе с другими спасшимися греческими мальчиками был принят в Нежинскую гимназию на казённый счет. К этому времени он уже получил хорошее образование, изучая дома, а затем в Одессе древнегреческую литературу и владея с детских лет французским языком. Но по-русски он не знал «ни полслова». Однако, как вспоминает его одноклассник И. Халчинский, «воля преодолела трудность и, к удивлению всех, через год Базили вдруг заговорил по-русски…» [28]. Еще через какое-то время Базили почувствовал потребность не только говорить, но и сочинять по-русски, и вот мы встречаем его у Редкина среди «постоянных посетителей» литературных вечеров. Больше того, есть сведения, что Базили вместе с Гоголем стал выпускать еще свой журнал – уже упоминавшуюся «Северную зарю». Название выдает явную ориентацию на петербургскую журналистику [29].
Здание Гимназии высших наук в Нежине
Большинство воспоминаний сверстников Гоголя, бывших свидетелями его взросления, как и взрослых, имевших возможность наблюдать за детством будущего писателя, дают ему характеристики человека разностороннего, интересного и хотя, конечно же, со странностями, но в целом представляющего собой цельную, самобытную личность и, что важно, общительного человека, склонного к участию и помощи ближнему. Известен, к примеру, случай, когда подросток Гоголь проявил поистине зрелое благородство, сумев разобраться в сложной ситуации, которая сложилась после начала травли одного из преподавателей гимназии, заподозренного в вольнодумстве. Иные гимназисты проявили слабину и «дали показания» против своего преподавателя (на самом-то деле преданного профессии и стране, к тому же старавшегося дать воспитанникам истинные зёрна гуманизма). А юный Никоша держался твёрдо и на подлость не пошёл, встав на защиту молодого преподавателя. Таким же было и его отношение к товарищам.
Однако в гоголеведении подчас встречаются некие факты и воспоминания, которые призваны выставить Гоголя чем-то вроде гадкого утёнка, ущербного чудака, которого трудно понять по причине его отчуждённости от людей и от мира, а также явной ненормальности. «Таинственный карла» – так будто бы сказал Саша Данилевский (если верить биографу), характеризуя подростковые странности Гоголя.
Некоторые исследователи биографии Гоголя совершенно искренне считают, что талантливый человек, а уж тем более наделённый таким незаурядным даром, просто не мог не быть отчуждённым и не понятым окружающими. Но тут какое дело. С одной стороны, чудаком-то Гоголь, конечно же, являлся, и, собственно говоря, некоторая степень отчуждённости тоже имела место, поскольку, как совершенно очевидно (особенно нам, потомкам), душевная организация Гоголя и свойства его личности выходили из ряда вон, и потому обычным-то ребёнком он просто не мог быть, и тут даже объяснять ничего не надо. Но с другой стороны, на то он и Гоголь, что в нём было соединено много противоположностей и удивительных особенностей, и потому Гоголь-подросток одновременно являлся общительным, но скрытно-таинственным, обидчивым, но великодушным, странным, но притягательным, одиноким, но окруженным друзьями и приятелями.
Гоголь – это человек-оксюморон, то есть обыкновенное чудо – соединение противоположностей, которые в любом другом случае были бы несовместимы, а здесь сыграли удивительно-замысловатую симфонию. И поэтому когда говорят, что Гоголь в детстве и юности был общительным, добрым, искромётным оригиналом, окружённым друзьями, то, пожалуй, и не лгут, но если кто-то скажет, что Гоголь был закрыт, даже замкнут, одинок и отчуждён – это тоже будет правдой. Другой вопрос – насколько это будет являться правдой? А это важно. Но процент правды никто нам не высчитает.
К тому же ко всему, если говорить откровенно об источниках характеристик Гоголя-подростка, занудой и гадким утёнком его аттестовал не раз упомянутый Саша Данилевский после того, как спустя время его отношения с Гоголем оказались испорченными. Гоголь и Данилевский долгие годы дружили, но после тридцатилетнего возраста стали постепенно расходиться, а в конце концов их разделила стена непонимания (Данилевский уверил себя в том, что Гоголь слишком вознёсся, принявшись всех поучать и надевать тогу духовного наставника). Факт этого расхождения, едва ли не конфликта Александра Семёновича с Николаем Васильевичем, к сожалению, повлиял на последующие воспоминания Данилевского о Гоголе, в том числе о детских годах Гоголя, когда у Саши с Никошей отношения были на самом-то деле совсем иными, чем в зрелости. И когда Александр Семёнович рассказывал гоголевскому биографу о Николае Васильевиче, то в Данилевском местами говорили обиды зрелых лет, которые, как выясняется, могут быть не менее едкими, чем детские обиды.
Однако чего-то, грубо выходящего за рамки приличий и морали, Данилевский всё же не говорил никогда. В нашем же распоряжении есть куда более интересный пример «показаний» о Гоголе, где выходы за рамки приличий всё ж таки имеют место. И тут будет немного забавный пунктик.
Итак, главным «источником», повествующим о том, каков был Гоголь недоумок и изгой, является Любич-Романович. Это ещё один соученик Николая Васильевича по Нежинской гимназии и более того – приятель, а временами даже и друг Гоголя. Их отношения имели многолетнюю историю, плавно перетекли из Нежина в Петербург, где оба юноши начинали взрослую жизнь и даже шалили, порой на пару, посещая разные петербургские заведения (и кое о чём у нас ещё пойдёт речь далее).
Но Любич-Романович тем не менее вспоминал о Гоголе с враждебными интонациями, порой доходящими до нелепости.
Когда пришла пора всенародного восхищения Гоголем, когда его слава заполнила собой все наши просторы, Любич-Романович, не желая вторить хору поклонников, предавался воспоминаниям, высмеивая «неряшливость» Гоголя, его «болезненность», его «неловкость», его «неуместный юмор», «физическую неприглядность», а ещё «хуторское происхождение». Любич-Романович причислял себя к аристократической партии в Нежинской гимназии, хотя его отец Игнатий Антонович был всего лишь ротмистром (чин в кавалерии, соответствующий капитану), но Гоголя относил к плебеям, «однодворцам».
Так в чём же дело? Всё просто, до обидного просто. Любич-Романович сам по молодости лет, едва попав в блистательный Петербург, стал литератором (поэтом и переводчиком). Таланта, однако, было маловато, а если говорить честно – не было совсем. И я очень сомневаюсь, что кто-нибудь из читателей этой книги сумеет вспомнить хоть одно творение Любича-Романовича, в то время как «писанину» Гоголя помнят все.
Ох, как трудно порой простить чужую славу, чужой успех, чужую популярность, особенно если выпала она бывшему соседу по школьной парте, на которого хотелось смотреть лишь с насмешкой. Коварная штука – жизнь!
Школьные дни Гоголя шли своей чередой, но в начале 1825 г. Никошу поразило известие о новой потере, это была смерть отца – Василия Афанасьевича. Теперь юному Гоголю пришла пора становиться взрослее, сделаться более зрелым в своих чувствах, в своих переживаниях и в поступках своих. Мать Гоголя Мария Ивановна, неожиданно оставшаяся одна и перенесшая подряд тяжелые роды и катастрофу неожиданного вдовства, оказалась на грани отчаяния. Сын пишет ей письма, находя слова утешения, а она не может на них ответить, физически не может, поскольку в первые пару месяцев после потери мужа она не могла двигаться, не могла есть, не могла говорить. Её близкие боялись, что она навсегда останется немой, что она больше никогда не вернётся к обычной жизни. Это было очень страшно. Когда Гоголь-подросток обо всём узнал, то переживал очень тяжело. Но у него больше не было возможности жалеть себя, он должен был пожалеть близких.
Примерно с этого времени начинается история нежной и заботливой опеки Гоголя над матерью и шефства, которое он уже скоро возьмёт над сестрёнками, заменив им родного отца. Какое-то время будет жива бабушка Татьяна Семёновна – мама Василия Афанасьевича, она, в меру ослабших сил, станет пытаться помогать в управлении имением и домом, но вскоре и она умрёт, оставив завещание в пользу внука Николая, которому отпишет половину имения, а оставшуюся часть велит разделить между тремя внучками. Гоголь, однако, подарит свою долю матери, и хотя она станет хозяйствовать довольно нерадиво, но он всю свою жизнь будет пытаться её поддержать, в том числе финансово.
Расхожий миф о том, что Гоголь несколько лет жил на деньги, которые высылала ему мать, не подтверждается. В гимназии Гоголь сумел перейти на казённое обеспечение (ещё при жизни отца), а в Петербурге наш молодой провинциал лишь первые несколько месяцев прибегал к помощи своей родительницы, а потом начал помогать ей сам. Дело в том, что старшая из сестёр вышла замуж за красивого и очень обходительного Павла Трушковского, он затеял в Васильевке кожевенный завод, влез в большие долги, но мигом разорился, нарвавшись на компаньона-мошенника. Долги повисли на шее Марии Ивановны, она заложила свою половину имения, а «разруливать» ситуацию в конце концов пришлось Гоголю. И подобного рода истории происходили нередко. Незадачливый зять рано умер (в 1836 г.) с тех пор женская половина гоголевского семейства могла рассчитывать только на Николая Васильевича. Но ещё до смерти Трушковского на Гоголе лежали все основные заботы о семье. Младшие сёстры были совсем детьми, Гоголь забрал их в Петербург, где в то время работал учителем в Патриотическом институте, и следил с тех пор за ними сам. И нужно заметить, его усилия не пропали даром, девочки сумели получить хорошее образование, создать семьи, не сделать роковых ошибок в своей жизни.
Впрочем, всё это произойдёт позднее, о судьбе сестёр и гоголевских племянников ещё пойдёт разговор в этой книге, пока же перед нами пятнадцатилетний подросток Николай, который ищет слова утешения для матери и мало-помалу становится взрослее.
В 1825 г. в сознании Гоголя происходит нечто, что он назовёт «переворотом». Это событие изменит многое и в гоголевском мире, и в литературном становлении Гоголя.
Здесь, пожалуй, можно опять процитировать Гиппиуса, он перечисляет юношеские литературные опыты Гоголя: «В последние три года гимназической жизни Гоголь немало писал и то и дело упоминал в письмах к матери о своих сочинениях. Говорит он даже о каком-то пережитом им литературном перевороте: «Сочинений моих вы не узнаете: новый переворот настигнул их. Род их теперь совершенно особенный». Что же это были за сочинения и что за переворот? О них мы не знаем почти ничего, кроме названий, не знаем даже хронологии этих названий. Остается строить гипотезы, более или менее безответственные, что и делалось – но приводило к различным выводам. Вот эти названия и скудные о них данные: 1) «Две рыбки» – баллада, в которой автор изобразил судьбу свою и своего брата – очень трогательно; 2) «Разбойники» – трагедия, написанная пятистопными ямбами; 3) «Братья Твердиславичи» – славянская повесть, «подражание повестям, появлявшимся в тогдашних современных альманахах»; 4) «Россия под игом татар» (стихотворение или поэма), из которого по памяти матери восстановлены начальные строки; 5) «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан» – сатира (в прозе) на разные сословия. Всё это утрачено: уцелело только два стихотворения [30].
Однако то жизненное поприще, которое уже скоро изберёт Гоголь, не было чётко осознано Гоголем до поры. Юный Николай Васильевич, несмотря на всё более и более серьёзное увлечение сочинительством и театром, всерьёз задумывался о сферах более основательных.
Вот юный Гоголь рассуждает о выборе профессии и жизненного пути в письме своему дяде П.П. Косяровскому, с которым сохранял добрые, доверительные отношения.
[Уважаемые читатели, здесь и далее прямую речь Гоголя, то есть цитаты из его писем и литературных произведений, буду выделять курсивом, все прочие свидетельства и комментарии – обычным шрифтом.]
Итак, Гоголь пишет: «Я перебирал в уме все состояния, все должности в государстве и остановился на одном – на юстиции. Я видел, что здесь работы будет более всего, что здесь только я буду истинно полезен. Неправосудие, величайшее в свете несчастие, более всего разрывало моё сердце. Я поклялся ни одной минуты короткой жизни своей не утерять, не сделав блага. Два года занимался я постоянно изучением прав других народов и естественных, как основных для всех законов; теперь занимаюсь отечественными. Исполнятся ли мои начертания? Или неизвестность зароет их в мрачной туче своей? В эти годы эти долговременные думы свои я затаил в себе. Недоверчивый ни к кому, скрытный, я никому не поверял своих тайных помышлений, не делал ничего, что бы могло выявить глубь души моей. Да кому бы я поверил и для чего бы высказал себя? Не для того ли, чтобы смеялись над моим сумасбродством, чтоб считали пылким мечтателем, пустым человеком? Никому, и даже из своих товарищей, я не открывался, хотя между ними было много истинно достойных» [31].
А много лет спустя, когда принялся писать автобиографические записки, получившие затем название «Авторской исповеди», Николай Васильевич более подробно и обстоятельно рассуждает о своём становлении как личности и о профессиональном выборе: «Я не могу сказать утвердительно, точно ли поприще писателя есть моё поприще. Знаю только то, что в те годы, когда я стал задумываться о моём будущем (а задумываться о будущем я начал рано, в те поры, когда все мои сверстники думали еще об играх), мысль о писателе мне никогда не всходила на ум, хотя мне всегда казалось, что я сделаюсь человеком известным, что меня ожидает просторный круг действий и что я сделаю даже что-то для общего добра. Я думал просто, что я выслужусь и все это доставит служба государственная. От этого страсть служить была у меня в юности очень сильна. Она пребывала неотлучно в моей голове впереди всех моих дел и занятий. Первые мои опыты, первые упражненья в сочиненьях, к которым я получил навык в последнее время пребыванья моего в школе, были почти все в лирическом и серьёзном роде. Ни я сам, ни сотоварищи мои, упражнявшиеся также вместе со мной в сочинениях, не думали, что мне придется быть писателем комическим и сатирическим, хотя, несмотря на мой меланхолический от природы характер, на меня часто находила охота шутить и даже надоедать другим моими шутками, хотя в самих ранних сужденьях моих о людях находили уменье замечать те особенности, которые ускользают от вниманья других людей, как крупные, так мелкие и смешные. Говорили, что я умею не то что передразнить, но угадать человека, то есть угадать, что он должен в таких и таких случаях сказать, с удержаньем самого склада и образа его мыслей и речей. Но все это не переносилось на бумагу, и я даже вовсе не думал о том, что сделаю со временем из этого употребление.
Причина той веселости, которую заметили в первых сочинениях моих, показавшихся в печати, заключалась в некоторой душевной потребности. На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от моего болезненного состояния. Чтобы развлекать себя самого, я придумывал себе всё смешное, что только мог выдумать. Выдумывал целиком смешные лица и характеры, поставлял их мысленно в самые смешные положения. <…>
Мысль о службе у меня никогда не пропадала. Прежде чем вступить на поприще писателя, я переменил множество разных мест и должностей, чтобы узнать, к которой из них я был больше способен; но не был доволен ни службой, ни собой, ни теми, которые надо мной были поставлены. Я ещё не знал тогда, как многого мне недоставало затем, чтобы служить так, как я хотел служить. Я не знал тогда, что нужно для этого победить в себе все щекотливые струны самолюбья личного и гордости личной, не позабывать ни на минуту, что взял место не для своего счастья, но для счастья многих тех, которые будут несчастны, если благородный человек бросит свое место, что позабыть нужно обо всех огорчениях собственных. Я не знал еще тогда, что тому, кто пожелает истинно честно служить России, нужно иметь очень много любви к ней, которая бы поглотила уже все другие чувства, – нужно иметь много любви к человеку вообще и сделаться истинным христианином во всем смысле этого слова. А потому и немудрено, что, не имея этого в себе, я не мог служить так, как хотел, несмотря на то что сгорал действительно желаньем служить честно. <…>
Мне не хотелось даром тратить силу. С тех пор как мне начали говорить, что я смеюсь не только над недостатком, но даже целиком и над самим человеком, в котором заключен недостаток, и не только над всем человеком, но и над местом, над самою должностью, которую он занимает (чего я никогда даже не имел и в мыслях), я увидал, что нужно со смехом быть очень осторожным, – тем более что он заразителен, и стоит только тому, кто поостроумней, посмеяться над одной стороной дела, как уже вослед за ним тот, кто потупее и поглупее, будет смеяться над всеми сторонами дела. Словом, я видел ясно, как дважды два четыре, что прежде, покамест и не определю себе самому определительно, ясно высокое и низкое русской природы нашей, достоинства и недостатки наши, мне нельзя приступить; а чтобы определить себе русскую природу, следует узнать получше природу человека вообще и душу человека вообще: без этого не станешь на ту точку воззрения, с которой видятся ясно недостатки и достоинства всякого народа.
С этих пор человек и душа человека сделались, больше чем когда-либо, предметом наблюдений. Я оставил на время всё современное; я обратил внимание на узнанье тех вечных законов, которым движется человек и человечество вообще. Книги законодателей, душеведцев и наблюдателей за природой человека стали моим чтением. <…> Итак, на некоторое время занятием моим стал не русский человек и Россия, но человек и душа человека вообще» [32].
В последние месяцы и особенно в последние недели пребывания Гоголя в стенах нежинской альма-матер Николай Васильевич был, как никогда, задумчив и углублён в себя, это замечали все. Когда же выпорхнул из стен учебного заведения, то лишь ненадолго приехал погостить в Васильевку, а потом, несмотря на зиму, надвигавшуюся на Русь-матушку, отправился в Петербург, на покорение столичных вершин. Спутником его был Саша Данилевский.
Софья Скалон, в ту пору – девица, жившая в соседнем поместье, неподалёку от имения Гоголей-Яновских, спустя много лет рассказывала: «Помню Гоголя и молодым человеком, только что вышедшим из Нежинского лицея. Он так же был серьезен, но только с более наблюдательным взглядом. Ехав в Петербург и прощаясь со мною, он удивил меня следующими словами: «Прощайте, Софья Васильевна! Вы, конечно, или ничего обо мне не услышите, или услышите что-нибудь весьма хорошее». Эта самоуверенность нас удивила в то время, как мы ничего особенного в нём не видели» [33].