3.1. Зайковский

Продолжалась внезапная оттепель. Леммингами срывались с крыш холодные капли и разбивались о грязный тротуар. Колючий ветер летал вдоль улиц, шевелил вывески, качал голые липы и с фамильярным стуком заглядывал в окна первых этажей. Ночами он басил, давясь своим величием, и лишь под утро снижал гомон, увязнув где-то в трубах.

Зайковский сидел в кресле в шёлковом халате, закинув ногу на ногу, и с предельной внимательностью слушал заполошную речь своего секретаря Коли. Коля частил, перескакивал, шуршал бумагами:

– Так, корреспонденция… Далее, Родион Дмитриевич, в двенадцать нульнуль вы встречаетесь с управляющим, тема встречи – осуществление перехода на восьмичасовой рабочий день. Четырнадцать нуль-нуль – обед. После обеда звоните Кириллу Олеговичу в Москву…

– …справляюсь о делах правления, да-да, Коля, я всё это прекрасно помню, – Зайковский потёр виски. – Ты про вечер скажи, что на вечер я запланировал?

– Извините, Родион Дмитриевич, не совсем понимаю. Записано —

«приготовления к выступлению в ГД, 18:00» и тут же – «18:00 – встреча с Е. К. З.». Позвольте полюбопытствовать, это ваш деловой партнёр?

Евгения с беличьими глазами, Евгения, чьи руки тонко пахнут розовым маслом… Евгения, которую он вновь увидит на подвальном сеансе фильмы! Горячая и сахарная, как переслащенный чай, мысль затмила и намечающийся визит на фабрику, и завтрашних думских крикунов. Даже плюгавенький, но расторопный Кирилл Олегович отошёл на задний план. Зайковский нервно отхлебнул из чашки кофе. Расписание требует коррективов. Нет уж, речью он займётся в ущерб обеду, потом доработает её во время полдника, под свежий творог, а уж добьёт к полуночи, после встречи с дорогой Евгенией.

Уверив Колю, что всё в порядке, Зайковский погрузился в корреспонденцию, но в мыслях всё ещё была она, чарующая, отвлекающая от экономических проволочек, размывающая столбцы цифр, превращающая в дислексика, путающего буквы. Заядлый холостяк, Зайковский редко увлекался барышнями настолько серьёзно, что всё валилось из рук. Так, случились пара интрижек да неудачное сватовство к одной надменной генеральской дочке, однако всё это было давным-давно, в беспокойной молодости. Теперь же, когда лишь собственное дело и политические игры занимали голову Зайковского, появилась она. Прекрасная дама, обворожительная мисс. Свободно ли её сердечко? Евгения так раскованно кокетничала с ним в тот вечер, без всяких лисьих уловок завзятых светских завсегдатаек. У Евгении всё выходило естественно, и это не могло не очаровывать. Зайковский отложил очередное письмо. Он купит ей цветов, бордовых роз, что на пару тонов темнее её прелестной помады, так сочетающейся с шёлком её глаз. Блаженно улыбнувшись, Зайковский откинулся на спинку кресла.

***

Петербургская фабрика «Товарищества Р. Д. Зайковского и Ко» краснела до киноварного оттенка, словно застенчивая девонька на балу, только что приглашённая лощёным кавалером. Как огромная папироса, дымила высящаяся труба, сотня окон различных цехов бликовала на позднеосеннем солнце. Внутри же рукотворными костьми и мышцами шумели паровые машины, механизмы для консервирования и маркировки. Сновали туда-сюда пятнистые от пота работники и работницы в перепачканных фартуках, блестели на противнях фрукты в глазированных мундирах, солдатиками укладывались в коробки одуряюще пахнущие помадки, красными и зелёными огоньками переливались гладенькие леденцы – яблочные, клубничные и особые, от кашля. В чанах дымилась рыжая карамель, доходило пышное повидло, тянулся шоколад всевозможных видов. В соседнем цехе шуршала упаковочная бумага, лепились цветастые этикетки, с весёлым треском собирались картонные коробки.

Зайковский, заложив руки за спину, неспеша прогуливался по карамельному цеху, рассматривая, как юркие работницы справляются с пахучей липкой субстанцией. Управляющий Пал Николаич, подобострастно сверкая глазамижучками, расписывал Зайковскому, как изменилась фабрика за последние месяцы.

– Смотрите, а здесь у нас чан с термометром для измерения температуры, красота какая, – показывал на железную бандурину. – Как вам, Родион Дмитриевич?

– Недурно-недурно, – кивал Зайковский. – А как проходят смены, Пал Николаич? Справляются ли мои работники за восемь часов?

Пал Николаич заметно взбледнул, задёргал воротник рубашки.

– Знаете-с, Родион Дмитриевич, я ценю ваши инициативы, они по правде прогрессивны, но видите ли… Как бы вам сказать… – мялся управляющий. – Как только сократили вы рабочий день на два часа, так и упала у нас производительность почти в дважды. Казалось бы, воспрять духом работнички должны были, ан-нет-с, расхлябались совсем. Отлынивать стали, особенно женщины. Штрафуешь – как об стенку горох. Мне жаль, Родион Дмитриевич, но заготовок у нас на сорок процентов меньше стало, вчера вон вообще чуть больше семи сотен конфет налепили вместо обычных полторы тыщи.

Зайковский помрачнел. Делал же всё по системе Аббе, что ж за ленцу спровоцировало его нововведение? Производительность упала, как же нехорошо, и это в то время, когда открылась новенькая фабрика! Неужели он, Родион Зайковский, опытный экономист, проиграл этот раунд? В груди противно заныло.

– Скажите мне, Пал Николаич, в каком состоянии работники?

– Да в том-то и дело-с, Родион Дмитриевич, что сыты они, зимогоры.

Зайковский скривился.

– Я бы попросил повежливее отзываться о ваших подопечных. Это рабочий класс, который мы должны уважать. Я не потерплю…

Засмотрелся почему-то на одну из работниц, в руках у которой был ковш карамели. Щёки совсем впавшие, самые пунцовые из щёк. А глаза – полные выжигающего презрения! Убрав сальную прядь со лба под косынку, отделилась от товарок и уверенно направилась к Зайковскому, не разрывая этого жуткого зрительного контакта. Дальше всё произошло стремительно: почувствовал, как в лицо плеснуло липким и сладким. Тёплым, слава Богу, не горячим. Глаза на миг слиплись, но Зайковский всё же смог их открыть, тяжело смаргивая, оттер с лица карамель, как мог. Нитями она заструилась по пальцам. От абсурда ситуации повело голову. Господин Зайковский, вы наверняка походите сейчас на голема из еврейских легенд. Костюм заляпало, конечно, знатно, незадача… В недоумении посмотрел на обезумевшую женщину. А та вдруг закричала диким голосом:

– Получили, ваше благородие? Ещё получите, будьте уверены! Шлындрайте тут гоголем, а нас тем временем надсмотрщик аршином лупит. Видели б вы спину мою, господи, вся в рубцах, вчера побил, за то, что дурно стало. Живём мы, Родион Митрич, гад вы этакий, с крысами, крыса мне в еду помочилась, вот я и больна. Жар у меня, а дохтура нету. Подохну скоро, видит Бог. Так хоть выскажу вам перед смертью, кровопийцам.

Глаза работницы и правда блестели в лихорадке. Похожа она была на древнего идола, сброшенного со скалы христианами, черты её истощённого лица словно скосило вправо. Полуоткрытый рот чернел дырой. Дышащая на ладан. Потрясала пальцами в страшных пузырящихся ожогах. Несмотря на обиду за испорченный костюм, Зайковский ощутил прилив жалости.

Общежития… Как долго он не проверял их и ведь действительно, не знает, как простой люд живёт…

Пал Николаич тут же отвесил бунтарке знатную оплеуху, голова её качнулась, как одуванчик. Схватил за выбившуюся из-под косынки косу, притянул к себе.

– Как смеешь ты, сволочь, так с барином? Да я тебя…

Занёс руку для повторного удара, но Зайковский, не выносящий насилия, ухватил управляющего за локоть.

– Отпустите женщину, Пал Николаич!

Замешкавшись, тот оттолкнул от себя работницу, которая неприминула вскинуть на Зайковского прежний, полный ненависти взгляд.

– Погубили вы меня, Родион Митрич, – обречённо курлыкнула она, держась за щёку. – Всё теперь. Гоните.

Сердце Зайковского сжалось. Стыдно стало и за пузырящиеся эти ожоги, и за сальную её косу, и за больные глаза. Вытерев платком руки, он вытащил кошелёк и отсчитал пару ассигнаций.

– Гнать тебя я не буду. Вот, возьми, сходи к доктору, пусть выпишет тебе лекарство. Должно хватить. Понимаю же, не в себе ты. Вылечись и возвращайся на фабрику. А с Даниила Алексеевича я лично спрошу, почто он работников бьёт.

Неверящими глазами работница уставилась на Зайковского. Ненависть в её горячечных зрачках враз потухла.

– Благодарствую, барин. Не ждала… Храни вас Бог… Простите меня, грешную, бес попутал… – глухо пролепетала она, принимая деньги.

– Ну, ступай, – улыбнулся Зайковский. – Карамель у тебя, кстати, сочная вышла! – шуткой попытался сгладить досадную ситуацию.

Сгорбившись, несчастная женщина направилась к своему столу, где её ожидали перепуганные товарки.

***

– Зря, ой зря вы, Родион Дмитриевич, её не вышвырнули. Это ж Зинка, мать её, Кожухова, халтурщица! Раньше вроде горбатилась, как надо, а вот последние две недели без тычка никак! А если б она вас раскалённой карамелью огрела? Кто ж знал, что там у неё в ковше?

Так сокрушался Пал Николаич, пока Зайковский умывался да переодевался в привезённый Колей новый костюм. Карамель с трудом отстала от волос, забилась под ногти, а её приторный флёр до сих пор витал над Зайковским, как нимб.

– Милосерднее надо быть, друг мой, – сказал, нахмурившись. – Не со зла она. Не может работать, как прежде, потому как сильно болезнь одолела. Я прослежу, чтобы с этой женщины ни один волос не упал. Зина, значит… Кожухова…

Зайковский сейчас думал о многом, а более всего – о некрасовской русской женщине, что ломит спину ради родных, коих семеро по лавкам. В случае господина фабриканта – из последних сил лепит обожжёнными пальцами конфеты для капризных пухлощёких барчуков, силком тянущих родителей, нянек, гувернанток в его магазины сластей. Горд, конечно, был, что смог достойно повести себя с этой бедолажкой, что дал ей надежду, но сколько же их, молчаливых, страдающих, и на всех ассигнациями не напасёшься.

– Я… Я лично проверю общежития. Узнаю, действительно ли они там с крысами ночлег делят, как живут семейные, здоровы ли их дети. Год назад мы отказались от труда малолетних, этих полуголодных мальчиков и девочек, которых я имел несчастье обнаружить, но что толку, если вы рабочих моих, как скот, держите?

Зайковский сокрушался, застёгивая брюки. Тружениц было жалко почти до слёз. Страшно представить себя на их месте, в холодном, вывернутом пространстве, где он сам босяк, измождённый идол, желающий в этой жизни лишь наесться до заворота кишок…

– Но Родион Дмитриевич, что вы можете сделать? Построить им хоромы? Вы же мне сами писали, что после постройки ростовской фабрики в средствах довольно-таки стеснены-с.

– Да, это так, – вздохнул Зайковский. – Однако вы не забывайте, я теперь заседаю в Думе, и вопрос о положении рабочих будет вынесен мной в ближайшее время. Можно же… Можно же открыть для них, к примеру, благотворительную столовую на деньги сентиментальных господ и дам, состоящих в различных комитетах. Как вам идея? По-моему, превосходно.

Общежития же будут проинспектированы, антисанитария должна быть устранена в любом случае!

Зайковский так распалялся, что чуть не оторвал у брюк пуговицу.

Думы о судьбе Зины Кожуховой и её товарок, о неудаче с восьмичасовкой не шли у него из головы всю обратную дорогу, походили на зубную боль, тонко просверливающую рутинное бытие. Зайковский, прислонившись к стеклу автомобиля, печально размышлял о том, что зуб этот он не в силах выкорчевать, а может лишь, как в детстве, полоскать раствором йода, заглушая ноющий нерв на четверть часа.

Думы затмили образ прекрасной Евгении аж до самого вечера, пока Коля не оторвал от бумаг, усеянных отчаянными, перемаранными планами, не предложил выпить чаю с капелькой коньяка. Лишь изредка выпивающий Зайковский, что со снисхождением обычно посматривал на знакомцев, находивших утешение и увеселение в бутылке горячительного, согласился. С приятным покалыванием в пальцах он стал собираться, надел синий костюмдвойку, приладил воротник к рубашке, чуть путаясь с крючками, завязал с помощью горничной галстук, заколов его бриллиантовой булавкой. Волосы пахли теперь фиалковым вежеталем, запястья – одеколоном «Сердце Жанетты». Excellent. Конечно, Зайковский знал, что на подобные собрания многие мужчины имеют моду красить лица похлеще женщин, однако для подобных ухищрений оставался консерватором.

Сердце нежданно заныло, как у мальчишки. Совсем скоро… Цветов не успеет купить, конечно, вот жалость… Но ещё полчаса дороги – и долгожданная, волнующая встреча, беличьи глаза, мягкие розовые руки, которые он не преминет поцеловать… Зина Кожухова с её обожжёнными пальцами поблекла, побелела, а потом и вовсе растворилась из памяти, как молочная дымка.

***

В подвальчике было так сильно накурено, что у Зайковского заслезились глаза. Пьяненькие богемные дамочки, пряча плечики в осыпающиеся боа и меховые накидки, игриво норовили задеть его то локтём, то бедром. Ароматы чужих одеколонов, вылитых в неумеренных количествах, удушали. Под ногой хрустнул уроненный кем-то бокал. Если б не Евгения, непременно бы покинул намечающийся вертеп. В проходе столкнулся с господином с сильным отпечатком порока на лице. Глаза его были подведены, а выступающие скулы выделяли два чёрных росчерка на щеках. Показался смутно знакомым. Кажется, то мода футуристов – наносить себе боевой раскрас.

– Приветствую вас, Родион Дмитриевич! Узнали меня? – акцент был польским, и Зайковский наконец признал в господине Мирослава Квятковского, на выставке работ которого был единожды.

У Квятковского была дурная слава в светском обществе, знали его как кокаиниста и развратника. Ходили слухи, что он ежегодно устраивал разнузданную оргию в Вальпургиеву ночь, из-за чего мелькал в донесениях филёров. Картины его, однако, Зайковскому нравились – была в них та самая пощёчина общественному вкусу, на кою смелы были футуристы. Квятковский, правда, помнится, себя к ним не относил, держался особняком, хоть и имел возлияния со многими из прогрессивных художников.

– Мирослав Эмильевич, если я не ошибаюсь? Какими судьбами вы здесь?

– А я, Родион Дмитриевич, – сверкнул блестящими зрачками Квятковский. – Представьте себе, художник синематографического стихотворения, которым вы так заинтересовались. «Рыжей нищенки», да-да.

Загрузка...