Моей жене, Жаклин Бувье, посвящается
Бастид-Бланш[1] – Белые Дома – так называлась маленькая деревня с населением в полторы сотни жителей, приютившаяся на выступе одного из последних крутых склонов массива Л’Этуаль в двух лье от городка Обань… Туда вела грунтовая дорога, такая крутая, что издалека она казалась отвесной, а из деревни в сторону холмов выходила лишь узкая дорожка, пригодная разве что для мулов, от которой ответвлялось несколько тропинок, устремленных прямо в небо.
По сторонам пяти-шести улочек, не имеющих тротуаров и асфальтового покрытия, узких, не пропускающих палящие лучи солнца и извилистых, сдерживающих порывы мистраля, стояло около пятидесяти примыкающих друг к другу каменных строений, чья белизна и дала когда-то название деревне, но только в нем и осталась.
Между тем имелась там и довольно длинная эспланада, нависшая над долиной с той стороны, куда на ночь уходит солнце; ее поддерживала стена из обтесанных камней чуть ли не в десять метров высотой, кончавшаяся парапетом, вдоль которого росли старинные платаны: это место прозвали Бульваром, и сюда приходили поговорить о своем в теньке местные старики.
От середины Бульвара отходила очень широкая лестница в десяток ступеней, ведущая к Ла-Пласет – маленькой площади, образованной фасадами выходящих на нее домов. В центре ее имелся один из тех фонтанов, какие обычно стоят на площадях в Провансе, – он представлял собой двустворчатую, выточенную из камня раковину, прикрепленную к квадратному столбу, и почитался как здешний покровитель. Дело в том, что пятьдесят лет назад какой-то «отдыхающий» из Марселя (во время охотничьего сезона два-три представителя этой человеческой породы непременно гостили в здешних краях) завещал муниципалитету мешочек с золотыми монетами, что позволило протянуть до Ла-Пласет трубу, по которой в деревню поступала сверкающая на солнце вода из единственного крупного источника в здешних холмах… Маленькие фермы, разбросанные по ложбинкам или по склонам холмов, мало-помалу были заброшены, семьи переселились ближе к источнику воды, и деревушка стала деревней.
День-деньской местные жители подставляли под струю воды глиняные кувшины, жбаны, у кого что было, а кругом кумушки бойко обменивались новостями, одновременно определяя на слух, когда вода польется через край.
На площади располагалось несколько лавок: бакалейщика, булочника, мясника, мастерская столяра с настежь раскрытыми дверями рядом с кузницей, а также кафе, торговавшее и табачными изделиями, чуть в глубине стояла церковь, старая, но не древняя, колокольня которой лишь слегка возвышалась над окружающими домами.
От Ла-Пласет влево уходила улочка, ведущая на вторую, тенистую эспланаду, простиравшуюся перед самой большой постройкой в деревне, где располагались мэрия и Республиканский клуб, по-здешнему «Серкль». Его политическая деятельность заключалась в основном в организации традиционных рождественских лотерей и конкурсов по игре в шары, проходивших по воскресеньям под платанами обеих эспланад.
Жители Бастид-Бланш были скорей высокими, поджарыми, мускулистыми. Хотя они и родились в двадцати километрах от марсельского Старого порта, они не походили ни на марсельцев, ни даже на тех провансальцев, что населяют отдаленные пригороды Марселя.
Одна из достопримечательностей деревни заключалась в том, что на всех жителей там было всего-навсего пять или шесть фамилий: Англады, Шаберы, Оливье, Каскавели, Субейраны, так что во избежание возможных недоразумений к имени часто прибавлялась не фамилия человека, а имя его матери: Памфилий, сын Фортюнетты; Луи, сын Этьенетты; Кларий, сын Рены.
Здешние жители наверняка были потомками какого-то лигурийского племени, некогда оттесненного и загнанного в холмы вторжением римлян, а если так, то они, быть может, и являлись самыми древними обитателями Прованса.
Дорога, ведущая к ним, заканчивалась на Бульваре, и поэтому в деревне довольно редко встречались «чужаки», а поскольку местных жителей вполне устраивала выпавшая им доля, сами они спускались в Обань лишь для того, чтобы продать там на рынке овощи со своих огородов и полей. До войны 1914 года на фермах еще встречались старики и старухи, говорившие только на провансальском языке, на каком говорят в холмах; они просили молодых парней, возвращавшихся на побывку, «рассказать про Марсель» и очень удивлялись тому, что можно жить в таком страшном шуме, ходить по улицам, где вокруг столько людей с неизвестными тебе именами, повсюду натыкаясь на полицейских в форме!
Однако они охотно точили лясы и были не прочь «побалагурить»… Но, даже болтая о том о сем, они строго соблюдали первую здешнюю заповедь: «Не лезь не в свои дела!»
Вторая заповедь заключалась в том, что надлежало почитать Бастид-Бланш самой красивой деревней Прованса, намного более значимой, чем большие деревни Ле-Зомбре или Руисатель, в которых насчитывалось более пятисот жителей.
Как и повсюду, в Бастид-Бланш не обходилось без проявлений зависти, соперничества и даже вековой ненависти, основанной на историях с сожженными завещаниями или несправедливо разделенными между наследниками участками земли, но при любом вторжении извне – например, появлении браконьера из Ле-Зомбре или грибника из Креспена – все жители Бастид-Бланш выступали против «чужака» единым фронтом, готовые с кулаками отстаивать интересы «своих» или лжесвидетельствовать; эта солидарность была настолько крепка, что вся родня Медериков, бывших в ссоре с семьей булочника уже на протяжении двух поколений, по-прежнему покупала у него хлеб, при этом общаясь с ним только знаками и не произнося ни слова. Хотя они жили на холме гораздо ближе к лавке булочника из Ле-Зомбре, но все равно ни за что не стали бы есть «чужой» хлеб на земле своей деревни.
Главным недостатком жителей Бастид-Бланш была патологическая скупость, поскольку у них водилось мало денег. За хлеб они платили пшеницей или овощами, а мяснику за три-четыре отбивные котлеты отдавали то курицу, то кролика, то пару бутылок вина. А что касается «грошей», которые время от времени им удавалось принести с рынка, пятифранковые монетки словно по волшебству куда-то пропадали, а если, опять-таки по волшебству, откуда-то и появлялись, то только тогда, когда в деревню приходили торговцы вразнос и нужно было заплатить за туфли на веревочной подошве, картуз или секатор.
Дело в том, что гаррига[2], единственное, чем они владели, представляла собой сплошное чередование огромных плит из голубоватого известняка, отделенных друг от друга глубокими балками, которые они называли ложбинами, или маленькими долинами, поскольку на дне их то тут, то там встречались островки почвы, чей слой был неглубок, – ее наносило сюда на протяжении веков ветрами или дождевыми потоками. На этих-то островках они когда-то и возделывали свои поля, окружив их оливковыми, миндальными и фиговыми деревьями. Здесь они выращивали турецкий горох, чечевицу, гречиху, то есть такие культуры, которые могут жить без воды, а еще разбили крохотные виноградники, засаженные черным виноградом сорта «жакез»[3], которому удалось пережить эпидемии филлоксеры; а вот ближе к деревне, благодаря ответвлениям от главной трубы, ведущей к фонтану, зеленели пышные огороды и сады персиковых и абрикосовых деревьев; урожай доставлялся на рынок в Обань.
Жили они результатами своего труда: растили овощи, доили коз, откармливали белых свиней в черных пятнах[4], которых резали каждый год, нескольких кур, к тому же добывали дичь, немилосердно браконьерствуя в беспредельном просторе холмов.
Были среди них и богатые семьи, сколотившие состояние ценой всевозможных лишений, которым подвергали себя несколько поколений. Их богатство составляли золотые монеты, спрятанные в потолочных балках, в чугунках, зарытых под цистернами, или в тайниках, устроенных в стенах. К золоту притрагивались лишь в связи со свадьбой или по случаю покупки нового участка земли, примыкающего к уже имеющимся. После чего вся семья удваивала усилия, направленные на скорейшее восстановление накопленного.
Мэра звали Филоксен, сын Клариссы. Сорока семи лет, тучный, похожий на кубышку, с неподражаемыми черными глазами и римским профилем, без бороды и без усов, с волосатыми пухлыми руками, никогда не имевшими дело с киркой, он был владельцем местного кафе. Разрешения на его покупку, как и на занятие торговой деятельностью, он добился вместе с пенсией благодаря полученному на войне ранению. За это ранение (кстати, не оставившее видимых следов), но более всего за то, что получал пенсию, он пользовался всеобщим уважением.
Назвавшись социалист-гуманист-антиклерикалистом, он демонстративно читал на террасе своего кафе газету левого толка «Маленький провансалец» и охотно поносил иезуитов, которые, как всякий знает, ведут Францию к гибели. Таким образом он возглавил местных «нечестивцев», которых, впрочем, было не больше пяти-шести человек, чья деятельность сводилась исключительно к тому, что по воскресеньям утром они пили свой аперитив на террасе кафе, вместо того чтобы пойти к обедне. Тем не менее на выборах в муниципальный совет он всегда набирал большинство голосов – правда, с минимальным перевесом, – потому как о нем все говорили: это «голова», как будто у остальных кандидатов она отсутствовала.
Когда нужно было решить какой-нибудь сложный или щепетильный вопрос, приходили к нему посоветоваться, потому что он худо-бедно был знаком с законами и мог поддержать разговор с людьми из города, а кроме того, не имел себе равных в легком и непринужденном общении по телефону, установленному в его кафе.
Женой он не обзавелся и проживал с сестрой, проворной и скромной старой девой, а что касается потребности в удовлетворении чувств, то, спускаясь по вторникам в Ле-Зомбре за табачными изделиями, он по пути заходил засвидетельствовать свое почтение одной пухленькой молодой вдовушке, которая питала к нему симпатию, однако не обделяла вниманием и симпатичного белокурого почтальона, и аптекаря, и даже одного господина из Марселя, что порой заезжал к ней на лакированном тильбюри[5] с роскошным ободком из каучука на колесах.
Столяра, а по совместительству и плотника-колесника, звали Памфилий, сын Фортюнетты. Ему было тридцать пять лет, он обладал красивыми каштановыми усами и единственной парой голубых глаз, которую когда-либо видели в деревне. Не такой скупой и скрытный, как остальные, он считался у стариков сорвиголовой, которому, скорее всего, предназначено было умереть в нищете; и без того невеселый прогноз усугублялся тем фактом, что он взял за себя толстушку Амели, дочку Анжели. Молодая особа была свежа, как утренняя заря, но необъятных размеров, у нее то и дело случались приступы неудержимого хохота или, наоборот, всеразрушающего гнева; передвигаясь по деревне, она постоянно что-нибудь ела – то хлеб с ветчиной, то смоквы, то холодную кровяную колбасу. Филоксен говорил, что дешевле обошлось бы возить на ней воду, чем ее кормить. Но Памфилий был работяга и по-настоящему «мастер своего дела». Он заменял подгнившие балки в домах, чинил повозки, рубил кормушки и стойки для скота, мастерил тяжелые крестьянские столы, а когда заказов не было, изготовлял гробы. Для «земляков» – по индивидуальному заказу, а еще партиями трех размеров для одного предприятия в Марселе, где люди умирают намного чаще. К тому же по воскресеньям, установив кресло на площади перед своей мастерской, он «работал парикмахером».
Булочник был тридцатилетним толстяком с великолепными зубами и прямыми черными как смоль волосами, вечно присыпанными мукой. Весельчак, он интересовался всеми местными особами женского пола и даже своей собственной женой, двадцатилетней красавицей, которая в нем души не чаяла. Звали его Марсьяль Шабер, но, поскольку все его называли булочником, имя его совсем забылось.
Анж, сын Натали, был смуглый, худощавый верзила, носивший кепку набекрень. Он отличался беспокойным нравом, о чем свидетельствовало огромное адамово яблоко, которое безостановочно поднималось и опускалось, словно он все время старался проглотить его. Он был одновременно землепашцем и фонтанщиком, то есть наблюдал за двухкилометровой трубой, по которой в фонтан поступала вода; мало того, в его обязанности входило регулировать подачу воды в водоотводные рвы, снабжавшие крохотные водоемы в огородах.
Отношение к нему со стороны мужской части населения было лучше некуда, поскольку его жена-красавица, если ее вежливо просили, отказывала только раз, а потом охотно соглашалась. Но никто об этом не распространялся.
Был еще Фернан Кабридан, со школьной скамьи прозванный Большая Голова – Малая Задница, что давало прекрасное, хотя и упрощенное представление о его тогдашней фигуре и осталось верным и тридцать лет спустя. И впрямь, маленькая задница выглядела такой печальной в свисающих, как занавески, вельветовых штанах, зато большущая голова смотрела на мир внимательным, чистым и светлым взглядом больших карих глаз.
Отец двоих детей, он был беден. Ему принадлежал неприглядный домишко в самой деревне и небольшое поле с крохотным водоемом чуть ниже по склону, только и всего, зато он умудрялся выращивать такой нежный турецкий горох, причем размером с лесной орех, что тот прямо таял во рту. Его продукция пользовалась самым большим спросом на рынке в Обани, где все (и даже кое-кто из Ле-Зомбре) величали его «королем турецкого гороха»: его королевства, пусть и весьма скромного, ему вполне хватало.
Казимир, кузнец, очень гордился своими крепкими мускулистыми руками, настолько заросшими волосами, что под ними кожи совсем не было видно. У него огорода не было, но раз или два в году он тем не менее орудовал киркой, поскольку, ко всеобщему удовольствию, выполнял в случае надобности обязанность могильщика. Еще был Англад-старший Мудрейший с худой шеей, носом с горбинкой и повисшими усами. Он славился мудростью и набожностью и по утрам, до того как выйти в поле со своими заикающимися сыновьями-близнецами, Жозиа и Ионой, заворачивал в церковь и вызванивал благовест к заутрене.
Но самым важным в деревне человеком был Цезарь Субейран, о котором речь пойдет дальше.
Кроме этой своеобразной местной «верхушки», по воскресеньям к десятичасовой обедне в деревню заявлялись несколько крестьян из «ложбин», где они проживали на небольших фермах, сгруппированных по три или четыре либо стоящих отдельно, как ферма в Пондран или на Красной Макушке. В своих широкополых фетровых шляпах черного цвета они выглядели очень опрятно, но почти у всех у них на подбородках виднелись порезы от бритвы, сделанные воскресным утром дрожащей с непривычки рукой. Замужние женщины в цветастых косынках отличались красивыми чертами лица, но их лбы были в преждевременных морщинах, а руки огрубели от стирки в воде с золой; а вот девушки в украшенных цветами, а иногда и фруктами, шляпках красотой не уступали знаменитым арлезианкам.
Сопоставление обоих поколений позволяло понять, насколько беспощадно воздействие свежего воздуха, от которого так быстро гаснет блеск молодых щек и тускнеют самые чистые лбы.
Цезарю Субейрану было под шестьдесят. В его седых с желтоватым оттенком волосах, густых и жестких, нет-нет да и проступала рыжина, а из ноздрей до густых седых усов, сплетаясь с ними, спускались черные паучьи лапки волос; удлинившиеся от артрита зеленоватые боковые резцы заставляли его слегка шепелявить.
Он был еще крепок, но его часто мучили «боли», то есть ревматизм, от которого жестоко сводило правую ногу, так что он ходил, опираясь на трость с изогнутым набалдашником, и работал в поле, стоя на четвереньках или сидя на низеньком табурете.
Как и Филоксен, но с более давних времен, он был почитаем за ратный труд. Вследствие какой-то серьезной семейной распри – а может быть, как говаривали, из-за разочарования в любви – он когда-то завербовался в зуавы[6], участвовал в последней из африканских кампаний на Дальнем Юге, дважды был ранен и вернулся году в 1882-м с пенсией и медалью за храбрость, лента которой красовалась на лацкане его воскресного пиджака.
Когда-то он был красавцем, его и по сей день бездонные и темные, как омуты, черные глаза вскружили головы многим местным девушкам, и не только местным… Теперь его звали Лу-Папе. Так обычно зовут дедушку. Он никогда не был женат, а значит, своим прозвищем был обязан тому, что являлся старейшим из живущих членом рода Субейранов, как бы pater familias[7], хранителем имени и безоговорочной власти.
Он жил в большом родовом доме Субейранов, стоящем на юру на самом высоком месте в деревне, рядом с нависшим над деревней гумном.
Это был крестьянский провансальский дом с длинным фасадом, отделенный от дороги в холмы земляной насыпью, поддерживаемой стеной из обтесанных камней. Это место называлось садом, потому что дорожка, ведущая к двери, была окаймлена бордюром из лаванды. Ставни, по семейной традиции, каждый год заново окрашивали в светло-голубой цвет. За Субейранами закрепилась репутация зажиточных людей еще и потому, что, вместо того чтобы обедать на кухне, как все в деревне, они всегда принимали пищу в специальном помещении, в «столовой», где красовался маленький камин, как в городе, тяга в котором была никудышной, но зато он был из настоящего мрамора.
Лу-Папе жил там один со старой глухонемой служанкой, притом упрямой, как самый упрямый из ослов: когда тот или другой приказ был ей не по вкусу, она делала вид, будто не понимает, чего от нее хотят, и действовала по своему усмотрению. Однако он терпел ее из-за недюжинных способностей кухарки и исключительной работоспособности. К тому же можно было не опасаться, что она станет подслушивать или распускать сплетни.
Субейраны владели обширными землями, расположенными вокруг деревни и в холмах, но почти все они давно не возделывались, ибо на семью обрушилась настоящая напасть. Из четырех братьев Лу-Папе двое пали на войне 1914 года, а двое других поочередно свели счеты с жизнью: одному взбрело в голову, будто он заболел чахоткой, только потому, что у него кровоточила десна, а другой не смог оправиться от горя после смерти жены, которое усугубилось засухой, приведшей к гибели на корню урожая топинамбура.
От последнего остался сын Уголен, единственная надежда рода Субейранов; попечение о нем взял на себя Лу-Папе.
Племянник жил в тени дядюшки, бывшего в то же время его крестным отцом. Ему только что пошел двадцать пятый год… Он был невысокого роста, худой, как коза, но широкоплечий и крепкого телосложения. Под шапкой кудрявых рыжих волос бросалась в глаза изогнутая линия сросшихся бровей, нависших над чуть скривившимся вправо и довольно внушительным носом, внимание от которого отвлекали, к счастью, скрывающие губы усы с загнутыми кверху кончиками; его желтые глаза с красными ресницами ни секунды не оставались в покое и постоянно вращались в орбитах, словно у дикого зверя, который боится быть застигнутым врасплох. К тому же временами от нервного тика у него вдруг судорожно начинали подергиваться скулы, и он трижды моргал: в деревне говорили, что он «мигает», как ранние звезды.
Воинскую повинность он отбывал в Антибе в полку альпийских стрелков, а когда вернулся домой, Лу-Папе, не желая делить дом с кем-либо, прикупил для него небольшую ферму под названием «Мас-де-Массакан» – по фамилии бывшего владельца.
Это было довольно длинное строение, стоящее чуть ли не на самом верху склона, за ним располагался густой черный сосновый бор, а напротив, по ту сторону глубокой и узкой ложбины, находилась деревня Бастид-Бланш.
Ниже по склону до дна ложбины на террасах располагались «поля»: это были полосы земли, удерживаемые низкими каменными стенками, сложенными сухой кладкой[8]. Тут и там можно было видеть оливы, подстриженные определенным образом – в виде кольца, нанизанного на ствол, – миндальные и абрикосовые деревья и полосы земли, засеянные пшеницей, кукурузой или отданные под помидоры.
К ферме вела извилистая каменистая дорога, которая потом терялась в ложбине Розмаринов, расположенной еще выше, в холмах. У фермы дорога расширялась и образовывала небольшую площадку, в глубине которой у колодца, под сенью большой смоковницы стоял дом. Перед дверью росла старая шелковица, чей огромный ствол со временем превратился в дуплистую трубу; она широко и свободно раскинула ветки с пышной листвой и давала обильную тень.
Даря ему этот дом в качестве аванса будущего наследства, Лу-Папе сказал Уголену:
– Когда я умру, переберешься в дом Субейранов, а пока приведи в порядок Массакан, будешь сдавать его в аренду крестьянам или оставишь кому-нибудь из своих детей…
Сам Уголен думал, что никогда не женится и родовой дом будет сдавать какому-нибудь господину из города, а сам останется доживать свой век в домике в холмах, где сможет преспокойно сам с собой разговаривать и, запершись, пересчитывать свои денежки.
Отец оставил ему тридцать две золотые монеты в маленьком чугунке, который зарыл в кухне под ножкой кровати. Через каждые четыре или пять месяцев Уголен к этому сокровищу добавлял очередной золотой луидор: сперва он раскладывал все имеющиеся блестящие монеты на столе и пересчитывал их при желтом свете свечи, положив рядом с собой заряженное ружье. При этом он их гладил, проводил ими по щеке, а затем, перед тем как уложить обратно в чугунок, целовал каждую монету.
Время от времени Лу-Папе, который мечтал возродить угасающий род, предлагал ему в жены какую-нибудь из местных невест, которая была бы не прочь выйти замуж за земли Субейранов, добавив к ним свое приданое. Но Уголен неизбежно отвечал:
– У меня же нет мула, я беру твоего. У меня ни коз, ни кур, потому как после них остается голая земля. Я даже не ношу носков, мне от них щекотно. Так к чему мне жена?
– Ну, есть еще и чувства, – возражал Лу-Папе.
– Что до этого, – парировал чувствительный Уголен, – я почти каждую неделю спускаюсь в Обань, по пути на полчасика заглядываю в «Смоковницу» и прочищаю себе башку… Я подсчитал – это обходится мне франков в пятнадцать в месяц, и я могу выбирать, с кем… А вот жену пришлось бы кормить, одевать, она бы без умолку трещала, как сорока, и занимала бы все место в моей кровати. А посему поживем – увидим.
Лу-Папе не настаивал на своем. Но в один прекрасный день, придя в Массакан пообедать, он оглянул просторную кухню, покачал головой и изрек:
– Куренок, так больше нельзя. Этот дом – самый настоящий свинарник. Твое постельное белье ни на что не похоже. Рубашка – половая тряпка, а штаны до того драные, что ягодицы видны. Не женись, раз не хочешь, но без женщины-то тебе не обойтись. Я тебе подыщу.
В тот же самый вечер он вернулся вместе с Аделией, которая несла на плече новенькую соломенную метлу и скребок с длинной ручкой. Это была вдова лет сорока, белобрысая, неряшливо причесанная, с болтающейся грудью под синей короткой кофтой. У нее были большие коровьи глаза, толстые губы и на щеке родинка, откуда торчали две-три светлые волосинки.
– Это Аделия, – представил ее Лу-Папе, – славная, работящая.
– Она что, будет приходить каждый день? – забеспокоился Уголен.
– Три раза в неделю! Тридцать су в день. Это недорого и стоит того. Ты только посмотри на нее!
Делия, вооружившись метлой, уже гнала к двери клубы пыли, выметенные из-под громоздкого шкафа.
– Не так быстро, Делия, – обратился к ней Уголен. – Идите сюда, присаживайтесь, выпьем вина, поговорим.
Делия села, не выпуская из рук метлу.
– Все уже обговорено. Она будет приходить по понедельникам, средам и субботам. В семь утра. Приносить хлеб, убирать дом, готовить обед на два дня вперед. С ужином возиться не стоит, будешь ужинать у меня… Она станет забирать твое грязное белье в стирку, а еще все починит и заштопает. И в шесть вечера уйдет, – выложил Лу-Папе.
– В субботу было бы лучше, чтобы она спала здесь, – встрепенулся Уголен.
– Зачем? – поинтересовалась Делия.
– Для компании. У вас больше нет мужа, а у меня нет жены. Значит, никому от этого плохо не будет!
– А почему бы и нет? – вставил Лу-Папе.
– Мне все эти штучки никогда особенно не нравились, – как-то нетвердо заметила Делия.
– Мне тоже, но дело в том, что я молодой и кровь во мне бурлит. Природа требует, ничего не поделаешь.
– Разумеется! От этого надо освободиться, чтобы не беспокоило и не мешало работать, – подтвердил Лу-Папе.
Делия без всякого энтузиазма покачивала головой.
– Слушай, Делия. Я не буду тебе надоедать своими ухаживаниями, как делают некоторые. Не стану говорить тебе о любви, я не умею. Не стану тебе мешать спать. И знаешь, если будешь оставаться по субботам на ночь, стану доплачивать сорок су.
– Ну нет! – возмутилась Делия. – Было бы отвратительно получать за это деньги. Но если хочешь, вместо тридцати су в день плати сорок, и, может быть, я буду оставаться, потому как в субботу вечером все в деревне тешатся, а я не знаю, куда себя девать.
– Вот и славно, – заключил Лу-Папе. – Раз вы договорились, разговор окончен.
Аделия встала и опять с азартом принялась охотиться за пылью.
– Пойдем со мной, Папе, – предложил Уголен. – Надо поговорить. А потом кое-что тебе покажу. Пошли!
Подведя старика к шелковице и усадив его на низкую каменную стенку, окружающую ствол старого дерева, он заговорил:
– Во-первых, вот что я должен тебе сказать. Та жизнь, которую я здесь веду, никуда не годится. Работаю я много, да только проку-то что? Два мешка турецкого гороха, шесть корзин абрикосов, двадцать литров оливкового масла, три бочки вина, миндаль, давленые оливки, несколько десятков певчих дроздов, сто килограммов инжира – все это так, пустяки… В этом году я заработал всего-навсего семьсот пятьдесят франков… Хочу взяться за работу посерьезнее.
– Молодец. Ты меня радуешь, потому что я уже все за тебя обдумал. Расчеты у меня дома, и я уже подсчитал, во что это обойдется.
– Какие еще расчеты? – забеспокоился Уголен.
– А вот какие: восстановить большой фруктовый сад Субейранов на всем плоскогорье Солитер, как было при моем отце: двести фиговых, двести сливовых, двести абрикосовых деревьев, двести персиковых, из тех, что не боятся ветра, и двести миндальных деревьев «принцесса». Высадить тысячу деревьев, в двадцать рядов с промежутками в десять метров, между рядами натянуть проволоку для белого винограда «панс мускат»[9]: ты бы ходил меж стен из виноградных лоз, видел бы солнце сквозь гроздья… Такой сад, Куренок, был бы памятником, прекрасным, как храм, и настоящий крестьянин не смел бы войти туда, не перекрестившись!
Было видно, что Уголену сделалось не по себе:
– Ты думаешь, я смогу справиться с этим делом в одиночку? Тут нужно человек пять, да и уйдет на это не меньше пяти лет и куча денег!
– Разумеется!.. По моим подсчетам, тут нужно не меньше пятидесяти тысяч франков, зато какая была бы прибыль!
– Вовсе нет, Папе. Это не так. Во-первых, дельных людей уже днем с огнем не сыщешь, к тому же надо следить за работниками, управлять ими, это большая забота. А еще: сливовые, персиковые и даже абрикосовые деревья дают такой урожай, что первый год еще куда ни шло, а на второй год их уже скармливают свиньям, и за них не выручишь и десяти су за килограмм… Уже года три-четыре, говорят, в Арле и в Авиньоне выращивают столько фруктов, что целыми кораблями отправляют их куда-то и уж не знают, что с ними делать. Так что все здешние, из Жеменос, из Роквер, из Пон-де-л’Этуаль, повыкорчевывали свои сады и на их месте устроили кто что… Раз ты хочешь, чтобы я занялся чем-то серьезным… Я еще не рассказывал тебе, чего я хочу, но сейчас покажу.
Взяв Лу-Папе под руку, он повел его за дом.
Уголен отбывал воинскую повинность в Антибе вместе с одним очень симпатичным пареньком по имени Аттилио Торнабуа, который ему как-то сказал: «Я тоже крестьянин. Выращиваю цветы».
Мысль о том, что можно выращивать цветы, показалась Уголену настолько сумасбродной, что он принял эти слова за шутку. Но в одно из воскресений Аттилио пригласил его на обед к своему отцу, и Уголен был потрясен всем увиденным.
За обеденным столом Аристотель Торнабуа поведал о том, как он тридцать лет назад пешком пришел из родной Италии, из Пьемонта, с буханкой хлеба и несколькими головками лука в холщовом мешке да парой ботинок, которые он нес за спиной, чтобы «поберечь» их. И вот теперь у него большая ферма, дом, не хуже городского, с синими занавесками на всех окнах и лакированной дверью, столовая с резным буфетом и стульями, чьи упругие сиденья сплетены из ротанговой пальмы. На госпоже Торнабуа кружевные воротники и манжеты, золотое ожерелье, сверкающие серьги, а служанка по красоте не уступает какой-нибудь городской даме. У самого Аттилио два велосипеда, два охотничьих ружья, лодка, чтобы рыбачить, а на обед подали целую баранью ногу и вино в запечатанных бутылках! И всего этого они добились, выращивая гвоздики!
Вот почему каждый вечер, в пять часов, в «свободное от службы время» Уголен шел со своим товарищем в поле, где росла гвоздика, и учился, как ее выращивать, а когда наконец подошел срок возвращаться домой, он тайком от своих односельчан привез в Бастид-Бланш штук тридцать саженцев. Ничего не сказав Лу-Папе, он посадил их за домом в Массакане, аккуратно выполняя все правила выращивания цветов, как и подобало настоящему флористу.
Из кустиков розмарина он устроил им изгородь, чтобы уберечь от порывов мистраля, а главное, скрыть от взгляда какого-нибудь заблудившегося охотника, который мог бы проболтаться о них в деревне.
По вечерам поверх слоя сена, наброшенного на жерди навеса над цветами, он клал еще и старые одеяла, а по утрам, набрав из колодца ведер десять воды, поливал с неподдельной нежностью каждый цветок в отдельности.
Как только они оказались за домом, Уголен победным жестом указал Лу-Папе на крохотную плантацию.
Ошеломленный дядюшка какое-то время смотрел на яркие цветы, после чего обернулся к племяннику, затем опять перевел взгляд на цветы и, наконец, спросил:
– Ах вот как ты развлекаешься?
Уголен стал рассказывать о плантациях Аттилио и о его бесподобном доме… Лу-Папе только бурчал и пожимал плечами.
– Что ни говори, это липовые крестьяне!
Сорвав штук тридцать распустившихся гвоздик, Уголен перевязал их полоской рафии, завернул букет в газету и заставил Лу-Папе запрячь повозку и доставить его в Обань.
Там он решительно зашел в один шикарный цветочный магазин, разорвал газету и, положив букет на прилавок, спросил:
– Сколько вы мне за это дадите?
Владелец, в пенсне, с седой бородкой и полным отсутствием волос на голове, взял в руки букет, осмотрел его и сказал:
– Вот это да!
– Это сорт «мальмезон», – уточнил Уголен.
– Стебли великолепны, – сказал цветочник.
– Так сколько?
– Приди вы в феврале, я бы дал все пятьдесят су… Но теперь, в конце сезона…
Он снова стал рассматривать гвоздики, затем понюхал их:
– Но все равно это стоит двадцать су. Идет?
– Идет, – согласился Уголен и, пока владелец считал, сколько в букете гвоздик, подмигнул Лу-Папе.
«Двадцать су – цена двух килограммов картошки или одного литра вина… За такой букет, это выгодно…» – думал про себя Лу-Папе.
И тут цветочник, улыбаясь, спросил Уголена:
– У вас найдется десять франков?
– Да, – ответил Уголен и стал рыться в карманах. Лу-Папе уже ничего не понимал. Зачем ему понадобились десять франков?
Взяв у Уголена монету в десять франков, цветочник протянул тому купюру в пятьдесят франков, которую Уголен сунул в карман.
По дороге домой, которую мул знал гораздо лучше, чем дорогу от дома, Лу-Папе, не натягивая вожжей, упорно молчал.
– Учти, во-первых, это саженцы, которые Аттилио выбросил, потому что они были чуть-чуть «подвялыми», – нарушил молчание Уголен. – Во-вторых, я не смог посадить их вовремя, то есть пока не вернулся домой, так что высадил их с опозданием – на месяц позже, чем следовало. В-третьих, у меня не было «мигона», овечьего навоза, что гвоздика любит больше всего. В-четвертых…
– В-четвертых, – прервал его Лу-Папе, – он тебе дал сорок франков, что безусловно говорит о том, что ты сто раз прав и что нужно заниматься именно этим. Раз на свете есть дураки, готовые платить за цветы дороже, чем за «битштекс», значит нужно выращивать цветы. Почему ты раньше мне обо всем этом не рассказал?
– Потому что хотел сначала попробовать… испытать, хороша ли местная почва… К тому же я хотел показать их тебе во всей красе, чтобы ты понял…
– Не цветы заставили меня понять, а цветочник. Но-о-о, кляча! Однако это, вероятно, не такое простое дело. Наверняка есть секреты.
– Разумеется. Но я их знаю. Аттилио мне все показал, я работал вместе с ним почти каждое воскресенье и часто по вечерам. У меня есть список всех средств от заболеваний цветов, и Аттилио снабдит меня саженцами.
– Сколько нужно денег, чтобы начать дело по-крупному?
Уголен помедлил с ответом, быстро-быстро заморгал, пожал плечами и наконец выпалил:
– Пятнадцать тысяч франков.
Лу-Папе сдвинул на затылок фетровую шляпу, почесал лоб, тряхнул головой, хлестнул заснувшего было мула и произнес:
– Я тебе их дам.
– Папе, какой же ты славный.
– Не такой уж я и славный, – возразил старик. – Я тебе их даю не ради тебя, а ради Субейранов. Тех, что на кладбище, и тех, кто придет потом. Но-о-о, проклятый!
– Одно только меня беспокоит, – помолчав, продолжил Уголен.
– Что именно?
– Вода. Одно растение пьет, как человек. Для полива только этих тридцати я все руки стер в кровь о веревку, когда доставал ведра из колодца…
– Можно поставить насос, – предложил Лу-Папе.
– Да, но, если поливать пятьсот растений, через четыре дня в колодце не останется воды…
– И впрямь проблема.
Погрузившись в размышления, Лу-Папе хлестнул мула, который ответил ему вонючей пальбой.
– Ну и характер! Будь у этого животного нос на месте хвоста, оно бы просто не могло выжить.
– Как и мы, – резонно заметил Уголен и сразу заговорил о своем: нужно построить огромный водоем, с канавами, по которым в него поступала бы вся вода, которая собирается в ложбине во время дождя…
– Ты хочешь сажать цветы в Массакане?
– Конечно, – ответил Уголен, – это наверху, место прекрасно защищено от ветра, да и почва пригодна для цветов… Я же тебе наглядно доказал.
– Мне пришла в голову одна мысль. А что, если купить поле и источник у Пико-Буфиго в Розмаринах, это триста метров выше по склону?
– Разве в этом источнике есть вода? Я слышал о нем еще от отца, но он говорил, что источник высох.
– Верно, источник засорен больше чем наполовину. А Пико-Буфиго ничего не выращивает, только пьет вино и никогда не моется… Но когда я был молодым, там был неплохой ручеек, а отец Пико-Буфиго, Камуэн-Толстяк, выращивал овощи целыми возами… Может быть, если хорошенько взяться и поорудовать киркой…
– А как ты думаешь, он свою ферму продаст?
– Дом, конечно, не продаст. Другое дело – поле и источник. Они ему ни к чему, ни сейчас, ни в будущем. Если показать ему денежки, то…
Пико-Буфиго, он же Марий Камуэн, уже тридцать лет имел такое прозвище, потому что, вернувшись с военной службы, научил односельчан лечить волдыри[10] с помощью иголки и нитки[11].
Поскольку никто никогда не видел его за работой, все были крайне удивлены, что именно он умеет лечить травму, полученную на работе.
Он объяснил, что однажды во время воинской службы, желая увильнуть от тяжелого марш-броска, который должен был длиться двадцать четыре часа, он накануне утром положил в сапог под пятку пуговицу от подштанников и таким образом натер себе великолепную водяную мозоль, но военный санитар с помощью иголки и нитки вернул его в строй.
У крестьян, главное назначение которых состоит в том, что они становятся как бы продолжением деревянной ручки собственной мотыги, волдыри являются профессиональным заболеванием, так что средство борьбы с ними, о котором им поведал первый лентяй на деревне, пользовалось огромным успехом и принесло просветителю не только всеобщее уважение, но и громкое прозвище.
Он был высок, костист и худощав. О своей наружности он почти не заботился, брился с помощью старых ножниц, отчего у него всегда была щетина четырехдневной давности, кстати черная и лоснящаяся, что составляло забавный контраст с его седой шевелюрой.
Он жил в старинной крестьянской ферме, в которой появился на свет; она затерялась в ложбине, в трехстах метрах от Массакана, среди тишины, уединения, запахов древесной смолы и благоухания розмаринов и была со всех сторон окружена сосновым лесом.
Спускающийся по склонам лес доходил до очень длинного поля, обнесенного довольно высокой, но пострадавшей от времени изгородью. Когда-то она, наверное, успешно защищала посадки от ночных набегов кроликов, но теперь представляла собой лишь жалкие остатки заржавевшей проволочной сетки, повисшей на почерневших деревянных кольях. Почти все они, накренившиеся в сторону поля или наружу, словно признавались в том, что давно уже сгнили.
Эта рваная изгородь не смогла сдержать натиск наступающей гарриги, отчего поле целиком заполонили кусты ладанника, островки чертополоха, розмарина и колючего дрока. Из этих зарослей торчало штук тридцать древних оливковых деревьев: их густые кроны, множество сухих ветвей и молодая поросль, за которой уже совсем не было видно стволов, свидетельствовали о том, что и они давно заброшены.
В конце поля расступившийся было лес вновь смыкался на самом краю неба над старой фермой, к которой примыкал сарай с неплотно прилегающими створками ворот. Отделяясь от сбегающей по склону узкой дорожки, пригодной лишь для мулов, через высокие заросли розмарина к дому вела тропинка…
Перед фасадом дома имелась площадка из утрамбованной земли, окаймленная каменным парапетом, в котором были укреплены почерневшие деревянные колья, поддерживающие полуразрушенный навес из железных прутьев, увитый старой иссохшей виноградной лозой… Это и была ферма Розмаринов, уединенный приют Пико-Буфиго.
В то время ни милейшие бойскауты, ни симпатичные туристы еще не додумались поджаривать отбивные во время воскресных походов, подбрасывая в огонь целые горсти сухих веточек, начинающих с треском пылать и разбрасывать искры, приводящие к страшным лесным пожарам, которые позже разлетелись по всему Провансу от горы Сент-Виктуар до горы Борон. Во время о́но огромные сосновые боры еще сплошь покрывали длинную горную цепь, простирающуюся вдоль нашего Средиземного моря; говорили (и в этом почти не было преувеличения), что из Экса можно пешком дойти до Ниццы, ни разу не попав под обжигающие лучи солнца.
Повсюду – под кронами деревьев, в кустах вереска, колючего дрока, кустарникового дуба – прятались стаи куропаток, кролики, уплетавшие за обе щеки веточки тимьяна и как бы готовящие себя к тому, чтобы попасть на вертел, и огромные рыжие, чуть ли не красные, зайцы.
Сюда, в зависимости от времени года, слетались стаи певчих дроздов, полчища скворцов, взводы белогузок, вальдшнепы, а в горных долинах на большой высоте водились дикие кабаны, которые в зимнее время порой спускались к человеческому жилью.
Вот почему Пико-Буфиго очень рано и навсегда отказался от сельского труда и посвятил себя браконьерству: тайная продажа дичи владельцам постоялых дворов в Обани, Роквер или Пишорис обеспечивала чистую прибыль, несравнимо более высокую, чем прибыль от сбора маслин или выращивания турецкого гороха; он даже не обзавелся огородом – говорили, что он не сумел бы отличить репу от земляной груши, – а нужные ему овощи покупал и каждый день ел мясо, как какой-нибудь «отдыхающий» из Марселя.
Иначе говоря, он был гораздо счастливее толстосумов из Обани, которые портят себе кровь из-за денег. Но его столь безмятежное счастье в один прекрасный день было прервано трагическим событием, вознесшим славу Пико-Буфиго на самую вершину. Это случилось, когда в деревне стали появляться жандармы из Обани и в двух газетах разного толка, которые получали по почте господин кюре и господин мэр, был напечатан портрет гордого браконьера.
Однажды, было это полгода назад, в деревне Ле-Зомбре, на той стороне холма, поселился «пришлый».
Откуда он приехал, никто не знал. Скорее всего, с севера, судя по смехотворному выговору, при котором, как в парижских песнях, в конце слов не произносится окончание «е», к тому же он никогда не расставался со своей большой черной шляпой, так как боялся солнца.
Это был мужчина высокого роста, с большими мускулистыми руками, широким красным лицом, рыжими ресницами и голубыми глазами. У него было странное имя: Симеон.
Он купил крохотный домик на холме чуть повыше Ле-Зомбре, где и жил со своей женой необъятных размеров, принадлежавшей к той же породе, что и он сам: она выращивала овощи в огороде и держала пять-шесть кур.
Этот Симеон питал к местным жителям презрение, те платили ему той же монетой, недружелюбно поглядывая на него.
Каждый год он, как и полагается, покупал охотничьи права, что оправдывало его ежедневные прогулки по холмам. Но ружьем своим он почти не пользовался, а ставил ловушки – капканы, удавки, силки, намазанные клеем тонкие палочки, расставляя их вокруг искусно спрятанных крошечных водоемов, которые он каждый день наполнял водой.
Дважды в неделю он отправлялся в Марсель на велосипеде: надевал спецовку водопроводчика и привязывал к багажнику большой ящик якобы с инструментами, а на самом деле битком набитый певчими дроздами, кроликами и куропатками.
К крышке ящика он прикручивал огромный гаечный ключ и большущий новенький медный кран.
То, что он браконьерствует, никем не порицалось. В Ле-Зомбре этим занимались все, в бескрайних холмах всем хватало места. Но очень скоро выяснилось, что он крал чужие ловушки, а из всех видов воровства в здешних местах этот считается самым непростительным. Двое местных жителей зашли было к нему выяснить с ним отношения, но случилось так, что отношения выяснили с ними, и они буквально умылись кровью. После чего в один прекрасный июльский вечер дюжина молодцов подстерегла его где-то на тропе в ложбине Бом-Руж и проводила до дома: правда, ему пришлось проделать путь, лежа на одолженной у столяра лестнице, при этом сопровождающие нараспев исполняли заклинание на провансальском языке:
Кикимора наш не родной,
вот уходишь ты домой,
так покайся же, не поздно,
не то петь за упокой,
упокой души твоей,
жаль бедняжки нам, ей-ей.
Лицо у Симеона приобрело фиолетовый оттенок, нос был расквашен, а глаза смотрели в разные стороны.
Он не покинул деревню, но, когда на другой день булочник, отпуская ему буханку хлеба, разъяснил, что пока это всего лишь предупреждение, он осознал все значение проводов, состоявшихся накануне.
Он решил, что с этого дня будет охотиться по другую сторону Красной Макушки, подальше от греха, и таким образом оказался на охотничьей территории деревни Бастид-Бланш, которую Пико-Буфиго считал своей.
Пико-Буфиго очень быстро заметил, что кто-то ставит силки на «его» кроликов и «его» куропаток и произвел в Бастид-Бланш небольшое расследование среди тех, кто, по его мнению, был на это способен. Это ничего не дало, однако несколько дней спустя, после грозы, он нашел следы неизвестного охотника: они отпечатались на мокрой тропинке и были таких размеров, что не могли принадлежать кому-то из деревенских – ведь о человекоподобном существе с такими огромными ступнями уже давно было бы известно. Он подумал, что это кто-то из Обани или из Ле-Зомбре, и, хотя и решил, что тот не в меру нахален, тем не менее, соблюдая местную традицию, оставил силок на месте.
Однако неделю спустя он пришел в самую настоящую ярость, заметив, что незнакомец крадет его собственные ловушки. Он принялся следить и, наконец, в ложбине Рефрескьер застал человека в черной шляпе на месте преступления. Хотя у Пико-Буфиго не было с собой ружья, он ничуть не испугался вора внушительных размеров и стал поносить его на чем свет стоит, потребовав, чтобы тот вернул ему все пропавшие ловушки и заплатил в придачу штраф в сто франков. Незнакомец сделал вид, что протягивает ему только что украденный силок, и вдруг схватил Пико-Буфиго за горло.
Застигнутый врасплох и чуть ли не задушенный насмерть, Пико-Буфиго получил изрядную взбучку. Когда он, с фингалами голубоватого цвета вокруг распухшего носа, попытался прийти в себя, незнакомец выхватил у него из рук холщовую сумку, забрал из нее шесть ловушек и запретил ему совать нос в холмы. У сраженного и остолбеневшего Пико-Буфиго на этот раз недостало сил ответить как следует на оскорбительные угрозы: так и не вымолвив ни слова в ответ, он удовольствовался тем, что проводил незнакомца глазами, когда тот отправился восвояси. Еле волоча ноги, он вернулся домой и безвылазно просидел взаперти два дня, залечивая рану целебными травами; в его покалеченной башке уже рождался план страшной мести.
На третий день утром он почувствовал себя лучше и с большим удовольствием увидел, что на его лице не осталось следов драки: он позавтракал головкой великолепного лука, горстью миндальных орехов, которые колол меж двух камней на краю стола, и запил все это большим стаканом вина. Потом собрал все свои капканы для кроликов – их была дюжина – и отправился расставлять их по склонам вокруг дома. При этом он несколько раз повторил, словно хотел запомнить что-то очень важное: «Мне нужен только один к завтрашнему вечеру, но обязательно нужен». После чего вернулся домой и достал свое двенадцатикалиберное.
Это ружье было одновременно и его богатством, и его гордостью. Когда-то он купил его по случаю у оружейника из Обани за баснословную цену в триста франков: это было ружье без курка, «хаммерлес», которое он, по здешнему обычаю[12], называл «намерлесом». Он заряжал его особым поблескивающим желтым порохом, от которого взорвалось бы любое другое ружье в деревне, но не «намерлес».
Так вот, Пико-Буфиго внимательно посмотрел на свое ружье, взвесил его на руке, передернул затвор, открыл, закрыл его и вдруг проговорил вслух:
– Нет, не этим, это всем знакомо!
После чего поднялся на чердак и спустился обратно со старинным капсюльным ружьем своего отца – тяжелой длиннющей берданкой, которая заряжалась с дула. Он отыскал порох, капсюли, которые надевали на бранд-трубку для воспламенения порохового заряда, отлил пулю, расплавив кусок свинцовой трубки, и долго жевал шарик из бумаги, чтобы смастерить из него пыж… Затем тщательно зарядил почтенное ружье и спрятал его в корпус высоких напольных часов.
Потом взял «намерлес», отвинтил прицел и, завернув его в клочок бумаги, спрятал сверток в дупло оливкового дерева, которое облюбовал осиный рой, способный отпугнуть любого любопытного, если таковой найдется.
Наконец, с «намерлесом» через плечо, он отправился в Бастид-Бланш.
Сначала зашел в булочную, где ему сказали, что булочник месит тесто в пекарне. Поинтересовался у булочницы, не осталось ли у нее известного цветочного сбора, у него, дескать, уже два дня страшно сводит живот. Та посоветовала ему обратиться к уборщице Республиканского клуба, которая собирала травы и готовила замечательную настойку.
По пути он остановился в пекарне и оставил ружье у булочника, попросив наутро отдать его почтальону, чтобы тот отнес его оружейнику в Сен-Марсель, поскольку прицел потерян и ружье нуждается в починке.
– Вот беда-то! – воскликнул булочник. – Да ведь почтальон вернет тебе его не раньше следующей недели! Как же ты неделю без ружья-то?
– Ничего, обойдусь как-нибудь, отдохну, – ответил Пико-Буфиго. – Не знаю, что со мной: в кишках черт знает что и голова кружится! Я позавчера грибы ел, может быть, от них. Хотя я в них разбираюсь…
– Такое случается, даже съедобными грибами можно травануться, если они выросли на том месте, где до них росли ядовитые. Умереть не умрешь, но света белого невзвидишь.
По пути в клуб Пико-Буфиго прошелся, слегка пошатываясь, по площади мимо игроков в шары: те не преминули поинтересоваться, что с ним сегодня такое, и ему пришлось подробно изложить им историю с подозрительными грибами. А Филоксен заставил его выпить рюмку шартреза, который один мог облегчить страшные боли: бедняга уже сгибался в три погибели чуть ли не при каждом слове. Пико-Буфиго не отказался от шартреза и побрел дальше со свертком целебных трав под мышкой…
На другое утро, чуть свет, он обошел дюжину своих ловушек: оказалось, в них попалось три кролика, один из которых был огромным самцом, он все еще метался, стараясь высвободить свои покалеченные лапы. Пико-Буфиго добил его ударом ребра ладони между ушами и страшно обрадовался.
– Ты-то мне и нужен! – довольно усмехнулся он, после чего посмотрел на кролика и по-провансальски обратился к нему: – Ну что, дружок, попался? А теперь сам послужи ловушкой.
Дома он положил его в большой шкаф и отправился в холмы.
Он захватил с собой ягдташ с едой, бутылкой вина и маленькой подзорной трубой: это был старый морской бинокль, с помощью которого он обычно следил, нет ли поблизости жандармов.
Перебираясь из одной ложбины в другую, он добрался до края плоскогорья Солитер и устроился там за можжевельником между двумя каменными глыбами, откуда перед ним как на ладони простирались окрестности Ле-Зомбре. Вдали прошел старичок, с большим трудом тащивший вязанку валежника, проехала повозка дровосеков, показались трое парней, согнувшихся под весом огромных рюкзаков. Но врага пришлось ждать чуть ли не целый день.
Наконец к пяти часам вечера он появился, на нем была все та же черная шляпа: он шел от дна ложбины Рефрескьер вверх по крутой тропинке, наискосок пересекающей каменистый склон, как раз под тем местом, где затаился Пико-Буфиго. Склон кончался у подножия отвесного каменного уступа, и вдоль этой своеобразной стены росли густые заросли ладанника, колючего можжевельника и терпентинных деревьев. Пико-Буфиго хорошо знал это место, поскольку каждый год добывал здесь по нескольку дюжин кроликов.
Симеон вошел в заросли… Пико-Буфиго больше не видел его, но наблюдал за его продвижением по колебаниям веток и убедился, что тот остановился пять раз.
– Значит, пять ловушек, – прикинул он, – поди, как раз те, которые украл у меня!
Затем заклятый враг пересек ложбину, обошел противоположный склон и после десятка остановок неторопливым прогулочным шагом отправился в сторону Ле-Зомбре.
Когда он скрылся за холмом, Пико-Буфиго, выждав некоторое время, сложил подзорную трубу и, спустившись вниз по отвесному лазу, обошел заросли, точно следуя по маршруту врага. Он без труда отыскал пять капканов для кроликов и, увидев, как неумело они натянуты, заулыбался от презрительной жалости.
«Пресвятая Дева Мария! Да это не иначе как мои! Им, наверное, стыдно, бедняжкам!» – мелькнуло у него в голове.
Он прислушался и огляделся; убедившись, что вокруг никого нет, подкрался к расщелине в скале, имевшей форму треугольника, – широкой в основании и узкой вверху, – лег на живот и, поерзав, протиснулся в расщелину ногами вперед, мимоходом расчищая проход от нескольких крупных камней, – его голова и руки при этом оставались снаружи; потом, раздвинув заросли розмарина, он убедился, что отсюда видно, метрах в пятнадцати от него, чуть правее, местоположение одной из ловушек. Затем он вылез и подошел к этой ловушке, с большим удовлетворением отметив, что заросли колючего можжевельника и ладанника почти целиком скрывают место его укрытия. Срезав несколько покрытых мхом нижних веток, которые могли заслонять ему вид, он спрятал их в глубине своего убежища. Дождавшись наступления ночи, он пустынным сосновым лесом вернулся домой.
Придя в Розмарины, он закрыл ставни, приготовил себе большую, на целую сковороду, яичницу с помидорами, которую с аппетитом съел, при этом позволив себе лишь один стакан вина. Потом наполнил свою фляжку на три четверти кофе и на одну четверть виноградной водкой, достал из шкафа кролика, засунул его в ягдташ, взял под мышку заряженное старое ружье, задул керосиновую лампу и бесшумно вышел из дома. Ночь была звездная.
Первым делом он пристроил кролика между зубьями капкана и улыбнулся при мысли, что, увидев добычу, его враг в последний раз в жизни испытает радость. Устроив себе в расщелине мягкое ложе из сухой травы и перечной мяты, он провел чудесную ночь: две влюбленные совы перекликались в звучной тишине ложбины, наполненной стрекотом зеленых кузнечиков в кустах лаванды и игрой счастливого сверчка, виртуозно исполняющего менуэт на своей серебряной скрипке; Пико-Буфиго растаял от безмятежной радости при мысли, что все готово для необходимого, справедливого, заслуженного и приятного убийства.
Время от времени он угощался глоточком из фляжки, после чего припоминал все подробности драки, подсчитывал полученные им удары и, поглаживая старое ружье, тихонько посмеивался.
К четырем часам утра, на восходе солнца, показался грозный Симеон. Он шел по тропинке прямо на встречу с почтенной берданкой Пико-Буфиго.
Еще издалека приметив кролика, он широко заулыбался из-под широкополой черной шляпы и ускорил шаг; оглядевшись вокруг, он нагнулся к капкану… Послышался легкий свист… Симеон резко распрямился, снова огляделся, и ему показалось, что он разглядел что-то сквозь заросли розмарина: какой-то маленький черный кружок, а над ним чей-то широко открытый глаз… Вслед за этим последовала алая вспышка и громогласный выстрел. Отвесив нижайший поклон, Симеон упал головой вперед на собственные мозги, поскольку ему разнесло череп, и тот частично отлетел назад вместе с черной шляпой.
Даже не соизволив приблизиться к своей жертве, победитель отправился домой в ликующем свете утренней зари. По пути на перевале Па-дю-Лу он проник за густую завесу плюща, покрывающего отвесную каменную стену. Там, за длинными свисающими до земли ветвями, сунул старое ружье в узкую горизонтальную щель между двумя слоями известняка и заложил его гравием, землей и мхом. Покончив с церемонией погребения, Пико-Буфиго, встав по стойке «смирно», отдал упокоившемуся ружью честь, вернулся домой и заперся на ключ, но, вместо того чтобы открыть ставни, зажег керосиновую лампу. Соединив руки над головой и наблюдая за тенью, которую отбрасывает на стену, он исполнил танец: это был танец возмездия за поруганную честь. После чего подогрел оставшийся во фляжке кофе, выпил его, лег и безмятежно заснул.
Жена Симеона, не будучи особой нервического склада, в первую ночь не особенно беспокоилась из-за отсутствия мужа: она подумала, что, вероятно, появление жандармов вынудило его пуститься наутек и сделать огромный крюк. Но на утро третьего дня она вспомнила о том браконьере из Бастид-Бланш, которого Симеон несколько дней назад избил в холмах до полусмерти (муж рассказал ей о драке, слегка преувеличив свои подвиги), и во второй половине дня отправилась к деревенскому сторожу заявить об исчезновении супруга.
Тот ей ответил, что «ему на это начхать»: в этот момент он был занят игрой в маниллу[13] под навесом из виноградных лоз в кафе Шавен, а когда она стала не очень-то почтительно настаивать на своем, заявил ей, что, будь у него такая жена, он давно бы уже и сам провалился под землю.
Ей пришлось одной в сопровождении пса отправиться в холмы на поиски мужа.
Оттого ли, что она несколько раз бывала с ним в холмах, или, может быть, следуя чисто женской интуиции, но к вечеру она уже шла вслед за собакой по роковой тропинке; та вдруг стала повиливать хвостом, с лаем нырнула в кусты и весело принесла хозяйке черную шляпу, в которой все еще лежала часть черепной коробки в форме блюдечка с волосами; найти все остальное не составило никакого труда.
Об убийстве были извещены жандармы; заливаясь слезами, жена Симеона поведала о драке и в подробностях описала возможного убийцу, который, кстати, в рассказе мужа был представлен более высоким и сильным, чем на самом деле.
Поэтому-то жандармы, которые разыскивали великана, к Пико-Буфиго заявились только через неделю. Они пригласили его следовать за ними, захватив с собой свое ружье. Он ответил, что у него нет при себе ружья, поскольку его «намерлес» все еще находится у оружейника, которому почтальон передал его на прошлой неделе. Они перерыли всю ферму и нашли только дюжину ловушек для кроликов: Пико-Буфиго с большим чувством объяснил, что хранит их в память о покойном отце, царствие ему небесное, и что сам он знать не знает, как ими пользоваться.
Тем не менее они увели его в жандармерию в Обани, где его очень долго допрашивал какой-то лейтенант. Он совершенно спокойно отрицал свою вину и даже ответил на некоторые вопросы следователя так, что рассмешил его. Но в тот самый момент, когда Пико-Буфиго уже думал, что его вот-вот отпустят домой, коварный следователь положил на стол медную пуговицу и задал неожиданный вопрос:
– А это? Что это такое?
Пико-Буфиго, опустив глаза, посмотрел на свою куртку и не смог справиться с внезапно охватившим его приступом ярости, который не укрылся от следователя, но он почти сразу взял себя в руки.
– Да это же моя пуговица, оторвалась от куртки! Вы у меня дома ее нашли? – как ни в чем не бывало проговорил он.
– Мы ее нашли в пещере, где прятался убийца, – уточнил один из жандармов.
– А где она, эта пещера? – спросил он самым невинным голосом.
– Вы это лучше нас знаете!
Вот как получилось, что его портрет появился в газетах, и его судили судом присяжных в Экс-ан-Провансе.
Он спокойно отрицал все и даже ухитрился убедить в своей невиновности назначенного ему бесплатного адвоката, которого считал второстепенным помощником местного судьи. Он признался только в одном: та злосчастная пуговица действительно принадлежит ему, и он, вероятнее всего, потерял ее год назад, когда подстерегал в той пещере куропаток.
Свидетели из Ле-Зомбре были вызваны в зал суда и очень нелестно отзывались о Симеоне; свидетели из Бастид-Бланш, почтальон и оружейник, подтвердили, что на протяжении всей той недели, когда было совершено убийство, в распоряжении Пико-Буфиго не было ружья и что к тому же он был тяжело болен – все видели, как он катался от боли по земле с обострившимися чертами лица и пеной у рта.
Все вроде шло как надо, но тем не менее Пико-Буфиго забеспокоился, когда прокурор попросил присяжных заседателей «внимательно всмотреться в узкий звериный лоб обвиняемого, в его маленькие свирепые глаза с беспощадным взглядом, в его выступающую вперед челюсть и зубы хищника»; он очень удивился, когда тот же прокурор «потребовал» эту голову, которую он только что с таким отвращением описал, и стал умолять присяжных заседателей «отдать» ее ему, как будто хотел унести ее к себе домой.
Улыбка защитника чуть успокоила Пико-Буфиго, но не надолго.
Защитник первым делом принялся утверждать, что его подзащитный без всякого сомнения дегенерат, бессемейный, необразованный, но безусловно самого тихого и невинного нрава, какими бывают все деревенские дурачки.
Затем взялся квалифицировать преступление, по его мнению в сто раз более ужасное, нежели его изволил определить высокоуважаемый господин прокурор: выходило, что это вовсе не обыкновенное убийство, а самое что ни на есть зверское, намеренное, тщательно подготовленное и подло осуществленное, при первых проблесках провансальской зари, в тишине, царящей в холмах, в отношении ни о чем не подозревающего человека. Ну и нагнал он страху на Пико-Буфиго, когда, указав рукой на его взлохмаченную башку, вдруг повысил голос:
– Ваш долг, господа присяжные заседатели, приговорить этого человека к смерти! Да, да, высокоуважаемый господин прокурор тысячу раз прав! За свое преступление этот человек безусловно должен поплатиться жизнью, а не просто заключением в тюрьму! Вы должны отнять у него жизнь!
Тут Пико-Буфиго впал в отчаяние и понял: этот человек предал его и тоже хочет отправить на гильотину; он было собрался встать и завопить от негодования, когда адвокат вдруг громогласно прорычал:
– ЕСЛИ, РАЗУМЕЕТСЯ, ОН ВИНОВЕН! Но он не виновен, и мы сейчас докажем вам это!
У Пико-Буфиго вырвался нервный хохот, что, между прочим, произвело самое положительное впечатление на присяжных.
Указав на стол, предназначенный для улик, защитник пренебрежительно отозвался о какой-то никудышной медной пуговице, которая лежала там в полном одиночестве…
– Это все, что смогли обнаружить наши обвинители, и они требуют нашей головы в обмен на одну-единственную пуговицу от подштанников! Господа присяжные заседатели, я не буду и дальше оскорблять вас, продолжая свою речь, поскольку я уверен: вы меня прекрасно поняли!
Господа присяжные заседатели, которым было известно, насколько ничтожна цена пуговицы для подштанников (хотя эта пуговица оторвалась от куртки), дали пуговице соответствующую оценку и отказались выдать прокурору окровавленную голову, которую он от них требовал.
Пико-Буфиго был признан невиновным и торжественно покинул Дворец правосудия под руку со своим защитником, который немедленно пригласил его к себе домой поужинать.
Невиновный с отменным аппетитом ел и с еще большим удовольствием пил.
– Значит, все кончено? – спросил он у адвоката.
– Кончено навсегда, – ответил доблестный адвокат.
– А если вдруг появится свидетель и скажет, что он меня видел?
– Это не будет иметь никакого значения. По закону оправдательный приговор обратной силы не имеет. Решение окончательное, дело пересмотру не подлежит. И даже если бы вы сами публично заявили, что это вы убили данного субъекта, ни полиция, ни правосудие не имели бы право принять в расчет ваши слова!
– Вы в этом уверены? – спросил крайне взволнованный Пико-Буфиго.
– Безусловно. – Достав какую-то книгу из книжного шкафа, юрист прочел вслух статью Уголовного кодекса и прокомментировал ее.
Пико-Буфиго пожелал сам взглянуть на статью и, хотя и не умел читать, долго смотрел на нее, пока наконец не признался ошеломленному адвокату:
– Это лучшее, что только могло произойти, потому как я был очень рад, что убил его, но досадовал, что об этом нельзя говорить…
Когда на другой день «невиновный» Пико-Буфиго вернулся в Бастид-Бланш, мэр устроил в его честь прием. Не успел Филоксен произнести несколько слов приветствия и коснуться темы неправедных страданий невинной жертвы, как Пико-Буфиго, подняв руку, прокричал:
– Хватит чушь нести! Да, это я его убил! Я! – При этом он торжественно ударил себя несколько раз кулаком в грудь. – Адвокат мне сказал: «Теперь разрешается говорить об этом!» Это я его убил!
– Дурачина, – перебил его Филоксен, – мы это знали! Но не кричи об этом так громко: люди подумают, что ты это сделал из злости!
Тем не менее Пико-Буфиго счел своим долгом в деталях поведать собравшимся о совершенном им преступлении и подробно остановился на том, как он готовил засаду, с чем, впрочем, его горячо и искренне поздравили. Потом, захмелев от абсента и гордости, он прошествовал по улицам деревни с высоко поднятой головой, со сверкающим взором, воспевая собственную славу, и, когда наконец вернулся к себе в холмы, эхо еще долго разносило по округе его велеречивые признания.
Из-за этого подвига и бесконечных рассказов о нем за Пико-Буфиго прочно закрепилась репутация убийцы: ни один пришлый браконьер больше не осмелился ступить на его территорию; этим он даже завоевал симпатию того следователя, чей нюх наконец-то нашел подтверждение в многократно повторенных признаниях…
Но, с другой стороны, непревзойденный успех возмездия преисполнил Пико-Буфиго гордыней. Общеизвестно, что дураки, когда им благоприятствует удача, очень скоро становятся невыносимыми: вот почему он гордо жил в одиночестве на своей маленькой ферме в Розмаринах, не позволяя никому заходить туда, и нередко вскидывал к плечу свое ружье.
В одно прекрасное июньское утро Уголен и Лу-Папе (в чистой одежде и праздничных шляпах) отправились к «отшельнику» Пико-Буфиго. Они застали его сидящим на одном из оливковых деревьев, и Лу-Папе был крайне удивлен, впервые в жизни увидев его за работой. На самом деле он не прореживал крону, а нарезал палочки для ловушек с птичьим клеем.
Они подошли к дереву, но Пико-Буфиго, кажется, даже и не заметил их.
– Эй, Марий, все в порядке? – задрав голову, прокричал Лу-Папе.
– А какое твое дело, в порядке или не в порядке? – послышалось в ответ, при этом Пико-Буфиго не переставал щелкать секатором.
Лу-Папе ничуть не растерялся.
– Марий, почему ты так отвечаешь? Я тебя чем-то обидел?
– Не обидел, но ты мне не друг, – ответил браконьер, – плевал я на тебя, вот и все. Да и я тебе тоже до одного места.
– Может быть, тебе и плевать на меня, а мне на тебя нет, раз я к тебе пришел.
– Если ты пришел сюда, значит хочешь меня кое о чем попросить.
– Верно, попросить кое о чем, но и дать тебе кое-что!
– Мне НИЧЕГО не нужно, – отвечал Пико-Буфиго, – меня утомляет, когда со мной говорят, а самому говорить – утомляет еще больше.
Уголен, забеспокоившись, стоял, ни слова не говоря, только нервно мигал. Лу-Папе, отойдя на шаг, чтобы лучше видеть лицо дикаря, который тем временем взобрался на ветку повыше, преспокойно проговорил деловым тоном:
– Слушай, Марий, я тебе все объясню в двух словах. Если ты продашь мне твой участок, не дом, а только поле и склон напротив, я тебе заплачу столько, сколько пожелаешь. Взгляни-ка сюда!
Вынув из кармана пять купюр по тысяче франков, он развернул их веером и помахал ими.
– Это тысячные купюры! – крикнул Лу-Папе, думая, что тот никогда таких не видел.
Пико-Буфиго помедлил с ответом, стало слышно, как он завозился на дереве; его лицо вдруг вынырнуло из листвы: от гнева оно было налито кровью.
– Это что еще такое, а? – заорал он. – Кому это может прийти в голову? Чтобы я да согласился продать свою землю! Вон отсюда, паршивые свиньи! Вон отсюда, Субейраново дерьмо!
– Марий, – отвечал Лу-Папе, – не кричи так, а то задохнешься. Я же вежливо с тобой разговариваю: не оскорбляй Субейранов, не то это плохо кончится!
Он говорил спокойно, но побледнел, а его глаза зажглись странным огнем.
Уголен попытался было успокоить его:
– Папе, не сердись, это он так, в шутку. Он в плохом настроении, пройдет…
– А эта рыжая сова, чего она вмешивается не в свое дело! – зарычал разъяренный Пико-Буфиго. – Иди куда подальше, там и мигай себе! Вот спущусь с дерева, увидите, что я делаю с Субейранами!
Лу-Папе стал мертвенно-бледным, из его глаз посыпались искры. Он отбросил далеко в сторону трость и шляпу, снял пиджак, который тоже полетел на траву, и, расставив руки в стороны и втянув голову в плечи, проговорил хриплым, задыхающимся голосом:
– А ну, давай спускайся! Да ПОБЫСТРЕЕ, некогда мне с тобой лясы точить! Спускайся, падаль, гнида, УБИЙЦА!
Браконьер спрыгнул вниз, потрясая секатором, Уголен отскочил в сторону. Лу-Папе, вместо того чтобы отступить, бросился вперед, нагнулся и схватил противника за щиколотки: тот упал ему за спину и растянулся на земле. Уголен сорвался с места и ударом каблука прижал к земле руку, в которой был зажат секатор. Лу-Папе, не отпуская щиколотки противника, откинулся грудью назад и стал крутиться, не сходя с места. Тело Пико-Буфиго совершило пять или шесть оборотов в воздухе, и на каждом полуобороте он подбородком или носом ударялся о землю, а его окровавленные руки напрасно цеплялись за колючий кустарник… На последнем обороте Лу-Папе вдруг прибавил скорости и отпустил противника: тот, расставив руки в стороны, совершил бреющий полет метров на пять или шесть и с глухим стуком врезался в ствол огромного оливкового дерева, стоящего посреди зарослей боярышника. Лу-Папе, потирая руки, пошел за пиджаком. Уголен же приблизился к побежденному, который лежал на животе и не шевелился. Уголен пнул его в ягодицы, но ответа не последовало, тогда он перевернул его и увидел залитое кровью разбитое лицо со свернутым набок носом.
– Нам не нужно, чтоб он сдох, – сказал Уголен подошедшему Лу-Папе.
– Отчего же, – ответил дядюшка. – Люди иногда падают с дерева и умирают. Отнесем его под оливу!
Они взяли его за ноги и потащили. Голова Пико-Буфиго то и дело подскакивала, натыкаясь на кротовые холмики.
Они уложили его под деревом, оставив рядом с ним секатор… Бедняга лежал ничком на траве, не шевелясь.
Лу-Папе надел пиджак, поднял трость, затем шляпу, повисшую на шиповнике, и они удалились, время от времени оглядываясь.
Когда они были на полпути к Массакану, Уголен со вздохом произнес:
– Значит, гвоздикам конец.
– Досадно, – ответил Лу-Папе, – место неплохое…
Он сделал еще несколько шагов, затем остановился… С минуту о чем-то думал, потом огляделся вокруг и вполголоса проговорил:
– Если он не придет в себя, наследники наверняка продадут ферму с аукциона… Кажется, у него есть сестра в Пепен… Мы сможем задешево купить все…
Он задумчиво посмотрел на небо, поцарапал землю тростью… Уголен ждал, сунув руки в карманы… Наконец старик взглянул племяннику прямо в глаза и прошептал:
– А может, пойти да и прикончить его?
– Нет, нет, – ответил Уголен в ужасе. – Нас, поди, видели… Пошли, Папе, пошли… – И увлек за собой безжалостного старика, который тяжело опирался на его плечо.
Они спустились в деревню, чтобы их там видели, и предложили мяснику и булочнику партию в шары.
Лу-Папе ни разу не промахнулся, бросая шары, а Уголен отпускал неподражаемые шутки, над которыми сам же и смеялся.
Часов в шесть вечера он объявил, что ему пора домой кормить кроликов.
На самом деле он обошел Массакан и лесом добрался до Розмаринов.
Издалека ему было видно: под оливковым деревом трупа нет… Уголен ползком подобрался поближе: Пико-Буфиго сидел на парапете террасы, скрестив руки на груди, и покачивал головой – слева направо, справа налево.
Уголен бесшумно отполз назад и бросился сообщить обо всем Лу-Папе.
– Нужно быть начеку, – сказал старик. – Он способен пристрелить нас!
С этого момента оба были постоянно настороже и держали при себе заряженное ружье. В первые два дня не случилось ничего. Но на третий день Уголен увидел, как враг показался на вершине склона на тропинке, что вела мимо Массакана в деревню. Пико-Буфиго шел, опираясь на палку, но не был вооружен.
Тем не менее Уголен вошел в дом и через отверстие в ставне стал наблюдать за происходящим.
Пико-Буфиго спустился по крутой тропинке, но, вместо того чтобы следовать по ней до дна ложбины, а потом подняться вверх до деревни, он повернул на дорожку, что отходила под прямым углом и вела в Массакан.
Нос у него был иссиня-черным, глаза затекли, но он шел спокойным шагом и довольным взглядом осматривал окрестности.
Остановившись перед домом, он позвал:
– Эй, Массакан!
Уголен ушам своим не поверил. Массакан был бывшим владельцем его дома и умер лет десять тому назад. Пико-Буфиго подождал минуту, огляделся и снова позвал:
– Эй, Массакан!
И тут Уголен поймал его взгляд.
С покалеченного лица смотрели улыбающиеся ясные глаза.
Уголен вышел из дому и подошел к нему.
– Как дела, Пико-Буфиго?
– Да неважно, – ответил тот, – неважно! А ты кто будешь?
– Я Уголен.
– Из рода Субейранов?
– Ну да! – подтвердил Уголен, на всякий случай отступив на шаг.
– Ты так изменился, тебя не узнать! А мне думалось, тебе лет пятнадцать. Как поживает твоя мама?
Уголен, которому стало немножко страшно, не посмел сказать ему, что мать скончалась уже много лет назад, и ответил:
– Как нельзя лучше!
– Ну и славно!
Пико-Буфиго провел рукой по лицу и проговорил:
– Смотри, как я себя уделал!
Он пальцем указал на нос, похожий на баклажан, и придвинул его к Уголену.
– Ну и ну, ничего себе! А что с вами случилось-то?
– НИЧЕГО не знаю! – выпалил Пико-Буфиго. – Представь себе, я вчера полез на оливковое дерево, чтобы нарезать веточек, а потом очнулся совершенно разбитым под деревом. Мне не больно, но боюсь, со мной случился удар, как это было с покойным отцом. Первый удар еще ничего, зато второй… – Покачав головой и обеспокоенно прикусив нижнюю губу, он вдруг спросил: – Массакана дома нету?
– Нет, – ответил Уголен.
– А где он?
– На кладбище.
– А зачем он туда пошел?
– Он пошел туда уже десять лет назад, чтобы навеки упокоиться, – дал Уголен исчерпывающий ответ.
– Массакан умер?.. – задумался Пико-Буфиго. – Ну и дела! Сам видишь, что бывает от удара! Что он умер, это не так страшно, страшно, что я об этом не помню! Ну да ладно. Представь себе, я хотел попросить его оказать мне услугу, сходить в деревню вместо меня… Потому что с таким лицом лучше, чтобы никто меня не видел. Станут смеяться. Я хотел попросить его сходить за продуктами…
– А мне как раз нужно в деревню… Что вам принести?
– Две бутылки вина, буханку хлеба и батон колбасы. Есть страшно хочется.
– Договорились…
– Ты хороший паренек. Вот тебе деньги. – Он положил ему в руку купюру в десять франков. – Сдачу принесешь обратно. Вернусь к полудню.
Он встал.
– Подождите! – остановил его Уголен.
Он вошел в дом и вернулся с половиной булки и куском колбасы.
– Пока возьмите хоть это!
– Спасибо, – поблагодарил Пико-Буфиго и с удивительной жадностью набросился на еду.
Затем, повернувшись к Уголену спиной, он удалился.
Лу-Папе, выслушав рассказ Уголена, поджал губы, несколько раз покачал головой и сказал:
– Это он нарочно! Чтобы усыпить нашу бдительность. Прикидывается дураком, а на самом деле умнее, чем мы с тобой.
– Ты бы его видел… – возразил Уголен.
– А я как раз и хочу видеть его. Сгоняй-ка за его покупками, а потом нанесем ему визит.
Они застали Пико-Буфиго сидящим на парапете террасы у своего дома. У Лу-Папе на всякий случай висело на плече ружье.
Пико-Буфиго их прекрасно узнал, набросился на вино и стал настаивать, чтобы они чокнулись с ним. Сам он выпил залпом четыре стакана вина и душераздирающим голосом пропел старинное провансальское рождественское песнопение: La cambo me fai mau[14].
Они ушли от него в недоумении.
– По-моему, он и впрямь свихнулся! – сказал Уголен.
– Возможно, – подтвердил Лу-Папе, – возможно… Сильный удар по голове может перевернуть мозги, как переворачивают блины на сковороде!
– Может, сейчас как раз удобный момент опять предложить ему пять тысяч?
– Ни в коем случае! – возразил Лу-Папе. – Если он по-настоящему свихнулся, то может случиться, память и вернется, а если он притворяется, не стоит ему об этом напоминать… Будем осторожны! И больше не гуляй один и без ружья! Он уже убил одного, к тому же чуть ли ни за что! Не хочется, чтобы ты оказался вторым, а я третьим! Будем осторожны!
С этого дня они оба постоянно были начеку, ночью запирали дверь на щеколду и держали в изголовье заряженное ружье.
Между тем Уголен пребывал в нетерпении и страшном беспокойстве… Его крохотная плантация дала ему еще два букета гвоздик, которые он отвез в Обань, домой он вернулся с пятьдесят одним франком в кармане… Такой успех разбил ему сердце, а краткое письмо Аттилио окончательно доконало его.
Каллега!
Ну что ты решил? Я аставил для тебя всего штук двести саженцев. Ты можешь получить десять тыщ стеблей. Этого дастаточно чтобы за удачный сезон заработать двенацать тыщ франков. Как только ты мне напишешь, привезу саженцы и объясню, как и что.
Твой друг Аттилио
– Двенадцать тысяч франков! – поразился Уголен. – В этом году я потеряю двенадцать тысяч франков! Сколько это двадцатифранковых монет?
Лу-Папе подумал минуту, закрыв глаза и торопливо шевеля губами, затем подсчитал на пальцах и, наконец, ответил:
– Куча.
– Так вот, я эту кучу потерять не намерен. Хватит ждать. Еще не поздно. Завтра отправлюсь в Жеменос. Я уверен, что найду там какой-нибудь дом, сдаваемый в аренду, с полем и водой. Там воды сколько угодно! Там и начнем выращивать гвоздики.
Лу-Папе нахмурился, его глаза засверкали.
– Что ты мелешь? Ну да ладно, лучше промолчу.
– Я тебе все объясню…
– Замолчи или говори о другом, – стукнул кулаком по столу Лу-Папе.
Никогда не было такого, чтобы уроженец Бастид-Бланш бросил родную деревню, за исключением сына старого Медерика и семьи Тестар. Сыну Медерика это простили, поскольку он уехал в Марсель и выучился на таможенника, что, как всякий знает, является профессией, достойной всяческого уважения, ибо таможенник носит форму и наделен правом обыскивать любого, даже господина кюре, и к тому же ничто не мешает ему спать – ни заморозки, ни засуха, ни град, и все это кончается выходом на пенсию: сиди себе, засунув руки в карманы… Сделать такую блестящую карьеру, не покидая Бастид-Бланш, просто невозможно. А вот Тестары, которые променяли родную землю на чужую, получше, тем самым опозорили свой край и опорочили честь деревни, и потому, проходя мимо развалин их фермы, всякий демонстративно плевал в ее сторону. Впрочем, какой толк преуспеть на чужбине? Там ни один друг не будет радоваться твоим успехам, да и вкуснейшую зависть соседей тебе не смаковать изо дня в день.
Главным было то, что Субейраны считали себя в какой-то степени аристократией деревни, хранителями ее традиций и тайн: Уголен ощутил, какое глубокое возмущение таилось в молчании Лу-Папе, и ему стало стыдно за то, что он хотел дезертировать.
– А в Ле-Плантье? В Ле-Плантье разве нельзя? – спросил Лу-Папе.
Это была маленькая, затерянная в холмах пещера, загороженная стеной из крупных камней, в которой, как говорили, когда-то жил отшельник. Потом она служила овчарней, так как там круглый год, летом и зимой, бил ключ.
– Мне и самому это пришло в голову… – ответил Уголен. – Источник там неплохой, но это на высоте четырехсот метров, так что зимой там по утрам все покрыто изморозью, а изморозь для гвоздик – это смерть. К тому же не забывай, это тоже принадлежит Пико-Буфиго!
– Верно… – согласился Лу-Папе. – Значит, остается только водоем. Давай попробуем вырыть большой водоем на дне ложбины под Массаканом с канавами, которые собирали бы дождевую воду со всей округи… Но нам нужно точно знать, каких размеров должен быть водоем. Он написал: десять тысяч растений. Спроси у него, сколько литров воды нужно на одно растение. А еще: сколько стоят саженцы. Сам я писать не могу, потому как у меня теперь руки ломит.
Уголен, судорожно сжимая ручку и высунув язык, написал Аттилио длинное письмо.
Несколько дней спустя, когда он прореживал крону персиковых деревьев, появился Лу-Папе – он поднимался к нему с письмом из Антиба, доставленным почтальоном в деревню. Это был ответ от Аттилио. Они сели на каменную закраину колодца и стали читать.
Калега,
я тебе не сразу атветил патаму как моя сестра вышла замуж за Эгидио, таго, кто ее всегда лапал. Типерь он имеет полное право. Что касаеца саженцев, разумеется, это будет падарок. Мой отец гаспадин Торнабуа сагласен. Я ему не сказал, что ты спросил, сколько это стоит. Это агарчило бы его. Они будут гатовы к апрелю. Приготовь поле и прежде всево воду. Мой отец гаспадин Торнабуа гаварит, что для десяти тыщ растений нужно иметь в запасе как минимум четыриста кубов. Это я тебе верно говорю. Если у тебя их нету, не стоит начинать. Ты все харашо понял? Четыреста метров. Это не метры в длину. Это кубы, те же самые как на экзамене на акончание начальной школы: из-за этих метров я никак не мог здать экзамен, а вот типерь пользуюсь ими чтобы получить деньги намного больше чем учтитель! Такава жизнь! Напиши мне еще, но следи за арфаграфией! Ничево не панятно, нужно все время атгадывать! Я это говорю не для того, чтобы тибя обидеть. Со мной тоже случаеца ни знать как пишеца слово, тогда я вместо него пишу другое!
Твой друг Аттилио
Моя сестра просит узнать у тебя, попрежнему ли ты моргаешь.
Дружеская шутка не вызвала у Уголена даже улыбки.
– Четыреста метров!.. – воскликнул он. – Боюсь, что требуется водоем не меньше марсельского порта.
– Да нет же! Не паникуй! Подсчитай, потом сам увидишь.
Уголен от недоумения стал почесывать голову…
– Подсчитать я, наверно, сумею, если поразмышлять хорошенько. Но меня подводит запятая в цифрах – куда ее ставить… черт ее знает…
– А вот я хорошо знаю запятые. Вечером за ужином я тебе дам точный ответ, – улыбнулся Лу-Папе.
Лу-Папе умел хорошо считать и запятых не боялся, но, поскольку он взял за отправную точку тот факт, что кубический метр – это сто литров, он в тот же вечер объявил, что достаточно будет выкопать яму четыре на четыре метра и в три метра глубиной… Уголен, подумав, ответил, что «ему это кажется как-то маловато».
На другой день в час аперитива они посоветовались с Филоксеном. Тот, в свою очередь, подумал-подумал и сказал:
– Я в кубических метрах разбираюсь неважно. Но мне кажется, это больше, чем гектолитр. Намного больше… По-моему, это как минимум порядка бочки для вина емкостью четыреста литров!
К счастью, мимо проходила старая деревенская учительница в кружевной черной накидке и с кошелкой в руках. Они подошли к ней. Стоило им изложить ей условия задачи, как эта необыкновенная женщина, ни секунды не думая, ответила, что кубический метр – это тысяча литров, что нужно будет выкопать квадратный водоем со сторонами в 10 метров при глубине 4 метра, для чего придется извлечь 400 000 литров земли, то есть, если считать, что каждый литр земли весит 2 килограмма, всего 800 000 килограммов, а это потребует полутора лет работы одного профессионального землекопа. Для внутренней облицовки бассейна толщиной 0,25 метра и площадью 260 квадратных метров потребуется 65 кубических метров раствора весом в две тонны каждый, итого 130 тонн.
Ровно в тот момент, когда церковный колокол пробил половину седьмого, она покинула их и рысцой побежала дальше, оставив их ошеломленными виртуозным владением счетом, но крайне удрученными результатами подсчета.
Вечером за ужином Лу-Папе сокрушенно изрек:
– Куренок, это просто невозможно. Это затянется на три года!
– Мы могли бы нанять одного или двух рабочих?
– Я это принял в расчет, как и то, что там, наверху, дождь бывает не слишком часто, во всяком случае, недостаточно часто, чтобы наполнить такой большой водоем. Этот пик Святого Духа режет надвое грозовые тучи, надвигающиеся с горы Сент-Виктуар, так что дождь проливается дальше.
– Знаю, – согласился Уголен, – знаю… Подумаем, посмотрим…
Он печально заморгал глазами, поедая оладьи из кабачков…
В течение нескольких недель он больше не заговаривал о гвоздиках и уже готовился написать Аттилио горестное письмо, но Провидение пришло ему на помощь.
Одним теплым октябрьским утром на террасе фермы Розмаринов собрались несколько по-воскресному одетых мужчин. «Мудрейший» Англад сидел на парапете между Филоксеном и Кабриданом. Оба его сына разглядывали огромный ствол вьющейся над террасой виноградной лозы и, заикаясь, спорили о ее возрасте.
Кларий из Ле-Зомбре смотрел, покачивая головой, на заброшенные оливковые деревья… И наконец, перед открытым окном стояли трое: кузнец Казимир, Эльясен с Красной Макушки и второй Кабридан.
Эти трое не разговаривали, зато с величайшим интересом наблюдали за необычным процессом, происходившим на кухне.
Пико-Буфиго сидел на стуле с широко раскрытыми глазами, а Анж с булочником поддерживали его под мышками. Памфилий стоял перед ним и энергично намыливал ему лицо. Орудуя кисточкой для бритья одной рукой и держа в другой, отведенной в сторону, опасную бритву, брадобрей весело говорил:
– Прежде всего, не шевелись, дурень! Итак, приступаю!
– Даже если ты его и поцарапаешь, крови не будет! – высказал свое мнение булочник.
Ибо Пико-Буфиго был мертв, он умер три дня назад, а усадили его на стул для того, чтобы привести в порядок перед погребением, и то потому, что Памфилий объявил, что не умеет брить лежащего горизонтально клиента.
Между тем Уголен и Лу-Папе, тоже в воскресных костюмах, делали вид, что прогуливаются по ложбине, ожидая, когда начнется похоронная процессия.
Время от времени Уголен наклонялся, выдергивал какое-нибудь растение и принимался рассматривать повисший на корешке комок земли… Почва была коричневого цвета с вкраплением черного перегноя, накопившегося после долгого отдыха под паром. Лу-Папе тоже взял щепотку земли, размял ее пальцами и долго нюхал. Уголен, положив себе на язык несколько крупинок, пытался распробовать ее на вкус, как делают, чтобы определить качество вина. Потом они вошли в высокие заросли кустарника и поднялись по склону до самого верха, туда, где начиналась отвесная стена белого камня.
На самом деле, делая вид, что просто гуляют, они постепенно приближались к источнику и наконец добрались до него. Возле него рос ствол старой смоковницы, ощетинившийся сухими ветками, но сплошь в зеленеющих побегах.
Указывая пальцем на склон напротив, они делали вид, что смотрят вдаль.
– Это здесь. Я хорошо помню! – сказал Лу-Папе. – Под смоковницей был своего рода небольшой колодец, в ширину размером с человека и глубиной не выше меня. Это был даже не колодец, а просто ключ, с одной стороны обнесенный небольшой земляной насыпью, а с другой – защищенный скалой. На дне имелась круглая дырочка правильной формы размером с пятифранковую монетку. Именно через нее в колодец поступала вода, но доверху не поднималась. Нужно было вычерпывать ее ведром. Камуэн-Толстяк был далеко не дурак, он заметил, что уровень воды в источнике чуть выше, чем его поле. Прорыл небольшую канаву, выложил ее кирпичом и черепицей, получился водовод, по которому вода поступала в поле, затем все засыпал землей и накрыл колодец крышкой. Так что вода самотеком добиралась куда надо.
Не переставая разговаривать, они продрались сквозь заросли колючего дрока и ладанника и спустились до торчавшего из кустарника тростника.
– Тут вода выходила из канавы на поверхность, – сказал Лу-Папе.
Перед тростником на островке мха выросло несколько кустиков утесника. Обратив взгляд вверх, как будто заинтересовавшись кружившим высоко в небе сарычем, Лу-Папе прошептал:
– Ты смотри, что творится под ногами… Вода так и брызжет… Что-то ей мешает, но она здесь, совсем близко… И не составит большого труда…
Уголен в свою очередь наступил на мох, из-под его тяжелого башмака брызнула вода.
– Подумать только, погубил такое богатство! Хорошо, что мы его поколотили. Он не только человека погубил. Еще и источник. Значит, дважды убийца.
На ферме четверо мужчин уже уложили Пико-Буфиго в гроб. Его лицо было таким чистым, что он изменился до неузнаваемости, это являлось неоспоримым доказательством того, что последний его туалет был в действительности первым в его жизни. В тот момент, когда столяр собирался накрыть длинную домовину крышкой, кузнец удержал его:
– Погодите! Однажды мы с ним встретились на охоте и вместе перекусили. Это было задолго до того, как он свихнулся. Он тогда показал мне свой «намерлес» и сказал: «Это мой единственный друг, и я хочу, чтобы его похоронили вместе со мной!»
– Было бы глупо, чтобы пропало напрасно такое замечательное ружье, – возразил булочник.
– К тому же, – сострил Памфилий, – на что оно ему там? Ведь не удержится и подстрелит на лету ангелочка, а это вряд ли улучшит его положение.
– Ну-ну, попрошу без шуток, не время, надо положить «намерлес», потому как такова была последняя воля покойника, а, как известно, это святое! – настаивал на своем кузнец.
Он взял великолепное ружье и положил его под правую руку мертвеца, дулом к плечу; выглядело так, будто Пико-Буфиго вот-вот отправится на тот свет сторожить врата рая.
Как раз в то время, когда Памфилий привинчивал крышку к гробу, прибыл господин кюре в окружении детей из хора.
Шестеро мужчин взвалили гроб на плечи; собравшиеся заняли свои места, и шествие из трех десятков крестьян тронулось в путь под печальным октябрьским солнцем вдоль цветущих кустов дрока. Для Пико-Буфиго это был последний путь. Когда гроб перенесли через перевал и показалась деревня, с колокола на церкви Бастид-Бланш слетел похоронный звон…
– Ты проверил, не заряжено ли ружье? – неожиданно спросил у булочника Филоксен.
– Нет, не подумал об этом. С «намерлесом» это так просто не определишь!
– Без всякого сомнения, заряжено! – откликнулся Эльясен. – Притом крупной дробью! Возвращаясь домой, он всегда заряжал его крупной дробью на случай появления дикого кабана, который иногда приходил к дому ночью!
– Это может быть опасным, – проговорил Лу-Папе.
– К тому же он подпилил курок, чтобы сделать его чувствительнее… Он говорил: достаточно порыва ветра, чтобы ружье выстрелило! – подтвердил кузнец.
Новость тут же облетела всех присутствующих.
Филоксен, который шел сразу за кюре, обернулся:
– А может быть, ружье на предохранителе?
– Вряд ли! – отрезал кузнец.
По рядам пробежало волнение при мысли, что за еловой гробовой доской, как раз на уровне лиц идущих за гробом людей, находится наведенное на них дуло «намерлеса»… Похоронный кортеж тут же разделился надвое, и далее его участники следовали по обеим сторонам дороги, оставив посередине довольно широкое пространство: если бы и началась стрельба, то опасаться можно было лишь за голову господина кюре, святого отца, которому в худшем случае был уготован рай…
На кладбище Лу-Папе держался с большим достоинством, но ему пришлось несколько раз ущипнуть за руку Уголена, который безотчетно улыбался и что-то напевал себе под нос.
После похорон все собрались по привычке в клубе, где пропустили по стаканчику за упокой души почившего Пико-Буфиго. Уголен и Лу-Папе завели беседу со старым Англадом.
– Значит, наследник ты? – спросил Лу-Папе.
– Да нет, – ответил Англад. – Мы, правда, состояли в родстве, но слишком уж далеком. То есть мать его отца была троюродной сестрой моего деда. Фамилия у нее была Англад.
– Но на что-то ты же имеешь право?
– Нет, все получит его сестра.
– И мы с ним родственники, – вступил в разговор Казимир. – Ведь Камуэн Кривой, отец Камуэна-Толстяка, отца Флоретты и Пико-Буфиго, был женат на сестре моего деда. Так что у нас более или менее одна кровь. Но, разумеется, все получит Флоретта.
Лу-Папе, который набивал в этот момент трубку, не поднимая глаз, спросил:
– Разве она еще жива?
– А почему бы и нет? – ответил Англад. – Она моложе тебя. Знаю, что муж у нее умер… Слышал от кого-то на ярмарке в Обани лет пять-шесть назад. А она вряд ли… Женщины, они живучие!
– А кто она, эта женщина? – поинтересовался Уголен.
– Твой дядюшка хорошо ее знал. Не правда ли, Цезарь?
Лу-Папе шарил в карманах в поисках спичек.
– Это Флоретта, дочь Беренжеры, Флоретта Камуэн, Красотка, – понизив голос, говорил Англад.
– А где она живет? – спросил Уголен.
Лу-Папе наконец-то раскурил трубку.
– В Креспене. Потому что вышла за Лионеля, кузнеца из Креспена, – отозвался он.
Филоксен, разливавший гостям за соседним столиком белое вино, обернулся к Лу-Папе.
– Кто тут говорит о Креспене? – чуть ли не угрожающим тоном спросил он.
Креспен была очень большой деревней, чьи обширные земли «общего пользования» граничили с землями Бастид-Бланш.
В одной из книг великого писателя Анатоля Франса у министра спрашивают: «Почему вы так часто воюете со своими соседями?» Крайне удивленный министр отвечает: «А по-вашему, с кем нам еще воевать?» Итак, Креспен являлся «вековым врагом» Бастид-Бланш, на что была уйма причин. Распря, как и следовало ожидать, была застарелая, может быть (как утверждал Филоксен) уходящая корнями во времена древних римлян.
Первоначальной причиной этой распри послужила охота, то есть браконьерство – источник бесплатного питания.
Дело в том, что «те, из Креспена», как их называли жители Бастид-Бланш, когда-то с редкой наглостью стали расставлять свои ловушки в холмах вокруг чужой деревни. После немалого количества потасовок «теми, из Бастид-Бланш» овладел «нешуточный гнев». Они установили постоянный надзор за своими холмами: наблюдение за окрестностями вела дюжина женщин и детей, дававших знать мужчинам о появлении чужака, и любого опознанного субъекта из Креспена немедленно преследовал отряд из пяти-шести здоровенных парней, вследствие чего чужак возвращался к своим с изменившимся до неузнаваемости лицом. Тогда один уроженец Креспена, будучи депутатом, добился того, чтобы его отслуживший в армии земляк получил назначение в Обань на должность бригадира жандармерии… Тот – ему, кстати, в ранней юности изрядно досталось от молодцов из враждебной деревни – проявил недюжинное усердие: все время торчал в холмах над Бастид-Бланш и ухитрился за полгода наложить три штрафа за браконьерство, но до четвертого не дожил, поскольку в один прекрасный день его нашли повешенным на рябине в ложбине Ратепенад, и кто это сделал, так и осталось тайной.
Желая отомстить за него, «те, из Креспена», стоило задуть великолепному мистралю, пустили красного петуха в большом сосновом бору у перевала Па-дю-Лу, так что потом понадобилось целых тридцать лет, чтобы восстановить этот лес…
Однако со временем война браконьеров утихла, поскольку деревня Креспен стала процветать благодаря обнаружению там залежей бурого угля и прокладке на средства правительства небольшого оросительного канала. Для рациона жителей Креспена какой-нибудь кролик или три пары певчих дроздов уже не имели такого значения, как раньше. Но тут им пришло в голову кое-что другое (неоспоримо доказывающее их гнусность).
Стоило им завидеть надвигающуюся зловещую тучу, как они стреляли по ней из пушки, вследствие чего град, который они безусловно заслужили (раз Господь ниспосылал им его), выпадал дальше и уничтожал жалкие виноградники Бастид-Бланш… И наконец, имелась самая важная причина – «муха».
У «тех, из Креспена» оставалось немного оливковых деревьев. Они вырубали их сотнями (еще одно непростительное преступление!) ради виноградников и оставляли без ухода те оливы, что уцелели, так что злополучная «муха оливкового дерева» прекрасно себя на них чувствовала, и, если, к несчастью, во время цветения олив ветер дул с востока, муха переселялась в Бастид-Бланш, губя половину тамошнего урожая…
Слов нет, перечню претензий к «тем, из Креспена» не было конца, и обиды в определенной мере были небезосновательны, но их бесконечно раздували, передавая от отца к сыну. У «тех, из Креспена» был свой список претензий, они то и дело утверждали, что «те, из Бастид-Бланш» принадлежат к чуть ли не допотопному дикому племени, состоящему преимущественно из кретинов, умалишенных и убийц. На самом деле и те и другие походили друг на друга как две капли воды и под маской благодушия и чисто провансальской жизнерадостности были одинаково завистливыми, недоверчивыми и скрытными.
– Мы говорим о Креспене, – ответил Англад, – потому что речь зашла о свадьбе Флоретты…
– Ты сам-то на ней был?
– Конечно. Я тогда только что вернулся с военной службы, тому уж сорок лет.
– А я был далеко отсюда, лежал в госпитале в Африке… – сказал Лу-Папе. – И вернулся почти год спустя, но отец мне рассказал о драке.
– О какой драке? – поинтересовался подошедший к ним верзила Эльясен.
– О драке во время свадьбы!
Молодежь со стаканами в руках расселась кругом, и Англад повел рассказ:
– Флоретта Камуэн была первая красавица здешних мест. Может, излишне гордая, но красотка, каких мало. Однажды вечером они с девушками пошли на праздник в Ла-Валентин. Флоретта танцевала с Лионелем, высоким здоровенным парнем с красивыми черными усами… Они с первого взгляда друг другу приглянулись, и дней десять спустя, к концу обедни, господин кюре принародно сообщил об их грядущей свадьбе. Словно бомба взорвалась, ее отец с матерью сидели, опустив головы, тише воды ниже травы. Но сама Флоретта, которая была в первом ряду, встала, обернулась и, подбоченившись, обвела нас всех взглядом, глядя прямо в глаза. Господин кюре заговорил о том, что пора забыть об обидах, что эту свадьбу сам Господь нам послал, чтобы у нас была возможность наконец-то помириться, добавив при этом, что кюре из Креспена уже пообещал сделать так, чтобы из пушки теперь палили в противоположную сторону: пусть град обрушится на Роквер; затем стал объяснять, что «те, из Креспена» наши братья, мол, надо любить друг друга, и пятое и десятое. Короче, на свадьбу их заявилось не меньше тридцати человек во главе с тамошним кюре. Наш кюре вышел ему навстречу, и они расцеловались. Затем наш благословил гостей из Креспена. После этого их кюре благословил нас. А во время венчания оба произнесли по проповеди. Знаете, друзья мои, все в церкви плакали.
– А почему? – спросил Уголен.
– Потому что это было потрясающе! – выкрикнул в ответ Филоксен. – Мне тогда было лет семь или восемь, помню, как, выйдя из церкви, все пожимали друг другу руки. А одна дама из Креспена, очень красиво одетая, поцеловала меня и сказала: «Да здравствует Бастид-Бланш, где делают таких красивых деток!»
– Э-э, Филоксен, ты уверен, что это был ты? – пошутил столяр.
Англад как ни в чем не бывало продолжал:
– Они говорили, что во всем, что раньше случалось, виноваты только они. А мы говорили, что вина наша. В конце концов сошлись на том, что и мы и они вели себя одинаково глупо и что теперь все пойдет как нельзя лучше. Нас посадили парами – парень оттуда рядом с девушкой отсюда, и наоборот… На площади начался пир горой за счет Камуэна-Толстяка, отца невесты. Столы ломились: шесть огромных окороков, не меньше тридцати бараньих ног и пятьдесят отменных кур, начиненных пебрдаем[15] и зажаренных на углях из сухих виноградных лоз…
При упоминании о пиршестве верзила Эльясен стал облизываться, ноздри у него затрепетали, а черные глазенки широко раскрылись, он слушал затаив дыхание.
– «Те, из Креспена» сочли своим долгом поставить на свадьбу две бочки вина собственного производства, каждая по 125 литров. Смотреться-то оно смотрелось, но, увы, было такое легкое, что ты его пил, как воду, – продолжал свой рассказ Англад. – Тут старый Медерик, у которого с головой не все было в порядке, поинтересовался у них – вполне мило и даже вежливо, – как они умудряются изготавливать такое дрянное вино с таким приятным вкусом.
Тогда одна женщина из Креспена не удержалась и брякнула в ответ, что, увидев наших жареных кур, она решила, что это скворцы… Затем каждому захотелось пройтись насчет другого, так колкость за колкостью кончилось тем, что кое-кто из парней с обеих сторон, взобравшись на стол, дал волю кулакам, стол обрушился, и, словно пожар на сеновале, вспыхнул бой…
– Я влез на акацию вместе с Казимиром… Нам было все видно, – подтвердил Филоксен.
– Знатно повеселились, ничего не скажешь. Женщины царапались, а парни катались по земле, нещадно колотя друг друга, крик стоял неописуемый, и ни один не промахнулся, метя в задницу противника, – вспомнил Казимир.
– А оба кюре пытались разнять дерущихся, да что там, лучше бы не вмешивались! – продолжал рассказывать Англад. – Один «из Креспена» уложил нашего кюре на месте ударом окорока по тонзуре, а их кюре был сбит с ног запущенным стулом, так что голова у него застряла между перекладинами и он никак не мог высвободить ее. Я чуть ли не задушил одного из них, высокого такого, одноглазого, кудрявого… Отпускаю его и приговариваю: «Теперь все понял, а? Вон отсюда, дикарь!» А он перевел дух, да вдруг как заедет мне башмаком прямо в брюхо, отчего белое вино у меня пошло в обратном направлении, слезы ливанули из глаз, и я больше ничего не видел. Я побыстрее спрятался за акацией, откашлялся, отплевался, вытер слезы, а последнее, что я видел, – это повозка папаши Камуэна, на всех парах увозившая новобрачных. С этого дня «те, из Креспена» стали вести себя намного хуже прежнего, дальше некуда, а Флоретта, говорят, за короткое время стала в тысячу раз более «из Креспена», чем все тамошние!
– У нее с самого начала был такой характер, вряд ли он стал хуже! – бросил Лу-Папе.
– Я уже послал ей официальное письмо с уведомлением о смерти брата. Но она получит его только завтра утром. Если она еще не померла, то, может быть, приедет сюда по делам наследства… – объявил Филоксен.
– Да, она ведь наследница! – проговорил булочник.
Уголен посмотрел на дядюшку, который состроил какую-то презрительную гримасу.
– Да что там наследовать, – махнул рукой Лу-Папе.
– Я так не думаю, – возразил Англад. – Это только кажется, что Розмарины ничего не стоят, потому что Пико-Буфиго никогда там ничего не делал. Но дом, наверное, еще совсем не плох. Кое-что починить, покрасить, и живи себе. К тому же там штук пятьдесят оливковых деревьев, старых, растущих еще с довоенных времен, я имею в виду войну семидесятого года…
– Да они какие-то все больные… – заметил Уголен. – Их кончина не за горами…
– Если взяться за них как следует с киркой в руках, еще можно спасти…
– Да, только браться придется срочно, а кирку выбирать побольше…
– В придачу штук тридцать миндальных деревьев, – продолжал Англад, – и два гектара хорошей земли. К тому же участок ровный, на дне ложбины.
– Это верно, но дело в том, что дождь обходит это место стороной! – возразил булочник. – У нас есть небольшое поле там, наверху, чуть выше Розмаринов. Мы никогда его не возделывали по этой причине… Там слышно и видно, как надвигается гроза… Но стоит тучам наткнуться на пик Святого Духа, как он рассекает их надвое, и дождь проносится мимо ложбины, обрушиваясь только на склоны, в ложбину попадает не больше двух-трех капель…
– Вполне возможно, – согласился Англад, – но может быть, вы не знаете об этом, на земле Пико-Буфиго есть ключ…
Уголен три раза подряд сморгнул.
– Был маленький ключ, – поправил его Лу-Папе.
– Я его видел, – продолжал Англад. – Это был очень хороший ключ, из него вытекал ручеек шириной с человеческую руку.
– И я его видел, когда мальчишкой ходил на охоту с отцом. Он мне показался настоящим ручьем! – вмешался в разговор Памфилий.
– Ты наверняка сам был очень маленьким, к тому же видел его после грозы. Я тоже пил из него лет, поди, сорок назад. Струя была с мизинец. Но с тех пор он пропал, – настаивал на своем Лу-Папе.
– Ты считаешь, что такой ключ может высохнуть?
– Я сегодня утром взглянул на него, – ответил Лу-Папе, – там сухо, как в пустыне… Дело в том, что этот бездельник Пико-Буфиго за ним не ухаживал, ключ засорился, и вода пробила себе другой путь вниз: нырнула, и поди узнай, как глубоко?
– А что, если вырыть колодец? – предложил Казимир.
– Только зря время потратишь! – отрезал Лу-Папе. – Вода, наверно, поднималась из глубины. А когда ключ засорился, так что воде было уже не пробиться, она нашла себе другой путь. Может, метров на тридцать ниже, может, на все сто. Я хорошо знаю, какой нрав у ключей. Как у красивых девушек. Перестань за ними ухаживать – только ты их и видел!
– Однако, – возразил булочник, – в прошлом году, проходя по склону под скалой, я видел на этом месте смоковницу. Значит, где-то поблизости есть вода!
– Значит, что когда-то была вода, – поправил его Лу-Папе. – Коли смоковница выросла, ей ничего не нужно. А той уж лет сто, не меньше!
– Но раз на ней побеги… – начал Филоксен.
Лу-Папе решительно перебил его:
– Когда ты говоришь о спиртных напитках, я тебя слушаю. Но ключи – не твоя специальность. Анисовка не течет из ключа. Я утверждаю: этого ключа никто больше не увидит. Я утверждаю: этим оливковым деревьям скоро придет конец, вся эта земля заросла пыреем, и из того немногого, что на ней удастся вырастить, кролики, барсуки и саранча не оставят ровным счетом ничего. Пришлось бы перекапывать почву на глубину не меньше восьмидесяти сантиметров, ставить забор из железной проволоки за пятнадцать тысяч франков, и все только для того, чтобы собрать четыре помидора, тридцать картофелин и килограммов пятьдесят турецкого гороха, а чтобы доставить их на рынок, пришлось бы еще и заново проложить дорогу в два километра.
– Сущая правда, – заключил Уголен. – Если бы мне даже даром предложили эту землю, я бы и то отказался.
В тот же самый вечер Лу-Папе и Уголен ели рагу из зайчатины, почти черное от добавленного в соус вина «жакез», и долго держали совет.
Уголен хотел на другой же день съездить в Креспен и повидаться с Флореттой.
– Ни в коем случае, – прикрикнул на него Лу-Папе. – Если ты попросишь ее о чем-нибудь, то тем самым дашь понять, что нуждаешься в этом, и тебе заломят тройную цену. К тому же, узнай Флоретта, что это для нас, она откажется…
– А почему?
– Потому что она такая, – печально улыбнувшись, ответил Лу-Папе.
– А если так, что ж нам делать?
– У меня есть план. Слушай! – Он принялся набивать трубку. – Во-первых, Флоретта никогда здесь не поселится. Во-вторых, когда она была молодой, она очень любила деньги. С возрастом, наверно, любит еще больше. Значит, она все продаст. Как по-твоему, найдется ли у нас в деревне хотя бы одна семья, которая захочет купить ферму? Я имею в виду тех, кто при деньгах.
Уголен, поразмыслив, ответил:
– Нет. Вряд ли. У них у всех земли в избытке. К тому же никто не забросит свои поля в ложбине ради того, чтобы поселиться наверху. Нет. А вдруг появится чужак?
– А что ему тут делать, чужаку?
– Выращивать зелень или, может быть, даже цветы! Как я! Вода-то есть!
– Верно, – сказал Лу-Папе. – Вот и дошли до самого главного. Здесь есть вода. Ну-ка, скажи, не будь тут родника, сколько это стоило бы?
– Нисколько, – ответил Уголен. – Ровным счетом ничего. Но родник-то есть.
Лу-Папе, улыбаясь, сунул трубку в рот, хитро подмигнул и не спеша принялся раскуривать ее.
– Родник уже засорился на три четверти. А что, если вследствие НЕСЧАСТНОГО СЛУЧАЯ он вдруг совсем перестанет давать воду? – вполголоса проговорил он.
– Несчастного случая? – недоумевающе повторил Уголен.
– Ну, предположим: ты проходишь мимо ключа с мешком цемента на спине, вдруг спотыкаешься, падаешь, и цемент случайно высыпается прямо в дыру!..
Уголен, помедлив с ответом, вдруг громко расхохотался и закричал:
– Ай да Папе, ай да молодец! Завтра же возьмемся за дело! Так и нужно поступить: НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ, да и только! – Но вдруг посерьезнел. – Но тут все-таки что-то не так! Этот родник кое-кому знаком… Они о нем говорили там, в клубе…
– Верно, но, если чужаки придут взглянуть на ферму, никто из наших им ничего не скажет. Нужно все подготовить и завтра же покончить с этим. Займись цементом. Одной корзины будет достаточно. А еще выточи две-три большие затычки из дерева твердой породы. Размером примерно с бутылку, но с одного конца поуже, и подсуши их хорошенько у очага. А теперь поговорим о другом: я сейчас же напишу письмо Цап-Царапке.
– Кто это?
– Ты ее не знаешь, она уехала отсюда до твоего рождения. Это Мария, дочь Гортензии, из семьи Кастело, что пошла от Жермены. Толстенькая такая, как кубышка, с личиком ангелочка. Ее прозвали Цап-Царапкой, потому что, когда парни хотели поцеловать ее, она царапала им лицо, причем нарочно постригала себе ногти так, чтобы они были острыми-преострыми. Этим она и славилась в деревне, и кюре ставил ее остальным девушкам в пример. Но в конце концов она доцарапалась до того, что осталась старой девой и, когда ее родители умерли, пошла в служанки к господину кюре в Миме. Затем, лет пять назад, папа римский перевел этого кюре в Креспен, она, наверно, еще и сейчас при нем…
– Если только не расцарапала его вконец!
– О нет, в ее возрасте вряд ли выпадает случай кого-либо поцарапать… Она тогда с Флореттой дружила, должно быть, они и до сих пор видятся. Я сейчас напишу ей письмо.
– А что, если она умерла?
– Ну что ты! – воскликнул Лу-Папе. – Еще не все мои сверстники отправились на тот свет!
– Не все, но многие.
– Верно. Ну если она умерла, письмо вернется обратно.
– А как это?
– Да я проставлю на обратной стороне конверта свой адрес.
– А ты не боишься, что письмо с двумя адресами поставит почтальона в тупик? – забеспокоился Уголен.
– Бедный мой Уголен, просто невероятно, какой ты простак. На почте сначала читают адрес на той стороне, где приклеена марка. А потом, если адресат выбыл или умер, переворачивают конверт, видят второй адрес и отправляют письмо обратно. Благодаря чему становится понятно: Цап-Царапка там уже не живет или умерла!
– А кто приклеивает марку, для того чтобы письмо вернулось обратно?
– Да никто, – слегка вышел из себя Лу-Папе. – Марка уже не нужна, потому что первая марка, которую ты приклеил, ничему не послужила, раз твое письмо не дошло туда, куда ты хотел. И на почте…
– Слушай, Папе, не утруждай себя объяснениями: я все равно ничего не понимаю, но это не имеет никакого значения. Напиши ей письмо, посмотрим, что из этого выйдет.
Пока глухонемая убирала со стола, они приготовили все необходимое. Пришлось отыскать чернильницу, добавить в нее теплой воды и уксуса. А перо они потерли песком, и оно стало как новенькое. Наконец они принялись за дело и долго обсуждали каждую фразу – что писать, что не писать. У Лу-Папе был довольно разборчивый почерк, но он не очень заботился об орфографии, которую с легким сердцем переделывал на свой лад.
К полуночи он закончил писать и стал перечитывать письмо вслух. Уголен нашел его творение верхом совершенства и беспечно отправился под звездами к себе в Массакан.
В ожидании ответа от Цап-Царапки они не сидели сложа руки.
В одно прекрасное утро, чуть свет, Лу-Папе зашел за Уголеном. Накануне в клубе он всенародно объявил, что пойдет на другой день в холмы по грибы, поскольку уже наступил грибной месяц – ноябрь. На нем было два больших ягдташа с перекрещенными на груди ремнями: в одном была еда и две бутылки вина горлышками наружу, в другом – инструменты.
Уголен уже ждал его, завтракая турецким горохом и репчатым луком. На столе стояли две конусообразные затычки, изготовленные из ветки каменного дуба и высушенные в горячей золе очага.
– Думаю, маленькая будет как раз, – сказал Лу-Папе. – Сними башмаки и надень туфли на веревочной подошве. У тебя есть лом?
– Я его отнес туда вчера вечером. Спрятал в кустах вместе с кувалдой, резцом, большой ножовкой и киркой.
Он хорошенько зашнуровал туфли, встал со стула, поднял наполненный до половины мешок и перебросил его через плечо.
– Это цемент, – пояснил он. – Цемент для НЕСЧАСТНОГО СЛУЧАЯ!
Молча поднялись они до Розмаринов, держась под соснами.
Как-то неуверенно забрезжил рассвет, занималась бесцветная заря, стояла тишина, нарушаемая еле слышным «цик-цик» певчих дроздов.
Лу-Папе спрятался на вершине небольшой отвесной скалы, прямо над родником, за поросшей растительностью глыбой, откуда он мог в одно и то же время наблюдать за окрестностями и руководить работой.
Первым делом Уголен спилил все побеги на смоковнице, потом принялся за корни. Эта работа заняла много времени: чтобы не шуметь, он не ударял киркой, а втыкал ее в землю, нажимая на нее ногой и используя как рычаг, после чего отгребал взрыхленную почву мастерком… Корням не было конца, но, поскольку они уходили вниз к самой голове источника, откуда била вода, почва постепенно превращалась в жижу… К десяти часам ему удалось вырыть у скалы полукруглую яму глубиной в полтора метра.
Пот катился с него градом не только от физического напряжения, но и главным образом оттого, что он боялся быть застигнутым на месте преступления. Кучей выбранной земли можно было наполнить две тачки, она не могла не привлечь внимания случайного прохожего. Конечно, в эту ложбину никогда никто не заходил, но именно в подобные минуты, как правило, появляется единственный за целый год случайный прохожий.
Время от времени Лу-Папе шепотом говорил:
– Давай, Куренок, давай… Нет никого, но поторопись.
– Я вкалываю на всю катушку. Но корни не дают… Кроме больших, еще и пропасть других, поменьше.
Он водил туда-сюда ножовкой по жидкой грязи, которая, к счастью, слегка приглушала звуки.
К полудню, за два часа вынув с дюжину корней, он наконец принялся за последний, самый крупный корень. Поскольку на дне ямы Уголен не мог работать в полную силу, тот долго не поддавался. Обвязав корень веревкой и укрепив узел железной проволокой, он вылез из ямы и принялся дергать за веревку. При третьем рывке корень поддался, и на дно ямы хлынула пока еще невидимая под заволновавшейся жижей вода.
Уголен запаниковал: если яма слишком быстро наполнится водой, как он отыщет то отверстие на дне, которое нужно заткнуть?
– Папе, давай сюда быстрее! Вода меня перегоняет! – вполголоса позвал он.
Лу-Папе без лишних слов стал спускаться к нему, но уровень воды в яме перестал подниматься. Уголен увидел, как обрушилась небольшая насыпь, огораживающая колодец с одной стороны, и на ее месте образовалась воронка с водоворотом: именно туда уходила вода.
– Браво! – воскликнул Лу-Папе. – Это и есть подземная канава Камуэна Старшего. Вода, наверно, вытекает из канавы дальше, вон там внизу, где тростник…
– Если кто-то увидит всю эту воду, нам крышка! – застонал Уголен.
– Не дрейфь, Куренок. Погоди, сейчас и отверстие увидим… Вон оно в скале, как раз перед тобой!
Вода стала не такой грязной, как раньше, и они различили бьющую со дна ямы струю. Уголен, опершись о края колодца, медленно опустился вниз.
– Ой, Матушка-заступница! Ледяная!.. Ног не чувствую…
Вода, прочистив подземную канаву, теперь утекала быстрее, чем прибывала, и уровень ее в яме пошел на убыль.
Уголен опустил руку в воду по локоть и сказал:
– Нашел… Отверстие тут… Я до него дотронулся. Кажется, подойдет маленькая затычка… Это тот большой корень не давал воде течь… Еще кусок остался…
Лу-Папе протянул ему затычку. Уголену пришлось присесть на корточки, чтобы загнать ее в дырку.
– Ой! Просто невероятно, насколько задница чувствительнее ног. А забить затычку будет не так уж легко из-за воды…
– Пока просто вставь ее и держи! Воды сейчас станет меньше. Но сперва наполни горшок, я приготовлю раствор.
Он подал горшок Уголену, тот набрал в него воды и передал ему обратно.
Через минуту уровень воды уже опустился ниже деревянной затычки, из-под которой все еще вырывались тонкие струйки. При третьем ударе молотком не стало и их.
Лу-Папе размешивал песок и цемент с гравием. Затем они вылили раствор на дно ямы и принялись утрамбовывать его, пока тот полностью не покрыл затычку.
– Нам бы не переложить раствора! – сказал Уголен. – Не забывай, мне же потом и разбивать цемент!
Лу-Папе снова поднялся на скалу и встал на стражу. А Уголен принялся забрасывать яму, слой за слоем, землей и остатками корней и утрамбовывать их, пританцовывая, как делают виноградари, отжимая виноград в огромных деревянных чанах. Вдруг из-за края обрыва показалось лицо Лу-Папе.
– Тсс! Какой-то шум… – прошептал он.
– Где?
– В доме…
Они прислушались: минуту стояла полная тишина, затем что-то скрипнуло на чердаке…
– Это не призрак Пико-Буфиго, – засмеялся Уголен, – это крысы. Я вчера видел, как они бегали по крыше. Они размером с кролика.
Они еще некоторое время прислушивались. Фасад дома с закрытыми ставнями выглядел безжизненным. Стояла такая глубокая тишина, что было слышно, как где-то очень далеко, там, откуда дул ветер, квохчет куропатка.
– Продолжай, – прошептал Лу-Папе.
Уголен забросал яму, но, как он и ожидал, в ней не поместилась вся ставшая рыхлой выкопанная им земля. Он перетаскал все, что оставалось, чуть подальше к обрыву и сложил горкой. Лу-Папе, спустившись со своего наблюдательного пункта, помог ему заново засадить место, где был источник, кустиками тимьяна и ладанника, а горку они укрыли толстым слоем сосновых веток.
– А теперь, – сказал Лу-Папе, – нужно спуститься на край поля, туда, где кончается канава, вырубить тростник и, самое главное, убрать мох и камыш!
Подземная канава сработала на славу, и на краю поля уже сверкали две продолговатые лужи.
– Беда! – воскликнул Уголен. – Если кто увидит, то…
– Выдирай тростник, а я займусь лужами.
Вытащив из завалившегося забора жердь, он тремя ударами топорика заострил ее и проткнул дно луж в десяти местах. Через несколько минут вода исчезла. Он каблуками затоптал проделанные им отверстия, покрыл мокрую почву слоем сухих листьев. Потом, разодрав пласт мха, разбросал его клочья по заросшему кустарником полю. Между тем Уголену удалось выдрать из земли множество тростниковых корней, похожих на цепочки крохотных земляных груш.
– Просто невероятно, как разрослись, – сказал он, – и сколько же их еще осталось!
– Мы еще вернемся. На сегодня хватит. Колокол звонит к обедне, а мы до сих пор ничего не ели. Я голоден, как собака. Пошли!
Они собрали в охапки корни смоковницы и тростник, перевязали их, чтобы удобнее было нести, и захватили с собой инструменты.
– Обедать будем где-нибудь здесь? – спросил Уголен.
– Не стоит. Давай лучше к тебе! Закроем ставни, а после обеда поспим.
Они спустились в Массакан: впереди разведчиком шел Лу-Папе, за ним с инструментами следовал Уголен.
Закрыв наглухо двери и окна, они долго ели при свете керосиновой лампы, не произнося ни слова. Вязанка из корней смоковницы тлела в очаге. Время от времени они перемигивались и обменивались улыбками, словно удачно провернули какое-то забавное дельце и теперь отмечали его.
В последующие дни у Уголена появилась привычка чуть свет наведываться в Розмарины. Он бесшумно поднимался туда, держа ухо востро, прихватив на всякий случай ножовку, топорик и веревку, делая вид, что идет «по дрова».
Первым делом он долго осматривал место «покойного» родника, ведь вода – штука коварная: когда ее ищешь, ни за что не найдешь, а когда хочешь остановить ее, она непременно найдет дырочку, чтобы просочиться где-нибудь в другом месте… Но каждое утро он убеждался в том, что их затея увенчалась полным успехом: на почве не было следов, свидетельствующих о том, что здесь еще недавно текла вода, на фиговом дереве не выросло ни одного побега – они с Лу-Папе прекрасно справились с задачей.
Затем он спускался к тому месту, где прежде на поверхность выходила вода из канавы: случалось, ему не удавалось отыскать его, и тогда он смеялся от удовольствия и гордости.
Проверив все, он принимался за работу.
Вокруг оливковых деревьев, уже окруженных молодой порослью, он горстями разбрасывал семена чертополоха, ладанника и ломоноса. Затем особым образом подстригал кусты терновника, чтобы еще пуще разрастались их самые красивые стебли. Из срезанных веток он наделал черенков и, усердно поливая их, вырастил у себя дома небольшие кустики, которые затем рассадил в тех редких местах, где еще была возможность пробраться сквозь заросли. Сорняки, эти поганые растения, видимо тронутые его дружеским участием, бросились беспощадно штурмовать хилые миндальные деревья. Дошло даже до того, что он стал делать прививки на шиповнике, и они с первого раза удавались на славу.
Эта весьма необычная работа доставляла ему большое удовольствие.
– Я заделываю родники, сажаю ежевику, прививаю шиповник, одним словом, я земледелец от дьявола! – разговаривал он сам с собой вполголоса.
Перед тем как вернуться домой, он на свой манер ухаживал за старым домом. Вооружившись столбом от навеса террасы, он протыкал вздувшуюся штукатурку на стенах и срывал ее целыми пластами, забрасывал крышу камнями, чтобы перебить черепицу…
После чего, довольный собой, спускался в Массакан, где его ждали обычные домашние дела.
Он пилил дрова для очага, собирал в огороде морковь, цветную капусту, редиску, обрезал свои немногочисленные фруктовые деревья, но делал все это без особого рвения, потому что все его помыслы были направлены только на гвоздики, и он ждал, горя от нетерпения, известий от Цап-Царапки.
В одно прекрасное декабрьское утро, спустившись из Розмаринов в Массакан, он застал Лу-Папе под смоковницей. Тот сидел под бледным и далеким солнцем, закутавшись в длинный пастуший суконный плащ и курил трубку.
Увидев Уголена, он встал и помахал издалека листом бумаги.
Уголен ускорил шаг.
– Ответ пришел?
– А что, по-твоему, это может быть?
Уголен первым делом осмотрелся, нет ли кого поблизости, затем, подбоченившись, встал перед своим крестным, который надевал очки, и стал внимательно слушать.
5 декабря, праздник святого Саввы
Дорогой Цезарь,
ты всегда что-нибудь да выкинешь. Прошло, самое меньшее, три десятка рождественских праздников, и вдруг ты спрашиваешь меня про Флоретту. Представь себе, почтальон вручает мне твое письмо как раз в тот день, когда она преставилась, а я снарядила ее в последний путь! Голоса[16] Господни неисповедимы! Ты только подумай! Поэтому я не отвечала тебе раньше. Мне думается, после нее вряд ли осталось много денег, муж-то у нее умер лет пять или шесть назад, а она жила совсем неплохо, ничего не делая. Мясо каждый день и вино из запечатанных бутылок. Но все-таки у нее остались ее красивый дом и три гектара лугов в Жеменос, которые в аренде. Говорят, тот, кому она сдает, не платит.
Есть еще большой участок в Бастид-Бланш в холмах, там ее дед пас коз. Это ложбина Ле-Плантье, на дне есть пещера отшельника с неплохим ключом, которым Господь некогда одарил этого святого человека, – потом разбойник Гаспар-де-Бес убил его ни за что, а прадед Флоретты, вместо того чтобы поставить там часовню, обнес это место толстой стеной и устроил овчарню с дверью и окошком, а воду из ключа Господнего вместо святого пили козы, козел и собаки. Меня удивляет, что Господь терпел такое. Но, помимо этого родничка, все остальное ничего не стоит, потому что там пахотной земли и трех метров не наберется…
– Я же тебе говорил! – воскликнул Уголен.
Лу-Папе продолжил читать:
Наконец, есть еще та ферма, что она получила в наследство от брата, ужасного убийцы Пико-Буфиго, который совершил преступление и исповедовался всей деревне, кроме господина кюре. Глупость несусветная! Теперь ему надо добиться, чтобы на небесах ему отпустили этот грех. Что ж, милосердие Господне беспредельно, а возможно, он и покаялся в самый последний момент, но, честно говоря, если уж он не в аду, то интересно, тогда для кого же ад предназначен? Во всяком случае, не для меня…
Разумеется, все это получит ее сын. Его зовут Жан Кадоре. Ему лет тридцать пять, он служит налоговым инспектором, а где – не знаю. Нотариус наверняка разыщет его, налоговый инспектор не иголка. Он женат, но, к сожалению, по Божьей воле, горбун. Господин кюре говорит, что он все свои земли продаст, потому что не захочет становиться крестьянином. Как только он сюда прибудет, я тебе сообщу. Кстати, надеюсь, ты теперь чаще ходишь в церковь. Самое время, Цезарь. В наши годы мы на пороге смерти, а она подкрадывается ночью, как тать. Мне было бы так радостно, если бы ты написал мне, что в этом году, как полагается, говел на Страстной неделе. Так ты бы очистился изнутри. Флоретта преставилась вполне по-христиански, чем доставила нам удовольствие.
Передай мой дружеский привет Финетте и Клэр из Бускарль, и проч. и проч. Как только горбун появится, я тебя предупрежу.
– Ну вот, я считаю, мы не зря писали, – сказал Лу-Папе, – этот человек никогда здесь не поселится. Слушай меня внимательно! Во-первых, он налоговый инспектор, а они, налоговые инспектора, далеко не дураки. Им прекрасно известно, что намного легче зарабатывать деньги переводом их из чужого кармана в свой, чем корячась в поле. Чтобы достать до земли, приходится нагибаться, а окошки налоговой службы высоко – сгибаться в три погибели не требуется. Да и пером наживешь меньше волдырей, чем киркой. Во-вторых, он горбун: крестьянин часто становится горбуном, а вот чтобы горбун стал крестьянином, что-то не слыхал.
– Это верно. Все складывается как нельзя лучше. Тут нам повезло. Что ты станешь делать? – поинтересовался Уголен.
– Ждать.
– Ты не боишься, что он продаст все и сразу кому-нибудь из Жеменос или Роквер?
– Это вполне возможно, но, если и найдется кто-то, кто купит все имущество, он оставит себе только то, что имеет цену, и будет очень рад перепродать эту ферму, притом недорого… Если это будет крестьянин, то, увидев ферму в том состоянии, в которое ты ее привел, он зальется горючими слезами.
– И это верно, – согласился Уголен с гордостью истого творца, – а через месяц будет еще лучше, потому что кустарник в день вырастает на пять сантиметров…
– К тому же нет воды! Воды-то нет! Разве что в небольшой ржавой насквозь цистерне! – с чисто дьявольским азартом воскликнул Лу-Папе.
– Есть у меня небольшое опасение. Этой ночью сообразил…
– Чего ты боишься?
– Боюсь, как бы в бумагах нотариуса не был помечен родник…
– Мне это тоже пришло в голову, – задумавшись, отвечал Лу-Папе. – В моих документах на дом колодец помечен…
Они погрузились в размышления, было слышно, как в тишине отбивают время высокие напольные часы.
– Слушай, Куренок, этот ключ не такой давний… Я еще ребенком слышал, будто это Камуэн Кривой, отец Камуэна-Толстяка, нашел его.
– Выходит, ему почти сто лет? – сказал Уголен.
– Почти. Но у нотариуса документы гораздо старше. И раз ферма никогда не продавалась, по-моему, в бумагах ключа не должно быть.
– А если его указали, когда передавали наследство от отца к сыну?
– С какой стати они стали бы указывать? Неразумно ставить власти в известность о том, чего они не знают! Они обязательно воспользуются случаем, чтобы взять с тебя побольше налогов! Нет, по-моему, в бумагах родника нет.
– А если горбун приедет и кто-нибудь из деревни скажет ему про родник?
– Вряд ли. Молодые о нем не знают, потому что этот дурак Пико-Буфиго уже лет двадцать, как забросил его, да ты сам знаешь: он поставил забор только для того, чтобы никто к нему не совался… Знают о ключе лишь те, кто говорил о нем там, в клубе, но им прекрасно известно, что в чужие дела лучше не лезть. Нет, если хорошенько все взвесить, дело должно выгореть. Нужно просто ждать, пока все сбудется, это как с дичью – сиди и жди. Скоро Мария опять мне напишет, как только увидит горбуна… Он обязательно должен приехать в Креспен – вступать в наследство. Тогда, возможно, мы с ним и поговорим. – Тщательно свернув письмо, Лу-Папе сунул его в карман. Потом долго молчал, раскуривая трубку, и наконец печально добавил: – И кто бы мог подумать, что у Флоретты родится горбун? Она была высокая, красивая, свежая, как утренняя роса.
– Ты ее хорошо знал, Папе?
– О да! Очень хорошо. Может быть, даже слишком…
Уголен собирался задать еще кучу вопросов, но Лу-Папе с большим трудом поднялся и оборвал разговор:
– Ну, пока! У меня дела в винограднике. Пойду обрезать снова, потому как маловато срезал в тот раз. Виноградник-то старый, как и я, – боялся, что ему будет тяжело… Старики должны помогать друг другу… До вечера, Куренок. Роза приготовила нам поленту[17], а Клавдий дал мне целый метр кровяной колбасы.
Целый месяц прошел без вестей, Уголен совсем исхудал. Он по-прежнему ходил в Розмарины, но там уже нечего было разрушать и портить.
«Почему же Цап-Царапка не пишет? – раздумывал он. – Может, не смеет сообщить, что все продано… Не сегодня завтра родник всплывет в документах, его приведут в порядок, и если они из Антиба, то будут выращивать гвоздики, а я останусь при своем турецком горохе, которому цена два франка за килограмм, поскольку от него всю ночь портишь воздух…
Но однажды утром, окучивая салат, он увидел поднимающегося к нему по крутой тропинке Лу-Папе и бросился ему навстречу.
– Не беги! Все в порядке! – крикнул Лу-Папе издалека.
Он остановился, дождался его, и они молча сели под шелковицей.
– Ну что? – спросил Уголен.
– Слушай!
Он вполголоса стал читать письмо от Цап-Царапки.
9 января, день святого Марселена.
Дорогой Цезарь,
стучите в дверь, и вам откроют. Пиши, и тебе ответят. Наконец приехал горбун. Красавец, а горб еще краше. Меня такое всегда смешит. Тем более что он такой высокий, так и кажется, будто горб у него поддельный – ну прямо контрабандист с мешком на спине. Жена у него рыжая, ходит на таких острых каблуках, что если наступит тебе на ногу, то как пить дать проткнет. С виду что-то в ней не то. Но может быть, женщина она и хорошая. Не судите, да не судимы будете. Они пробыли здесь только день, обедали на постоялом дворе «Белый конь» (форель под белым вином из Кассиса и куропатка под вином из Бордо, не говоря уже о пирожных с кремом и ликерах). Обеду не было конца. Потом они пошли к нотариусу подписывать бумаги, а теперь этот нотариус расклеил объявления о продаже дома в Креспене и луга в Жеменос. Таков зачастую конец родовых поместий. Господин кюре думает, что они наверняка продадут и участок в Розмаринах, о котором ты мне писал. Как только появится объявление, сообщу тебе. Они промотают все деньги в городе, и не останется ровным счетом ничего. Служанка из «Белого коня» рассказала мне, что за столом его жена все время смеялась. Блаженны скорбящие, ибо они будут утешены.
Я попросила господина кюре послать тебе свое благословение. Что он и сделал. А я шлю тебе свой старушечий дружеский поцелуй.
– Думаю, на этот раз ты можешь порадоваться. Продажа с аукциона наверняка состоится, и, может быть, не позднее чем через две недели. А мы с тобой пока будем как пауки: они себя не утруждают, затаиваются и ждут.
Ждать им пришлось больше двух месяцев.
Уголен вконец истерзался, а Лу-Папе уже начал выказывать если не беспокойство, то по крайней мере нетерпение. Было странно, что горбун, который продал родной дом, не решается избавиться от заброшенной фермы. Может быть, он просто забыл о ней? Во всяком случае, Цап-Царапка написала в третий раз: кюре узнал от нотариуса, что дата продажи еще не назначена.
Уголен уже не так часто ходил в Розмарины, поскольку слишком тяжело переживал.
И все же в одно из воскресений утром он поднялся туда с ружьем за плечом, надеясь подстрелить по пути черного дрозда или кролика… Но, думая только о своем, не приметил ни того ни другого.
Поле перед фермой превратилось в сплошь заросшую кустарником пустошь, откуда торчало несколько обезумевших от отчаяния деревьев. Глухой стеной стояли заросли ежевики, через которые если и можно было пробраться, то только по узким, как лесные тропинки, проходам; разросшиеся ветки терновника толщиной с ручку граблей образовали трехметровые арки над чащей голубоватых чертополохов, чьи шишки были размером с артишоки.
Уголен углубился в заросли по одному из проходов, размышляя не без некоторой горечи о сверхъестественной живучести никому не нужных растений и малой жизнеспособности тех, что приносят деньги. Воистину Всевышний пожелал понудить нас к труду в поте лица, о чем столь наглядно, с помощью колючек, свидетельствовали кусты ежевики, дерзко набросившейся на чахлое ошеломленное миндальное деревце.
Несмотря на горечь, уверившись в том, что сполна добился желаемого, он был в восторге от своей смекалки, как вдруг на рыхлой земле кротового бугорка посередине тропинки заметил след ноги… и нагнулся рассмотреть его.
Отпечаток был неполный, но это был явно след от мужского ботинка: подошва без гвоздей, совершенно гладкая, кожаная… Сердце у Уголена забилось сильнее: таким мог быть только городской ботинок!
Пустив в ход свой нюх завзятого браконьера, он принялся осматривать участок перед домом, а потом поле и отыскал другие следы: тут кто-то побывал, без всякого сомнения мужчина, притом один – он несколько раз обошел вокруг фермы, бродил по полю… Уголеном овладело огромное беспокойство. Может быть, это был покупатель, явившийся «ознакомиться» с фермой до того, как подписать у нотариуса бумаги? А может быть, сам горбун, пожелавший увидеть свое наследство?
Однако Уголен не заметил, чтобы кто-нибудь проходил мимо его дома в Массакане, поднимаясь в Розмарины. К тому же в деревне на горбуна обратили бы внимание… А вдруг он пришел с той стороны, через холмы? Это почти невозможно: «чужакам» в таких ботинках неизвестны тропы, что ведут сюда через шесть-семь километров гарриги. Так откуда же взялись эти следы? Он решил предупредить Лу-Папе, но в тот самый момент, когда он в последний раз оглянулся на ферму, до него долетел, как ему показалось, чей-то голос. Он прислушался. И впрямь кто-то, явно мужчина, понукал мула, щелкая кнутом.
– Наверное, дровосеки… – вполголоса проговорил Уголен.
Только дровосеки отваживались бы рисковать своими мулами на извилистой каменистой дороге… Ясно было одно – приближается подвода: четко слышалось, как позвякивают на крупных камнях и поскрипывают на мелких кованые ободья колес.
Уголен бросился к склону и спрятался под кустами колючего дрока.
Показалась упряжка.
Два мула с большим трудом тащили за собой подводу, на которой раскачивался, грозя свалиться, укрытый брезентом груз. Возница шел перед мулами задом наперед, таща за повод первого мула, и испускал хриплые крики, разносящиеся по всей ложбине.
За подводой следовал мужчина; издалека и сквозь ветви деревьев он казался огромным и светловолосым. Когда он приблизился, Уголен увидел, что он и впрямь высокого роста, но у него на плечах к тому же сидит девочка с золотистыми кудряшками, сложившая руки на его черноволосой голове.
Чуть поотстав, шла высокая женщина со светло-рыжими волосами. Прижимая к груди охапку цветущих розмаринов, она слегка покачивалась из-за крутого подъема, ее бледное лицо от ходьбы порозовело.
Ошеломленный Уголен подумал было, что это сбившиеся с дороги путники, но мужчина с девочкой на плечах крикнул вознице:
– Приехали! Остановитесь на дороге, прямо над домом!
Затем он рысцой побежал по спускавшейся наискосок к ферме тропинке до заброшенной террасы; наездница, уцепившись в его волосы, громко хохотала.
Он остановился, взял девочку под мышки, поднял ее высоко над головой и поставил перед собой в заросли розмарина.
Тут только Уголен в ужасе увидел горб, который служил девочке седлом: это был он, горбун, наследник, владелец Розмаринов!
Он приехал сюда с семьей, и эта поскрипывающая подвода могла означать переезд…
Уголен попробовал взять себя в руки.
– В конце концов, на свете есть и другие горбуны. Этот, возможно, всего-навсего друг наследника. Горбуны общаются между собой. Возможно, один предоставил другому старый дом на время каникул?
Мужчина обернулся к красивой женщине, которая как раз подходила к дому, и крикнул:
– Ну как, тебе нравится?
Она с восторженным выражением на лице разглядывала все вокруг.
– Полюбуйся этими гигантскими кустами ежевики. Этими непролазными зарослями розмарина с оливковыми деревьями! – восклицал горбун.
– А как цветет шиповник, – в тон ему отвечала женщина. – Ты когда-нибудь видел такой красивый?
– Это и есть Параду Золя![18] – опять закричал горбун. – И даже лучше, чем Параду!
Уголен никогда не слышал о Золя, а шиповник был ему известен как «жоподёр».
Горбун сделал несколько шагов по густым зарослям.
– Эме, иди сюда! Смотри, какие тут чертополохи!
Она подбежала и остановилась рядом с ним, восторженно охая.
– Не прикасайся к ним. Когда я доберусь до ножниц, срежу их для тебя! – Оглядевшись вокруг, он восхищенно добавил: – Да их тут сотни! Это просто сказка! Мне тяжело будет их уничтожать, но перед этим я их сфотографирую!
Уголен слушал разговор двух умалишенных и не верил своим ушам. Ему было жаль тех усилий, которые он потратил на все эти страшные колючки, приводящие пришельцев в неописуемый восторг.
– Ну, за работу! – вдруг воскликнул горбун.
Обернувшись, женщина увидела покалеченный фасад фермы; уронив цветы и набожно сложив руки, она взволнованно произнесла:
– А вот и самое прекрасное!
– Не правда ли? Я тебе говорил: это и есть древний Прованс, и не исключено, что эти обветшалые стены воздвиг когда-то римский крестьянин!
Они молча смотрели на дом, затем мужчина вытащил из кармана какой-то блестящий предмет, приложил его к своим губам, и Уголен услышал чудесную музыку, исполненную на губной гармонике. Женщина запела:
Закрыв глаза, я вижу:
Во глубине холмов
Наш домик белоснежный
Затерян средь лесов.
Чистый, мощный, глубокий голос звучал изумительно, и эхо ответило ему с величайшим почтением.
Уголен, мало восприимчивый к музыке, подумал про себя: «А что у них на подводе?»
И сразу получил ответ: возница, остановив мулов на дороге прямо над домом, стянул брезент, и на солнце засверкала лакированная мебель.
Горбун вынул из кармана тяжелый ржавый ключ, подошел к двери, вставил его в замок, и дверь с гулким низким скрежетом подалась…
Погонщик мулов уже спускался по тропинке, неся на голове лакированный стол; женщина вошла в дом вслед за ним.
Пока она распахивала ставни на окнах, мужчины снова показались на пороге. Горбун был уже без пиджака: засучив рукава рубашки, он двинулся вслед за возницей к подводе.
Уголен недоумевал: «Он это или не он?»
Потом он вспомнил: Цап-Царапка писала, что он высокого роста, а жена у него рыжая. Но ведь она не писала, что та поет и что у них девочка… И еще, если верить Цап-Царапке, горбун служит налоговым инспектором в городе. С чего бы это налоговый инспектор поперся в холмы со всей своей мебелью и семьей? Во время каникул – пожалуйста, но не в марте же месяце! Может быть, они решили просто привести дом в порядок, подготовить его к будущему лету. Скорее всего, так оно и есть…
Хорошо это или плохо?
С одной стороны, плохо, потому что если это тот самый горбун, то он никогда не согласится продать ферму. Но, с другой стороны, он ли это или кто-то другой, все равно это не крестьянин! Он не будет жить здесь круглый год, и можно будет взять у него поле в аренду и сделать вид, что нашелся родник… Раз эти люди в восторге от чертополохов, то уж гвоздикам и подавно будут рады! Для них будет сплошным удовольствием их фотографировать!.. Нужно с ними сейчас же поговорить и поладить.
Спрятав ружье в кустах, он подошел к мужчинам, которые вынимали из подводы свернутые матрасы.
– Добрый день. Привет честной компании! – улыбаясь, самым доброжелательным тоном воскликнул он.
– Добрый день, сударь! – ответил немного удивленный горбун.
– Я подумал, вы не будете против, чтоб я вам подсобил? – приветливо спросил Уголен.
– Разумеется! – выпалил веселый погонщик мулов. – А я все голову ломал, удастся ли нам перенести вон тот буфет, не разбирая его!
– Да, есть у нас такая загвоздка, – добавил горбун, – так что я был бы вам очень благодарен, если бы вы помогли нам с нею справиться!
У него был красивый низкий голос, миндалевидные глаза цвета жареного кофе, очень белые зубы, а на бледный лоб падал завиток блестящих черных волос. Уголена поразили его длинные мускулистые руки.
– Постараемся! – бросил Уголен.
– Я тысячу раз благодарю вас за помощь. Вы из Обани?
– Нет, я из Бастид-Бланш. Но живу не там. Мой дом – последняя ферма, которую вы миновали по пути сюда, ниже по склону.
– Значит, мы с вами будем почти соседями.
– Меня зовут Уголен, Уголен де Зульма. Это не означает, что я дворянин, – добавил он, смеясь. – По-здешнему это значит, что мою мать звали Зульма, а фамилия моя Субейран.
Он смотрел на незнакомца, надеясь, что тот, в свою очередь, назовет свое имя. Но погонщик мулов, взобравшись на подводу, толкал уже к ее борту провансальский буфет с резными дверцами. Уголен с горбуном схватили его за ножки и попятились, помогая вознице плавно спустить его наземь: буфет был неподъемным; Уголен удостоверился, что горбун, несмотря на свой физический недостаток, так же силен, как и он сам.
Втроем они благополучно доставили в дом этот памятник канувшей в небытие эпохи и поместили его в просторной провансальской кухне, которую уже рьяно мели женщина с девочкой, предварительно выбросив в окно заплесневевший тюфяк Пико-Буфиго.
Кстати, от старого браконьера осталось много чего. На огромном столе, сколоченном из толстых досок, стояла бутылка, наполовину наполненная черным вином, на поверхности которого плавала белая плесень, тарелка с высохшим и растрескавшимся, как глина в разгаре лета, супом, полбуханки твердого, как булыжник, хлеба и стакан с красными полосками от испарившегося вина.
На стене висела кухонная утварь. В мойке стоял зеленый кувшин, рядом со столом два стула, соломенные сиденья которых изгрызли крысы. Был там и большой шкаф, не уступающий по возрасту холмам. Одна из его створок повисла, а правый угол опирался вместо ножки на четыре кирпича. Высокие провансальские напольные часы, остановленные накануне похорон Пико-Буфиго, покрылись паутиной. Тем не менее горбун объявил, что часы очень хороши, что им по меньшей мере сто лет и что, может быть, это музейная вещь!
Раз двадцать возвращались мужчины к подводе, пока не перенесли в дом всю разрозненную мебель: источенный жучками комод, великолепную кровать из резного орехового дерева, ночную тумбочку из белого дерева, большое зеркало с фацетом в деревянной позолоченной раме, люстру с хрустальными подвесками и электрическими лампочками, огромное кожаное кресло, несколько шатких стульев; затем ящики, набитые книгами, письменный стол с бронзовыми фигурками и свернутые рулоном ковры, показавшиеся огромными Уголену, который на своем веку видел только коврики из плетеной соломы – из тех, что стелют в спальне у постели. Потом настал черед ящиков с бутылками: тут была минеральная вода с ярлыками и вино с запечатанными красным или белым сургучом горлышками.
«А он богат! – подумал Уголен. – Он же налоговый инспектор!»
Наконец, под последними ящиками оказался огромный деревянный сундук размером с гроб.
Уголен хотел было его поднять, но погонщик мулов засмеялся:
– О, этот под силу разве что четверым!..
– А как вы его погрузили?
– Очень просто, – взялся объяснять горбун, – сначала погрузили пустой сундук, потом в него положили инструменты, а сейчас будем действовать в обратном порядке.
Уголен влез на подводу и, подняв крышку сундука, к своему крайнему удивлению, увидел огромное количество новых инструментов: мотыгу с двумя зубьями, мотыгу с четырьмя зубьями, горбушку, кайло, вилы для камней, топор, топорик, кувалду, двое граблей, маленькую тяпку, мотыжки, две лопаты, прямую косу с отдельно лежащей рукояткой, два серпа.
Был там и довольно увесистый сверток: что-то тщательно завернутое в брезент и перевязанное.
– Это секатор, ножовки, рубанок, долото, пила по металлу и прочее, – пояснил горбун. – Все необходимое для недурной мастерской!
Прижав сверток к груди, он понес его в дом, Уголен последовал за ним с охапкой кирок и лопат.
Крайнее беспокойство овладело им, но одна мысль успокоила.
«Он просто любитель мастерить, городские это любят. Он, конечно, захочет разбить себе тут огородик – четыре кустика салата, три корешка сельдерея и кервель. Наверняка слишком заглубит в землю семена, да еще в неблагоприятный для посадки день. Буду ему помогать, а он мне сдаст в аренду большое поле, может даже даром!»
Любительница пения уже орудовала молотком и долотом в просторной кухне, ловко открывала ящики и вынимала предметы домашней утвари, которые девочка вешала на вбитые в стену гвозди.
Перенеся весь груз, они стали поднимать кровати в небольшие комнаты второго этажа, что оказалось делом нелегким и долгим из-за узкой винтовой лестницы.
Потом красивая женщина объявила:
– Милый мой Жан, тебе нужно отдохнуть…
– С удовольствием, – согласился горбун, – я даже считаю, что уже пора отдать должное Бахусу, то есть, если вам так больше нравится, мы вполне заслужили право пропустить по стаканчику в свое удовольствие!
Они уселись втроем под навесом из виноградных лоз, и женщина откупорила бутылку белого вина, зажав ее между коленей.
– Какой у вас чудный голос. Никогда, даже в церкви, мне не доводилось слышать, чтоб кто-нибудь так хорошо пел! – сказал Уголен.
– Не только вы пришли в изумление от ее голоса, – улыбнувшись, отвечал горбун. – Она исполняла партии в операх «Лакме», «Если бы я был королем», «Манон»…[19]
Уголен впервые слышал эти названия, но восторг его от этого не стал меньше.
– Держу пари, – сказал он, – она пела перед публикой!
– Разумеется! В битком набитых залах.
Это была сущая правда. Однако горбун умолчал о том, что все эти залы находились в Сайгоне, в Дакаре или в провинциальных городах.
– Это было несколько лет тому назад, – скромно призналась певица. – Теперь у меня осталась только половина моего голоса…
– Половина? – поразился Уголен. – Каким же он был…
– Изумительным, неповторимым! – прервал его горбун. Вершиной ее карьеры стала «Манон». Вот почему мы назвали так дочку, которая, может быть, когда-нибудь будет такой же талантливой.
Девочка улыбнулась, опустила голову и стала раскачиваться на стуле; ее мать разливала вино по стаканам.
Погонщик мулов смотрел на сосновые леса, поднимающиеся до верхушек холмов по отвесным каменистым обрывам.
– Что и говорить, красиво! Дорога ужасная, но это того стоит. Здесь так дышится! – покачав головой, проговорил он.
– Дыхалке здесь хорошо, – подтвердил Уголен. – Воздух прохладный, но отличный!
– По-моему, это уголок рая на земле! – вымолвил горбун.
Пришло время прояснить ситуацию, не выказывая, однако, слишком большого интереса.
– Значит, вы потому и сняли этот старый дом?
– Я не снимал, – улыбнулся горбун.
– Вы его купили?
– Нет. Не снимал, не покупал, и тем не менее я у себя дома!
– Вы, случайно, не Жан, сын Флоретты? – хитро спросил Уголен.
– Точно, меня зовут Жан, а мать звали Флореттой. Но мое полное имя – Жан Кадоре.
– Если бы вы родились здесь, как ваша матушка, то звались бы Жан, сын Флоретты.
– Как красиво! – вставила певица. – Великолепное название для песни или даже для комической оперы!
– Значит, вы были знакомы с моей матерью? – спросил горбун.
– Нет, – ответил Уголен, – но хорошо знал ее брата, Ма́рия, по прозвищу Пико-Буфиго, мы были приятелями, я ходил за покупками для него в деревню…
– Я его только один раз видел, и то давно, – сказал горбун. – Помнится, он был каким-то нелюдимым, но я благодарен ему за то, что он оставил эту ферму моей матери, а она, в свою очередь, оставила ее мне!
Хотя и до этого все уже было ясно, Уголен еще сомневался и на что-то надеялся, но теперь сомнений не осталось: это был наследник, владелец, и он не собирался продавать свое имущество, по крайней мере сразу…
Горбун, высоко подняв стакан с вином, торжественно произнес:
– Я пью за матушку-природу, за благоухающие холмы, я пью за цикад, за сосновый лес, за ветерок, за тысячелетние скалы, я пью за лазурное небо!
В свою очередь и Уголен поднял бокал:
– За ваше здоровье! – только и смог он вымолвить.
Пока они выпивали, послышался какой-то грохот, цоканье вперемежку с железным лязгом. Мулы, которым надоело ждать, развернули пустую подводу и рысью побежали вниз по дороге.
– Подлые твари! – рявкнул погонщик. – И так каждый день! Это все маленький, самый вредный из них! Простите меня, дамы и господа… До завтра!
Ругаясь на чем свет стоит, он стремглав бросился вслед за пустой подводой, которая наскакивала, как тигр, на обезумевших от ужаса мулов.
«Он сказал „до завтра“. Значит, доставит еще кое-что», – размышлял Уголен.
Ему было не по себе: еще одна порция мебели будет означать, что они решили обосноваться здесь навсегда.
Между тем рыжая женщина снова наполнила стаканы вином и как ни в чем не бывало уселась на полу, обхватив перекрещенными руками свои икры и уткнувшись головой в колено мужа.
Девочка продолжала выбрасывать в открытое окно старую обувь, лохмотья, обломки штукатурки.
– Вы уже бывали здесь? – поинтересовался Уголен.
– Только раз, – ответил горбун, – с отцом, больше двадцати лет назад. Мы по холмам дошли сюда из Креспена. Но я побывал здесь на той неделе, чтобы посмотреть, в каком состоянии дом. Так вот, прошло двадцать лет, а я отыскал все тропинки!
– Ты самый настоящий почтовый голубь, – нежно проговорила его жена.
– У меня дар – память на места! Я безошибочно узнаю их, – сказал он, весело потирая руки.
– Значит, вы решили всей семьей провести здесь каникулы?
– Эти каникулы продлятся до моей смерти, – отвечал горбун.
Уголен с беспокойством вытаращил на него глаза.
– Да, именно под сенью этих сосновых лесов желаю я провести в благодати и радости все те дни, которыми Господь одарит меня, – значительно проговорил горбун.
– Вы не боитесь, что дом рухнет на ваши головы?
– Ни в коем случае! Дом гораздо крепче, чем вам кажется, впрочем, я собираюсь его отремонтировать, завтра мне доставят штукатурку и цемент.
Это было удручающее известие. Человек, который говорил о штукатурке и цементе, а также о том, что он останется здесь на всю жизнь, возможно, знал о роднике…
Необходимо было сразу же разрешить эту загадку.
– Может быть, сама по себе идея переселиться сюда неплохая… Но с водой, как быть с водой? – с безразличным видом поинтересовался Уголен.
– Да есть же цистерна!
У Уголена от сердца отлегло.
– Да, но она вся прогнившая.
– Знаю. Я ее обследовал, когда был здесь на прошлой неделе. Она до краев наполнена черноватой, к тому же ужасно вонючей водой. Но это не страшно. Достаточно ее опорожнить и положить туда несколько кусков негашеной извести.
– Это не всегда удается, – возразил Уголен, – цистерна гниет уже двадцать лет, все впиталось в стены…
– Соскребем, – невозмутимо парировал горбун, – а в случае надобности я заново оштукатурю стены. Меня интересует только одно: вместительная ли она?
– О нет, – ответил Уголен, – маленькая, и даже очень.
– Придется ее увеличить, – заключил горбун, как будто речь шла о безделке.
– Только и всего! – сказала жена, смеясь от удовольствия.
– Однако пока не пейте эту воду, а то подцепите брюшной тиф, и даже чего похуже!
– Сами понимаете, я об этом подумал загодя. Так что на всякий случай привез несколько бутылок минеральной воды, которых должно хватить до тех пор, пока не станет ясно, можно ли пить воду из нашего ключа.
При этом страшном слове «ключ» Уголен почувствовал, как бешено заколотилось у него сердце, и так разморгался, словно его чем-то ослепило. Затем сделал удивленный вид и спросил:
– Ключ? Какой ключ? Где?
– Я его еще не видел, но он указан на кадастровом плане, копию которого мне вручил нотариус. Я сейчас покажу вам этот документ, вы, наверное, сможете помочь мне отыскать его!
Он вошел в дом.
«Так и есть! – между тем думал Уголен. – Это катастрофа. С такой бумагой нелегко будет обвести его вокруг пальца. Во всяком случае, я знать ничего не знаю, ведать ничего не ведаю».
Эме опять наполнила его стакан и сказала:
– Нам повезло, что у нас такой сосед, как вы!
– А я рад, что вы здесь, потому как до сих пор я был тут один-одинешенек. Не то чтобы я скучал, работы-то у меня хватает. Но когда у тебя есть соседи, это приятно, потому что можно оказывать друг другу услуги. Если кто заболеет или вдруг начнется пожар, есть кому помочь… Это само собой!..
Его рыжие ресницы лихорадочно забились, и он разморгался, как никогда.
Горбун вернулся на террасу, развертывая на ходу кадастровый план: отодвинув стаканы, он разложил его на столе.
– Карты, – с ходу заявил Уголен, – сбивают меня с толку. Правду сказать, я в них ничего не смыслю!
– Смотрите, – сказал горбун, – видите вот тут кружочек? Он обозначает колодец или ключ…
– А ферма, где она указана?
– Здесь. Ключ, значит, примерно в двух километрах, в конце ложбины под названием Ле-Плантье.
Уголен с облегчением выдохнул, три раза моргнул и против желания расхохотался.
– Ну если вы имеете в виду ключ в Ле-Плантье, я его знаю! Он на той стороне холма… В конце этой ложбины есть крутой подъем, а наверху балка, так вот, ключ в балке. Вода отличная, но струйка не толще моего большого пальца.
– Слышишь, Эме?
– Слышу. Надеюсь, это не слишком далеко отсюда.
– Честно сказать, добрый час ходьбы, – уточнил Уголен.
– Когда у нас будет ослик – мне ведь вместе со строительным материалом должны доставить и ослика, – достаточно будет ходить туда раз в неделю.
– Это будет нашей воскресной прогулкой, – вставила Эме.
– Длинноватая прогулка, – заметил Уголен, – но если ты любишь ходить по холмам…
– Мы как раз очень любим, – заверил его горбун.
– В данный момент в той пещере, где есть ключ, обосновались дровосек с женой. Они из Пьемонта. Жену зовут Батистина. Она вроде ведьмы, знахарка. Все травы знает. Но все равно это добрые люди. Все у них чисто, все в порядке… Если они вам станут мешать, вы можете их оттуда прогнать.
– Боже упаси! – воскликнул горбун. – Раз эта пещера их устраивает, не мне их гнать. Мы на днях зайдем к ним, потому что вопрос воды важен.
– Конечно… – подтвердил Уголен. – Но вам не надо спешить, у меня есть колодец. Сейчас воды в нем вдоволь, так что в течение двух-трех недель вы сможете брать у меня по одной-две лейки воды в день.
– Вот поистине щедрое предложение, которое я принимаю от всей души и которым воспользуюсь, пока у нас все не наладится. Спасибо вам. И за ваше здоровье, сосед!
– За ваше здоровье, господин налоговый инспектор! – улыбнулся Уголен.
– Хо-хо, с чего вы взяли! Да я никогда и не был инспектором, а всего-навсего простым служащим. Это не слишком приятная профессия, притом весьма скучная, особенно для такого человека, как я.
Этот горбун был милейшим человеком, но скромностью явно не отличался.
– Вы, наверное, задаетесь вопросом, дорогой сосед, почему такой интеллигентный человек, как я, решил обосноваться здесь.
– Вот именно, задаюсь! – кивнул Уголен.
– Так вот, немало потрудившись – я имею в виду на поприще умственного труда, – в течение долгого времени размышляя и ФИЛОСОФСТВУЯ, я пришел к неопровержимому заключению, что единственное возможное счастье на земле – быть человеком, неотделимым от Природы. Мне нужен воздух, мне нужен простор, чтобы мысли мои вызревали. Мне интересно только то, что правдиво, искренне, чисто, не втиснуто в границы, одним словом, АУТЕНТИЧНО, так что я пришел сюда в поисках АУТЕНТИЧНОГО. Вы меня, надеюсь, понимаете?
– Разумеется, понимаю, – кивнул Уголен.
– Я хочу жить в непосредственном общении с Природой. Хочу питаться овощами со своего огорода, маслом своих олив, свежими, только что снесенными яйцами своих кур, утолять жажду вином из своего винограда и, как только это станет возможно, есть хлеб, который я сам буду печь из собственной пшеницы.
– Знаете, – заметил Уголен, – это вряд ли произойдет сегодня-завтра! Ваши оливы порядочно одичали, так что для их восстановления потребуется года три. С виноградом проблем не будет, но опять-таки ждите урожая не раньше чем через три года. Что касается яиц, вы их получите, если лисы не съедят самих кур. А овощи прямо с огорода без воды вряд ли будут исполинскими…
– Поживем – увидим, – снисходительно улыбнулся горбун. – Я прекрасно знаю: без временны́х затрат и труда не выловишь рыбку из пруда. Но благодаря небольшому наследству, которым я обязан благодетельной скупости своей матери, у нас есть чем продержаться, по крайней мере три года. А через три года… – Загадочно улыбнувшись, он замолчал.
– Да, через три года!.. – подхватила певица, победно покачивая головой.
– А что будет через три года? – поинтересовался Уголен.
– У нас обширные планы на будущее! – ответил горбун, поглаживая жену по волосам. – Но пока не время делиться ими. Это отняло бы слишком много времени. На днях я вам все объясню. Кстати, мне нужны кое-какие сведения. Нельзя ли взять в аренду или купить поля, примыкающие к нашим на севере?
Уголен чуть не задохнулся…
– Вам известно, что у вас больше двенадцати тысяч метров?
– Двенадцати тысяч восемьсот, – уточнил горбун. – Этого недостаточно или, скорее, будет со временем недостаточно, и я бы хотел заранее обеспечить себе еще лишний гектар. Будьте так любезны, разузнайте…
– Справлюсь в деревне… – только и вымолвил Уголен. – Сосед ваш, кажется, булочник… Я спрошу у него.
– Благодарю вас.
– Но для того, чтобы возделывать два гектара, вам понадобятся работники?
– Разумеется, мне нужны будут двое. А эти двое, вот они!
Он раскрыл обе ладони и протянул их вперед: они у него были широкие, с длинными пальцами, но тонкие и белые, с почти прозрачными ногтями. Он встал, улыбаясь.
– Должен вам сказать, что ваша любезность для меня – большой сюрприз. Моя мать, которая здесь родилась, много раз говорила мне, что крестьяне из Бастид-Бланш – самые настоящие дикари и ненавидят людей из Креспена ни за что. Я с удовольствием отмечаю, что вы являетесь исключением, и радуюсь, что мы с вами познакомились. Однако я попрошу вас не оповещать всю деревню о нашем приезде: они и так узнают о нем слишком рано.
– Вам придется ходить в деревню за хлебом!
– За покупками мы будем ходить в Руисатель. Это, конечно, чуть подальше, но там, по крайней мере, люди поцивилизованнее… Еще раз спасибо. Но теперь я должен взяться за самое неотложное. Эме, который час?
Взглянув на золотые часики на браслете, Эме ответила:
– Ровно десять.
– Нельзя терять ни минуты. Пока вы будете наводить порядок и готовить обед, я начну чинить крышу. Извините меня, дорогой сосед. Первый день особенно важен, я должен сию минуту приступить к работе! – Он встал, пожал Уголену руку. – Благодарю за бескорыстную помощь и уверяю вас в своей искренней соседской дружбе.
Он вошел в дом, некоторое время спустя верхняя часть его тела вдруг показалась на крыше под звук потрескивающих под его ногами разбитых черепиц.
– Да, это настоящее поле боя, – весело сказал он. – Все эти камни клали на черепицу, чтобы ее не сносило, когда дует мистраль?
– Наверно, так и есть, – ответил Уголен.
– Кажется, их клали весьма неосторожно, если только не забрасывали снизу… Много черепиц расколото… К счастью, те, что на крыше конюшни, кажется, в хорошем состоянии, переложить черепицу будет детской игрой.
– Главное – береги руки! – крикнула светловолосая женщина.
– У меня есть все необходимое! – ответил горбун, вынув из кармана пару старых перчаток из тонкой кожи.
– Берегитесь скорпионов! – закричал Уголен. – Они часто водятся под черепицей.
– Спасибо за предупреждение, – ответил горбун, который теперь целиком показался на крыше. – То, за что я сейчас возьмусь, продержится недолгий срок, поскольку у меня нет цемента и извести. Однако этого будет достаточно, чтобы уберечь нас от весеннего дождя!
– Что ж, желаю упорства! – сказал Уголен.
– У нас его хоть отбавляй, – ответил горбун и, натянув перчатки, расставив руки в стороны, как канатоходец, двинулся вдоль коньковой балки крыши.
Уголен бросился на поиски Лу-Папе, но не сразу нашел его – тот был в винограднике. Сидя на табуретке, которую он всегда носил с собой, старик натягивал железную проволоку для виноградных лоз.
Заслышав, как бежит племянник, он поднял голову.
Уголен, задыхаясь, первым делом осмотрелся вокруг и только тогда вполголоса выпалил:
– Горбун уже тут. С женой и дочкой. Переселились с мебелью и пожитками. Устраиваются.
– Хорошо, – сказал Лу-Папе, – сходи за моим ягдташем! Он вон там, под терпентинным деревом. Перекусим. Я забыл позавтракать.
Уголен устроился на борозде, а Лу-Папе по-прежнему сидел на табурете. Переломив хлеб, он принялся резать колбасу, пока племянник откупоривал бутылку и наполнял стаканы вином.
– Итак, что он за человек?
Уголен секунду помедлил с ответом.
– Ну, типичный городской горбун! – проговорил он, словно речь шла о широко известном типаже горожанина-горбуна.
– Он что, очень городской?
– Дальше некуда! Они оба очень милые, но несут такую чушь, что ты не поверишь. Он считает, что красивее чертополоха на свете ничего нет, и собирается его сфотографировать. А его жену так и бросает в жар при виде кустов жоподёра. И оба говорят, что эта ферма – рай на земле!
– Ты что, виделся с ним?
Уголен, с раздутой от еды щекой, не без труда выговорил:
– Я помог ему выгрузить мебель, и он угостил меня белым вином.
– И долго он намеревается оставаться там, наверху?
– До самой смерти. Так он сказал.
– Он что, болен?
– Ничуть! У него руки – как у кузнеца! Привез с собой целую повозку кирок, мотыг, граблей и лопат и собирается крестьянствовать!
– Он тебе об этом сказал?
– Ну да. А еще сказал, что его двенадцати тысяч метров ему будет недостаточно, что ему нужен еще один гектар, что он собирается купить поле булочника! Он говорит, что у него «обширные планы» на будущее!
– Значит, – заключил Лу-Папе, – он знает о роднике?
– Нет! – ответил Уголен. – Уверяю тебя, нет! Он знает о ключе в Ле-Плантье, потому что тот указан в его бумагах, но нашего там нет. Я несколько раз в разговоре упоминал о воде. Он сказал, что за питьевой водой будет ходить в Ле-Плантье. А еще цистерну увеличит!
– Куренок, будь осторожен! Горбунам нельзя доверять. Они хитрее нас с тобой! Вполне возможно, что мать рассказывала ему о роднике! Не забудь, он из Креспена и остерегается нас! Может быть, он на самом деле городской дурачок, но все-таки не стал бы говорить о том, что собирается возделывать два гектара земли, имея в своем распоряжении только одну цистерну! А что он собирается выращивать?
– Овощи, виноград, пшеницу и, самое главное, какой-то аутентишник! Повсюду будет сажать аутентишник! Это что такое?
– Это, наверное, такое растение, что растет только в книгах… Теперь понятно.
– Он мне сказал: «Нужно быть современным!»
– Ставлю десять франков, бьюсь об заклад, он тебе наплел о «рутине».
– Что это такое?
– Это городское слово… Рутина – это все то, чему нас научили предки, и, если верить таким, как горбун, и ему подобным, надо все это выбросить на помойку, потому что это несовременно и уже такие чудеса придуманы…
– А может, так и есть?
– Дичь и чушь, – постановил Лу-Папе. – Лет двадцать назад я батрачил у одного богатея из Марселя, который обосновался неподалеку от Жеменос, у него хоть отбавляй было и машин всяких, и лебедок, а главное, идей. И вот он как раз тоже говорил о рутине! И притом так прочувствованно, что я чуть было не поверил ему! Ну вот, он велел нам засадить целых пять гектаров какой-то заморской фасолью, которую купил на колониальной выставке в Париже, при этом мы использовали немереное количество химического порошкового удобрения, которое стоило дороже жевательного табака. Это была уже не рутина! Эта фасоль росла невероятно быстро. Метр за неделю! Через месяц она переросла жерди и колыхалась на ветру! Да была такая пышная, что в поле без серпа и не думай ходить! А в конце концов что получилось? Пшик! Ни стручка, ни зернышка. Через год тот господин из Марселя упаковал чемоданы и на прощание сказал нам: «Друзья мои, я все понял, возвращаюсь в город. Но если когда-нибудь придет такой, как я, чудак, прошу вас, передайте ему от меня, что существует три способа прогореть с треском – женщины, азартные игры и сельское хозяйство. Причем сельское хозяйство – самый быстрый способ разориться и к тому же не самый приятный! Счастливо оставаться!» И был таков. Этот аутентишник у твоего горбуна наверняка что-то в этом роде. Ничего у него не получится, и он все бросит. Но мы с тобой потеряем время…
– По меньшей мере год, – хмуро уточнил Уголен.
– Если он знает, где родник, то два года, а может, и целых три. Поскольку, когда есть вода, всегда что-то вырастет, хотя бы чуток… Среди этих городских попадаются такие, которые упорствуют до последнего франка… Но если он о роднике не знает, я предрекаю: в мае будущего года он отсюда уберется…
– В таком случае не все потеряно, – обрадовался Уголен, – я смогу начать вспашку уже в октябре… но если три года, то это катастрофа…
– Куренок, нельзя настраиваться на худшее. Поверь, рано или поздно, но эта подвода вернется и увезет их обратно в город. А мы пока будем присматриваться, что да как, и составим план действий. Сдается мне, он не знает, где родник, но боюсь, как бы Англад или Казимир, которые приходятся ему дальними родственниками, не рассказали ему… Вот что самое опасное.
– Что до этого, не бойся ничего. Его мать дала ему наставления насчет Бастид-Бланш, так что хлеб он собирается покупать в Руисателе и запретил мне говорить в деревне, что он из Креспена.
– Зато мы будем об этом говорить! – весело закричал Лу-Папе. – Скажем, что ферму купил житель Креспена, но ни слова ни о Флоретте, ни о том, как его зовут! Это первое. Во-вторых, оказывай ему кое-какие услуги. На новом месте всегда чего-то не хватает. Помоги ему, одолжи на время мула или инструменты, которых ему недостает, и, самое главное, приноси его жене гостинцы: горсти две миндальных орехов, пару певчих дроздов, корзинку со смоквами… Так что, когда он уедет, ферму он продаст тебе, а не другому!
– Я уже утром так и сделал… Предложил брать воду из моего колодца… По лейке в день. Но поступил так по другой причине.
– По какой?
Уголен сконфузился, заморгал, веки его трижды дернулись, он словно хотел оправдаться перед Лу-Папе за то, что так щедро раздает воду, и скороговоркой выпалил:
– Понимаешь, если бы они стали пить воду из цистерны, все трое наверняка бы умерли, и мне стало бы не по себе. Заделать родник не преступление: это ради гвоздик. Но если из-за этого умрут люди, может быть, мы с тобой не стали бы об этом говорить, но это не давало бы нам покоя.
Лу-Папе снисходительно улыбнулся, а потом с каким-то нежным состраданием проговорил:
– Ты – вылитая покойница, твоя матушка. То и дело болела душой за других! Ну что ж, ты правильно поступил, потому что если умрет вся семья, то неизвестно, кто приедет на их место. В конце концов, лучше он, чем настоящий крестьянин…
– А я постараюсь внушать ему, что у него ничего не выйдет. Скажу, что оливы ему не восстановить, что земля, проросшая пыреем, никуда не годится, что саранча все уничтожит, что в Розмаринах никогда не бывает дождя, что цистерна все равно всегда будет мала, что зимой здесь заморозки по утрам… что мистраль…
– Что ты мелешь? Замолчи! – остановил его Лу-Папе. – Не по тому пути идешь! Не забудь, что, даже когда тебе нужно переубедить кого-то, намного легче пахать под гору, чем в гору! Скажи ему, что выращивание аутентишника – это великолепная идея, что дождей здесь сколько угодно, что тут мистраль – все равно что легкий ветерок, что ему нужно немедленно засучить рукава, да и вообще подталкивай его в ту сторону, куда он сам клонится, авось упадет!
– По-моему, это легко, он и без меня клонится куда надо. Тебе бы самому взглянуть на него, сам и раскусишь, что он за человек.
Лу-Папе, набивая трубку, минуту молчал.
– Нет. Лучше, чтобы он не знал меня. Когда-нибудь это нам поможет, – ответил он.
Поднимаясь к себе в Массакан часа в три, Уголен услышал издалека мелодию, исполняемую на губной гармонике. Подойдя поближе, он увидел горбуна, тот сидел под смоковницей между двумя новыми лейками.
– Привет, сосед! – бросил ему горбун. – Как видите, я решил не откладывать на потом и воспользоваться вашим великодушным предложением.
– И правильно, но зачем было ждать меня! Взяли бы воду сами!
– Ну, в первый раз было бы как-то… Впрочем, я не терял времени зря: воспользовался случаем и познакомился с великолепным пейзажем, – сказал он, указывая на долину, раскинувшуюся у подножия далекой горной цепи Марсель-Вейр и тянущуюся до самого моря.
– По правде говоря, я по части пейзажей не знаток. Этот хорош, потому что тут есть простор и можно определить, какая будет погода…
Уголен говорил и в то же время спускал ведро в колодец. Дождавшись удара о поверхность воды, он схватил цепь, что спускалась вниз, и потряс ею раза три-четыре.
– Делайте вот так, иначе ведро не погрузится в воду и вы поднимете его пустым.
Из глубины колодца донесся металлический лязг, потом хлюпнуло.
– Ну вот! Оно зачерпнуло воды и стало погружаться.
Он долго выбирал цепь с ведром из колодца, а затем перелил сверкающую на солнце воду в лейку.
– Ну, как дела с крышей? – спросил он.
– Да в целом ничего, но черепиц наверняка не хватит, а я забыл заказать их погонщику мулов. Заботит же меня то, что они все равно будут новые и короткие, отчего пострадает красота всего дома…
– Знаете, на крышу мало кто обращает внимание.
– Знаю, – согласился горбун, – но все-таки…
Уголен перелил воду из второго ведра в лейку.
– Дальше обходитесь без меня, потому что меня уже три дня в сарае дожидаются саженцы и до вечера нужно их посадить!
Горбун рассыпался в благодарностях. Он вытащил еще три ведра и с двумя полными лейками, покачиваясь, двинулся к своему дому.
Минут десять спустя Уголен возился с рассадой помидоров, которые по-местному называются «яблоками любви», как вдруг услышал скрип; он поднял голову и увидел вчерашнюю подводу: она с большим трудом и под страшные ругательства возницы поднималась по ведущей к его дому извилистой каменистой дороге. Упряжка состояла из ослика и двух мулов, ослик шел первым, груз был прикрыт зеленым брезентом, сзади к повозке были привязаны две большие козы, которые изо всех сил сопротивлялись продвижению вперед, упираясь четырьмя копытами в землю, и потому были наполовину задушены веревками.
Погонщик щелкал кнутом, орал во всю мочь, и когда наконец весь этот кортеж добрался до площадки напротив дома Уголена, мулы остановились передохнуть, а возница вытащил из кармана огромный, не слишком чистый носовой платок и стал отирать им пот со лба.
Уголен подошел к нему:
– Эй, коллега, опять мебель?
– Не без того, – отвечал погонщик, – но по большой части ящики с книгами, посудой и большие сундуки, битком набитые бельем и одеждой.
– А инструменты есть?
– Кое-что есть. Один ящик с оконными стеклами, банки с краской и маленький насос.
Последнее слово Уголен не пропустил мимо ушей.
– А что он будет качать?
– Наверное, воду из цистерны?
Это было правдоподобно.
«Если бы он знал о роднике, насос был бы ему ни к чему, – подумал Уголен. – А может быть, он не знает, что вода в роднике течет сама по себе? В любом случае надо будет посмотреть, куда он его поставит, этот насос!»
– Ну я пошел. Мне нужно пораньше вернуться домой: жена рожает мне ребенка! Но-о, клячи проклятые.
На другое утро подвода появилась опять.
«Ого! – подумал Уголен, – это не к добру!»
Ему казалось, что, перевозя сюда столько богатств, злосчастный горбун окончательно пускает корни в Розмаринах.
На этот раз погонщик раз шесть застревал на крутом подъеме, прежде чем смог передохнуть на площадке перед домом Уголена.
От тяжести груза, накрытого брезентом, сели рессоры подводы.
– На этот раз неизвестно, доберусь ли я до верха. В повозке двести килограммов цементных труб и триста – проволочной сетки! – проговорил он, указывая на брезент, волнообразно покрывающий огромные рулоны.
– Что он собирается делать?
– Забор… Я должен доставить еще завтра другие рулоны и десять мешков штукатурки из Обани…
– Да он, я смотрю, богач, – заметил Уголен.
– Не скажу, богач ли, но, во всяком случае, платит хорошо!
– Как ты думаешь, надолго он к нам?
– Откуда мне знать? – ответил погонщик. – Ты еще не знаешь, что он мне заказал! Старые черепицы, пусть даже потрескавшиеся, длиной в три ладони! Таких уже днем с огнем не сыщешь… Боюсь, он слегка не в своем уме.
– Он ведь из города! – как бы в оправдание горбуна проговорил Уголен.
– Я тоже из города, – с гордостью возразил погонщик, который жил где-то в отдаленном пригороде, – но я-то не свихнутый! Даже наоборот! Кстати, у меня мальчик!
– Какой мальчик?
– Да ребенок, о котором я тебе вчера говорил, мальчик! Он весит четыре с половиной килограмма!
– Поздравляю, молодец у тебя жена!
– Его зовут Брюно, потому что его крестный – брат Эрнестины. Парень хоть куда. По десять литров вина за день выпивает. А вечером свеженький как огурчик. Он кузнец. Парень что надо! И значит…
К счастью, в эту минуту второй мул укусил первого за хвост, тот отплатил ему тем, что лягнул его в ответ и двинулся с места.
– Пресвятая Дева Мария! – воскликнул погонщик и бросился вслед за своими вьючными животными, щелкая кнутом и осыпая ругательствами затеявшего драку мула.
Уголен смотрел им вслед, как вдруг одно слово, прозвучавшее в разговоре, поразило его. Минут через пять, как у него всегда бывало. Погонщик говорил о каких-то «больших цементных трубах». Что собирается делать горбун с этими трубами? Трубы – они же для того, чтобы проводить куда надо воду. А какую воду? Он покрылся холодным потом. Лу-Папе и на этот раз не ошибся: горбун знает о существовании родника и собирается прокладывать трубы для орошения двух гектаров.
Вот они, те самые «обширные планы на будущее»! Потом он спокойно обдумал ситуацию: горбун – человек хотя и самодовольный, но скорее симпатичный. Вряд ли он станет врать! Но это все равно ничего не значит… К тому же он из Креспена. Разве можно доверять хоть кому-то из Креспена?
Все то время, пока он размышлял, он продолжал стоять на месте как вкопанный, беспомощно свесив руки и приоткрыв рот, устремляя глаз то на горизонт, то на кончики своих башмаков. Наконец он решил, что, прежде чем отчаиваться, разумнее дождаться, когда возчик поедет обратно, и расспросить его поподробнее, и вернулся к своей рассаде.
К полудню на дороге снова показалась на этот раз пустая подвода. Уголен подал вознице знак остановиться.
– Что за трубы ты ему привез?
– Из цемента.
– Большие?
– С кулак.
– И много их?
– Метров тридцать или сорок.
– А для чего эти трубы?
– Обычно трубы нужны для воды.
– Да у него нет воды! – выкрикнул Уголен, не в силах сдержаться.
– Может быть, для цистерны… Чтобы дождевую воду, что течет по дороге, провести до цистерны?
– Это он об этом тебе сказал?
– Нет, ничего он мне не говорил. Да с ним вообще бесполезно разговаривать, все равно не поймешь, что к чему! К тому же какое мне дело! Ну я пошел. Всего наилучшего, коллега…
Повозка покатилась под гору.
«Метров тридцать или сорок! Да это стоит бешеных денег… Просто так такие деньги не потратишь! Он, верно, надул меня!» – С этими мыслями он продолжил сажать дольки чеснока, кончиком башмака присыпая их землей.
«А может быть, узнав о наследстве, он уже однажды побывал в Розмаринах… Спрятался и увидел, как мы заделываем родник… Пока он делает вид, что ничего не знает. А потом пригласит меня и скажет: „Коллега, смотрите-ка, что я нашел“. И покажет мне ручеек, из которого течет как из пожарного шланга. А потом поднимет с земли ту самую деревянную затычку и спросит: „А кто вбил эту затычку? Кто задумал похитить у меня мой родник? Ты, Уголен, подонок, каких мало, я сейчас все расскажу жандармам!“ Только этого и не хватало!»
Бросив в землю еще несколько долек чеснока, он вполголоса добавил:
– Нет, нет, это у меня сплошная игра воображения. Все намного проще: мать рассказала ему о роднике, он его восстановит и никогда не уедет отсюда. С водой да с такой землей – воткнешь подпорку для помидоров, а через неделю можешь спать себе под ней в теньке! У него клубника будет размером с фонарный шар, тыква с колесо повозки, оливки не меньше абрикосов и всякие обширные планы. А моим гвоздикам ничего не светит!
Он еще немного поработал и вдруг решил:
– Я должен увидеть эти трубы. Лучше сразу во всем разобраться.
Отбросив грабли, он побежал к конюшне, где стоя спал мул Лу-Папе.
К осуществлению своих, скорее всего несбыточных, планов Жан Кадоре подошел с неукротимой энергией и подготовился с большим тщанием. Склонные к мечтательности люди по своей целеустремленности и выносливости порой не уступают умалишенным.
Перед ним на коньке крыши лежал «Самоучитель кровельного дела». А он, босой, с мастерком в руке и распухшим от осиных укусов глазом, скреплял штукатуркой старые черепицы.
Время от времени, перегнувшись через край водосточного желоба, он спускал вниз на веревке ведерко из-под варенья, а девочка наполняла его раствором.
Несмотря на несерьезность имеющегося у него инвентаря, он уже привел в порядок половину крыши и очень гордился своей работой, как все те, кто в один прекрасный день обнаруживает, насколько интересно и отрадно заниматься ручным трудом.
Он в очередной раз подсчитывал, сколько черепиц ему не хватает, как вдруг увидел направляющегося к дому огромного, кожа да кости мула, навьюченного двумя большими плетеными корзинами. Следом за этим живым скелетом плелся Уголен. Остановив мула перед террасой, он весело крикнул:
– Мой вам привет, господин Жан!
– И вам привет! – ответил горбун.
– Взгляните-ка сюда! – Уголен вынул из мешка продолговатую провансальскую черепицу, судя по всему старинную, но в хорошем состоянии, не расколотую.
– А куда вы везете эти черепицы?
– Сюда, – ответил Уголен. – Они у меня давно в конюшне лежат, а после того, что вы сказали мне вчера, я подумал, вам будет приятно… ну я вам их и доставил!
– Это уже вторая дружеская услуга, которой я не забуду!
С этими словами горбун тотчас слез с крыши и крепко пожал Уголену руку. Потом они вдвоем сложили еще больше сдружившие их черепицы у стены. Уголен искал глазами трубы и наконец заприметил их: они лежали в конюшне, у которой не было крыши, рядом с рулонами проволочной сетки… Горбун предложил Уголену пропустить по стаканчику белого вина: он охотно согласился, и они уселись под навесом из виноградных лоз.
– Я думал о том, как вам быть с водой. Цистерна может послужить вам для полива, но недолго: она довольно быстро опустеет, вода поступает в нее с крыши, а крыша у вас небольшая. Зато когда льет дождь, по дороге течет много воды. Если бы у вас были трубы, я имею в виду довольно большие трубы из цемента, то вы бы смогли проложить трубопровод от дороги до цистерны и она бы регулярно наполнялась!
– Прекрасная идея! – воскликнул горбун. – Как раз сегодня утром мне привезли трубы!
– Здо́рово! – обрадовался Уголен. – А как вы собирались их использовать?
– Это пока большой секрет… – с таинственной улыбкой отвечал горбун.
«Вот те на! – подумал Уголен. – Он наверняка знает о роднике… у него был такой странный вид, когда он сказал „большой секрет“. Он просто издевается надо мной. Это ясно!»
Тем не менее Уголен пытался как можно любезнее улыбаться.
Из дома вышла Эме, неся бутылку и два стакана. На подносе, как в кафе. Уголен встал поздороваться с ней. Она была вся такая красивая, чистенькая и сияла улыбкой: ее золотистые волосы выбились из-под туго стягивающей их косынки, завязанной так, что на лбу образовались рожки, – это смотрелось столь же красиво, как и настоящая шляпа. На ней был приталенный длинный фартук до плеч светло-голубого цвета с бледно-желтыми кружевными оборками.
– Прошу извинения, – сказала она, – за то, что предстаю перед вами в таком виде, но у меня в доме еще много работы, только на уборку понадобится не меньше недели!
Уголену эти извинения были совершенно непонятны, поскольку и косынка на голове, и фартук представлялись ему верхом элегантности.
Он поздоровался с ней и достал из карманов несколько горстей миндальных орехов, которые выложил на стол.
– Я вам принес миндаль для девочки!
– Как это любезно с вашей стороны! – поблагодарила его Эме. – Вы нам доставляете большое удовольствие! Манон, – крикнула она, – принеси щелкунчика!
– Не стоит, – возразил Уголен. – Это миндаль сорта «принцесса»: его давят пальцами.
Прибежала Манон. Уголен собрался было погладить ее золотистые кудри, но она отскочила, скрестив руки на груди, бросилась к матери и уткнулась носом в роскошный фартук.
– Простите ее, – извинилась мать. – Она немножко дикая, потому что еще не знает вас.
Уголен весь кипел от нетерпения и беспокойства. Как вернуть разговор к тем загадочным трубам? Он собрался с духом и прямо спросил:
– Я видел, как к вам направлялась подвода с грузом. Собираетесь ставить забор?
– Ну да, но особой конструкции: он должен быть заглублен в землю на шестьдесят сантиметров.
– Ого! – воскликнул Уголен. – Боитесь, что кролики станут поедать ваши овощи?
Горбун, подняв вверх большой палец, с загадочным выражением на лице ответил:
– Горячо! Вы почти угадали, ошиблись лишь в одном: с какой стороны забора будут находиться кролики!
Уголен, нахмурив брови, моргнул три раза:
– Не понимаю.
Горбун переглянулся с женой:
– Сказать ему?
– Как хочешь! Почему бы и нет?
– Ну что ж! – Он вошел в дом.
«С какой стороны забора кролики… – раздумывал Уголен. – Что это значит? Во всяком случае, он сказал, что трубы – какой-то большой секрет. А эта женщина, что все время улыбается, она явно надо мной издевается. А малютка, что держится от меня подальше, как будто я хищный зверь… В конце концов, я уже ничего не понимаю, они слишком хитрые для меня».
Горбун снова вышел на террасу, на этот раз с какой-то книжкой в руке. Он удобно уселся, облокотившись о стол и подперев подбородок руками.
– Я уже дал вам понять, – начал он, – что у меня довольно обширные планы.
– Ну да, обширные.
– Да. И я сейчас раскрою их вам. – Он принял наставительный вид докладчика. – Меня привлекла сюда прежде всего любовь к природе. Но хотя у меня денег ныне вдоволь, я должен кормить семью и обеспечить будущее дочки: вот почему философ, коим я являюсь, пожелал совместить желание жить на лоне природы с обязанностью наживать состояние.
Из всего сказанного Уголен ухватил только самые последние слова. Горбун намеревается «нажить состояние». Нажить состояние в Розмаринах! Каким путем? Ну не с помощью же полумертвых оливковых и миндальных деревьев и не с помощью овощей, пшеницы или вина. Значит, он знает о роднике и, может быть, собирается выращивать гвоздики!
Уголен с отчаяния перешел в контратаку:
– Знаете, тут цветы, даже если бы у вас был родник, то…
– Какие цветы? – перебил его явно удивленный горбун. – Неужели вы думаете, что я надеюсь нажить состояние, продавая ежевику или чертополох? И о каком роднике вы говорите? Вам же известно, что мой ключ очень далеко отсюда!
Он говорил искренне, но Уголен все равно думал про себя: «А трубы? Что ты собираешься делать с этими трубами? Что это за большой секрет?»
Докладчик продолжал:
– Поймите, я не бросаю слов на ветер, мой план тщательно обдуман и подробно разработан. Вот в чем его суть.
Гордая улыбка появилась на лице его жены, но она ничего не сказала.
– Прежде всего я стану выращивать кое-какие «семейные» растения для еды: лук-порей, помидоры, картошку, кервель, это не требует большого труда.
«Это только кажется!» – подумал Уголен, но поддержал сказанное:
– Нет ничего проще.
– Час работы в день, – уточнил горбун.
– Когда все посажено, полчаса.
– Я на это и надеялся.
– Но, – вставила Эме, – цистерна уж очень небольшая. Что, если у нас не хватит воды для полива?
– Что тут гадать? – улыбнулся Уголен. – Просто овощи будут поменьше. Зато какой запах! И вкус!
– Тем лучше! – обрадовался горбун. – Мне нужно не количество, а качество.
Уголен сделал вид, что всему поверил.
– Если вам нужно качество, вы его получите! – поддакнул он.
– Значит, это вопрос решенный. – Одним-единственным жестом руки, каким сметают со стола крошки, горбун обеспечил семье качественную пищу на много лет вперед. – Затем, справившись с вопросом продовольственного обеспечения, мне придется заняться выращиванием кормовых культур, необходимых для разведения кроликов в крупных масштабах.
– В крупных масштабах? – переспросил Уголен. – Вы имеете в виду разведение крупных кроликов?
– Да нет же! – воскликнула Эме. – Мы имеем в виду несколько сотен кроликов в месяц, а дальше – несколько тысяч!
– Эме, не будем преувеличивать. Оставим несбыточные мечты и останемся в пределах здравого смысла.
Он раскрыл книжку и пододвинул ее Уголену: на двух страницах имелась таблица, пестревшая от цифр.
– Посмотрите на это!
Уголен посмотрел, два раза нахмурил брови и заявил:
– Ничего не понимаю. Разумеется, я умею читать. Но цифры сбивают меня с толку.
– А я, – сказал горбун, – в них прекрасно разбираюсь и сейчас скажу вам, что они значат: они значат, что от одной-единственной пары кроликов СОВРЕМЕННЫЙ животновод может получать уже к концу третьего года их разведения по пятьсот голов в месяц. По крайней мере, так утверждает специалист.
Уголен три раза подряд недоумевающе покачал головой и задался вопросом, не шутит ли горбун. Но перед ним было серьезное лицо – лицо специалиста из города, и ему вспомнился совет Лу-Папе: нужно «подталкивать его в ту сторону, куда он сам клонится».
Поэтому, не переставая моргать, он сделал вид, что в восторге от услышанного.
– Это же бесподобно! Пятьсот кроликов в месяц!
– Это вас удивляет, – сказал горбун, – однако вы же видели кроликов, да, наверное, и сами их разводили?
– У меня всегда имеется штук шесть кроликов.
– Мне кажется, несмотря на весь ваш опыт, у вас нет точного представления о плодовитости этих грызунов. Этот специалист, – горбун помахал книжкой, – утверждает, что хозяйство, насчитывающее больше пяти тысяч голов, могло бы представлять опасность для населения, поскольку при численности в тысячу самцов и пять тысяч самок на животновода в первый же месяц хлынул бы поток молодняка в тридцать тысяч голов, а начиная с шестого месяца этот поток вырос бы до двухсот тысяч голов, а с десятого месяца – до двух миллионов голов в месяц! Что довело бы целый регион, а может быть, и целую страну до голода и смерти.
У Уголена брови поползли вверх, он смотрел на этого вестника несчастья, наподобие фокусника, вынимающего из шапокляка миллионы кроликов, и ему мерещилось, как он, Уголен, стоит посреди своих опустошенных полей чечевицы и турецкого гороха, а по штанинам его брюк карабкаются взбесившиеся кролики…
– И вы во все это верите? – выдавил он из себя.
– Австралия! – неожиданно воскликнула Эме. – Расскажи ему об Австралии!
– И впрямь, – продолжил горбун, вновь заговорив тоном докладчика. – Этот несчастный материк, в четырнадцать раз больше Франции, чуть не погиб от одной пары кроликов, завезенной туда каким-то эмигрантом. Грызуны опустошили луга и поля, так что для спасения страны пришлось воздвигнуть ограждение протяженностью в две тысячи километров и пустить по нему электрический ток! Теперь кролики размножаются лишь в необитаемой части острова. Они стали огромными и научились, покончив с травой, лазить по деревьям!
– По деревьям? – не поверил Уголен, у которого волосы зашевелились на голове.
– Да, сударь, они истребляют целые леса!
– И вы хотите именно таких кроликов завести у нас?
– Нет, к счастью, нет. Кстати, я думаю, что сила и вредоносность тех кроликов сформировались под влиянием австралийского климата, а здесь за два-три поколения они, вероятнее всего, стали бы похожими на наших диких кроликов. Разумеется, чуть больше.
– Слава богу! – обрадовался Уголен. – Итак, вы намереваетесь разводить по пятьсот кроликов в месяц?
– Да нет же! Нет! – воскликнул горбун тоном человека, который не верит в несбыточное. – Нет. Нужно во всем знать меру. Меру! Меру! Цифры, которые дает нам этот специалист, конечно, верные. Но это лишь цифры; случается, что действительность вносит коррективы. Однако вы согласитесь со мной, что если я снижу эти прогнозы на четверть, то дело пойдет. Так что я рассчитываю на сто двадцать или сто пятьдесят кроликов в месяц через два года и, пожалуй, ограничусь этим.
– Почему? – жалобно вопросила Эме. – Ты мне обещал по меньшей мере двести пятьдесят!
Горбун нежно положил руку на плечо жены и, улыбаясь, произнес:
– Женщины, дорогой мой сосед, обладают всеми добродетелями, за исключением здравого смысла! Дорогая моя, необходимо держать в узде свои эмоции, крепко натягивая вожжи разума. Мы сохраним только десять самцов и сотню самок, которые обеспечат нам полторы тысячи крольчат в год, чего вполне достаточно!
– Это точно, – согласился Уголен. – Это уже потребует огромного труда… Взять хотя бы уборку клеток. Уборка ведь не делается сама по себе!
– Я ждал, что вы об этом заговорите. Так вот, все будет делаться само собой! – торжественно парировал горбун.
– Как это?
– Нуждаются ли дикие кролики в том, чтобы кто-то убирал их норы?
– Нет, конечно, но они же не сидят в клетках.
– Совершенно правильно! – вскричал горбун. – Основная ошибка животноводов – клетка. А клетка, дорогой сударь, это и есть рутина!
«Браво, Папе, и до рутины дошло! Расскажу ему, обрадуется», – подумал Уголен.
– К тому же рутина самая нелепая, поскольку жизнь в плену – причина всех заболеваний кроликов… А кстати, что делал король Людовик Одиннадцатый, когда хотел довести какого-нибудь кардинала до скелетообразного состояния? Он его сажал в клетку! История сама нам подсказывает!
Ничего такого история Уголену не подсказывала, он вообще не понимал, какая связь между кардиналом, королем, скелетом и кроликами. Между тем горбун продолжал:
– Я устрою большой загон, заведу современное хозяйство на открытом воздухе!
– Здо́рово! Очень интересно! – поддакивал ему Уголен.
Потом, сообразив, что было бы целесообразно высказать и кое-какие малозначительные предостережения, на которые он сможет сослаться позже, когда наступит время полного краха планов, спросил:
– А лисиц вы приняли в расчет?
– А их тут много?
– Немало, совсем немало. На их отсутствие не пожалуешься…
– Вы, кажется, забыли об ограде! – вставила Эме. – Высотой в два метра! Из оцинкованной сетки!
– Два метра! Из оцинкованной сетки! – обрадовался Уголен так, будто это успокоило его.
– Не стоит заблуждаться! – строго сказал горбун. – Уверяю вас, лиса без всякого труда преодолеет ограду! Но я предусмотрел искусственные норы, разумеется подземные, входами в которые будут служить цементные трубы.
Сердце у Уголена екнуло от радости. «Вот и трубы!»
– Диаметр труб, по которым будут перемещаться кролики, МЕНЬШЕ лисьей головы! Хищник не сможет расширить отверстие и проникнуть в нору, а мои кролики, будучи в полной безопасности, станут потешаться над ним.
– Еще одна потрясающая идея! – заметил Уголен.
– А чем, по-вашему, в это время буду занят я? – с хитрым выражением лица спросил горбун.
– Вот именно, – проговорила Эме, – что ты будешь делать в это время?
– Так вот, я поставлю кровать у окна нашей спальни и волшебными лунными ночами, покуда прожорливые хищники будут исцарапывать свои морды о цементные трубы, стану заряжать крупной дробью старое отцовское шестнадцатикалиберное ружье и без промаха бить по их головам. Таким образом, прибыль от лисьих шкур добавится к прибыли от продажи кроличьих!
Девочка захлопала в ладоши, а сияющая от удовольствия Эме проговорила:
– Первые пять шкур – мои. Я сошью себе из них пелерину!
– Нет, не первые! – решительно возразил горбун. – Придется дождаться середины зимы, чтобы получить мех с густым, износостойким ворсом!
– Верно! Лучшие шкуры в конце декабря! – подтвердил Уголен.
– Значит, обещаю пелерину к концу декабря! Но не раньше.
– Все это замечательно, но чем будут питаться ваши кролики?
– Я ждал вашего вопроса! И вы правильно делаете, задавая его, потому что это, без всякого сомнения, вопрос вопросов! Итак, дорогой сосед, вот мой ответ. В загоне я первым делом посажу эспарцет и клевер – они улучшат природную траву. Жена с дочкой дважды в день будут ходить на прогулку в холмы и приносить оттуда охапки дикорастущих трав, которые придают мясу приятный аромат. Но главное – и в этом вся новизна и даже ключ к успеху моего предприятия, – в моем распоряжении есть вот ЭТО!
Пошарив в кармашке жилета, он вытащил из него четыре крупных, словно лакированных, семечка черного цвета и на ладони преподнес Уголену, который внимательно вгляделся в них.
– Это арбузные семечки?
– А вот и нет, – загадочно улыбаясь, ответил горбун, – не арбузные!
– Значит, это и есть семена аутентишника?
Горбун помедлил с ответом.
– Аутентичные ли они? Разумеется! Это самые аутентичные семена Cucurbita melano-sperma, что растет в Азии.
– Это там ее так называют?
– Нет. Это ее научное название, латинское, что значит тыква с черными семечками… Это растение, дорогой сосед, растет с баснословной скоростью. В тропическом климате после сезона дождей его ползучие стебли вытягиваются на тридцать-сорок сантиметров в день! Мы, конечно, не в тропиках…
– К счастью! – вставила Эме.
– И у нас, собственно говоря, нет сезона дождей…
– Знаете, – возразил Уголен, – здесь все же выпадает много осадков… Не то чтобы очень часто, но зато, когда это случается, землю промачивает дай бог!
– Я сейчас назову вам точные цифры.
С этими словами горбун вынул из кармана записную книжку в черном коленкоровом переплете.
– По статистическим данным за последние пятьдесят лет, собранным учеными Марсельской обсерватории, осадки в нашем регионе достигают пятидесяти двух сантиметров в год. То есть если бы дно этой ложбины не пропускало воду и было окружено водонепроницаемой стеной, то к концу года мы получили бы озеро глубиной в пятьдесят два сантиметра, а через пять лет мы ушли бы с головой вместе с нашей кухней под воду!
Уголен уже чуть не ушел с головой на дно от такого количества хлынувших на него знаний.
– Такое даже во сне не приснится!
– Цифры налицо! Правду сказать, в эти пятьдесят два сантиметра входят и зимние дожди, которые нас не интересуют. Но вот то, что небо обязано предоставить нам в месяцы вегетации растений: апрель – шесть дождливых дней, май – пять, июнь – четыре, июль – два, август – три, сентябрь – шесть, октябрь – шесть дней.
– По-моему, так оно и есть! – проговорил Уголен.
– Однако, – продолжал горбун, – надо признаться, этих дождей, нрав которых непредсказуем, недостаточно, чтобы урожайная кукурбита-мелано-сперма дала все, на что она способна. Я не рассчитываю на то, что она и здесь расцветет пышным цветом, как в тропиках. Я даже не надеюсь на двадцать пять сантиметров роста в день, он вряд ли составит более пятнадцати сантиметров.
– Какой ты все-таки пессимист! – покачала головой Эме.
– Ничего не поделаешь, приходится, во избежание горьких разочарований. Это же не игра, дорогая Эме. Не забывай, мы обречены не позднее чем через три года преуспеть под страхом возвращения в городской ад. Вот я и говорю – пятнадцать сантиметров, что уже само по себе немало.
– К тому же пятьдесят сантиметров в день было бы многовато… Через полгода, чтобы собрать урожай, пришлось бы отправляться за тыквами вон туда, в деревню! А если бы стебли переплелись, можно было бы чего доброго и запутаться в них, – рассудил Уголен.
– Что тут возразишь!
– Но если так, по сто килограммов с каждого растения нам не собрать, – жалобно протянула Эме.
– По сто килограммов? – изумился Уголен.
– Да, такова обычно урожайность этой тыквы, когда она произрастает у себя дома. Здесь же здравый смысл подсказывает, что даже при самом наилучшем уходе мы соберем в среднем не больше пятидесяти или шестидесяти килограммов с растения.
– Это уже было бы неплохо! – сказал Уголен. – Но у вас только четыре семечка…
– Дело в том, что их очень трудно раздобыть! Этими я обязан одному другу, мореплавателю из Марселя… Я посажу их в защищенном от непогоды месте и буду беречь как зеницу ока… Понаблюдаю за тем, как они себя ведут, прежде чем затевать что-то по-крупному. За пять-шесть месяцев эти семечки дадут мне добрую сотню тыкв как минимум, то есть достаточно семян, чтобы засеять целый гектар. За это мы примемся в будущем году. Через полтора года соберем урожай и уже тогда займемся масштабным разведением кроликов! Такое предприятие, как наше, не запустишь просто так, без серьезной подготовки. Потребуется по меньшей мере три года, чтобы оно оправдало все затраты и принесло прибыль. А до тех пор есть чем продержаться!
Он говорил столь убедительно, что Уголен был потрясен. Три года!
«Какое счастье, что он не знает о роднике», – подумал он.
– Ну что, сосед, как вам все это?
– Очень интересно! А эти тыквы, они вкусные?
– Вкуснейшие! – ответил горбун, словно он только ими и питался. – К тому же кожура у них твердая и такая водонепроницаемая, что их можно хранить несколько лет и мякоть при этом не испортится: тыквы останутся такими же свежими и питательными, как в тот день, когда их сняли!
– Как жаль, – сказал Уголен, – что крестьянам не рассказывают о ней.
– О да! – воскликнула Эме. – Очень жаль!
– Ничего не поделаешь, – печально проговорил Уголен, – у нашего брата-крестьянина книг маловато… Мы всему учимся у своих стариков, потому и погрязли в рутине. Ах, рутина, рутина, что может быть страшнее…
– Наконец-то и настоящий крестьянин это признаёт! – обрадовался горбун. – Ну, раз вы способны понять, я вам подарю несколько семечек: пока у меня только эти четыре, но через полгода проблема будет не в том, чтобы раздобыть семечки, а в том, чтобы остановить их размножение!
– Ну если вы не в состоянии остановить ни кроликов, ни тыквы, то я себя спрашиваю: куда мы идем?
– К богатству! – воскликнул горбун. – И знайте: в благодарность за вашу искреннюю доброту я поведу вас к нему, взяв вас за руку.
– Он этого заслуживает, – поддакнула Эме и наполнила два больших стакана белым вином.
– Кстати, – сказал Уголен, – вы меня спрашивали насчет поля булочника, но я с ним не говорил.
– Почему?
– Потому что вчера в клубе речь шла о вас. Они знают, кто вы…
– А откуда?
– Не знаю… В деревнях наблюдают, обсуждают… Один из наших стариков поведал про рукопашный бой на свадьбе вашей матери…
– Мой отец несколько раз рассказывал мне об этом, – признался горбун, – но всегда со смехом.
– А вот им было не до смеха. То, что первая местная красавица вышла за парня из Креспена, до сих пор считается у них предательством.
– Как это низко! – презрительно отозвалась Эме.
– Такое нелепое злопамятство доказывает, что она была тысячу раз права, уехав подальше от этого скопища полоумных грубиянов, с которыми я никогда не собирался общаться, о чем я вам уже говорил, – промолвил горбун.
Эме побледнела от возмущения.
– Мой муж оказал им очень большую честь, поселившись здесь. Так им и передайте.
– Что поделаешь, они таковы… Заметьте, кстати, они не станут вам вредить… Если вы сами им ничего не скажете, они оставят вас в покое, а вот что касается поля, попробую взять его в аренду, якобы для себя, а на самом деле для вас… К тому же я вот что еще подумал. Ходить в Руисатель за покупками далеко. Я могу оказать вам услугу: у меня есть Делия, она трижды в неделю убирает у меня и ведет домашнее хозяйство… Вы просто дадите мне список, и она принесет вам все, что пожелаете!
– Дорогой сосед, я в очередной раз принимаю ваше щедрое предложение, потому что в данный момент нам нужно обустроиться на новом месте и ни на что другое времени не остается. Кстати, будьте уверены, настанет час и я докажу вам свою благодарность не только на словах.
Уголен со всех ног бросился в деревню. Лу-Папе как раз заканчивал партию в петанк на эспланаде. Опершись левой рукой о палку, он долго раздумывал, а потом так искусно подбросил шар, что тот под бурные возгласы присутствующих попал в цель, и это дало его команде пятнадцатое, победное очко.
Пока они были не одни, Уголен не вымолвил ни слова. Он отправился с игроками выпить аперитив, на что ушел целый час; и хотя он в самом начале подмигнул Лу-Папе, тот не счел нужным слишком быстро покидать общество. Потом они вдвоем не спеша поднялись к дому Субейранов, беседуя о том о сем, а войдя, закрыли дверь и, только уверившись, что глухонемая старуха занята – натирает сыр к супу, сели за стол, на котором стояла бутылка вина.
– Ну, что нового? – раскурив трубку, наконец-то поинтересовался Лу-Папе.
– Кое-что есть. И хорошее и плохое. Во-первых, его обширные планы – это разведение кроликов на открытом воздухе в загоне, огороженном сеткой.
– Прекрасно. И на эту тему у него есть книга?
– Да, он мне ее показал. Там полным-полно цифр. Доказывается, будто бы всего с пары кроликов можно через полгода получить больше тысячи потомства. А если дать им волю, не избежать катастрофы. Именно так они сожрали Австралию.
– Я в курсе, – отвечал Лу-Папе, – я об этом читал, только не в книге, а в газете… С пером в руке, пожалуй, очень просто производить умножения и разводить кроликов. Однажды я даже видел в Ла-Валентин, как фокусник вытащил четверых из шапокляка.
– Он сказал, что разводить их будет, но не больше ста пятидесяти в месяц.
– Фу-ты ну-ты! – ухмыльнулся Лу-Папе.
– А кормить он их будет какой-то китайской тыквой, у которой кожура твердая, как кора. Будто бы она растет быстрее, чем змея выползает из норы, и каждое растение дает не меньше ста килограммов плодов, но ему достаточно и пятидесяти.
– Куренок, ты, случаем, не преувеличиваешь?
– Да нет же, я просто повторяю то, что услышал от него.
– А может быть, он издевался над тобой?
– Были моменты, когда я тоже задавал себе этот вопрос. Но нет, это вполне серьезно, он сам в это верит. Сегодня утром ему снова доставили кучу всего – проволочную сетку, столбы и цемент. А возчик мне сказал, что это еще не конец!
– Что же, все это мне очень нравится. Господь сделал его именно таким, какой он нам и нужен. Через полгода от него и следа не останется.
– Тут ты ошибаешься. Я тебе говорил… есть и хорошее, и плохое, планы свои он определил на три года. Он сказал жене: «Мы обречены не позднее чем через три года преуспеть, не то нам придется вернуться обратно в город…». Именно так он и сказал.
– То, что он говорит, и то, что из этого выйдет, отнюдь не одно и то же.
– То, что он говорит, и то, что из этого выйдет, отнюдь не одно и то же.
– Может быть, это доказательство того, что у него есть деньги. Сам знаешь: он продал дом в Креспене и луга в Жеменос. Сам знаешь: он получил наследство.
– Куренок, деньги от наследства – ненадежные. Они, как песок, просачиваются сквозь пальцы… Он уже стал покупать цемент! Идеи плюс цемент способны далеко завести… Не пройдет и полгода, как он начнет головой об стену биться… Предложим ему шесть тысяч, и он уберется отсюда… А пока он здесь, позабавимся, глядя, как он будет метаться среди своих тыкв, это поможет нам дождаться…
– Папе, я хочу, чтобы ты взглянул на него, а потом все мне объяснил, потому что, бывает, я уже ничего не понимаю!
– Я тебе сказал: нет! Но все-таки, любопытства ради, я устрою себе в сосняке укрытие, из которого можно будет понаблюдать за ним издалека… Ради собственного удовольствия.
Тут открылась дверь, и глухонемая сделала Лу-Папе несколько загадочных знаков. Он кивнул головой.
– Она говорит, что ужин готов.
Старуха слегка помахивала раскрытыми ладонями.
– Это томленные в чугунке птички, – перевел Лу-Папе.
– Понятно, – сказал Уголен, – я уже учуял аппетитный запах.
В то же самое время, сидя за столом под свисающей с потолка керосиновой лампой, горбун важно рассуждал:
– Наши суждения всегда поспешны, и души людские разъединены до тех пор, пока любовь не сблизит их. Я ошибся насчет этого человека. Знаешь, в первый день, когда он помог мне перенести в дом мебель, я приписал его благожелательность чисто деревенскому любопытству, мне померещилась в его улыбке своего рода враждебность. Mea culpa![20] Он дал нам бесценную воду из своего колодца, хотя мы ни о чем не просили. Сегодня догадался доставить нам черепицы, что избавило меня от необходимости совершать долгую и дорогостоящую поездку в Обань. Да, этот изнуренный непосильным трудом человек, чьи поля ухожены, несмотря на явную скудость почвы, этот человек пришел предложить свою помощь соседу, с которым не знаком. И даже то, что он сказал нам по поводу тех полоумных деревенских грубиянов, является доказательством его симпатии к нам и его врожденной чуткости: он отказывается быть заодно с этими тупоумными животными. Впрочем, живет он одиноко, его ферма такая же уединенная, как и наша, и мне кажется, он почти не общается с деревенскими!
– Мне он не слишком нравится, – робко возразила Эме.
– Потому что он некрасив! Неуклюж и грубоват… Но под грубой оболочкой нередко скрывается чистая душа…
– Знаю, постараюсь проникнуться к нему. Но малышка его боится… Когда он захотел погладить ее по волосам, она заревела.
– Манон, ты меня удивляешь. Этот милый крестьянин тебе не нравится?
– Он противный, – ответила девочка. – Меня от него холод пробирает по коже. Это жаба!
– Манон, – веско сказал горбун, – это у тебя, а не у него дурные чувства. Он отдал нам черепицу, которой нам так недоставало, так что всякий раз, как пойдет дождь, мы должны будем испытывать к нему благодарность и говорить спасибо.
В воскресенье, во второй половине дня, Уголен по привычке спустился в деревню сыграть в шары. Игра продолжалась долго и доставила ему удовольствие. Он играл в команде с Анжем и Лу-Папе против булочника, мясника и Памфилия. Филоксен, обслуживающий клиентов в кафе, лишь изредка присоединялся к ним, когда возникал спор, – в его обязанность входило тщательно «измерить», чей шар ближе к цели.
Перед довольно представительной «публикой», в первых рядах которой блистали Кабридан, Англад и кузнец, выполнявшие ответственную роль экспертов-комментаторов, они выиграли начальную партию и решающую третью, за ней последовал аперитив, на который были приглашены и эксперты.
Многие жители деревни издалека наблюдали за тем, как в здешние края прибыл горбун и как несколько раз проезжал на своей подводе нанятый им погонщик мулов. Но никто этого не обсуждал, поскольку здешнее правило гласило: «не лезь в чужие дела». Первым о вновь прибывшем заговорил Уголен.
– Там, наверху, поселился один чудак и перевез из города все свои пожитки! – сообщил он.
– Я видел, как поднималась в гору подвода, – подтвердил Памфилий. – Раза три точно!
– Все четыре, – вмешался Эльясен.
– Он что, взял ферму в аренду? – поинтересовался Филоксен.
– Нет, – ответил Уголен, – он ее купил. Ну, так он мне сказал.
– Он крестьянин?
– Нет, он горбун.
– Бедняжка! – сочувственно произнес Памфилий.
– Давно он приехал? – спросил булочник.
– Да с неделю будет.
– Я его еще не видел. А где он собирается покупать хлеб?
– В Руисателе. Он все покупает в Руисателе, – ответил Уголен.
– Почему? – обиделся булочник. – Он боится, что отравится моим хлебом?
– Разумеется нет!.. Дело в том, что он не хочет наведываться в деревню. – Помолчав, Уголен заморгал и наконец сообщил: – Он из Креспена.
– Ай-ай-ай, это вряд ли делает ему честь, – сказал кузнец.
– А вдруг это шпион? – вставил Кабридан.
– И о ком, по-твоему, он будет собирать сведения? – спросил Филоксен. – О тебе? О твоем турецком горохе?
– К тому же, будь он шпион, он не сказал бы, что он из Креспена! – рассудительно добавил Памфилий. – Нарочно приходил бы в деревню собирать сведения.
– А он как раз наоборот! – заметил Лу-Папе. – Бросьте, все это полная чушь. Не все же они плохие в Креспене!
– А чем он там занимался?
– Бумагами в конторе налоговой инспекции.
Все помолчали, потом Кабридан, выпучив глаза, словно попавшийся в капкан кролик, вдруг брякнул:
– Может быть, он обложит нас новыми налогами?!
– Да нет же, – успокоил его Лу-Папе. – Так это не делается!
– У него есть семья? – спросил булочник.
– Да, жена и дочка.
– Думаешь, он к нам надолго?
– Он мне ничего не сказал. Во всяком случае, он ремонтирует дом.
– Он сам этим занимается? – спросил Казимир.
– Сам, надев перчатки.
– Представляю себе, что у него выходит! – бросил Филоксен.
– Делает как может.
– Значит, у него нет денег?
– Откуда мне знать? Мы с ним всего раза три перекинулись парой слов.
– А все же горбун, притом из Креспена, который носа не кажет сюда к нам, сидя в холмах, у меня доверия не вызывает, – заявил Анж.
– А чего ты боишься? – возразил Филоксен. – Раз он сидит у себя там наверху, он никому не причиняет зла!
– Оставим его в покое, ему от нас ничего не нужно! – заключил Лу-Папе.
Тридцатого марта крыша дома была уже полностью починена, на сарае красовалась новая черепица, двери и окна закрывались почти без щелей и везде были вставлены стекла. Ставни были покрашены в светло-зеленый цвет, а довольно грубо оштукатуренный и побеленный фасад сверкал на солнце. Прогнившие опоры навеса горбун заменил стволами молодых сосен с красной и черной корой, и некогда неуклюже торчавшие в разные стороны виноградные лозы образовали над обновленной террасой зеленый навес.
Желая отпраздновать окончание работ и, более всего, услышать мнение кого-то со стороны, а не только свое собственное, Жан Кадоре пригласил Уголена выпить шампанского.
Уголен явился к шести вечера. Когда за поворотом ему открылся вид на ферму, он вытаращил глаза и остановился. Горбун, широко улыбаясь, издалека смотрел на него. Не дойдя до него десяти метров, Уголен опять остановился и долго смотрел на дом, покачивая головой.
– Ну? Что вы об этом думаете?
– Думаю, следовало бы надеть выходной костюм, чтоб заявиться в гости в такой красивый дом!
Эме вышла ему навстречу в розовом платье, две толстые рыжие косы были уложены на голове, подчеркивая бледность ее лица, а малютка Манон, с веточкой фенхеля в зубах, качалась на привязанных к низкой ветви оливы качелях, вытянув вперед синие туфельки на веревочной подошве.
Уголен не сразу приметил новенький сверкающий насос с рукояткой, установленный на деревянной крышке цистерны, и резиновый шланг, намотанный на большую деревянную катушку. Он на глазок определил и его длину – метров тридцать, и цену – не меньше ста франков. Кухню он не узнал: напольные часы, которым пчелиный воск вернул былой блеск, словно одушевляли ее, и без того сиявшую белизной стен и блеском медной утвари. Его восхитила позолоченная подвеска, в которой отныне поселилась огромная керосиновая лампа под абажуром из синего стекла в окружении совершенно бесполезных, но весьма эффектных электрических лампочек. А на втором этаже он с изумлением обнаружил, что муж не спит в одной комнате с женой, поскольку у каждого есть своя спальня: это явно были повадки богачей. У чертова горбуна, видно, водились деньги, да и руки у него росли откуда надо, а его уверенность в конечном успехе своей затеи, как показалось Уголену, была наглядно подтверждена первым прекрасным результатом… Крайне обеспокоенный, он помчался к Лу-Папе.
На другое утро Жан Кадоре принялся за труды первопроходца.
Он бесшумно встал затемно. Чтобы не разбудить жену и дочку, спустился по лестнице, держа туфли в руке, в кухне раздул угли, подогрел кофе и отправился на дальний край поля.
Прежде чем взяться за первый кустик, он в чуть брезжущем свете ранней зари обратился к нему с небольшой речью, в которой сослался на то, что вынужден так поступить, поскольку ему нужно кормить семью; затем, на рассвете, исполнил на губной гармошке торжественную и печальную мелодию в честь всех тех растений, которые собирался лишить жизни…
В первые дни он добился немногого. Из-за непривычки к топору, серпу и пиле ему приходилось тратить огромные усилия, и ему так и не удалось заточить лезвие косы, отбивая его молотком на маленькой наковальне. К тому же всякий раз, как он выносил вперед длинное лезвие косы, острие втыкалось в землю; если бы он в детстве не видел, как жнецы без особого труда плавно срезают траву, он бы выбросил косу, сочтя ее дурацким изобретением. Но он немного подумал и приспособился: стал слегка приподнимать острие лезвия, при этом так разворачиваясь всем телом, что у него стало получаться, и меньше чем за неделю он освоил косьбу и владел инструментом не хуже настоящего косаря.
Точно так же он додумался до того, на какую высоту надо поднимать кирку и как затем втыкать ее в землю точным и выверенным движением. Не от своих ли предков унаследовал он эту ловкость и умение? А может быть, ручная работа (что бы там ни говорили по этому поводу демагоги) не требует особой гениальности и намного сложнее извлечь квадратный корень, чем корень дрока.
С помощью серпа с длинной ручкой он одолел гигантские кусты ежевики и колючего аржераса[21]. Потом скосил чертополох и вручную уничтожил заросли ладанника и розмарина… Наконец, вооружившись вилами и граблями, сгреб и перетащил загубленную растительность к близлежащему сосняку; за ним по пятам следовали ослица и козы, выбиравшие из куч любимый корм – чертополох и тимьян.
Часам к восьми утра, повесив косу на оливковое дерево и собрав инструменты, он исполнял на губной гармошке наигрыш, напоминающий звуки охотничьего рожка. Жена с дочерью приносили ему завтрак: он считал необходимым подкрепиться, не покидая рабочего места, как крестьянин. Завтрак был сытным: вареные яйца, анчоусы, колбасные изделия, толстые ломти хлеба и стакан красного вина.
Поболтав со своими близкими и исполнив еще пару мелодий, он снова принимался за работу, а вместе с ним и жена с дочерью. Отец опять брал в руки косу или вилы, мать занималась хозяйством, а девочка пасла коз.
В полдень вечно что-то напевавшая Эме накрывала на стол под навесом из виноградных лоз, но горбун выделял на обед только полчаса, после чего снова отправлялся на работу и трудился до темноты.
С первыми звуками совиной переклички он возвращался домой, до смерти уставший, но улыбающийся; устроившись в просторной кухне на конце стола, девочка училась писать, ее мать расставляла тарелки на столе вокруг букета полевых цветов. Он мылся и причесывался, из его черных волос выпадали былинки, кусочки коры и листики тимьяна.
Он садился поближе к керосиновой лампе и, прокалив иголку на пламени свечи, извлекал занозы, а внимательно наблюдавшая за ним малышка время от времени тихо вскрикивала, как от боли, и, резко притянув к себе большую отцовскую руку, нежно целовала пораненный палец.