Ах, какая странная эпоха,
Не горим в огне, а тонем в луже.
Обезьянке было очень плохо,
Человеку было много хуже.
Жизнь в Суворовском училище была наполнена не только тренировками и учением. Здесь Владимов встретил свою первую любовь, прехорошенькую польскую девочку Веронику Масевич, «дочку англичанки», как называли ее поголовно влюбленные в нее курсанты. Ее мать Зинаида Эдмундовна преподавала английский язык, и разыгравшееся романтическое воображение суворовцев возвело ее в ранг «бывшей шпионки». Отец Вики Александр Масевич работал в органах госбезопасности и, как много позднее узнал Владимов, был расстрелян в 1937-м «за жестокость». Вика, как и Жора, росла без отца.
Под влиянием нахлынувшей влюбленности Владимов начал писать стихи: «…несамостоятельные, под Маяковского». Они затеяли с Геной Панариным большой утопический роман об идеальной стране Юнгландии со столицей Типперэри, где сбывается все, чего душа пожелает: «Все то, что не устраивало нас на нашей родине, мы исправляли и вносили в жизнь на родине своей мечты»[26]. Название столицы было взято из ирландской песенки «Долог путь до Типперэри», популярной в британской армии во времена Первой мировой войны[27]. Но творчество друзей вскоре зашло в тупик: в их замечательной стране при полном отсутствии неприятностей «не происходило решительно ничего интересного». Утопия им быстро наскучила, и роман был заброшен. Но раз приобщившись к перу, подростки почувствовали себя «пишущими людьми, братьями по литературе», и их не совсем обоснованная цеховая гордость привела к неожиданным последствиям.
Геннадий был на два года старше Георгия и следил за событиями, происходившими в стране, осмысливая их и делясь своими соображениями с другом. Местом уединения, где велись задушевные разговоры подальше от недремлющего ока взрослых, была прокуренная внутренность подбитого немецкого танка. «Курцы» выдыхали табачный дым в пушку, и выходящий оттуда дымок был едва заметен снаружи. Курение строго преследовалось, могли посадить в карцер или даже подвергнуть страшному наказанию – обрить наголо, что означало: на следующей бал, куда приглашались девочки из соседней школы, придется идти с бритой головой.
Учась в Суворовском, мальчики были очень заинтересованы делом А.А. Власова. Предательство генерала – когда-то героя войны и любимца Сталина – беспокоило и интриговало их. Смертный приговор Власову и его подельникам, вынесенный закрытым военным судом, был приведен в исполнение 2 августа 1946 года. Георгий и Геннадий не были удовлетворены: «Власов же не был просто трусом, это он много раз доказал… Боевой генерал и пошел на такое предательство. Ведь было же у него какое-то объяснение. Он должен был его сказать всему народу. Почему же его не судили открытым судом?» – недоумевали мальчики, до которых донеслось эхо открытых процессов 1930-х годов.
А когда 14 августа 1946 года в «Правде» было опубликовано постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», ребята как-то «поежились», и Гена прокомментировал: «Какое-то странное сближение…» В те августовские дни, по словам Владимова, «это производило впечатление какого-то 25-го кадра в кино, когда вклеивают слово, прочесть его вы не можете, но возникает подсознательное ощущение страха, тревоги». 4 сентября 1946 года Анну Ахматову и Михаила Зощенко исключили из Союза советских писателей. Позднее Вениамин Каверин писал: «Так до сих пор и остается загадочным, чем было вызвано постановление ЦК от 14 августа 1946 года “О Журналах «Звезда» и «Ленинград»”. О причинах внезапного нападения на Зощенко, Ахматову, “Серапионовых братьев” можно было только догадываться – по меньшей мере о причинах непосредственных, частных. Эти частные причины ничего не значили перед общей и даже всеобщей. Вот ее-то теперь, через тридцать лет, мне кажется, можно назвать. Без полной уверенности, что можно. Эта общая причина заключалась в том, что сразу поле войны, после победы, унесшей миллионы жизней, в обществе наступила пора определенных надежд. Это были надежды на “послабление”, на заслуженное доверие, на долгожданную человечность, на естественную, после всего пережитого, мягкость. По этим-то надеждам и решено было ударить, а так как в русской литературе во все времена и при любых обстоятельствах выражалась (или хотя бы бледной тенью отражалась) душа народа – в эту душу и были решено вонзить отравленный нож»[28].
Удар этого «отравленного ножа» остро почувствовали два подростка. Зощенко мальчики читали и любили. После всей ругани, обрушившейся на него, они еще раз раздобыли книжку его рассказов. Читали вслух, собравшись в комнате Вики, в которую к тому времени Гена тоже влюбился. Рассказы Зощенко казались очень смешными, яркими и талантливыми. Разговаривая друг с другом: «Погода пошлая, безыдейная и аполитичная»[29], – мальчики передразнивали текст правительственного постановления: «…Зощенко давно специализировался на писании пустых, бессодержательных и пошлых вещей, на проповеди гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности»[30]. Считая себя «писателями», они были глубоко оскорблены «за коллегу и офицера»: «Власти постановили, что Зощенко хулиган, клеветник, подонок, пошляк – с изумлением встречаешь в наши дни эти ругательства в официальном документе…» – писал В. Каверин[31]. По словам Владимова, у ребят было ощущение, «как будто в нашего друга плюнули, и брызги попали нам в лицо». Их чувство чести и достоинства было оскорблено, и мальчики приняли решение, навсегда изменившее их жизнь, – навестить Зощенко, чтобы лично выразить ему свое восхищение: «Чем больше его ругали, втаптывали в грязь, тем больше нам хотелось – пожать ему руку, высказать уважение»[32].
Встал вопрос, идти ли к Ахматовой, стихов которой мальчики не читали, и в библиотеке Суворовского училища ее книг не было. Набор выражений «то ли монахиня, то ли блудница», «религиозно-мистическая эротика» и т. п. был очень далек от лексики курсантов. Мальчики хотели «прояснить, насколько оскорбительными были эти слова для Ахматовой». Решили спросить непререкаемого эксперта по женскому вопросу – пятнадцатилетнюю девочку Веронику. Вопрос был задан в «косвенной» форме: как бы она, Вика, отнеслась к тому, что о ней бы… Загадочно сощурив глазки, едва ли больше своих обожателей понимавшая, о чем идет речь, прелестница протянула: «А что… Это было бы о-о-очень интересно…» Из чего был сделан окончательный вывод, что Ахматову «не особенно обидели» и идти к ней необязательно.
К Зощенко было решено явиться в зимней форме суворовского училища, чтобы дать понять:
Его поддерживает и приветствует армия. Можно было надеть белую летнюю форму, но гимнастерки всегда выглядели жеваными, складки на них держались плохо, мялись от ремня, к тому же на фуражку полагался дурацкий белый чехол… Но мы хоть и были два идиота, все-таки сообразили, что он может испугаться. Не сам Зощенко, он – храбрый человек, боевой офицер и ничего, конечно, не боится. Но жена может подумать, что мы пришли его арестовывать. Мы не понимали, что мы еще маленькие, кто стал бы нас пугаться? (ГВ)
Посовещавшись в танке, мальчики решили пригласить с собой Вику, попросив ее надеть белую кофточку – «для успокоения жены». Девочка отнеслась к походу очень ответственно и оделась во все в белое, даже выпросив у матери новые белые туфельки на каблучке. Лишь красный беретик красовался на светлой головке, и «получались цвета польского флага». В бюро Госсправки без труда выяснили адрес Зощенко: канал Грибоедова, дом 9, квартира 122 (позднее Зощенко переехал в квартиру 119 того же дома, где сейчас находится его музей).
Направляясь вдоль канала к дому писателя, мальчики несколько «сдрейфили». Появилось смутное опасение, что «совершаем мы какой-то антигосударственный акт». День был пасмурный, холодный, от канала веяло сквозной сыростью, и хотелось повернуть назад. Но рядом в белом и красном вышагивала зеленоглазая длинноногая девочка – и отступить было невозможно.
Дверь открыла женщина, вероятно, жена Зощенко. «Миша, это к тебе», – сказала она, впустив подростков, и ушла на кухню, продолжая прерванный разговор с сидящими там людьми. Зощенко был очень любезен со своими неожиданными гостями, но находился в таком подавленном состоянии, что в ответ на их военное приветствие и утешительные слова, стал растерянно уверять гостей в своей преданности советской власти. Вспоминал, что воевал с бандами Махно в Гражданскую войну, проливал кровь. Говорил, что не понимает, что антисоветского усмотрели в его произведениях: «…может быть, за границей что-то сказали». Ребята попросили почитать повесть «Перед заходом солнца» и рассказ «Приключения обезьянки», которые упоминались в постановлении, но Зощенко сказал, что у него дома их нет. Он был очень бледен, что, как позднее узнал Владимов, было следствием немецкой газовой атаки в Первую мировую войну. Но в тот августовский день им показалось: «сидит бледный, потерянный человек, говорит тусклым голосом». Через полчаса подростки ушли, тоже подавленные.
Каверин со слов Зощенко упоминает об этом визите в своих мемуарах: «Вдруг он рассказал почти весело, с добрым лицом, как вскоре после доклада Жданова к нему пришли три суворовца с одной девочкой шестнадцати – семнадцати лет – пришли, чтобы “отдать дань уважения” (так было сказано), – и он поспешил выпроводить их из квартиры.
– Хорошие мальчики, – тепло улыбнувшись, сказал он, – фуражки держали по форме на локте левой руки. Я за них испугался.
Он недаром испугался за мальчиков. По приказу Главного штаба специальная комиссия приехала в Ленинград для разбора этого дела»[33].
Один из них, Каверин или Зощенко, напутал, говоря о «трех суворовцах» и о том, что их исключили из училища. Владимов подробно писал об этой и других деталях в книге «Долог путь до Типперэри».
Вернувшись после посещения писателя, троица уселась в Вероникиной комнате и, вытащив книгу рассказов Зощенко, принялась читать вслух. Ребята очень развеселились, и тут начался второй акт драмы: «В мои пятнадцать лет я, кажется, впервые узнал, сколько в мире предательства – и самого бескорыстного, безвыгодного»[34]. В каждой комнате ведомственных коттеджей были двери, соединявшие ее с соседним помещением. Двери были заложены тонкой, в один кирпич, кладкой, не доходившей до верха, так что звуки проникали из комнаты в комнату довольно беспрепятственно. После ухода мальчиков Вероника вышла на кухню, куда выскочила соседка с вопросом: «Над чем это вы так смеялись?» И девочка доверчиво ответила: «Мы Зощенко читали». «А можно посмотреть?» – попросила та. Вика любезно вынесла книгу. Взяв ее, соседка «…сняла передник, вымыла руки и шею и с книжкой почапала в политотдел»[35].
По ее доносу в начале сентября обоих суворовцев вызвали «на ковер». «По молодой дурости» ребята не только сознались, что они читали крамольного писателя, но и добавили, что были у него в гостях, о чем до сих пор никто из начальства не подозревал. Владимов писал позднее, что мотивом их признания был страх: «Лучше мы сами на себя донесем, это нам зачтется… Мы не просто были дураки, а дураки круглые»[36]. Такого немыслимого афронта никто от «волчат» не ожидал. Разразился грандиозный скандал. Из Москвы специально приехал полковник Антон Лаврентьевич Гордиевский[37], кричавший на ежедневных допросах, что Георгий и Геннадий «опозорили погоны армии». Они вызывались в кабинет по одному.
«Ты мне скажи, – возмущался Гордиевский, – для чего вы пошли к этому подонку, хулигану?» «Мы решили пойти, поговорить: как? что? У нас оставались вопросы, мы хотели узнать, что Зощенко сам об этом думает?» «Вы что же, – повысил голос Гордиевский, – пошли проверять, правы ли партия и правительство? А ты понимаешь, что такое честь офицера? Офицеру дается пакет: доставить, хотя бы и ценой собственной жизни. В случае пленения съесть его, а потом застрелиться. Офицеру и в голову не может прийти – проверять, что в этом пакете написано. Вот что такое честь офицера-чекиста!» (ГВ)
На что ершистый Жора ответил: «Ну, если мне его и съесть нужно, и стреляться из-за него, я, наверное, посмотрю, из-за чего умереть придется». «Вот, – кричал Гордиевский, – вся твоя гниль в этом». Распаляясь и все больше повышая голос, он обозвал подростка «сопляком». Тот оскорбился до слез: «Вы не смеете меня оскорблять! На мне погоны армии!» «Вы эти погоны опозорили, – объявил Гордиевский, – и мы их с вас сорвем на плацу перед училищем, под барабанный бой». Это казалось страшнее уничтожения, которым полковник пугал вначале. В «уничтожим!» не особенно верилось, а позорное наказание считалось в училище великим бесчестием. Вместе с Жорой учился сын повара Берии, Шатал Ртвеладзе. Повар «для солидности и престижа» получил звание полковника медицинской службы. Курсант Ртвеладзе с помощью куска мыла открыл и ограбил ларек, за что с него были на плацу сорваны погоны. Но «повар, вероятно, отлично готовил», и погоны вернулись на плечи Шатала Ртвеладзе довольно быстро. Были и другие случаи, когда погоны надрезали и отрывали перед строем, а наказанный должен был месяц ходить в десяти шагах позади строя.
Но страх охватил не только подростков: «Вся иерархическая лестница перепугалась до обморока. Крамола в самом сердце чекистского образования, в военном училище, где обучали “бериевских волчат”! “Кого вы там воспитываете? Я вот скажу Лаврентию Павловичу!” – кричал Абакумов». Отвечать за мальчишеские выходки училищное начальство категорически не хотело. Поэтому сначала Гену и Жору пробовали убедить, что они к Зощенко не ходили, а придумали это посещение «для пущей важности». Но тут концы не сходились с концами: сам факт посещения скрыть было уже невозможно. Тогда «начались странные вопросы», и, наконец, было высказано предположение, что, вероятно, троица посетила Зощенко до постановления от 14 августа, что, конечно, не похвально, но более простительно. Виновные, не понимая игр начальства, спасавшего свою шкуру, «упирались рогом», предъявляя квитанцию с числом из Госсправки. Поскольку Жора упрямился больше всех, оперуполномоченный госбезопасности Василий Емельянович Мякушко[38], который вел дело о посещении Зощенко, сказал Геннадию: «Вы лучше уговорите своего легкомысленного друга. Потому что, если вы будете настаивать на своем, вас обоих просто уничтожат». Постепенно угроза лишения погон, огромное давление на ребят и матерей дали о себе знать. «В конце концов, мы свое дело сделали. Выразили Зощенко сочувствие, он будет помнить, что мы приходили». И Гена с Жорой согласились на подтасовку фактов.
Но Вероника повела себя иначе. Намеренно опоздав к назначенному часу, она с хладнокровным достоинством ответила на слова Мякушко, что ее друзья посетили Зощенко «до» постановления:
– Они так говорят? Ну, значит, они были до. А я была – после. Так что не могу ничего комментировать.
– Ладно, – сказали они, – ступайте, милая девушка, с богом. Ваших поклонников мы накажем, а вы идите.
– Вы их, надеюсь, не расстреляете?
– Мы разберемся. Без вашего участия.
– Конечно, – сказала она. – Я даже не представляю, что бы вы да не разобрались. И даже – без моего участия[39].
Но она не была курсантом, и, вообще, в этом мужском мире она была «девочка», так что на нее начальство смотрело иначе. Жора ждал ее в коридоре.
С тем обмиранием сердца при виде любимой, какое лишь в юности бывает, я стоял за этим огнетушителем или пожарным краном, прислонясь к стене. Она прошла, не повернув ко мне головы, только бросила через плечо:
– Тряпка!
И это осталось в душе тем колюще-режущим предметом, который не дает о себе забыть и саднит по сии дни. И кажется мне, и тогда показалось, что предпочтительнее были бы плац, общее построение и барабанный бой[40].
Это был момент, глубоко повлиявший на его личность. В презрении девочки и рано испытанном чувстве жгучего стыда – исток личного бесстрашия, крайней бескомпромиссности и обостренного чувства чести, которые отличали в будущем писателя и правозащитника Георгия Владимова: «Это было ужасно. Но потом я твердо знал, что больше со мной такого позора не случится никогда в жизни, даже под угрозой смерти. И появилась какая-то внутренняя свобода». «Стыд – это чувство свободного человека, а страх – это чувство раба», – писал Ю.М. Лотман[41].
После согласия мальчиков на «до», колесики закрутились веселее. Были состряпаны «персональные дела» и проведено комсомольское собрание, на котором Мякушко провозгласил: «…органами проверено», – что курсанты Панарин и Волосевич ходили к Зощенко до постановления. Провинившимся был вынесен строгий выговор с занесением в личное дело «за потерю бдительности». Начальство облегченно вздохнуло.
Родители также не избежали наказания, хотя они ни о чем заранее не подозревали. Мать Вероники вынуждена была уволиться из училища и не могла найти после этого приличной работы. О последствиях для Марии Оскаровны речь впереди. Геннадию Панарину закрыли путь в Военную академию, куда он с детства стремился. Его распределили на дальнюю погранзаставу, ставшую местом его ранней гибели.
Владимов, окончив училище с серебряной медалью, выбрал гражданский путь, что разрешалось медалистам. В своей поздней неоконченной повести он пишет о полковнике А.Л. Гордиевском с чувством зрелой признательности, уже осознав на долгом опыте, что, покричав, пошумев и погрозив, тот уберег подростков от более страшной кары[42]. Интересно, что Мария Оскаровна, жестоко расплатившаяся за детскую смелость сына, позднее писала Владимову в Москву, перечисляя людей, которые могли бы ему помочь: «…не погнушайся, в крайнем случае найди полковника Гордиевского. Он не откажет в помощи бывшему суворовцу, тем более что он сочувственно относился и к моим злоключениям» (18.02.1957, FSO).
Уже упоминалось, что первая неоконченная часть задуманной Владимовым автобиографической трилогии посвящена этой истории. Если бы Георгий Николаевич успел ее дописать, у нас был бы завершенный портрет эпохи, увиденной глазами подростка, почти ребенка: о бесчеловечности тирании, об абсурде и жестокости ее прихлебателей и холуев, об искореженных судьбах, о сломленных и погибших людях. И о высоте человеческого духа, на которую поднялись в сырой августовский день 1946 года светловолосая девочка в красном беретике и два мальчика в суворовской форме, идущие выразить свое уважение гонимому писателю. Эта неоконченная повесть свидетельствует о том главном в личности человека, что подвергается крайнему испытанию в страшную эпоху террора: о чести, которую, как рано и остро осознал будущий писатель, нужно беречь смолоду. Владимов берег всю жизнь.
…Он пишет прелестную вещь, может быть, впервые о себе. Случайно в дни путча я обнаружила в «Неве» за 1988 год (вот так у нас в эмиграции циркулируют журналы) в мемуарах В. Каверина, в главе о Зощенко, рассказ последнего о трех суворовцах и девочке, пришедших к нему выразить свое чувствие после доклада Жданова. На самом деле, суворовцев было два, и один из них – Ваш старинный объект критики, тогда еще 15-летний. Столько же было и красивой девочке, которую он любил трепетно лет десять, а может, и посейчас любит, ведь память о любви – тоже любовь. Название (пока) – «Шинель Дзержинского». Замысел возник в те минуты, когда телевидение показывало свержение «Железного Феликса» во всех ракурсах и подробностях. Я на это смотреть не могла, Жора смотрел с грустью и сказал, что это все другие вышли из «шинели Гоголя», а он – из шинели Дзержинского. Ведь он погоны носил не алые, а голубые, учился в училище «войск НКВД» и мечтал стать великим разведчиком вроде полковника Лоуренса Аравийского, но на платформе советской власти. Да все испортил Жданов, назвавши Зощенко «подонком литературы», чем была задета и честь будущего Лоуренса, поскольку он тогда писал стихи и даже какой-то утопический роман.
Вы очень точно подметили… две доминанты автора – одиночество и чувство чести. Обоих мальчиков сломили тогда, пригрозив сорвать с них перед строем училища погоны, которые они «опозорили». Наказание – всего на месяц, все-таки не исключение, но, тем не менее, заставили отречься от своего поступка, сказать на комсомольском собрании, что были у Зощенко до постановления о «Звезде» и «Ленинграде».
Мне кажется, на основе 26-летнего бесконечного знакомства, что Жора – человек личностного, точнее – единоличного поступка; в стаде он пассивнее, даже глупее, во всяком случае, размышлять может лишь наедине с собою, равно как и решения принимать. Наверное, сказался тогдашний слом, поселивши в душе страх перед «правосудием» коллектива, когда пришлось встать и заявить: «Нет, я вас не опозорил», – тогда как позором и было это отступничество.
И вот теперь, спустя 45 лет, сам Зощенко через Каверина – возвратил ему тот поступок: вы были у меня после.
Занят он этим сюжетом чрезвычайно, портрет красивой девочки (впрямь – красивой!) прочно утвердился на столе, перед машинкой, и время от времени писатель мне задает вопросы: как это называется, когда волосы подвязывают красной лентой? А я отвечаю: это называется «с лентой в волосах». Или еще что-нибудь в этом роде[43].