– По-моему, Зазеркалье страшно похоже на шахматную доску, – сказала наконец Алиса.
Дверной колокольчик антикварного магазина приветствовал Хулию звонким «динь-дилинь». Всего несколько шагов – и она почувствовала, как ее буквально обволакивает такое знакомое ощущение покоя и домашнего уюта. Она всякий раз испытывала его, приходя сюда. Все ее воспоминания, начиная с самых ранних, были пронизаны этим мягким золотистым светом, в котором безмолвно грезили о прошлом бархатные и шелковые кресла, резные консоли в стиле барокко, тяжелые ореховые бюро, ковры, фигурки из слоновой кости, фарфоровые статуэтки и потемневшие от времени картины; изображенные на них люди в черных, будто траурных, одеждах строго и сурово взирали из своих рам на ее детские игры. За годы, минувшие с тех пор, многие вещи исчезли, уступив место другим, однако общее впечатление, бережно хранимое душой Хулии, оставалось неизменным: ряд комнат, озаренных мягким светом, словно бы обнимающим расставленные и разбросанные в гармоничном беспорядке вещи и предметы самых разных эпох и стилей. А среди них – три изящные фарфоровые, расписанные вручную фигурки работы Бустелли: Лусинда, Октавио и Скарамучча, персонажи комедии дель арте. Они были гордостью Сесара, а также любимыми игрушками Хулии в ее детские годы. Возможно, именно поэтому антиквар так и не пожелал расстаться с ними и продолжал держать их, как и прежде, в особой небольшой витрине, расположенной в глубине магазина, возле витража в свинцовом переплете, обрамлявшего выход во внутренний дворик: там Сесар обычно сидел и читал – Стендаля, Манна, Сабатини, Дюма, Конрада, – пока колокольчик не извещал о приходе очередного клиента.
– Здравствуй, Сесар.
– Здравствуй, принцесса.
Сесару было, наверное, за пятьдесят (Хулии ни разу не удалось вырвать у него чистосердечное признание относительно его возраста). В его голубых глазах всегда играла насмешливая улыбка, как у мальчишки-шалуна, для которого самое большое удовольствие на свете – это поступать наперекор миру, в котором его заставляют жить. Всегда тщательно уложенные волнистые волосы Сесара были снежно-белы (Хулия подозревала, что он уже не первый год добивался этого эффекта химическими средствами), и он все еще сохранял отличную фигуру – может, лишь чуть раздавшуюся в бедрах, – которую весьма умело облачал в костюмы безупречно-изысканного покроя; пожалуй, единственным маленьким «но» являлась некоторая их смелость, если учитывать возраст владельца. Сесар никогда, даже в самом избранном светском обществе, не носил галстуков, заменяя их великолепными итальянскими шейными платками, которые завязывал изящным узлом, оставляя незастегнутым ворот рубашки; а рубашки у него были исключительно шелковые, помеченные его инициалами, вышитыми в виде белого или голубого вензеля чуть пониже сердца. Вот таким был Сесар. А кроме того, человеком высочайшей, рафинированной культуры: подобных ему Хулия среди своих знакомых могла пересчитать по пальцам. А еще в Сесаре, как ни в ком другом, воплощалась идея, что в людях высшего общества безукоризненная учтивость является выражением крайнего презрения к остальным. Из всего окружения антиквара (под каковым, возможно, следовало подразумевать все человечество) Хулия была единственной, кто, оказываясь предметом этой учтивости, мог воспринимать ее спокойно, зная, что презрение к ее персоне никак не относится. Ибо всегда – с тех пор, как она помнила себя, – Сесар был для нее своеобразным гибридом отца, наперсника, друга и духовного наставника, хотя не являлся в полном смысле слова ни тем, ни другим, ни третьим, ни четвертым.
– У меня проблема, Сесар.
– Прошу прощения. В таком случае у нас проблема. Так что рассказывай все.
И Хулия рассказала ему все, не опустив ни одной подробности. Поведала и о таинственной надписи; на это сообщение антиквар отреагировал только легким движением бровей. Они сидели у витража в свинцовом переплете, и Сесар слушал, чуть наклонившись к ней: нога на ногу – правая на левой, рука, украшенная золотым перстнем с дорогим топазом, небрежно покоится на запястье другой, точнее, на часах «Патек Филипп». Вот эта изысканная небрежность, отнюдь не наигранная (а возможно, уже давно переставшая быть наигранной), так неотразимо действовала на беспокойные юные головы, стремящиеся к утонченным ощущениям: на разных свежеиспеченных художников, скульпторов и представителей иных искусств. Сесар брал их под свое крыло и опекал с преданностью и постоянством, на которые – следовало отдать ему должное – никоим образом не влияло прекращение их романтических отношений: эти периоды никогда не бывали у него слишком долгими.
– Жизнь коротка, а красота эфемерна, принцесса. – Сесар произносил это вкрадчиво, доверительно, почти шепотом, а на губах его играла меланхолическая и одновременно насмешливая улыбка. – Было бы просто несправедливо обладать ею вечно… Самое прекрасное – это научить летать юного воробышка, ибо его свобода заключает в себе твое самоотречение… Ты улавливаешь всю тонкость этой параболы?
Хулия (как она сама признала однажды вслух, когда Сесар, посмеиваясь, но явно чувствуя себя польщенным, обвинил ее в том, что она устраивает ему сцену ревности) испытывала по отношению к этим «воробышкам», вечно порхавшим вокруг антиквара, необъяснимое раздражение, выражать которое ей не давала лишь привязанность к Сесару да старательно доказываемая самой себе мысль, что он, в конце концов, имеет полное право жить своей собственной жизнью. Как – по своему обыкновению, бестактно – не раз говорила Менчу: «У тебя, детка моя, просто комплекс Электры, переодевшейся Эдипом. Или наоборот…» В отличие от парабол Сесара, всегда несших глубокий скрытый смысл, параболы Менчу били не в бровь, а в глаз без всякого камуфляжа, и притом наотмашь.
Когда Хулия закончила свой рассказ, антиквар некоторое время молчал, обдумывая и взвешивая услышанное. Потом чуть наклонил голову в знак согласия. История фламандской доски, похоже, не произвела на него особого впечатления – в делах, связанных с искусством, да с учетом его возраста и опыта, не много осталось вещей, способных сильно впечатлить его, – однако в его обычно насмешливо поблескивающих глазах промелькнула искорка интереса.
– Прелестно, – негромко произнес он, и Хулия поняла, что может рассчитывать на него. Сколько она себя помнила, это слово в устах Сесара всегда означало приглашение к сообщничеству, к приключению, к разведыванию какой-нибудь тайны: была ли то тайна пиратского сокровища, спрятанного в одном из ящиков резного елизаветинского комода (который Сесар в конце концов продал какому-то музею), или воображаемая история дамы в кружевном платье с портрета, приписываемого Энгру, возлюбленный которой, гусарский офицер, якобы пал в битве при Ватерлоо, во время кавалерийской атаки, крича навстречу ветру имя владычицы своего сердца… Так, ведомая за руку Сесаром, Хулия прожила добрую сотню жизней, наполненных сотнями приключений; и каждое из них, устами Сесара, учило ее ценить красоту, самоотверженность, нежность, находить тончайшее, живейшее наслаждение в созерцании произведения искусства, прозрачной белизны фарфора или даже просто скромного отражения солнечного луча на стене, радужно преломленного хрусталем.
– Прежде всего, – говорил тем временем Сесар, – мне нужно хорошенько ознакомиться с этой картиной. Я мог бы заехать к тебе завтра, поближе к вечеру, скажем, в половине восьмого.
– Хорошо. Только… – Хулия чуть замялась. – Возможно, Альваро тоже приедет.
– Очаровательно. Я уже давненько не встречался с этим подонком, так что мне будет крайне приятно забросать его отравленными стрелами, замаскированными под изящные перифразы.
– Пожалуйста, Сесар!..
– Не беспокойся, дорогая. Я буду держаться вполне доброжелательно, раз уж таковы обстоятельства… Моя рука, разумеется, нанесет ему рану, но не единой капли крови не прольется на твой персидский ковер. Который, кстати, давно следовало бы почистить.
Хулия устремила на него взгляд, исполненный нежности, и обеими руками взяла его за руки.
– Я люблю тебя, Сесар.
– Я знаю. Это вполне нормально. Это происходит почти со всеми.
– За что ты так ненавидишь Альваро?
То был дурацкий вопрос, и Сесар взглянул на нее с мягким укором.
– Он заставил тебя страдать. – Голос антиквара звучал серьезно и торжественно. – Если бы ты позволила мне, я вполне был бы способен вырвать ему глаза и кинуть их собакам, бродящим по пыльным дорогам Фив. Все в соответствии с классикой. А ты могла бы изображать хор: представляю, как ты была бы хороша в пеплуме, с обнаженными руками, воздетыми к Олимпу. А боги там, наверху, храпели бы после очередного обильного возлияния.
– Возьми меня замуж, Сесар. Вот прямо сейчас.
Сесар взял ее руку и поцеловал, едва коснувшись губами.
– Когда ты вырастешь, принцесса.
– Я уже выросла.
– Нет еще. Но, когда ты действительно вырастешь, я осмелюсь сказать Твоему Высочеству, что я любил тебя. И что боги, проснувшись, отняли у меня не все. Только мое королевство. – Он чуть поколебался, точно раздумывая. – Впрочем, если хорошенько поразмыслить, это мелочь, не имеющая ровно никакого значения.
Всю жизнь, всю их дружбу шел между ними этот понятный лишь им двоим диалог, исполненный нежности и воспоминаний. После слов Сесара воцарилась тишина, нарушаемая только тиканьем старинных часов, в ожидании покупателя отмеривающих, как звонкие капли времени, секунду за секундой.
– В общем, – проговорил наконец Сесар, – если я все правильно понял, речь идет о расследовании убийства.
Хулия удивленно взглянула на него.
– Любопытно, что ты воспринял это именно так.
– А как же иначе? Ведь речь идет именно об убийстве. Какая разница, что произошло оно в пятнадцатом веке…
– Да, конечно. Но это слово – «убийство» – придает всему более мрачную окраску. – Хулия усмехнулась чуть нервно. – Может, вчера я слишком устала, чтобы взглянуть на дело под таким углом, но до сих пор я видела в нем нечто вроде игры – просто игры. Знаешь, как эти ребусы, которые приходится расшифровывать… Вопрос моей профессиональной компетентности и моего самолюбия.
– Ну и?..
– Ну а теперь ты эдак запросто заявляешь мне, что речь идет о расследовании настоящего убийства! И вот только что, минуту назад, до меня дошло, что это действительно так… – Она на мгновение замолкла с раскрытым ртом, словно заглянув в бездонную пропасть. – Ты понимаешь? Кто-то убил или приказал убить Роже Аррасского в канун Богоявления тысяча четыреста шестьдесят девятого года. И картина рассказывает, кто это сделал. – От волнения Хулия даже привстала со стула. – В нашей власти разгадать загадку, которой уже пять веков… Может, именно это событие изменило ход кусочка истории Европы… Ты представляешь, как может подняться цена «Игры в шахматы» на аукционе, если нам удастся доказать все это?
Не в силах усидеть на месте, Хулия вскочила и закончила этот монолог уже стоя, наклонившись к Сесару и опираясь руками о розовую мраморную доску стоявшего рядом круглого столика. Антиквар смотрел на нее вначале с удивлением, затем с восхищением.
– Да, дело может дойти до нескольких миллионов, – согласился он, кивая. – Даже до многих миллионов, – добавил он убежденно после секундного размышления. – Если хорошо организовать рекламу, «Клэймор» может утроить или даже учетверить стартовую цену… Эта твоя картина и правда настоящее сокровище.
– Нам нужно повидаться с Менчу. Прямо сейчас.
Сесар покачал головой, придав своему липу выражение оскорбленного достоинства.
– Ну это уж нет, дорогая. Даже не напоминай мне об этой кукле. Не желаю иметь с ней ничего общего… Я полностью к твоим услугам, но только на соответствующем расстоянии от нее.
– Не капризничай, Сесар. Ты мне нужен.
– И я в твоем абсолютном распоряжении, принцесса. Но избавь меня от необходимости общаться с этой отреставрированной Нефертити и ее очередными альфонсами, а проще говоря – сутенерами. От этой твоей приятельницы у меня всегда разыгрывается мигрень. – Он указал пальцем на висок. – Вот здесь, здесь, видишь?
– Сесар…
– Ладно, сдаюсь. Vae victis[9]. Так и быть, я встречусь с твоей Менчу.
Хулия звонко расцеловала его в безупречно выбритые щеки, ощутив при этом исходивший от него запах мирры. Одеколон Сесар покупал в Париже, а шейные платки – в Риме.
– Я люблю тебя, антиквар. Просто обожаю.
– Лесть. Бесстыдная лесть. И от кого? От тебя – мне, в мои-то годы.
Менчу тоже покупала духи в Париже, но более крепкие, чем у Сесара. Когда она быстрым шагом – одна, без Макса – вошла в вестибюль отеля «Палас», о ее приближении возвестила, подобно герольду, целая волна ароматов «Румбы» от Баленсиаги.
– У меня есть новости. – Прежде чем сесть, она потрогала пальцем нос и несколько раз резко и коротко вздохнула. Она успела сделать техническую остановку в туалете, и на ее верхней губе еще виднелось несколько крохотных частичек белого порошка; Хулии была хорошо известна причина ее приподнятого настроения. – Дон Мануэль ждет нас у себя дома, чтобы поговорить о деле.
– Дон Мануэль?
– Да, детка моя. Владелец фламандской доски. Что-то ты стала плохо соображать. Мой очаровательный старикашка.
Они заказали по некрепкому коктейлю, и Хулия посвятила подругу в результаты своих исследований. Менчу мысленно прикидывала возможные проценты, и глаза ее открывались все шире и шире.
– Это здорово меняет дело. – Она взялась подсчитывать, чертя кроваво-красным ногтем указательного пальца по льняной скатерти. – Тут уж моих пяти процентов маловато. Так что я поставлю перед ребятами из «Клэймора» вопрос ребром: из пятнадцати процентов комиссионных от суммы, за которую будет продана картина, семь с половиной им, семь с половиной – мне.
– Они не согласятся. Это же выходит намного меньше того, что они получают обычно.
Менчу рассмеялась, прикусив зубами край бокала.
– Им придется согласиться, – сказала она. – Кроме «Клэймора», существуют еще «Сотби» и «Кристи», до их офисов отсюда рукой подать, и они просто взвоют от восторга от одного намека на перспективу заполучить ван Гюйса. Тут уж «Клэймору» придется решать: либо синица в руке, либо журавль в небе.
– А владелец? А вдруг твой очаровательный старикашка возьмет да и скажет свое слово? Например, захочет сам, напрямую, вести дела с «Клэймором». Или с другими.
Менчу хитро усмехнулась.
– Ни черта подобного. Он подписал мне бумажку. И потом, – она указала на свою юбку, более чем щедро открывавшую взорам обтянутые темными чулками ноги, – как видишь, я оделась по-боевому. Мой дон Мануэль рассиропится как миленький, или я уйду в монастырь. – Она закинула ногу на ногу, затем поменяла их местами (демонстрация, рассчитанная на сидевших за соседними столиками мужчин) и, видимо довольная произведенным эффектом, снова занялась своим коктейлем. – Что же касается тебя…
– Я хочу полтора процента от твоих семи с половиной.
Менчу чуть не хватил удар.
– Это же целая куча деньжищ! – возмущенно завопила она. – Втрое или вчетверо больше, чем мы договаривались за реставрацию.
Хулия спокойно пережидала бурю, достав из сумочки пачку «Честерфилда» и закурив. Когда Менчу на миг умолкла, чтобы глотнуть воздуха, она пояснила:
– Ты меня не поняла. Гонорар за мою работу отчисляется от той суммы, которую получит твой дон Мануэль после продажи картины. – Она выдохнула длинную струю дыма. – Я говорила о других процентах – от того, что получишь ты. Если фламандская доска будет продана за сто миллионов, семь с половиной из них пойдет «Клэймору», шесть – тебе, полтора – мне.
– Ничего себе! – Менчу недоверчиво покачала головой. – Кто бы мог подумать: ты, такая тихоня, вечно со своими кисточками и баночками… А тебе, оказывается, палец в рот не клади.
– Что же делать, жизнь такая. Дружба дружбой, но кушать ведь тоже хочется.
– У меня от тебя просто волосы дыбом, честное слово. Я пригрела змею на своей левой груди. Как Аида. Или кто это был – Клеопатра?.. Я и не знала, что ты так хорошо умеешь высчитывать проценты.
– Поставь себя на мое место. В конце концов, ведь это я вытащила на свет божий всю эту историю. – Хулия помахала пальцами перед лицом подруги. – Вот этими самыми ручками.
– Ты пользуешься тем, что у меня чересчур доброе сердце. Ты, невинный цыпленочек с когтями.
– Ну куда моим когтям до твоих…
Менчу испустила мелодраматический вздох. У ее драгоценного Макса выдирали изо рта кусок хлеба, но, в конце концов, договориться всегда можно. Дружба, между прочим, тоже кое-чего стоит. В этот момент она взглянула в сторону двери бара, и лицо ее приняло загадочное выражение. Ну конечно, подумала Хулия. О дерьме подумаешь, оно и…
– Макс?
– Пожалуйста, не делай такой кислой гримасы. Макс – просто прелесть. – Менчу повела глазами в сторону двери и чуть прищурилась, как бы приглашая Хулию понаблюдать исподтишка за кем-то, только что вошедшим. – Тут Пако Монтегрифо. Из «Клэймора». И он нас заметил.
Монтегрифо был директором мадридского филиала «Клэймора». Высокий интересный мужчина около сорока, он одевался со строгой элегантностью итальянского князя. Его пробор был так же безупречен, как его галстуки, а улыбка открывала великолепный ряд зубов, слишком безукоризненно ровных, чтобы быть настоящими.
– Добрый день, сеньоры. Какая приятная неожиданность.
Он стоял, пока Менчу знакомила его с Хулией.
– Я видел некоторые из ваших работ, – сказал он, узнав, что это она занимается ван Гюйсом. – Могу сказать только одно: изумительно.
– Благодарю вас.
– Не за что: это не комплимент. Не сомневаюсь, что и «Игра в шахматы» будет сделана на том же уровне. – Он снова обнажил в профессиональной улыбке белый ряд зубов. – Мы возлагаем большие надежды на эту доску.
– Мы тоже, – отозвалась Менчу. – Такие большие, что вы и представить себе не можете.
Монтегрифо, видимо, уловил что-то необычное в тоне, каким были произнесены эти слова, потому что в его карих глазах появилось выражение настороженного внимания. А он совсем не дурак, подумала Хулия. Монтегрифо тем временем вопросительно кивнул в сторону свободного стула.
– Меня, правда, ждут, – сказал он, – но несколькими минутами я располагаю. Вы позволите?
Он сделал отрицательный знак подошедшему было официанту и сел напротив Менчу. Он по-прежнему излучал приветливость, но теперь в ней ощущалось некое осторожное ожидание: так прислушиваются, не повторится ли раздавшийся вдали неясный звук.
– Что, какие-нибудь проблемы? – спокойно спросил он.
Менчу покачала головой. Абсолютно никаких проблем. Никаких причин для беспокойства. Но Монтегрифо и не выглядел обеспокоенным: лицо его выражало просто вежливый интерес.
– Возможно… – Менчу слегка поколебалась, – возможно, нам придется пересмотреть условия нашего договора.
Воцарилось неловкое молчание. Монтегрифо глядел на Менчу с тем выражением, с каким смотрят на клиента, не способного вести себя надлежащим образом.
– Уважаемая сеньора, – произнес он наконец, – «Клэймор» – фирма весьма серьезная.
– Нисколько в этом не сомневаюсь, – хладнокровно парировала Менчу. – Но при работе над ван Гюйсом обнаружены важные детали, которые значительно увеличивают ценность картины.
– Наши эксперты не усмотрели таких деталей.
– Исследование картины было проведено уже после вашей экспертизы. Эти находки… – тут Менчу снова на секунду словно бы засомневалась, нужно ли продолжать, и это не прошло незамеченным, – они не на виду.
Монтегрифо повернулся к Хулии. Лицо его отражало энергичную работу мысли, взгляд стал ледяным.
– Что вы обнаружили? – спросил он мягко, как исповедник, побуждающий к признанию.
Хулия в нерешительности смотрела на Менчу.
– Мы не уполномочены, – вмешалась Менчу. – Во всяком случае, на сегодняшний день. Сначала мы должны получить соответствующие инструкции от моего клиента.
Монтегрифо едва заметно пожал плечами, затем светски неторопливо поднялся.
– Мне пора. Прошу извинить.
Казалось, он собирался еще что-то добавить, но ограничился тем, что с любопытством посмотрел на Хулию. Он вроде бы даже и не беспокоился ни о чем. Только, прощаясь, выразил надежду – глядя на Хулию, но явно адресуясь к Менчу, – что находка, или открытие, или что бы то ни было, не повлияет на достигнутую договоренность. После чего, уверив дам в своем совершеннейшем к ним почтении, отошел от столика и, пройдя через весь зал, подсел к другому, занятому какой-то парой, – по-видимому, иностранцами.
Менчу сокрушенно разглядывала свой бокал.
– Я здорово сваляла дурака.
– Почему? Рано или поздно он все равно узнал бы.
– Да, да. Но ты не знаешь Пако Монтегрифо. – Она отпила глоток и, приподняв бокал, взглянула сквозь него на аукциониста. – Вот ты думаешь: он весь такой светский, такой воспитанный, а он со всей своей светскостью, если бы только был знаком с доном Мануэлем, сию же минуту понесся бы к нему, чтобы разузнать, в чем там дело, и выкинуть нас за борт.
– Ты так думаешь?
Менчу саркастически хмыкнула. Уж она-то хорошо знала Пако Монтегрифо.
– У него бульдожья хватка, отлично подвешен язык, никаких проблем с совестью, а запах возможной сделки он чует за сорок километров. – Она с восхищением прищелкнула языком. – А еще говорят, что он занимается нелегальным вывозом произведений искусства и что никто так, как он, не умеет подмазываться к сельским священникам.
– Тем не менее он производит приятное впечатление.
– Да он просто этим живет: тем, что производит приятное впечатление.
– Я только не понимаю: если ты знаешь о нем такие вещи, почему ты не обратилась к кому-нибудь другому…
Менчу пожала плечами. Да, ей много чего известно о Пако Монтегрифо, но какое это имеет значение? У «Клэймора» ведь репутация безупречная.
– Ты что, спала с ним?
– С кем – с Монтегрифо? – Менчу расхохоталась. – Нет, детка. Он совершенно не в моем вкусе.
– А по-моему, он вполне, вполне.
– Просто у тебя сейчас такой возраст, голубушка. Лично я предпочитаю негодяев без полировки – таких, как Макс: у них всегда такой вид, что они вот-вот залепят тебе пару пощечин… В постели они лучше, а если смотреть в перспективе, то и обходятся намного дешевле.
– Вы, разумеется, еще слишком молоды.
Они пили кофе за китайским лакированным столиком, возле большого эркерного окна, густо увитого зеленью. Из старого фонографа лились звуки «Музыкального приношения» Баха. Временами дон Мануэль Бельмонте прерывал сам себя, как будто тот или другой такт вдруг привлек его внимание, несколько мгновений прислушивался, потом принимался слегка отбивать пальцами по никелированной ручке своего инвалидного кресла. Его лоб и тыльная сторона ладони были усыпаны темными пятнышками – знаками глубокой старости, на запястьях и шее узловато переплетались толстые голубые вены.
– Это случилось, думаю, году в сороковом… или в сороковых… – На сухих, потрескавшихся губах старика мелькнула грустная улыбка. – То были тяжелые времена, и мы продали почти все свои картины. Особенно мне помнится одна – Муньоса Деграйна, и еще одна, Мурильо. Моя бедная Ана, да будет ей земля пухом, так никогда и не оправилась от потери этого Мурильо. То был образ Пресвятой Девы – изумительный, такой маленький, очень похожий на те, что висят в Прадо… – Он прикрыл глаза, словно пытаясь мысленным взором разглядеть эту картину в ряду других воспоминаний. – Его купил один военный, он потом стал министром… Кажется, его звали Гарсиа Понтехос. Он прекрасно сумел воспользоваться нашим положением. Этот бессовестный негодяй заплатил нам всего четыре сотни.
– Могу себе представить, как тяжело было вам расставаться со всем этим… – Тон Менчу, сидевшей напротив Бельмонте, был преисполнен надлежащего сочувствия, а ее ноги выставлены напоказ в наиболее выгодном ракурсе. Инвалид покивал в знак согласия; лицо его выражало уже давно ставшую привычной покорность судьбе. Такое выражение приобретается только ценой утраты иллюзий.
– У нас не было иного выхода. Друзья и родня – даже семья моей жены – как-то разом отошли от нас после войны, когда меня уволили с работы: я был дирижером Мадридского оркестра… Время было такое – кто не с нами, тот против нас… А я не был с ними.
Он умолк: казалось, его внимание отвлекла музыка, звучавшая из угла, где стоял проигрыватель; вокруг него возвышались стопки старых пластинок, а над ними, в одинаковых рамках, гравированные портреты Шуберта, Верди, Бетховена и Моцарта. Через несколько секунд, снова переведя взгляд на Хулию и Менчу, дон Мануэль удивленно заморгал, он будто вернулся откуда-то издалека и не ожидал, что они все еще здесь.
– Потом у меня начался тромбоз, – продолжал он, видимо вспомнив, что к чему, – и все еще больше осложнилось. К счастью, у нас оставалось наследство моей жены, которое никто не мог у нее отобрать. Вот таким образом нам удалось сохранить этот дом, кое-что из мебели и две-три хорошие картины, среди них и «Игру в шахматы»… – Он грустно взглянул на противоположную стену, на торчавший из нее опустевший гвоздь, на темный прямоугольник невыцветших обоев и погладил кончиками пальцев подбородок, на котором виднелось несколько седых волосков, как-то уклонившихся от встречи с бритвой. – Эту картину я всегда особенно любил.
– От кого вы ее унаследовали?
– От одной из боковых ветвей – Монкада. От брата деда моей жены. Мать Аны была урожденная Монкада. Один из ее предков, Луис Монкада, служил интендантом герцога Александра Фарнезского – веке в шестнадцатом… Похоже, этот дон Луис был большим любителем искусства.
Хулия заглянула в бумаги, лежавшие на столе среди кофейных приборов.
– «Приобретена в тысяча пятьсот восемьдесят пятом году… Возможно, в Антверпене, во время капитуляции Фландрии и Брабанта…»
Старик кивнул и чуть сдвинул брови, будто припоминая лично виденные события.
– Да. Возможно, она находилась в числе трофеев, добытых при разграблении города. Легионеры, имуществом которых заведовал предок моей жены, были не из тех, кто вежливо стучит в дверь и выписывает квитанции за реквизированное добро.
Хулия перелистывала документы.
– Раньше этого года никаких упоминаний о картине нет, – заметила она. – Может, вы помните какую-нибудь семейную историю, связанную с ней? Легенду, предание или что-нибудь в этом роде. Любая ниточка пригодилась бы нам.
Бельмонте покачал головой:
– Нет, я ничего такого не знаю. В семье моей жены «Игру в шахматы» всегда именовали «Фламандской доской» или «Фарнезской доской» – наверняка чтобы сохранить память о ее происхождении… Более того: под этим названием она почти двадцать лет хранилась в музее Прадо, пока в двадцать третьем году отцу моей жены не удалось получить ее назад благодаря помощи Примо де Риверы[10], который был другом семьи… Мой тесть всегда весьма ценил этого ван Гюйса, поскольку сам любил шахматы. Поэтому, когда картина перешла к его дочери – моей жене, я никогда не хотел продавать ее.
– А теперь? – спросила Менчу.
Старик некоторое время молчал, разглядывая свою чашку, словно бы не расслышав вопроса.
– Теперь все изменилось, – наконец произнес он, медленно переведя взгляд сначала на Менчу, потом на Хулию; казалось, он посмеивается над самим собой. – Я превратился в старую рухлядь – это видно за километр. – И он похлопал ладонями по своим неподвижным ногам. – Моя племянница Лола и ее муж заботятся обо мне, и я должен как-то отблагодарить их за это. Не так ли?
Менчу пробормотала извинение. Конечно, это дела семейные, и она вовсе не собиралась совать в них нос.
– Ничего, ничего, не беспокойтесь. – Бельмонте поднял правую руку с вытянутыми двумя пальцами, словно отпуская ей все грехи. – Ваш интерес вполне естествен. Картина стоит денег, а здесь, дома, она просто висит без всякой пользы. Лола и ее муж говорят, что лишние деньги пришлись бы очень кстати. Лола получает пенсию за своего отца, но вот ее муж, Альфонсо… – Он взглянул на Менчу с выражением, долженствующим означать: вы же меня понимаете. – Вы же знаете его: он никогда в жизни не работал. Что касается меня… – На губах старика вновь промелькнула насмешливая улыбка. – Если я скажу вам, сколько налогов мне приходится платить каждый год как владельцу этого дома, у вас просто волосы встанут дыбом.
– Что ж, район у вас хороший, – заметила Хулия, – и дом тоже.
– Да, но моя пенсия – это просто смех сквозь слезы. Поэтому мне и приходится время от времени продавать кое-что из вещей, которые я храню как память… Эта картина даст нам некоторую передышку.
Он замолчал, задумался, медленно покачивая головой; однако он не казался особенно подавленным – скорее происходящее забавляло его, словно во всем этом имелись какие-то юмористические моменты, которые он один был способен оценить по достоинству. Хулия поняла это, когда, доставая из пачки сигарету, перехватила его лукавый взгляд. Возможно, то, что на первый взгляд казалось банальным ощипыванием больного старика бессовестными племянниками, для него самого являлось любопытным лабораторным экспериментом на тему «Алчность в лоне семьи». «Ах, дядя, ох, дядя, мы тут пашем на тебя, как невольники, а твоей пенсии едва хватает на покрытие расходов; тебе было бы гораздо лучше в доме для престарелых, среди твоих ровесников… А эти картины болтаются тут безо всякой пользы…» Сейчас, поманив их такой наживкой, как ван Гюйс, Бельмонте мог чувствовать себя в безопасности. Он даже снова, после стольких лет унижений, захватил в свои руки инициативу. Благодаря картине он теперь мог надлежащим образом свести счеты с племянниками.
Хулия протянула ему пачку сигарет. Лицо старика озарилось благодарной улыбкой, но он заколебался.
– Вообще-то, мне не следовало бы… Лола позволяет мне в день только одну чашечку кофе и одну сигарету.
– К черту вашу Лолу! – Эти слова сорвались с губ девушки неожиданно даже для нее самой. Менчу метнула на нее испуганный взгляд; однако старик, похоже, ничуть не обиделся. Напротив, Хулии показалось, что она уловила в его глазах, обращенных на нее, озорную искорку, впрочем тут же погасшую. Старик протянул свои костлявые пальцы и взял сигарету.
– Что касается картины, – сказала Хулия, наклоняясь через стол, чтобы предложить огня дону Мануэлю, – там возникло одно непредвиденное обстоятельство…
Старик с откровенным наслаждением затянулся, до отказа наполнил легкие дымом и, прищурившись, взглянул на нее.
– Хорошее или плохое?
– Хорошее. Оказалось, что под слоем краски скрыта надпись, сделанная, по-видимому, самим художником. Если ее раскрыть, цена картины намного возрастет. – Она откинулась на стуле, улыбаясь. – Решать, разумеется, вам.
Бельмонте посмотрел на Менчу, потом на Хулию, как будто мысленно сравнивая что-то или взвешивая какие-то одному ему известные обстоятельства. Наконец он, по-видимому, принял решение, потому что, еще раз глубоко затянувшись, удовлетворенно опустил ладони на колени.
– Вы не только красивы, но, как вижу, еще и умны, – сказал он Хулии. – Я даже уверен, что вам нравится Бах.
– Я его очень люблю.
– Объясните мне, пожалуйста, о чем там идет речь.
И Хулия объяснила.
– Бывает же такое! – произнес наконец Бельмонте, покачивая головой, после долгого недоверчивого молчания. – Я столько лет, день за днем, смотрел на эту картину – вон там она висела, и мне никогда даже в голову не приходило… – Он бросил взгляд на темное прямоугольное пятно на обоях – след от фламандской доски – и прикрыл глаза, довольно улыбаясь. – Так, значит, этот художник любил загадывать загадки…
– Похоже на то, – отозвалась Хулия.
Бельмонте жестом указал на продолжавший играть проигрыватель.
– И он не единственный, кто этим занимался. В прежние времена произведения искусства, прямо-таки битком набитые разными хитрыми шутками и загадками, были делом вполне обыкновенным. Вот, возьмите, например, Баха. Десять канонов «Приношения» – это самое совершенное из всего, что он сочинил, однако ни один из них не дописан до конца… Бах сделал это преднамеренно, как будто речь шла о загадках, которые он предлагал Фридриху Прусскому… Музыкальная уловка, довольно частая в ту эпоху. А заключалась она в том, чтобы, написав тему, сопроводить ее лишь несколькими более или менее загадочными указаниями и предоставить раскрыть основанный на этой теме канон другому музыканту или исполнителю. То есть другому игроку, поскольку, в общем-то, это была игра.
– Весьма интересно, – отозвалась Менчу.
– О да! Вы даже не представляете себе, до какой степени. Бах, как и многие другие люди искусства, обожал расставлять ловушки. Он постоянно прибегал к каким-либо трюкам, чтобы обмануть слушателей: знаете, разные там уловки с нотами и буквами, хитроумные вариации, необычные фуги, а главное – огромное чувство юмора… Например, в одно из своих сочинений для шести голосов он втихаря вставил собственное имя, разделив его между двумя наиболее высокими голосами. Но такие вещи случались не только в музыке: Льюис Кэрролл, который был математиком и писателем, а кроме того, большим любителем шахмат, имел обыкновение вставлять в свои стихотворные произведения акростихи… Существуют весьма остроумные способы, как скрыть то, что вы желаете скрыть: и в музыке, и в стихах, и в живописи.
– Что да, то да, – согласилась Хулия. – Символы и тайные шифры часто встречаются в искусстве. Даже в современном… Проблема в том, что мы не всегда располагаем ключами, при помощи которых можно было бы расшифровать эти послания. Особенно старинные. – Теперь она задумчиво посмотрела на темный прямоугольник на стене. – Но в случае с «Игрой в шахматы» у нас есть несколько отправных пунктов. Так что мы можем попробовать.
Бельмонте откинулся в своем инвалидном кресле и кивнул, устремив на Хулию лукавый взгляд.
– Держите меня в курсе, – сказал он. – Даю вам слово, что ничто не может доставить мне большего удовольствия.
Они прощались в холле, когда появились племянники. Лола оказалась высокой тощей женщиной далеко за тридцать, с рыжеватыми волосами и маленькими хищными глазками. Ее правая рука, окутанная рукавом мехового пальто, крепко обвилась вокруг левой руки ее мужа, смуглого худого мужчины, на вид несколько моложе ее, чья рано поредевшая шевелюра казалась еще реже на фоне сильно загоревшей лысины. Даже не знай Хулия из намеков дона Мануэля, что его родственник никогда в жизни не работал, она догадалась бы, что перед ней выдающийся экземпляр любителя беззаботного существования. В чертах его лица, в глазах, с уже обозначившимися под ними мешками, читались хитрость и коварство, граничащие с цинизмом, а крупный выразительный рот, напоминающий лисью пасть, еще более усиливал это впечатление. Муж Лолы был облачен в синий блейзер с золотыми пуговицами, без галстука, и весь его вид недвусмысленно говорил о том, что у этого человека масса свободного времени, которое он делит между роскошными кафе (в час, когда пора пить аперитив) и модными ночными барами, а также что для него нет секретов в карточной игре и рулетке.
– Мои племянники Лола и Альфонсо, – сказал Бельмонте, и они поздоровались – безо всякого энтузиазма со стороны племянницы, но зато с явным интересом со стороны ее супруга, который задержал руку Хулии в своей несколько дольше, чем требовалось, и успел за это время окинуть ее с ног до головы опытным, оценивающим взглядом. Потом, повернувшись к Менчу, поздоровался и с ней, назвав по имени. Похоже, они были давно знакомы.
– Они пришли насчет картины, – пояснил Бельмонте.
Племянник прищелкнул языком:
– Ну конечно, насчет картины. Насчет твоей знаменитой картины.
Их ввели в курс последних новостей. Альфонсо – руки в карманах – слушал, улыбаясь Хулии.
– Если речь идет об увеличении стоимости картины, с чем бы оно ни было связано, – проговорил он, – то, по-моему, эта новость – лучше некуда. Если у вас будут еще какие-нибудь сюрпризы в таком роде, заходите в любое время. Мы обожаем сюрпризы.
Однако племянница не разделяла радости своего спутника жизни.
– Мы должны обсудить это, – сердито возразила она. – Кто гарантирует, что вы там не испортите нашу картину?
– Это было бы непростительно, – вмешался Альфонсо, по-прежнему не сводя глаз с Хулии. – Но я полагаю, что эта девушка не способна сыграть с нами такую злую шутку.
Лола Бельмонте метнула на мужа нетерпеливый взгляд.
– А ты вообще не вмешивайся. Это мое дело.
– Ошибаешься, дорогая. – Улыбка Альфонсо стала еще шире. – По брачному контракту у нас с тобой все имущество пополам.
– А я тебе говорю – не вмешивайся.
Альфонсо медленно повернулся к ней. Выражение его лица стало жестким, придав ему еще большее сходство с лисьей мордой. Теперь его улыбка была остра, как лезвие бритвы, и, глядя на эту перемену, Хулия поняла, что этот племянничек, пожалуй, не столь уж безобиден, как ей показалось вначале. Наверное, подумала она, не слишком приятно вести дела с человеком, способным так улыбаться.
– Тебе не стоило бы ставить себя в смешное положение… дорогая.
В этом «дорогая» было все, что угодно, кроме нежности, и, похоже, Лола Бельмонте знала это лучше, чем кто бы то ни было. Ценой заметного усилия она заставила себя сдержать злость и возмущение только что пережитым унижением. Менчу шагнула вперед, готовая ринуться в бой.
– Мы уже все обговорили с доном Мануэлем, – заявила она. – И он согласен.
А вот это другая сторона дела, подумала Хулия, чье удивление возрастало с каждой минутой. Потому что инвалид наблюдал за разыгравшейся сценой, преспокойно сидя в каталке и сложив руки на коленях. Демонстративно не причастный к спору, он с насмешливым интересом стороннего наблюдателя выжидал, чем же все это кончится.
Любопытный народ, подумала Хулия. Любопытная семейка.
– Да, – подтвердил старик, ни к кому конкретно не обращаясь. – Я согласен. В принципе.
Племянница нервно сжимала руки, отчего украшавшие их браслеты беспрестанно звякали. Она, похоже, была сильно расстроена. Или взбешена. Или то и другое вместе.
– Но послушай, дядя, это надо как следует обсудить. Я не сомневаюсь в добрых намерениях этих сеньор…
– Сеньорит, – поправил ее муж, не переставая улыбаться Хулии.
– Ну, сеньорит – какая разница! – Лола Бельмонте была так зла, что даже говорила с трудом. – Но в любом случае им следовало переговорить также и с нами.
– Я, со своей стороны, просто благословляю их на это дело, – ответил муж.
Менчу в упор, не скрываясь, смотрела на Альфонсо; она собиралась что-то сказать, но в конце концов предпочла промолчать и перевела взгляд на племянницу.
– Вы слышали, что сказал ваш супруг.
– А мне плевать! Я наследница, а не он.
Сидевший в своем кресле Бельмонте иронически воздел к небу высохшие руки, будто прося слова.
– Между прочим, я еще жив, Лолита… Ты унаследуешь то, что тебе причитается, когда придет время.
– Аминь, – вставил Альфонсо.
Острый подбородок племянницы нацелился на Менчу с выражением такой ярости, что на мгновение Хулия почти испугалась: а ну как эта дама сейчас возьмет да и набросится на них! Она и правда выглядела устрашающе – длинные ногти, хищное лицо, лихорадочный блеск в глазах – и вполне могла нанести некоторые телесные повреждения. Хулия находилась не бог весть в какой форме; правда, в детстве Сесар обучил ее нескольким крутым приемам, весьма полезным в схватках с пиратами. Но, к счастью, племянница не пошла дальше испепеляющих взглядов и, резко повернувшись, прошла в дом.
– Мы еще встретимся, – бросила она через плечо, и яростный стук каблуков удалился по коридору.
Альфонсо, так и не вынув рук из карманов, благодушно улыбался.
– Не обращайте внимания. – Он повернулся к Бельмонте. – Ведь правда, дядя?.. Лолита у нас – чистое золото… Добрейшая душа.
Инвалид рассеянно кивнул, мысли его явно были заняты другим. Его внимание, казалось, притягивал к себе опустевший прямоугольник на стене, словно испещренный некими таинственными знаками, понятными только его усталым глазам.
– Значит, с племянничком ты уже знакома, – сказала Хулия, как только они оказались на улице.
Менчу, уже впившаяся глазами в какую-то витрину, ответила утвердительным кивком.
– И давно. – Она наклонилась, чтобы получше разглядеть ценник, стоящий возле пары туфель. – Года три, а то и четыре.
– Теперь мне понятно, откуда выплыла эта картина… Тебе ее предложил не старик, а этот тип.
Менчу раздраженно усмехнулась:
– Что ж, ты угадала, детка. В свое время у нас с ним было кое-что – приключение, как выразилась бы ты: ты ведь у нас известная скромница… Это было давным-давно. Но вот теперь, когда ему стукнуло в голову насчет ван Гюйса, он вдруг вспомнил обо мне.
– А почему же он не взялся за это сам?
– Да потому, что с ним никто не желает иметь дела. Даже дон Мануэль ему не верит! – Она рассмеялась. – Альфонсито Лапенья, Альфонсито Рулетка… Под этим прозвищем он больше известен. Он должен всему свету – даже чистильщику ботинок. А несколько месяцев назад просто чудом не оказался за решеткой. Какое-то дело с какими-то чеками, которые ничем не были обеспечены.
– А на что же он живет?
– Жена кормит. Потом, время от времени ему удается подцепить на удочку какого-нибудь простака. А вообще, знаешь ли, нахальство – второе счастье.
– Значит, теперь он возлагает свои надежды на ван Гюйса?
– Да. Ему просто не терпится превратить его в большую кучу жетонов для рулетки.
– Хорош гусь!
– Это уж точно. Но такие гуси – моя слабость, поэтому и Альфонсо мне нравится. – Она задумалась на пару секунд. – Хотя, насколько мне помнится, его технические данные тоже не столь уж выдающиеся. Он… как бы тебе это объяснить? – Она подыскивала слово поточнее. – У него плоховато с воображением, понимаешь? Тут уж он Максу и в подметки не годится. С ним все как-то очень уж прямолинейно – привет и пока. Но зато весело: как начнет сыпать анекдотами, так просто до колик доведет.
– А его супруга в курсе?
– Думаю, догадывается, потому что дурой ее уж никак не назовешь. Потому так и сверкала на нас глазами. Мегера.