Искусство максимализма или стремления к максима лизму; эстетика излишества и изумления. Искусство барокко стремится к стопроцентному раскрытию своей природы, заключающейся в украшательстве, и само опьяняется собственным богатством. Всякое искусство чрезмерно (смысл – всегда излишество), и тот факт, что оно существует, сам по себе изумляет, следовательно, искусство вообще – это барокко нашего мира. Также барокко являет собой свод правил для любого вида искусства, и единственным исключением из этого правила служит классицизм.
В истории искусства под термином «барокко» понимают и определенный период (приблизительно с конца XVI до начала XVIII века), и стиль, для которого характерны сложность, отвага, изобилие, который отдает предпочтение изогнутым линиям, движению, неуравновешенности или патетичности форм и питает слабость к зрелищности, необычности, даже оптическому обману и искусственности. Довольно часто барокко противопоставляют классицизму, как гипербола противостоит литоте. Пожалуй, точнее будет сказать, что барокко – иное выражение классицизма, иногда следующее за ним (как в Италии), иногда – предшествующее ему (как во Франции). Ясно одно: без барокко классицизм никогда не обрел бы той строгости и той уравновешенности, которые – по контрасту и ретроспективно – служат его определяющими признаками. Классицизм, как замечательно сказал Франсис Понж (33), это «туже всего натянутая струна барокко». Методом от обратного нетрудно дать и определение барокко как классицизма, ослабившего свое напряжение, копящего силы, относящегося к самому себе с долей несерьезности, отказывающегося от совершенства ради удовольствия удивить или произвести впечатление, наконец, позволяющего себе свободный поиск себя. Классицизм, повторяю, может рассматриваться как правило только в силу того, что он прежде всего является исключением из правила и способен поразить наше воображение, только добившись явного успеха. Его пределом является барокко, которому необходимы странность, излишество и виртуозность, дабы не впасть в банальность.
Выдуманная история, которую никто не собирается выдавать за подлинную; история, подлинность которой невозможно допустить; миф, побуждающий не верить, а размышлять или смеяться.
Бессилие воли. Слово употребляется либо для обозначения патологии (абулия – неспособность действовать по собственной обдуманной воле), либо в качестве эвфемизма, позволяющего избежать употребления других слов: бесхарактерность, трусость, лень. Таким образом, безволие – либо синдром, либо недостаток характера.
Нулевая степень надежды и противоположность веры. В расхожем значении слова безнадежностью называют пик печали или разочарования; такое состояние, при котором несчастье представляется неизбежным, а какое бы то ни было счастье невозможным. Так, читая в газете об очередном самоубийстве, мы обычно узнаем, что человек покончил с собой от безнадежности. Из этого следует, что безнадежности почти всегда предшествует несбывшаяся надежда («Главной причиной самоубийств, – написал мне один психоаналитик, – является надежда; люди сводят счеты с жизнью под влиянием ее крушения») и даже последняя надежда (на смерть). Безнадежность – это непреодолимое и смертоносное разочарование.
Но безнадежность можно понимать и в другом смысле, что лично мне представляется более правильным, – как отсутствие всякой надежды, иначе говоря, отсутствие каких бы то ни было желаний, направленных на будущее, на то, чего мы не знаем, и на то, что от нас не зависит. Если речь идет об отсутствии любых желаний, это отрицательная безнадежность; если наши желания ограничиваются только тем, что есть на самом деле, что мы знаем и что зависит от нас, это положительная безнадежность (любовь, познание, воля). В этом смысле безнадежность противостоит вере (выражающей желание, направленное на то, чего нет, или на то, что нам неизвестно). Она также противостоит надежде (выражающей желание, направленное на то, чего нет, или на то, что от нас не зависит). Таким образом, безнадежность противостоит религии. «Безнадежность обратна вере», – сказал Кьеркегор (34). И наоборот, добавим мы: вера обратна безнадежности.
Вот почему я считаю себя вправе говорить о веселой безнадежности. В самом деле, разве верующие владеют монополией на радость? Если Бога нет, положение человека действительно в чем-то безнадежно, что очевидно: ведь мы старимся, страдаем, умираем. Но эта очевидность не в силах помешать нам радоваться настоящему и наслаждаться им. Скорее даже наоборот: она лишь способствует тому, чтобы мы радовались и наслаждались в настоящем. Разве мало верующих, проживших жизнь в надежде на счастье в загробном мире, «в надежде, – как отметил Паскаль, – на иную жизнь»? И атеистов, сумевших получить от жизни подлинное удовольствие и любивших ее не ради надежды на нечто несбыточное, но ради самой жизни? Такова трагическая мудрость – мудрость счастья и безнадежности. Сочетание того и другого не просто возможно; оно необходимо. Надеяться можно только на то, чего у нас нет, и надежда на счастье разлучает нас со счастьем. Напротив, тот, кто полностью счастлив, не нуждается в надежде, даже в надежде на то, что его счастье продлится (если он надеется на это, значит, опасается, что счастье его покинет, значит, перестает быть счастливым). Такова мудрость Востока: «Счастлив лишь тот, кто не имеет надежды, – говорится в “Санкхья-сутрах”, – ибо надежда есть самая жестокая пытка, а безнадежность – самое великое блаженство из всех возможных». Безнадежность есть умение жить в настоящем и истина жизни.
Способны ли мы на такую безнадежность? Я бы сказал, что время от времени нам удается пережить ее на опыте: благодаря сексу, созерцанию или действию, когда все наши желания ограничиваются тем, что имеет место в данный миг, тем, что мы делаем и что зависит от нас. Иногда в подобные минуты нас охватывает такое ощущение полноты бытия, что надеяться и в самом деле больше не на что – ибо для нас не существует ничего, кроме настоящего, кроме реальности, кроме подлинности. Не существует ничего, кроме сущего. Случается такое нечасто, зато, если уж случается, оставляет нам незабываемые впечатления. Это опыт прикосновения к вечности, как сказал бы Спиноза, такой опыт, который, по выражению Пруста, вселяет в нас равнодушие к идее смерти.
На самом деле это значит, что время от времени нам просто удается почувствовать себя живущими на свете.
Не отсутствие различий (идентичность), но отказ или неспособность придать этим различиям эмоциональную значимость; отсутствие не различий, а предпочтений, иерархии или даже нормативности. Для безразличного человека не все одинаково (не все идентично), но все одинаково неважно. Как говорится, ему все все равно, что означает: различия, даже существенные, не имеют для него никакой ценности. Это атараксия (adiaphoria, т. е. невозмутимость) в понимании Пиррона как результат знаменитого ou mallon: всякая вещь в равной мере (ou mallon) есть то, что она есть, и то, чем она не является; одно стоит другого; никакие предпочтения не имеют смысла. Но это, повторим, происходит не потому, что вещи обладают внешним сходством (Пиррону (35) случалось торговать на рынке, и он, надо полагать, хорошо понимал разницу между свиньей и курицей), а потому, что ни одна из них не основывается на истине или ценности. Одно стоит другого, потому что ничего стоящего вообще нет. На это можно возразить, что, стоя в торговых рядах, Пиррону хочешь не хочешь приходилось различать собственный товар (курица не может стоить столько же, сколько свинья). Однако он считал, что это проблема покупателей, а не продавца. Безразличие не предполагает ни слепоты, ни глупости. Оно предполагает нейтралитет и безмятежность.
Но возможно ли достигнуть безмятежности? И зачем к ней стремиться, если тебе все безразлично, в том числе и безмятежность? Пиррон – один из тех редких философов, которые исповедуют подлинный нигилизм, да еще в такой форме, что им хочется подражать. Однако само это стремление заставляет нас отвернуться от учения Пиррона и не позволяет встать в ряды его сторонников. Если ничего стоящего нет, значит, и нигилизм ничего не стоит.
Впрочем, в некоторых случаях безразличие может быть оправданным, но лишь частично и с конкретной целью. Так, не стоит придавать большого значения тому, что этого не заслуживает, и считать важным то, что таковым не является. Правосудие, например, невозможно без беспристрастности, каковая выступает в роли своего рода принципа безразличия. Той же природы отличие милосердия от дружбы: это тоже любовь, но безразличная (Фенелон (36) называл милосердие «святым равнодушием»). Вместе с тем ни милосердие, ни правосудие не предполагают равнодушия ко всему окружающему или к себе, поскольку в этом случае и то и другое просто утратило бы смысл. Быть беспристрастным не означает равнодушия к справедливости. Это означает безразличие ко всему остальному. Вот почему безразличие, как это ни парадоксально, обретает ценность только при условии различия в подходах. Иногда оно даже превращается в добродетель. Умение хранить равнодушие к посредственности и преходящим ценностям свидетельствует не о нигилизме, а о величии духа.
Смелость, несопоставимая с масштабом опасности. Безрассудный человек рискует без меры ради достижения цели, которая того не стоит. Это не столько избыток отваги, сколько нехватка благоразумия.
«Безумец утратил все, – отмечал один психиатр, – кроме разума». Но разум безумца работает впустую – он сошел с рельс реальной действительности. Скажем, параноидальный бред может служить образцом последовательности (не случайно Фрейд сравнивал философские системы с особенно интересными плодами размышлений параноиков), однако он никогда не открывается миру, а всегда замкнут на себе. Философия должна извлечь из этого урок. Мысль способна избежать безумия только внешним путем, т. е. через реальную действительность или мысли других. То, что истинно лишь для тебя одного, не является истиной.
Один из моих сыновей, ему было тогда лет семь или восемь, как-то задал мне такой вопрос:
«Скажи, что такое я должен натворить, чтобы ты перестал меня любить?» Я не смог найти ответа на этот вопрос, вернее говоря, просто сказал: «Ничего». Что меня самого немало удивило. Тогда же я впервые осознал, что такое безусловная любовь. Признаюсь также, что чувство это я испытываю только по отношению к своим детям. Но оно научило меня понимать любовь лучше, чем все прочитанные книги.
Безусловным является то, что не зависит ни от каких условий, но не в теоретическом, а в практическом или эмоциональном плане. Безусловно то, что с абсолютной непреложностью диктуют нам сердце и воля, но не потому, что это непреложное ничем не обусловлено (наши дети, увы, зависят от множества условий!), а потому, что иначе мы не смогли бы жить. Я называю это практическим абсолютом, понимая под ним то, к чему мы стремимся, и то, что мы любим не рассуждая и помимо всяких условий (пользуясь современным лексиконом, можно сказать: это то, по поводу чего никакой торг неуместен). В случае необходимости мы готовы пожертвовать ради этого всем остальным (во всяком случае, всем тем, что не является для нас столь же безусловным).
Таким образом, безусловное совсем необязательно бывает ничем не обусловленным; мало того, в глазах материалиста, каким я являюсь, оно никогда не бывает ничем не обусловлено. Возьмем для примера неприятие расизма. Являясь безусловной ценностью, оно возникает лишь с появлением определенных условий. Именно этим отличается мораль от религии: для атеиста практический абсолют существует лишь относительно к нам самим.
Разговор, не преследующий цель убедить или победить собеседника. Цель беседы – понять друг друга, а вовсе не добиться взаимного согласия. Тем самым беседа отличается от спора (предполагающего разногласие во мнениях и желание положить ему конец) и диалога (подразумевающего общее стремление к достижению истины). Беседа ни к чему не стремится, вернее, является самоцелью. Ни к чему не обязывающий характер беседы составляет существенную долю ее очарования. Это одно из удовольствий существования, особенно если беседуют друзья. Отличия друг от друга приносят им радость, так ради чего им стараться эти отличия уничтожить?
Этимология слова достаточно прозрачна: бесконечное есть то, что не имеет конца, предела (finis), границы. Не следует путать бесконечное с неопределенным, ибо последнее представляет собой то, что не имеет известного или доступного познанию предела.
Самые удобные примеры бесконечного предоставляет нам математика. Каждый понимает, что последовательность чисел бесконечна – ведь к самому большому числу всегда можно прибавить еще какое-то число. Необходимо отметить при этом, что часть бесконечного множества не обязательно бесконечна (например, количество целых чисел от 3 до 12 – конечно), но может быть бесконечной (последовательность четных чисел так же бесконечна, как и последовательность целых чисел, хотя первая представляет собой часть второй). Таким образом, бесконечное множество обладает следующей исключительной особенностью, позволяющей дать ей математическое определение: оно может быть представлено в биекции (взаимно однозначном соответствии) по меньшей мере с одним из его строгих подмножеств. Так, любое целое число может быть поставлено в отношения взаимной однозначности с квадратом этого числа (этот пример принадлежит Галилею), даже если бесконечная последовательность полных квадратов является лишь подмножеством последовательности целых чисел. Из чего вытекает, что целое в бесконечности не обязательно больше той или иной из его частей (поскольку и часть может быть бесконечной). Это позволяет нам методом от противного дать определение конечному. Конечным является всякое множество, которое необходимо больше одного из его строгих подмножеств (т. е. подмножеств, не являющихся самим множеством).
Есть ли примеры не из области математики? Первое, что приходит в голову, это, конечно, Бог, о котором Декарт говорил, что он, и только он, бесконечен в прямом смысле слова, ибо не имеет никаких границ и пределов. Если применить к понятию Бога изложенное выше рассуждение, то окажется, что Бог не обязательно больше той или иной из своих частей – Бог Троицы, например, не обязательно больше, чем каждое из Лиц, составляющих единство его сущности (во всяком случае, если допустить, что каждая из ипостасей Бога бесконечна). Что, разумеется, никоим образом не доказывает, что Бог есть и что он един в трех лицах.
Что касается примеров эмпирического характера, то здесь мы пасуем. Дело в том, что опыт имеет дело только с конечным или с неопределенным. Можно, конечно, вспомнить знаменитое определение Паскаля, по мнению многих относящееся к Богу (что не случайно), хотя сам Паскаль сформулировал его применительно к универсуму, воспользовавшись, правда, традиционной метафорой: «Это бесконечная сфера, центр которой везде, окружность – нигде» («Мысли», 199–72). К сожалению, подобная бесконечность, впрочем сомнительная, известна нам лишь в форме идеи, но никак не из опыта.
Бескорыстным мы называем поступок, кото рый не преследует никакой эгоистической цели, либо поступок, который невозможно объяснить одним эгоизмом. Вот почему бескорыстие (во всяком случае, после Канта) считается свойством нравственного поведения: поступать нравственно значит, как говорит Кант, «ничего не ожидать для себя» от этого поступка. Из этого отнюдь не следует, что нравственное поведение не способно приносить радость или удовольствие. Допустим, вы нашли набитый деньгами кошелек и вернули его владельцу. Ваш поступок можно назвать нравственным только в том случае, если вами двигала не надежда получить награду (по возможности превосходящую по ценности содержимое кошелька), не страх наказания (в том числе божественного, ибо в этом случае ваше поведение свидетельствует не о нравственности, а о религиозности или эгоизме) и даже не удовольствие от сознания того, что вы поступили как полагается порядочному человеку. Впрочем, нравственность поступка не исключает возможности испытать удовольствие или получить награду.
Вопрос о том, возможно ли бескорыстие, вызывает споры – ведь оно нарушает принцип удовольствия. Ответить, так это или нет, нельзя, в том числе и потому, что сам вопрос поставлен неправильно. Если мы радуемся, совершая добрый поступок, это еще не значит, что мы совершаем его ради собственной радости. Но даже если бы это и было так, такая радость – максимально приближенная к бескорыстию, хотя и не полностью бескорыстная – все-таки лучше, чем радость мерзавца, умеющего черпать наслаждение только в причиненном другим зле или собственном благополучии.
И совсем несерьезной становится постановка вопроса о бескорыстии, когда речь идет о любви. Нельзя сказать, что мать, кормящая ребенка, поступает бескорыстно, ведь от благополучия ребенка зависит ее счастье. Но надо быть слепым, чтобы не видеть – материнская любовь выше бескорыстия. Здесь мы переходим от морали к этике, от бескорыстия к любви и от Канта к Спинозе.
Не то, что не имеет цены (бесплатность не есть достоинство), а то, за что не требуют платы или вознаграждения; то, что доступно без обмена или предложено без возмещения. Говорят также о бесплатном действии, начиная с Жида, чтобы обозначить действие без мотива. Точно так же бесплатный труд вовсе не означает свободного труда. Предполагать, что действие было действительно без мотива, не значит считать его беспричинным (тогда оно бы не существовало). Нет необходимости тем более работать бесплатно, чтобы работать свободно. Бесплатный значит не свободный, а бескорыстный и в разных случаях служит признаком равнодушия, изобилия, щедрости или безумия.
Отношение настоящего к будущему в той мере, в какой будущее способно внести разлад в настоящее. Беспокойство колеблется между заботой («Что делать?») и страхом («Как этого избежать?»). Вот почему избавиться от беспокойства невозможно, вернее, избавиться от него можно только в те редкостные минуты, когда мы живем, полностью захваченные настоящим – погруженные в безмятежность созерцания или в деятельность.
Бросьте на землю горсть камешков. Они упадут как попало, производя впечатление беспорядка.
Если бы вдруг камешки неожиданно сложились в какую-нибудь легко узнаваемую фигуру, например шестиугольник или человеческое лицо, у нас возникло бы впечатление порядка. Однако для самих камешков как в первом, так и во втором случае в форме их расположения на земле нет ни порядка, ни беспорядка. Из этого нетрудно вывести, что же мы понимаем под беспорядком, а именно: не распознанный порядок. Отсюда порядок – это такой беспорядок, который легко вообразить, запомнить или использовать. Следовательно, оба понятия относительны. «Реальность упорядоч е на, – пишет Бергсон (37), – в той мере, в какой это соответствует нашему мышлению»; и беспорядочна, добавим мы, когда она нас не удовлетворяет, вернее сказать, когда нам не удается найти в ней себя. Идея беспорядка выражает всего лишь «разочарование ума, видящего перед собой не тот порядок, в котором он нуждается, порядок, с которым ему нечего делать в данный момент, и который в этом смысле для него не существует» («Творческая эволюция», III; см. также «Мысль и подвижность»). Таким образом, абсолютного беспорядка не существует потому, что не существует абсолютного порядка: есть лишь различные относительные порядки. Вот почему понятие энтропии не может иметь абсолютного значения. Тот факт, что в любой замкнутой системе беспорядок стремится к максимуму, нисколько не мешает рассматривать сам этот беспорядок как разновидность порядка – наиболее вероятного, наиболее стабильного и наименее созидательного. Все к чему-то стремится или, что то же самое, не стремится ни к чему. Однако это «что-то» кое-что да значит.
Бессмертен тот, кто не может умереть; по Платону, это душа; по убеждениям верующих – Бог. Следует отметить, что бессмертие души не является ни христианской (если Иисус спасает нас от смерти и обещает воскресение, значит, мы можем умереть), ни иудейской идеей. Может быть, это греческая идея? Частично – да. И если бы она не имела столь широкого распространения, вряд ли Эпикур потратил бы столько сил на борьбу с ней. Но он видел в бессмертии не столько надежду, сколько неиссякаемый источник страхов. Бессмертие означает вечную подверженность горю, наказанию, повторяемости, одним словом, ад. Быть смертным куда лучше – это обрекает нас всего лишь на небытие.
Противный здравому смыслу или разуму. Следует отметить, что бессмысленное редко бывает малозначимым. Безумие – тяжкое состояние, часто имеющее глубокий смысл, тогда как самая малозначительная болтовня почти никогда не бывает бессмысленной.
В форме прилагательного это слово означает все, что не является сознательным:
например, циркуляция крови или электрический обмен между нейронами суть бессознательные процессы, как почти все происходящие в человеке органические процессы. Мы не знаем, на что способно наше тело, говорил Спиноза. Не знаем потому, что большая часть его возможностей реализуется бессознательно.
В форме существительного бессознательное это все то, что теоретически могло бы быть сознательным, но фактически таковым быть не может в силу вытеснения и внутреннего сопротивления.
В этом случае бессознательное выступает в форме психического бессознательного, как учит Фрейд, и именно этот парадокс является для него определяющим. Бессознательное – это нечто вроде неразумного разума, бессмысленной мысли, субъекта без субъекта. Вы скажете, что такое невозможно? Не уверен. Вполне может быть, что бессознательное – это истина разума, а сознание – всего лишь его крайняя точка, которой вечно что-то угрожает, или вершина, которую без конца необходимо покорять. Если бы мысль могла осмыслить себя как Я, она стала бы Богом. Бессознательное то, что отделяет нас от Бога.
Вот почему не стоит поклоняться бессознательному и не стоит даже слишком ему доверяться. Ведь бессознательное тоже не Бог. И психоанализ, возведенный в ранг религии, оборачивается всего лишь очередным суеверием.
Оскорбление, нанесенное самолюбию, принимаемое всерьез и переживаемое как трагедия. Принцип бесчестья лежит в основе дуэли, вендетты, а иногда и войны. Некто назвал вас трусом, соблазнил вашу жену, поставил под сомнение вашу честность, вашу мужественность, ваши слова… Если вы его не убьете или, по меньшей мере, не докажете публично, что он не прав – в прежние времена на дуэли, сегодня скорее просто в драке, а то и через суд, – вы обесчещены. Так многие обманутые мужья (состояние, в котором нет ничего позорного) становятся убийцами (состояние, в котором нет ничего достойного уважения), лишь бы избежать бесчестья. Так целые народы уничтожали друг друга в самоубийственных стычках, лишь бы никому не дать повода усомниться в их храбрости. Слишком заботиться о своей чести значит придавать слишком большое значение чужому мнению и слишком маленькое – чужой жизни.
Наука о живых организмах и о жизни вообще. Нетрудно заметить, что существование биологии как науки отнюдь не может служить резоном к тому, чтобы жить, и даже к тому, чтобы заниматься биологией. Тем не менее все наши резоны напрямую зависят от биологии, которая должна найти им хотя бы теоретическое объяснение. Но объяснить что-либо – еще не значит вынести этому оценку, и никакое объяснение не освобождает от необходимости судить.
От английского (в американском варианте) behavior, что значит поведение. Бихевиоризм – второе название поведенческой психологии (Поведение).
Все есть благо, провозгласил Лейбниц, а Вольтер в своем «Кандиде» подверг этот оптимизм убедительной насмешке. Действительно, весь наш опыт неумолимо свидетельствует о полной абсурдности предложенной Лейбницем формулы. Между тем она совершенно безупречна. Если Бог существует, если он всемогущ и всеблаг, значит, и в самом деле все к лучшему в этом лучшем из миров, и иначе быть не может. Принципом лучшего можно объяснить все, но именно поэтому он ничего не объясняет (с его помощью можно было бы с равным успехом объяснить существование мира, во всем отличного от нашего, например мира, в котором нет рака, или мира, в котором войну выиграл Гитлер, и т. д. и т. п.). Истина заключается в том, что мы ничего не знаем ни о таком Боге, ни о возможности существования другого мира, ни о происхождении зла (если допустить, что Бог существует). Все это, заключает Вольтер, не более чем «игра ума любителей поспорить, а сами они – каторжники, играющие своими кандалами».
Все есть благо… Так звучит заключительная реплика Эдипа у Софокла; то же самое произносит и Сизиф у Камю. И это уже не религия, но мудрость. Не оптимизм, но трагизм. Не вера, но верность: «Сизиф учит нас высшей верности, которая отрицает богов и движет камни. Он тоже считает, что все в мире есть благо. И вселенная, отныне лишенная хозяина, не представляется ему ни бесплодной, ни ничтожной. […] Мучительное восхождение к вершине – само по себе достаточное основание, чтобы человеческое сердце преисполнилось сознанием полноты бытия. Мы должны представлять Сизифа счастливым» («Миф о Сизифе», заключение).
Таким образом, если все есть благо, во всяком случае в определенном смысле, то не потому, что зла не существует, и не потому, что зло, как полагал Лейбниц, стоит на службе более высокого добра. Скорее это так потому, что не существует ничего, кроме реальности, которая не является ни добром, ни злом (вернее, является добром или злом только для нас), а для того чтобы иметь возможность хотя бы частично переделать мир, его следует принимать целиком таким, какой он есть. Оптимизм ведет к обману; пессимизм – к тоске. Мир – не супермаркет, в котором можно набрать в корзинку то, что нравится. Либо мы его принимаем, либо нет, и тот, кто надеется переделать мир, должен прежде его принять. Так что же, и в самом деле все в мире есть благо? Пожалуй, это слишком громко сказано. Все в мире истинно, так будет вернее. И здесь мы покидаем Лейбница, чтобы присоединиться к Спинозе. Это уже не философия лучшего из возможных миров, это философия единственно возможного мира. То же самое говорит и Камю, полностью сходясь со Спинозой: «Значение имеет только одно – подлинность, а человечность и простота в нее вписываются. Но когда я могу быть более подлинным, чем тогда, когда я и есть этот мир? Я чувствую полную удовлетворенность еще до того, как начал чего-то желать. Вот она, вечность, на которую я надеялся. Я больше не желаю быть счастливым; все, что мне нужно, – это сознавать» («Изнанка и лицо»).
Признательная память о том, что было; память о счастье или благодати; само это счастье или заново переживаемая милость. Именно поэтому благодарность является добродетелью – сознание долга приносит ей радость, тогда как самолюбие стремится о нем забыть.
Благодарность распространяется на былое, пока это былое сохраняется. Это счастливое воспоминание, обратное ностальгии. Благодарный человек с любовью думает о прошлом не потому, что этого прошлого больше нет (это и есть ностальгия), а потому, что истинность прошлого сохраняется в настоящем, которое не испытывает нехватки ни в чем. Благодарность – это вновь обретенное время, радостное ощущение вечности, что прекрасно показал Пруст в романе «В поисках утраченного времени». Память выступает здесь как надежная гавань в бушующем море жизни. И напротив, «жизнь безумца, – учил Эпикур, – неблагодарна и исполнена тревоги, она смотрит только в будущее». Благодарность противостоит ностальгии и является чувством, обратным надежде.
Необъяснимый, безусловный, незаслуженный дар. Единственной благодатью является реальная действительность, оберегающая нас и наполняющая чувством полноты бытия.
Способность испытывать желание, чтобы другому было хорошо, и, как следствие, либо стремление сделать для него что-то доброе (в этом случае благожелательность смыкается с благотворительностью), либо надежда, что это доброе случится с ним само собой. Во втором случае доброжелательность стоит столько же, сколько надежда, т. е. ничего, хотя она все-таки лучше, чем злопыхательство.
Акциденция, длящаяся во времени; то, что случается (то есть не является ни свойством, ни субстанцией) и сохраняется в этом виде. На практике благоприобретенное чаще всего противопоставляют врожденному. Благоприобретенное – это то, что мы получаем благодаря воспитанию, истории и культуре, а не по наследству и не от природы.
Проблема врожденного и благоприобретенного особенно остро дискутировалась в 1960–1970-е годы. Тогда появилась тенденция считать врожденное свойством «правого» толка, по определению толкающим человека к консерватизму и заставляющим его оставаться глухим к призывам политики, справедливости и истории. Напротив, благоприобретенное относили к числу «левых» качеств, открывающих дорогу действию, переменам и прогрессу. Один из еженедельников опубликовал статью, озаглавленную «Дарований не существует». Это был левый еженедельник. Другой посвятил всю первую полосу проблеме передачи по наследству умственных способностей. Это был правый еженедельник. Две полуправды, и одна и та же ошибка. На самом деле благоприобретенное не менее реально, чем врожденное, и так же может быть несправедливым.
Любой более или менее сложный человеческий феномен располагается как бы на стыке того и другого. Например, способность к речи у нас врожденная, но умение говорить на том или ином конкретном языке есть нечто благоприобретенное. А как обстоит дело с умственными способностями и талантами? Разумеется, и ум, и талант подразумевают некую биологическую подоснову, то есть нечто врожденное, но для их развития необходимы история, развитие, воспитание, то есть нечто благоприобретенное. Кому-то выпадает шанс получить и то и другое, кому-то – несчастье не иметь ничего.
Если бы Моцарта не учили музыке, он никогда не написал бы свои оперы. Но если бы меня обучили всей мировой музыкальной культуре, я все равно не стал бы Моцартом. Врожденное и благоприобретенное выступают в неразрывной связи, иногда взаимно усиливая, иногда уравновешивая, а порой и мешая друг другу. Человек рождается человеком, а потом им становится. К отдельному индивидууму это относится в той же мере, что и к виду в целом. Естественная история – часть общей истории, как история человечества – часть природы. Так что в конечном счете благоприобретенным является все, в том числе и врожденное.
Способность или искусство пристойно, т. е. прилично, вести себя на людях или, как часто говорят, хорошо держаться, что требует известных усилий и самоконтроля. Благопристойность относится не столько к морали, сколько к вежливости; не столько к способу быть, сколько к умению казаться; не столько к добродетели, сколько к внешним приличиям. Благопристойность исключает поведение, шокирующее окружающих.
Диоген, публично предававшийся мастурбации, явно нарушал правила благопристойности. Впрочем, для него это был свой собственный способ добродетельного бытия.
Не стоит сводить благоразумие к простому стремлению избежать опасности, a fortiori (тем более – лат.) – к некой рассудочной и расчетливой трусости. Также не следует, вопреки Канту, путать благоразумие с простым житейским эгоизмом. Философский смысл термина «благоразумие» – отражает одну из четырех главных добродетелей античности и средневековья, без которой три остальные (храбрость, умеренность, справедливость) слепы и неопределенны. Благоразумие это искусство выбора наилучших средств, ведущих к осуществлению заведомо благой цели. Чтобы поступать по справедливости, мало желать быть справедливым; чтобы поступать добродетельно, мало быть храбрым, умеренным и справедливым (ибо можно ошибиться в выборе средств). Возьмем, к примеру, политику. Большинство правителей желают добра нам и нашей стране. Но как осуществить это желание? Вот где корень множества оппозиций, как на уровне правительства, так и на уровне рядовых граждан. Другой пример – родители. Почти все они желают своим детям добра. Увы, этого желания слишком мало, чтобы быть действительно хорошими родителями! Нужно еще знать, как воспитать детей, как сделать их жизнь хорошей или помочь им сделать свою жизнь хорошей. О том, что все этого хотят, не стоит и говорить! Но вот каким путем этого добиться? По-настоящему серьезный вопрос заключается, таким образом, не в цели, а в средствах. Что нужно делать и как именно? Любящие родители ищут ответа на него, но одна любовь дать его не в состоянии. Способность любить еще не освобождает нас от необходимости быть умными. Вот почему благоразумие необходимо. Аристотель говорил, что это добродетель ума или искусство жить и действовать как можно более умно.
К этому толкованию близко подходит и широко распространенное понимание благоразумия. Глупость почти всегда опасна, и это очень хорошо известно политикам и военным. Все они стремятся к победе, но это стремление не может заменить собой стратегию и тактику. То же самое относится к промышленникам и торговцам. Все они стремятся к прибыли, но помимо этого стремления необходимо еще знать, как ее получить. С врачами дело обстоит точно так же. Все они хотят, чтобы их больные выздоравливали, но этого желания недостаточно, чтобы исцелять людей. Благоразумие определяет не цели, как подметил Аристотель, но средства. Иными словами, оно не выбирает цель, оно указывает путь, каким следует идти к цели, если наука и техника бессильны помочь. Благоразумие – это что-то вроде практической мудрости (phronesis), без которой невозможна подлинная мудрость (sophia). «Благоразумие, – подчеркивает Эпикур, – дороже даже философии. От благоразумия произошли все остальные добродетели» (Письмо к Менекею), да и сама философия. Но откуда берется само благоразумие? Из разума (осуществляющего выбор средств), при условии, что он поставлен на службу желанию (осуществляющему выбор цели). Благоразумие не царствует (оно имеет смысл, только будучи поставленным на службу чему-то), но правит именно оно. Оно не заменяет собой ни одной другой добродетели, но руководит всеми, диктуя выбор средств (см. Фома Аквинский, «Сумма теологии», вопрос 57, § 5 и вопрос 61, § 2). И пусть это не самая высокая добродетель, она – наряду с храбростью – одна из самых необходимых.
Доброе слово, способное обратить слово в добро. Ошибкой было бы слишком верить в силу благословения, т. е. ждать от него немедленного практического результата – конкретной помощи или защиты. Добрые слова не избавляют от необходимости добрых дел.
Способность творить благо, т. е. делать добро, действовать по-доброму. Благотворительностью называют главным образом добрые дела, совершаемые в пользу других людей (добрые дела, совершаемые ради себя, могут быть добродетельными, но не благотворительными поступками). Нередко слово «благотворительность» употребляется в ироническом контексте – за человеком, делающим другому добро, мы на вполне законном основании склонны подозревать либо расчет, либо снисходительность. Поэтому образ «благодетеля» редко вызывает в нас симпатию. Тем не менее это не должно служить оправданием эгоизму или бездействию.
«Блаженство, – учит бл. Августин, – это радость в правде». Превосходное определение, указывающее на более широкое и более осмысленное счастье, по сравнению с которым наши обычные представления о счастье кажутся мелкими и иллюзорными, т. е. пропитанными нашими представлениями о себе. У истины нет «эго», следовательно, она не может быть эгоистичной. С другой стороны, всякая ложь предполагает эгоистический интерес, следовательно, истина не может быть ложной.
Блаженство – это подлинное счастье или счастье истины, вечное (как вечна истина) и полное (истина самодостаточна). Иными словами, блаженство – второе имя спасения. Не следует мечтать о нем слишком пылко. Блаженство вечно, поясняет Спиноза, разве может оно иметь начало? Следовательно, тщетна надежда достичь блаженства, а достигает его только тот, кто перестает его ждать.
«Если удовольствие состоит в переходе к большему совершенству, – продолжает Спиноза, – то блаженство должно состоять, конечно, в том, что душа уже владеет самим совершенством» («Этика», часть V, теорема 33, схолия). Но совершенство есть то же самое, что реальность («Этика», часть II, определение 6). Значит, блаженство – это нормальное состояние души, достичь которого нам мешают наши собственные иллюзии и самообман. Блаженство – не награда за добродетель, оно и есть сама добродетель («Этика», часть V, теорема 42).
Говоря проще, блаженство – это счастье мудреца, или сама мудрость, понимаемая как счастье. Блаженство состоит из радости, т. е. из любви. Его предмет – истина, т. е. все сущее. Блаженство – истинная любовь к истине.
Тот факт, что мы не способны достичь блаженства, не мешает блаженству иногда снисходить на нас.
Любой другой человек, с которым мы непосредственно встречаемся. Он имеет право на нечто большее, чем просто уважение. Иначе зачем встречаться?
У древних греков и вообще в системе политеизма – бессмертное и блаженное существо. В монотеистических системах эти две характеристики сохраняются, однако утрачивают первостепенное значение, уступая онтологическому и нравственному измерениям: Бог – высшее существо, творящее и несотворенное (являющееся причиной самого себя), олицетворяющее высшее благо и справедливость; существо, от которого зависит все, но которое не зависит ни от чего. Бог есть действующий и персонифицированный абсолют.
Верующие обычно признают за своим Богом четыре основных атрибута, каждый из которых безграничен: бытие (Бог бесконечен), могущество (Бог всемогущ), познание (Бог всеведущ), наконец, добро или любовь (Бог всеблаг и наделен бесконечной любовью). И в этом мы все походим на Бога, если он существует. Разве не наделены мы некоторой способностью к бытию, кое-каким могуществом, малой толикой способности к познанию и любви? В этом Бог похож на нас, если его не существует. Человек – нечто вроде конечного и смертного Бога; Бог – нечто вроде бесконечного и бессмертного человека. Антропоморфизм – не заблуждение религий, как говорил Ален, а «живая истина». Если бы Бог ни в чем не походил на нас, разве он создал бы нас по своему образу и подобию? И разве стали бы мы в него верить?
Бог являет собой высшее существо как с теоретической (максимум возможной истины), так и с практической (максимум возможной ценности) точки зрения. Истинный Бог и добрый Бог – одно и то же, иначе он не был бы Богом. По всей видимости, это сочетание доведенных до бесконечности истинности и доброты и может служить наилучшим, вернее сказать, наименее худшим, определением Бога. Бог есть истина как норма и, следовательно, норма всех истин. Бог – это тот, кто познает, судит и творит истинную ценность всех вещей. Бог есть смысл смыслов, или абсолютная норма.
Поэтому всякая истина, претендующая на абсолютную ценность, принадлежит теологии. Она – источник всевозможных религий (Бога, Истории, Науки, Бессознательного и т. д.) и изредка – атеизма.
Полная противоположность Богу в привычном понимании слова (Бог). У Спинозы Бог – вечная и бесконечная истина, не имеющая ценности и смысла. Я бы сказал, что это безнадежно истинная истина, или безмолвная реальность. Этот Бог распознается по его молчанию.
Поскольку все сущее истинно, Бог Спинозы также являет собой бесконечное множество всего, что существует (природа). Поэтому Бог не может быть творцом природы.
Один из основных аффектов. Боль – противоположность удовольствия, но далеко не то же самое, что отсутствие удовольствия. О том, что такое боль, лучше всего рассказывает нам наше собственное тело, и этот «рассказ» стоит любых определений. Но ведь бывает и душевная боль? Разумеется, и опять-таки личный опыт каждого из нас легко подскажет нам, что это такое. Боль – нечто большее, чем неприятное или тягостное ощущение; это такое ощущение, которое невозможно забыть, которое захватывает нас целиком, отрезая от благополучия, расслабленности, отдыха; это ощущение, которое способно достигать такой интенсивности, что для его преодоления требуется настоящий героизм.
Следует ли проводить различие между болью и страданием? Некоторые авторы попытались совершить этот рискованный шаг. В частности, Мишель Шнайдер (38) в своей прекрасной книге о Шумане пишет: «Страдание осмысленно, боль – нет. Боль – явление скорее физическое или метафизическое; страдание – моральное или психическое… Мы можем страдать от многих разных вещей, но боль всегда одна, она захватывает нас целиком. Страдание можно преодолеть, работая над ним, и эта работа называется трауром. Но над болью работать бесполезно». По мнению автора, Шуман – художник боли, как Шуберт – художник страдания. Пожалуй, этот взгляд заставляет глядеть на страдание с большей долей симпатии, чем на боль, однако убедительным он мне все же не кажется. Может быть, дело в том, что лично мне довелось испытать боль и страдание, которые для меня сливались в одно.
Одна из двух посылок силлогизма. Традиционно больший термин идет первым, однако значение имеет его содержание, а не занимаемое им место.
Храбрость перед лицом опасности, немного выставля ющая себя напоказ и тем самым словно бы растущая в собственных глазах. «Храбрец храбр, – говорит Жубер, – а любитель бравады старается показать, что он храбр».
Расстройство мысли, ее отказ подчиняться подлинности. Бред – не столько утрата разума (например, параноидальный бред порой поражает своей логичностью), сколько утрата, иногда временная, ощущения реальности или здравого смысла. Когда разум пытается работать на холостом ходу, у него это плохо получается.
Принятое в медицине латинское название бреда – делирий – происходит от глагола delirare, что значит «сойти с колеи» (ср. современное «сойти с рельсов», «слететь с катушек» и т. д.). Сама этимология слова подсказывает, что единственной «колеей» для мысли должна быть реальность, действительность, или, говоря иначе, универсум, удостовериться в подлинности которого можно только путем его сравнения с чем-либо иным – миром молчания, или чужим разумом. Бред – это мысль, существующая сама по себе, вот почему гениальность иногда напоминает нам бред. Однако бред остается вечным заложником собственной исключительности, тогда как гениальность, даже если она «не от мира сего», все же открыта универсуму.
В расширительном значении бредом можно назвать всякую мысль, стремящуюся к самоизоляции. Таковы фанатизм, страсть, суеверие. Для всех этих явлений характерно стремление ставить смысл выше истины, убеждения выше разума, желания выше реальности. Того, кто следует этим путем, в его конце ждет костер, психушка или… брачный венец.
Уильям Оккам, умерший в середине XIV века, относится к числу величайших мыслителей средневековья. Он был номиналистом, признавал существование лишь единичных предметов, считал различение сущности и существования лишенным смысла, а в таких понятиях, как род или вид, и вообще в любом обобщении видел лишь концепцию души (intentio animae, что приближает его взгляды к концептуализму) или «знак, присваиваемый многим предметам» (что и делает его номиналистом). Учение Оккама известно сегодня лишь узкому кругу специалистов, за исключением этой самой бритвы, которую традиционно связывают с его именем. О чем здесь речь? О принципе экономии. Ок-кам призывает не умножать сущностей сверх необходимого, отсекая, как бритвой, все, что выходит за рамки реальности или опыта, то есть, в предельном случае, любую идею, которая не является необходимой или содержит претензию на существование в себе или в качестве отдельной сущности. Бритва Оккама – инструмент интеллектуальной гигиены, а также действенное орудие против платонизма.
Учение Будды, проповедовавшего, что все на свете есть боль, а также способы избавления от этой боли, а именно: самоотречение (субъект – не более чем иллюзия); отказ от незыблемости (все в мире непостоянно), от тоски по чему бы то ни было (в мире есть все) и даже от спасения (нирвана (39) и сансара (40) суть одно и то же).
Будда – не божество и не опирается на авторитет какого-либо божества. Его учение представляет собой не столько религию, сколько духовный опыт; не столько философию, сколько мудрость; не столько теорию, сколько практику; не столько систему, сколько терапию. Таковы четыре достойные причины, по которым философам стоит заинтересоваться учением Будды.
Этимология слова настолько прозрачна, что практически может служить определением: будущее – это то, что будет. На самом деле тавтология в данном случае обманчива. Действительно, если будущее будет, значит, оно существует, но, если оно существует, где оно может существовать кроме настоящего? Самую жесткую формулировку предлагает бл. Августин: будущее, как и прошлое, может существовать «только в настоящем». Топология будущего (где оно находится?) определяет его онтологию (что это такое?). Но и та и другая подчинены концепту будущего, который является парадоксальным: где бы ни находилось будущее и каким бы оно ни было, оно может быть (как настоящее) только в той мере, в какой его еще нет. Это дает нам ответ на оба вопроса. Будущее может присутствовать в настоящем только в душе или сознании человека, потому что только человек способен представлять себе то, чего еще нет. Это свойство можно назвать способностью к предвосхищению или, что проще, способностью к ожиданию. Оно предполагает воображение, но также и, возможно, прежде всего, память. Представим себе грудного ребенка. Каким может представляться ему будущее? Только в виде повторения того, что с ним уже было, или, напротив, отсутствия того, что было. Мать была рядом, потом ее не стало; потом она снова вернулась, потом опять ушла, и так далее, и так далее. Ребенок не может не ждать (желать, надеяться, предвидеть), что мать вернется. Он не может не бояться, что она не вернется. Следовательно, мать присутствует с ребенком тогда, когда ее с ним уже нет (в его памяти) или еще нет (в его способности к предвосхищению). Будущее существует только в разуме, но не само по себе. Мы ждем будущего не потому, что оно существует (в мире); напротив, только потому, что мы его ждем, оно и существует (в нашем сознании). Поэтому будущее – не форма бытия, а воображаемый коррелят ожидающего сознания.
Будущее не существует; существует (в настоящем) только сознание, что здесь и сейчас будущего нет, но что оно может наступить. Это своего рода точка зрения разума на умение самого разума ждать. Поэтому всякое будущее субъективно. Ничто нас не ждет, это мы сами чего-то ждем, и часто (вспомним «Зверя в чаще» Генри Джеймса) так нетерпеливо ждем, что, когда ожидаемое наконец случается, у нас уже нет сил его пережить. «Вот так мы никогда не живем, – говорит Паскаль, – а только надеемся жить…» Это обрекает нас чувствовать себя жертвами времени, испытывать вечную нехватку чего-то, пребывать в нетерпении и терзаться страхами. Единственной преградой, отделяющей нас от настоящего и от вечности, являемся мы сами.
Решительное силовое противостояние; отказ от повинове ния, подчинения; активное нежелание мириться с угнетением. В современном контексте словом «бунт» все чаще называют индивидуальное поведение (для обозначения коллективного бунта используют слова «беспорядки», «восстание», «революция» и др.). Немалую роль в этом сыграл Камю. «Кто такой бунтарь? – пишет он. – Это человек, который говорит: “нет”. Но в его отрицании содержится также и утверждение. Уже первым своим действием он говорит и “да”» («Бунтующий человек», I). Чему же он говорит «да»? Собственному бунту, готовности сражаться за имеющиеся или зарождающиеся ценности. «Бунтарь меняет порядок вещей. Только что он подставлял спину под удары плети хозяина, но вот он повернулся к нему лицом. Он ясно дает понять, что он ценит, а что ему не нравится. Не всякая ценность обязательно вызывает бунт, но за каждым бунтом стоит молчаливое признание какой-либо ценности» (там же). Этим «страстным утверждением» бунт и отличается от злопамятства: «За внешней негативностью бунта, который ничего не создает, стоит глубокий позитивный смысл, указывающий на наличие в человеке чего-то такого, что требует защиты» (там же). Бунтуя, человек порывает со своим одиночеством; бунт есть «то общее место, в которое уходит основой первостепенная общечеловеческая ценность. Я бунтую, следовательно, мы существуем» (там же). Но бунт означает также уход от нигилизма и даже… самого бунта, точнее говоря, не столько уход, сколько включение бунта в более широкий контекст, каким является сама жизнь, и его возвышение до такой ценности, какой является человечность. Бунт – это «самодвижение жизни», это «любовь и плодородие, или ничто» (там же, V). «Человек – единственное создание, которое отказывается быть тем, что оно есть» (там же, Введение). Но это подразумевает, что мы согласны принимать себя другими. Поэтому бунт – это не более чем переход от абсурда к любви, от «нет» к «да». Значит, надо двигаться по этому пути, ведь «абсурд – не более чем пункт отправления» (там же), хотя пройти этот путь до конца нельзя. Все это напоминает трехмерный ритм. Сначала мир говорит человеку «нет» (абсурд); потом человек говорит миру «нет» (бунт); наконец, слышится великое «да» мудрости или любви (Сизифово «все есть благо»). Но это «да» не отменяет ни первого, ни второго «нет», которые ему предшествуют и готовят его появление. «Да» служит им продолжением и принимает их в себя. Это справедливо в отношении абсурда, который является точкой отправления, но никуда не исчезает из мира (мудрость не может превратиться в оправдание или объяснение). Это еще более справедливо в отношении бунта. Сказать «да» всему на свете, что и есть единственно мудрое, это значит сказать «да» в том числе и всем «нет».
Имя французского философа XIV века Жана Буридана известно сегодня исключительно благодаря этому самому ослу, притча о котором приписывается ему, хотя ни в одном из сохранившихся его сочинений ни о каком осле не упоминается. О чем же все-таки идет речь? О басне или некоей выдуманной ситуации, суть которой в следующем. Представьте себе осла, изнывающего в равной мере от голода и жажды и стоящего ровно посередине между ведром с водой и кормушкой с овсом. Не имея никакой причины пойти направо или налево, осел не сможет сделать выбор между водой и овсом и умрет от голода и жажды. Иногда эту историю приводят в качестве доказательства того, что свобода воли невозможна (действия каждого из нас детерминированы нашим представлением о благе, необходимости или доступности цели); иногда, рассуждая с точностью «до наоборот», – что она как раз возможна (поскольку в приложении к человеку басня о буридановом осле представляется абсурдом). Споры об этом идут, не умолкая, вот уже шесть столетий. Так что осел по-прежнему жив.
«Невозможно дать определение бытия, не впадая в нелепость [т. е. не пытаясь объяснить смысл какого-либо слова этим же словом], потому что определение любого слова начинается с выражения “это есть…” – неважно, выражается ли оно явно или подразумевается. Значит, для определения бытия необходимо сказать: “бытие есть…”, и тем самым использовать в определении само определяемое слово» (Паскаль, «О духе геометрии», I). То же самое подтверждает «Словарь» Лаланда, даже не цитируя Паскаля: бытие это «простой термин, определение которого невозможно». И не потому, что мы не знаем значения этого слова, но потому, что мы не можем дать ему определение, не допустив предположения, что заранее обладаем этим знанием, пусть и смутным. Если слово бытие «употребляется во многих смыслах», как говорил Аристотель (у которого каждый из этих смыслов выливался в категорию: бытие выступает под именами субстанции, количества, качества, отношения), это ничуть не помогает нам установить, что же это такое само по себе, ни что общего имеется во всех этих смыслах.
Бытие как существительное происходит от глагола быть. Если бы нам удалось дать определение глаголу, с существительным дело пошло бы легче. Итак, глагол «быть» чаще всего употребляется в двух основных значениях: абсолютном («этот стол есть») и относительном или соединительном, т. е. в качестве связки субъекта и предиката («этот стол – (есть) прямоугольный»). «Глагол “быть”, – отмечал Фома Аквинский, – употребляется в двух значениях. С одной стороны, он указывает на акт существования, с другой – выявляет структуру предложения, которую наш ум формирует, чтобы связать субъект с предикатом». Но насколько велико различие двух этих значений? И нельзя ли представить первое предложение в форме, предполагающей употребление глагола «быть» в качестве глагола-связки? Например, сказать: «Этот стол есть бытие»? Разумеется, можно, только с помощью этого маневра мы так и не узнаем о столе ничего нового. В первом значении, пишет Кант, «б ытиене есть реальный предикат, иными словами, оно не есть понятие о чем-то таком, что могло бы быть прибавлено к понятию вещи. Оно есть только полагание вещи или некоторых определений самого себя». Во втором значении, иначе говоря, «в логическом применении оно есть лишь связка в суждении» («Критика чистого разума», Идеал чистого разума, раздел 4). В метафизическом плане главную трудность представляет, разумеется, именно первое значение. Почему бытие не является действительным предикатом? Потому что оно ничего не добавляет к предполагаемому субъекту. Например, продолжает Кант, независимо от того, есть Бог или его нет, понятие Бога от этого не меняется. Вот почему нельзя от понятия совершить переход к существованию, а следовательно, доказать существование Бога исходя из простого определения (на что претендует онтологическое доказательства бытия Божьего).
Следует заметить, что в своем абсолютном значении (и если отвлечься от некоторых отличительных особенностей разных философов) глагол быть в общем и целом означает существовать; его противоположностью будет сочетание «не быть», как антонимом слова «бытие» является слово «небытие». Об этом говорил еще Парменид. «Бытие есть», т. е. имеется бытие, а не ничто. Именно этому нас учат опыт и мышление, именно это они предполагают. Быть значит входить составной частью в это «имеется», присутствовать в пространстве и времени (именно это я называю существованием), упорно отстаивать свое присутствие (настаивать на своем существовании) или просто присутствовать (это и есть, на мой взгляд, бытие в собственном смысле слова). В качестве определения подобная формулировка не годится, это ясно (любое из объяснений подразумевает глагол «быть»), что снова отсылает нас к Паскалю. Определить можно лишь то, что есть (сущее), не само бытие, которое предполагает любое высказывание. Спиноза, рискнувший дать в «Метафизических мыслях» определение бытия (он называет бытием «все то, что при ясном и отчетливом восприятии необходимо существует или, по крайней мере, может существовать»), в «Этике» все-таки поостерегся его повторять и не предложил взамен никакого другого. Это хороший пример, и не грех ему последовать. Бытие прежде всего не понятие, поддающееся определению; это опыт, присутствие, акт действия, в предположительном виде присутствующие в любом определении, но не содержащиеся ни в одном из них. Значит, бытие это молчание и условие речи.
(см. Dasein)
«Быть-для-себя» означает находиться с собой в отношениях, выходящих за рамки простой самоидентичности. Тем самым «бытие-для-себя» отличается от «бытия-в-себе», в частности в терминологии Хайдеггера и Сартра. «Быть-в-себе» значит быть тем, что ты есть; «быть-для-себя», как поясняет Сартр, значит быть открытым бытию, что подразумевает не быть тем, что ты есть, и быть тем, чем ты не являешься. Это способ существования сознания, не позволяющий целиком и полностью совпадать с самим собой (существовать в себе): “Бытие-для-себя” – это такое бытие, для которого его собственное бытие оказывается под вопросом в той мере, в какой это бытие представляет собой главным образом определенный способ не быть самим собой и быть другим существом» («Бытие и ничто»). Стремление к «бытию-в-себе» для человека означает желание притвориться, что он не свободен (самообман); стремление существовать «в-себе-для-себя» означает желание стать Богом: «Таким образом, страсть человека обратна страсти Христа, ибо человек перестает быть собой ради того, чтобы родился Бог. Но идея Бога противоречива, и мы утрачиваем себя напрасно: человек есть тщетная страсть» (там же).
Власть столоначальников (от французского bureau – стол; отсюда же русское слово «бюро», т. е. контора), следовательно, власть служащих бюро. Противостоит демократии (служащие конторы – еще не народ), а в более широком смысле – политической власти. Этим бюрократия отличается от администрации. Администрация стоит на службе суверена; бюрократия его обслуживает, но и сама пользуется им, а часто стремится занять его место.
Свойствами бюрократии являются безличность и безответственность. Одного бюрократа всегда можно заменить другим бюрократом. Но можно ли свергнуть бюрократию? Ее ведь никто никуда не избирал, так что ей нет дела до избирателей.