К полудню субботы добрых шесть дюймов свежего снега выпало поверх прежнего слоя, и так уже достигавшего колена.
Утро в такие дни бывало тихим, свежий снег приглушал все звуки. Даже холод, казалось, утих, все резкое и громкое пропало из мира. Потом затопили печи, из труб пошел дым от горящих поленьев, и дома Иксвилла, покрытые снегом и льдом, словно бы начали плавиться и течь, подобно восковым свечам. В моей комнате на чердаке было холодно, и я посчитала, что мне незачем вылезать из постели. Просто высунув руку из-под одеяла, я решила, что в достаточной степени исследовала мир. Несколько часов я лежала на раскладушке, мечтая и размышляя. Для экстренных случаев у меня был широкогорлый кувшин – я пользовалась им, когда не хотела вылезать с чердака или когда ярость отца вынуждала меня укрываться здесь. Чувствуя себя так, будто я живу на природе, в лесной глуши, далеко от дома, я присела на корточки над кувшином, задрав подол широкой ночной рубашки, доставшейся мне от матери, и приподняв старый ирландский шерстяной свитер, в котором спала зимой. Дыхание вырывалось из моего носа белыми клубами, словно испарения из ведьминого котла, моча испускала пар и вонь, и я выплеснула желтую жидкость за окно чердака, в забитую снегом сточную канаву.
Работа моего кишечника была совершенно иным делом. Он опорожнялся нерегулярно – раз в неделю, максимум два раза, – и редко делал это самостоятельно. У меня выработалось отвратительное обыкновение выпивать разом десяток и более слабительных пилюль, когда я чувствовала себя толстой и расплывшейся, – а это бывало часто. Ближайший туалет находился этажом ниже, и туда же ходил мой отец. Я чувствовала себя неловко, опорожняя кишечник. Я боялась, что запах донесется до кухни на первом этаже или что отец постучит в дверь, пока я сижу на унитазе. Более того, я стала зависеть от слабительного. Без него дефекация была болезненной и трудной, приходилось целый час мять и гладить живот, тужиться и ругаться. От усилий анус часто кровоточил, я в ярости вонзала ногти в бедра или била себя в живот. Со слабительным опорожнение происходило стремительно и обильно, как будто все мои внутренности расплавились и теперь вытекали наружу; жидкие фекалии отчетливо пахли лекарством, и я наполовину ожидала, что к окончанию процесса эта жижа дойдет до ободка унитаза. В таких случаях я вставала, чтобы смыть за собой, ощущая головокружение, холод и выступивший по всему телу пот, а затем падала, и весь мир, казалось, вращался вокруг меня. Это были приятные моменты. Опустошенная, измученная, легкая, словно воздух, я лежала, отдыхая, посреди этого безмолвного кружения, мое сердце выплясывало странный танец, а разум был пуст. Для того, чтобы насладиться этими моментами, мне было необходимо полное уединение. Поэтому я пользовалась туалетом в подвале. Отец мог решить, что я просто занимаюсь там стиркой. Подвал был безопасной и уединенной территорией для моих послетуалетных мечтаний.
Однако в других случаях подвал вызывал у меня темную тень воспоминаний о моей матери и о том, сколько времени она проводила там – что она делала в подвале столько времени? Я по-прежнему этого не знаю. Мать поднималась, прижимая к бедру корзину с выстиранной одеждой или постельным бельем, тяжело дыша и отдуваясь, и говорила мне, чтобы я шла прибирать свою комнату, причесываться, читать книгу и оставила ее в покое. Подвал до сих пор хранил те секреты, которые, как я подозревала, она скрывала там. Если темные призраки и «шпана», преследовавшие моего отца, и появлялись откуда-то, то именно оттуда. Но почему-то, когда я спускалась туда, чтобы воспользоваться туалетом, я чувствовала себя отлично. Воспоминания, призраки, ужасы, судя по моему опыту, вполне могут вести себя так – приходить и уходить тогда, когда им удобно.
В ту субботу я оставалась в постели так долго, как только могла, пока голод и жажда не заставили меня влезть в тапочки и халат и прошлепать вниз. Мой отец полулежал, свернувшись в своем кресле, перед распахнутой дверцей духовки. Похоже, он спал, поэтому я закрыла духовку, выпила воды из-под крана, набила карманы халата пакетиками с арахисом и поставила на плиту чайник. Снаружи все было ослепительно-белым, и свет заливал кухню, словно прожектор, освещающий место преступления. Помещение было грязным. Позднее, оказавшись на каких-либо особенно неухоженных станциях подземки или в общественных туалетах, я вспоминала об этой старой кухне и чувствовала тошноту. Неудивительно, что у меня почти не было аппетита. Сажа, жир и пыль покрывали все поверхности. Весь пол, застеленный линолеумом, был испещрен пятнами от пролитых жидкостей и оброненной пищи и грязными следами обуви. Но какой смысл был прибираться здесь? Ни я, ни отец ничего не готовили и не особо волновались о еде. Время от времени я споласкивала одну из чашек или стаканов, сваленных в мойку. Чаще всего я ела хлеб, пила молоко прямо из картонной упаковки, и только иногда вскрывала банку фасоли или тунца, или поджаривала ломоть хлеба. В тот день я ела арахис, стоя на крыльце дома.
Соседи откапывали свои машины – работа, которую я ненавидела. Я предпочитала дождаться кого-нибудь из парней, живущих в нашем квартале, и заплатить ему двадцать пять центов за разгребание снега. Я всегда рада была заплатить. Я бросала скорлупки от арахиса в занесенные снегом кусты – самое большее, что я могла сделать в этом году вместо украшения собственной рождественской елки.
– А ну, тихо! – заорал отец, когда чайник издал пронзительный свист. – Что так рано? – пробормотал он, разлепляя веки и моргая на солнечный свет. – Задерни шторы, Эйлин, черт тебя побери!
Штор на кухне не было. Старые занавески отец сорвал еще год назад, утверждая, что тени, которые они отбрасывают, отвлекают его от настоящих призраков. Он хотел беспрепятственно видеть задний двор и тех, кто может туда проникнуть.
В то утро отец протер глаза кулаками, потом стал наблюдать, как я делаю себе чай.
– Кто-нибудь может увидеть тебя в этой одежке. Ты выглядишь полной растрепой.
Он запахнулся в свой халат и вытер лицо о жесткую пыльную обивку кресла. Под весом его ворочающегося тела оно скрипело и позвякивало, словно локомотив на холостом ходу.
– Ты голоден? – спросила я его. – Могу сварить пару-тройку яиц.
– Умираю – пить хочу, – ответил он, невнятно произнося слова, между его губами пузырилась слюна. – Никаких яиц. Никаких вонючих яиц.
Я видела, как его ступни дрожат под тонким одеялом.
– Холодно, – пожаловался отец. Я отпила чаю и посмотрела ему в лицо. Его прикрытые веки были похожи на занавеси из морщинистой кожи. Ресниц у него словно бы вообще не было, лицо выглядело серым, бесцветным. – Ради бога, Эйлин. – Он неожиданным рывком сел прямо и распахнул дверцу духовки, выпуская наружу жар. – Ты пытаешься убить меня! Думаешь, ты такая умная, да? Это мой дом. – Отец завернул ноги в одеяло, подоткнул края вокруг ступней. – Мой дом, – повторил он и свернулся калачиком, словно дитя в колыбели.
Когда-то мой отец был полицейским в этой части округа, одним из горстки местных копов, которые в основном занимались тем, что снимали котов с деревьев или развозили пьяных по домам из вытрезвителя в соседнем городке. Все полицейские Иксвилла были хорошо знакомы между собой. Мой отец всегда пользовался уважением среди тех, кто знал его по службе; за холодный взгляд синих глаз и склонность обаятельным тоном читать морали он заслужил прозвище Отче Данлоп. Со времен службы в морской пехоте отец сохранил склонность к язвительным остротам. Он любил свою полицейскую форму. Когда был на службе, он часто даже спал в ней по ночам и с револьвером под рукой. Должно быть, думал, что действительно занят важным делом, что ему могут позвонить среди ночи и вызвать на задержание крупного преступника. Но ему так и не выпало проявить героизм. Мне все равно придется об этом сказать, поэтому я скажу так, как видела это: он любил только себя, был полон гордости и носил свой полицейский значок, словно золотую звезду, прикрепленную к его груди лично Господом Богом. Если это звучит банально – так он и был банален. Он был очень банален.
Я не думаю, будто до смерти моей матери отец как-то особо много пил. Он был самым рядовым любителем пива, и только самыми холодными утрами позволял себе глоток виски. Также ничего необычного не было в том, что он со своими друзьями-полицейскими регулярно захаживал в «О’Хара». «О’Хара» – это был местный бар, назову его так в честь поэта[5], с чьим творчеством я никогда не разрешала себе ознакомиться, даже во взрослом возрасте. Папа стал персоной нон грата в «О’Хара» после того, как наставил пистолет на владельца. Когда моя мать заболела – я предпочитала формулировку «почувствовала себя плохо» за сдержанность и, как следствие, за иронию, учитывая то, какой мучительной была смерть от этой болезни, – мой отец начал брать отгулы на работе, пить дома, слоняться ночами по улице и засыпать на соседских крылечках. А потом стал пить больше – по утрам, на работе. Он разбил патрульную машину, а потом случайно выстрелил из пистолета в раздевалке полицейского участка. Поскольку отец был старшим офицером и все подразделение любило его – по причинам, которые мне никогда не понять, – эти нарушения не обсуждались открыто. Когда он начал причинять все больше и больше неприятностей, его просто мягко вынудили раньше срока уйти в отставку, получать пенсию и постоянно находиться под присмотром. По каким-то таинственным мотивам сразу после смерти моей матери он переключился на джин. Единственная моя догадка, не знаю, истинная или нет, заключалась в том, что, возможно, джин напоминал ему ее духи – она пользовалась туалетной водой «Аделаида» с терпким, горьковатым цветочным запахом. Может быть, сам этот запах, память об умершей, каким-то образом успокаивал его. А может быть, и нет. Я слышала, что глоток джина защищает тебя от укусов комаров и других кровососов, – так что, возможно, отец пил его по этой причине.
После обеда я занималась тем, что разгребала снег. Никто из мальчишек не появился и не спросил, не заплачу́ ли я ему, если он сделает это вместо меня. В прошлом я всегда испытывала тихий восторг, когда кто-нибудь из соседских парней звонил в дверь после метели. Им было лет двенадцать-тринадцать, они носили варежки и вязаные шапки, от них пахло сосновой хвоей и сладостями. Один из мальчиков был особенно милым. Поли Дэли, певучее имя и ангельское лицо – пухлые розовые щеки и большие сапфировые глаза. Когда я видела его, мне хотелось обнять его, прижать к себе. Поли, несмотря на тяжелое шерстяное пальто, идеально справлялся со своей работой: откапывал мою машину, выгребал снег из-под колес и расчищал подъездную дорожку так, что я без труда могла открыть дверцу с водительской стороны – сама я иногда забывала это сделать. Это казалось таким заботливым поступком с его стороны. Я воображала, будто это значит, что я по-настоящему небезразлична ему. Однажды я пригласила Поли Дэли зайти в дом, пока искала мелочь, чтобы заплатить ему. Он отряхнул ботинки, прежде чем войти в прихожую, и снял вязаную шапочку. Он был очень хорошо воспитан. Его мягкие волосы были взъерошены, и я с трудом удержалась, чтобы не провести по ним рукой.
– Хочешь горячего шоколада? – спросила я его. Мне казалось, что он не считает меня странной, чопорной, безэмоциональной девицей, какой видели меня все, по крайней мере, я так думала. Он хлюпнул носом, взглянул на грязный ковер, спрятал одну ногу за другую, потом снова надел шапку и, краснея, вежливо ответил:
– Нет, спасибо.
Тогда я поцеловала его в щеку. Я ничего под этим не подразумевала. Просто он был милым мальчиком и нравился мне. Но он покраснел и вытер прозрачную каплю, поблескивавшую между его носом и верхней губой. Выглядел он совершенно обескураженным. Я сделала шаг назад и стала рыться в карманах пальто, висевших в шкафу у входа.
– Извини, – произнесла я, нарушив неловкое молчание, и ссыпала всю мелочь, какую нашла, в его сложенные ладони.
Он кивнул, назвал меня «миссис Данлоп», ушел и больше никогда не приходил.
Когда в ту субботу я закончила счищать снег с машины, я опустила окна и включила мотор «Доджа» на холостом ходу, чтобы дать автомобилю немного прогреться и оттаять. Еще не наступил вечер, и я хотела прокатиться к дому Рэнди. Я чувствовала, что мне это нужно. Он жил на верхнем этаже двухэтажного дома неподалеку от автомагистрали, ведущей в соседний штат. Я крепко цеплялась за суеверное представление, что если я буду внимательно следить за ним, Рэнди не влюбится ни в кого другого. Насколько я могла заметить, почти все время он проводил в одиночестве в своей квартире. Но я никогда не выслеживала его по ночам – мне было слишком страшно, – так что кто знает, скольких подруг Рэнди развлекал после наступления темноты? Время от времени рядом с его мотоциклом, припаркованным на занесенной снегом подъездной дорожке, появлялся второй. Я предполагала, что у него есть друг или брат, который приезжает к нему в гости, – и даже это заставляло меня ревновать. Обычно я парковалась на другой стороне улицы, пригибалась над рулевым колесом и следила за его домом в боковое зеркальце. Однако не было особого смысла прятаться. Я сомневаюсь, что Рэнди узнал бы меня, если б застал за этими шпионскими действиями. Я сомневаюсь, что он вообще знал мое имя. И все же я молилась об идеальном шансе завоевать его сердце. Я целыми часами сидела там и прикидывала, как бы произвести на него впечатление своими женскими уловками. Мои грезы о пальцах, языках и тайных свиданиях в дальних коридорах «Мурхеда» не давали моему сердцу остановиться, иначе, кажется, я умерла бы от тоски. Таким образом, я жила неотступными фантазиями. И, как любая приличная молодая женщина, я скрывала свои постыдные извращенные мысли под фасадом чопорности. Конечно же, я это делала. Легко определить, у кого самые грязные мысли, – просто высмотрите самые чистые ногти. Мой отец, например, не испытывал никакого смущения относительно своих порнографических журналов – они валялись за унитазом, под кроватью, которую он делил с моей матерью, были грудами навалены на полках в погребе, на комоде в комнате отдыха, в коробках на чердаке. И тем не менее он был твердым католиком. Конечно же, был. Мое лицемерие меркнет в сравнении с лицемерием моего отца. Я никогда не испытывала вины за то, что сделала с ним. В этом мне повезло.
В тот день, прежде чем поехать к дому Рэнди, я надела старые солнечные очки матери – большие, нелепые, продолговатой формы стекла в черепаховой оправе.
– Кого ты хочешь обдурить? – фыркнул отец. Он уже проснулся и сидел, склонившись над столом, словно пытаясь перевести дыхание, и закутавшись в одеяло, словно в плащ. – Идешь шляться со своими дружками? Весело-весело встретим Рождество? – Он закатил глаза, ухватился за спинку кухонного стула и стукнул им о пол. – Сядь, Эйлин.
– Пап, я опаздываю, – солгала я, смещаясь поближе в двери.
– Куда опаздываешь?
– У меня назначена встреча.
– С кем встреча? Зачем?
– Мы идем в кино.
Он моргнул, хмыкнул, потер подбородок и окинул меня с головы до ног взглядом.
– Это так ты вырядилась на свиданку?
– Я встречаюсь с подругой, – ответила я. – Со Сьюзи.
– А что же твоя сестра? Почему бы тебе не сходить в кино с ней? – Отец сделал широкий взмах костлявой рукой, и одеяло упало. Он вздрогнул, как если бы холод был ножом, вонзившимся ему в спину.
– Джоани не сможет пойти.
Я часто лгала так. Отец даже не трудился отличать ложь от правды. Я повернула ручку и открыла входную дверь, глядя вверх, на сосульки. Я подумала, что если я отломлю одну из них и брошу в отца, целясь в голову, может быть, она воткнется ему между глаз и убьет его.
– Верно, – сказал он, – потому что у твоей сестры своя жизнь. Она сумела хоть кем-то стать. А не осталась нахлебницей, как ты, Эйлин. – Отец неловко согнулся, чтобы поднять одеяло. Я смотрела на него через прихожую, сквозь проем кухонной двери, а он пытался дрожащими руками завязать пояс халата, потом снова закутался в одеяло и откинулся на спинку своего кресла с непочатой бутылкой джина в руках. – Найди свою жизнь, Эйлин, – добавил он. – Найди ключ.
Отец знал, как уязвить меня. Тем не менее я понимала, что он пьян, что какие бы жестокие слова он ни бросил мне в лицо, это было просто бессмысленное бормотание человека, лишившегося разума. Он был убежден, что ему нужна «защита свидетелей», поскольку он делал важную работу по «разоблачению бандитов». Похоже, отец считал себя кем-то вроде пленного партизана, святого, вынужденного сражаться со злом из стен своего холодного жилища. Он жаловался, что странные выходки призрачной «шпаны» мучают его даже во сне. Я пыталась образумить его. «Это только у тебя в мозгу, – говорила я ему. – Там никого нет, никто тебя не тронет». Он хмыкал и гладил меня по голове, словно несмышленую девочку. Полагаю, мы оба были немного сумасшедшими. Конечно же, в Иксвилле не было никаких бандитов. В любом случае во время своей службы в полиции отец вряд ли совершал деяние более крупное, чем штраф водителю, ехавшему с неработающими поворотниками. Он просто был не в своем уме.
Вскоре после выхода отца в отставку начальник полиции забрал у него водительские права. Отца задержали, когда он как-то вечером ехал по встречной полосе автострады, а на следующий день припарковал машину на общественном кладбище. Поэтому ему пришлось отказаться от поездок. Однако и передвигаясь пешком, отец представлял проблему немногим меньшую. Он бродил в потемках по кварталу, стучался в соседние двери, требуя открыть, чтобы он мог провести обыск – предлоги для этого отец выдумывал сам. Он целился из пистолета в любую тень и часто укладывался спать в сточную канаву или прямо посреди улицы. Копы тишком притаскивали его домой, похлопывали по спине, и кто-нибудь из них обязательно бранил меня за то, что я позволяю отцу так распуститься – конечно, чаще всего это говорилось с извиняющимся вздохом, но все же наполняло мою душу злостью. Однажды моего отца не было шесть дней – в таком грандиозном запое я его никогда не видела, – а потом мне позвонили из больницы, расположенной за два округа от нас, и сказали приехать и забрать его. Это побудило меня собрать всю его обувь и держать в запертом багажнике машины. После этого ему приходилось практически всегда оставаться дома – по крайней мере, зимой. Я носила ключ от машин на шее, словно кулон. Я помню его тяжесть и то, как он покачивался между моих жалких грудей, поворачиваясь, прилипая к моей потной и твердой грудине и царапая кожу, когда я выходила из дома в тот день.
Прежде чем продолжить описывать события той субботы, я должна еще раз упомянуть о пистолете – вернее, револьвере. В те времена, когда я была ребенком, отец часто сидел после ужина за кухонным столом и чистил оружие, объясняя, как оно действует и почему важно содержать его в порядке. «Если ты не сделаешь то-то и то-то, – я не помню точных терминов, – револьвер может случайно выстрелить и кого-нибудь убить». Похоже, он говорил мне это не для того, чтобы пригласить присоединиться к этому сокровенному процессу, к его жизни и работе, а чтобы похвастаться, дать понять, что он занят важным, даже священным делом, и если я когда-нибудь вздумаю его отвлекать или, упаси господи, трогать его оружие, я умру. Я говорю вам это просто для того, чтобы ввести револьвер в повествование. Он присутствовал там с моих детских лет и до самого конца. Он пугал меня так же, как испугал бы нож мясника, но и только.
Двор был наполнен выхлопными газами и поземкой, солнечный свет уже помалу угасал. Я села в «Додж» и поехала к дому Рэнди, покусывая свою потрескавшуюся губу в предвкушении того, как мельком увижу его в окне спальни – у него не было занавесок, – или, еще лучше, встречу его по пути и смогу втайне следовать за ним по улицам Иксвилла, слушая божественный рев его мотоцикла. Тогда я смогу узнать, что он делает, когда отсутствует дома. Если в его жизни есть женщина, я увижу это своими глазами. Я полагала, что смогу найти способ обойти ее. У меня было довольно мало шансов привлечь внимание Рэнди, а тем более завоевать его любовь, – в конце концов, я была ленива и застенчива, – но моя одержимость им уже вошла в привычку, и я уже не могла думать об этом здраво. Кто знает, что бы я сделала, если бы застала его целующимся взасос с девушкой, похожей, допустим, на Брижит Бардо? Не знаю, была ли я способна на настоящие решительные действия в отношении другого человека. Вероятно, я побилась б головой о руль и подняла бы стекла в «Додже», молясь о том, чтобы задохнуться и умереть. Кто знает?
Но когда я доехала, Рэнди не было дома, и его мотоцикл отсутствовал на обычном месте на дорожке. Поэтому я по какой-то причине решила сделать правдой свою ложь, сказанную отцу, и пойти в кино. Просмотр кинофильмов никогда не был моим любимым времяпровождением, но в тот вечер я не хотела оставаться одна. Я не любила фильмы по той же причине, по которой не любила романы: я терпеть не могла, когда мне говорили, какие мысли должны у меня возникать. Это было оскорбительно. И во все эти истории трудно поверить. Более того, красивые актрисы вызывали во мне отвращение и жалость к себе. Я сгорала от зависти и обиды, когда они улыбались и хмурились. Конечно же, я понимала, что актерская работа – это ремесло, и питала большое уважение к тем, кто способен на время отбросить свое «я» и принять новую личность. Конечно, можно сказать, что я делала то же самое. Но в общем и целом женщины на экране всегда заставляли меня ощущать себя особенно уродливой, тусклой и незаметной. Особенно в те времена, когда я понимала, что мне нечего противопоставить – во мне нет ни настоящей красоты, ни подлинного очарования. Я была ничем, половиком под дверью, побеленной стеной; у меня было лишь отчаянное желание сделать что угодно – скажем так, кроме убийства, – лишь бы найти кого-то, кто будет питать ко мне хотя бы дружеские чувства, не говоря уже о любви. Пока несколько дней спустя не появилась Ребекка, я могла лишь молиться о каком-нибудь крошечном чуде – чтобы я стала нужной и желанной для Рэнди. Допустим, спасла бы ему жизнь при пожаре или во время аварии на дороге, или вошла бы в комнату в тот момент, когда он узнал о смерти своей матери, и предложила бы ему носовой платок и плечо, на котором можно поплакать… Таковы были мои романтические фантазии.
В Иксвилле был маленький кинотеатр, где крутили только самые пристойные, почти детские фильмы. Если б я захотела посмотреть «Презрение» или «Голдфингер», мне пришлось бы ехать за десять или более миль туда, где не распространялось влияние «Женского комитета Иксвилла». Не могу сказать, испытывала ли я облегчение или разочарование от того, что мои планы торчать под окнами у Рэнди до самого заката пошли прахом. Однако я помню, что по дороге к кинотеатру я испытывала ощущение некоего неотвратимого рока, нависшего надо мной. Если б Рэнди связался с другой женщиной, я убила бы себя. Мне больше незачем было бы жить. Когда я припарковала машину возле кинотеатра и подняла окна, меня снова пронзило осознание того, как легко было бы умереть. Одна перерезанная вена, одно превышение скорости поздно ночью на обледеневшей автостраде, один прыжок с Иксвиллского моста… Если б захотела, я могла бы просто утопиться в Атлантическом океане. Люди все время умирают. Почему бы и мне не умереть?
Я вообразила, как отец ворвется ко мне как раз в тот момент, когда я буду резать вены, и хмыкнет: «Ты попадешь в ад». Я боялась этого. Я не верила в рай, но верила в ад. И на самом деле не хотела умирать. Я не всегда хотела жить, но я не собиралась кончать с собой.
И в любом случае были другие варианты. Я могла сбежать, если б набралась храбрости, – так я говорила себе. Мечта о Нью-Йорке манила, словно мерцающие огни на вывеске кинотеатра, обещая темноту и возможность забыться, пусть на время и не бесплатно, но все было лучше, чем сидеть дома одной.
Я купила билет на фильм «Не присылай мне цветы» и направилась по ковровой дорожке с узором из красных и черных ромбов, ведущей к обитой искусственной кожей двери. Прыщавый парень-подросток, подсвечивая фонариком, проводил меня в зал. Кино уже началось. В тепле и темноте, наполненной запахом сигаретного дыма и горелого масла, я едва удерживалась, чтобы не задремать, несмотря на взвизги Дорис Дэй. Но когда я открывала глаза, то, что я видела, было смертельно скучным. Я едва помню фильм. Бо́льшую часть его я проспала, но там было что-то о домохозяйке, чей муж одержим ипохондрией, а может быть, просто общим невыносимым страхом смерти. В тот момент Дорис была уже немолода – помятая и потрепанная бумажная куколка с детской прической и в одежде, больше подошедшей бы горничной. Рок Хадсон, похоже, совершенно не обращал внимания на ее шарм. Оказывается, даже Дорис Дэй не всегда может вызвать у мужчин любовное чувство.
Когда пошли титры, я вышла из кинотеатра вместе с толпой прочих горожан, молодых и старых, одетых в яркие шерстяные пальто, шапки и кашне. Холодный вечерний воздух взбодрил меня. Я не хотела возвращаться домой. Мой взгляд привлекли мерцающие рождественские гирлянды в витрине кондитерской напротив. Я зашла, купила пончик с заварным кремом, одним махом съела его, как делала обычно, и вышла, уже пожалев о том, что сделала. Я не хотела стать такой, как женщина за прилавком, – толстой, расплывшейся, с телом, напоминающим мешок яблок. В витрине магазина одежды, расположенного рядом с кондитерской, я отчетливо увидела свое отражение. Я выглядела нелепо в своем широком сером пальто, одинокая, застывшая в лучах фар проезжающей мимо машины, словно глупый испуганный олень. Я попыталась поправить волосы, спутавшиеся после сна. Потом подняла взгляд. Над дверью красовалась вывеска с названием магазина, словно бы начертанная аккуратным девичьим почерком: «Дарла». Закатив глаза, я вошла внутрь.
– Здрасьте, – произнес чей-то голос, когда колокольчик над дверью звякнул, и из задней комнаты вышла продавщица. – Мы скоро закрываемся, но можете пока осмотреться и выбрать. Все, что угодно, только скажите.
Моя «посмертная маска», похоже, ничуть ее не встревожила. Меня всегда раздражало, когда на мою бесстрастность отвечали добродушием и хорошими манерами. Разве она не знает, что я чудовище, ведьма, пакость? Как смеет она по-доброму шутить со мной, когда я заслуживаю того, чтобы меня встретили с отвращением и страхом? Мои грубые туфли оставляли грязные следы на застеленном ковром полу, когда я обходила стойки с одеждой и щупала платья из тонкой шерсти и шелкового крепа. Нелепо было даже думать, что я могу носить такие тонкие одеяния, не говоря уже о том, чтобы позволить их себе. Я помню яркие тона и броские узоры, атлас и шерсть, все милое, отличного покроя, с большими бантами, широкими складками и прочей ерундой. Я, конечно же, была скупой, и тогда вглядывалась в каждый ценник и высчитывала стоимость того, чего так жаждала и в то же время презирала. Это было нечестно. Другие могут носить красивые вещи, почему же я – нет?! Если я надену что-нибудь подобное, кое-кто может обратить на меня то внимание, которое я заслуживаю. Даже Рэнди. Мода – приманка для глупцов, теперь я это знаю, но я научилась тому, что время от времени неплохо побыть глупой. Это помогает сохранить душу молодой. Полагаю, тогда я подозревала нечто подобное, потому что, несмотря на все свое презрение к «тряпкам» – а может быть, благодаря ему, – попросила на примерку вечернее платье, выставленное в витрине.
Это было цельнокроеное платье золотого цвета с высоким воротом, по которому вниз к груди тянулся узор из чередующихся золотистых и серебристых декоративных элементов. Оно напомнило мне о фотографиях женщин-африканок, чьи шеи были болезненно вытянуты нанизанными на них золотыми кольцами. Продавщица изумленно посмотрела на меня, когда я указала на это платье, потом улыбнулась и пошла к витрине. Потребовалось несколько минут, чтобы расстегнуть платье, а потом положить манекен набок и стянуть с него длинное одеяние. Я как бы случайно отошла к дальней стене, чтобы взглянуть на чулочно-носочные изделия. Пока девушка сражалась с манекеном, я незаметно сунула в сумочку четыре упаковки темно-синих колготок. Потом посмотрела в зеркало на витрине с бижутерией, запертой с другой стороны, сняла перчатки и стерла следы шоколада в уголках губ. Потом вытерла руки о шарф, свисающий в качестве украшения с бамбукового шеста. Продавщица несла платье в примерочную так, как если б это было спящее дитя: на вытянутых руках, стараясь не задеть нашитые на него украшения. Я последовала за ней, сняла пальто и укрыла сумочку в его складках. Мне было все равно, что подумает продавщица о моей жалкой одежде. Она сама носила скромную, но нелепую юбку-полусолнце, украшенную, насколько я помню, помпонами, а может быть, и вышитыми котятами.
– Я буду в зале, если вам что-то понадобится, – сказала девушка, закрывая дверь примерочной.
Я сняла свитер, блузку и лифчик и внимательно взглянула на свой бюст, оценивая величину и форму моих маленьких грудей. Потом отважно расправила плечи перед зеркалом, просто чтобы устрашить себя саму. Во время месячных мои груди становились болезненными и тяжелыми, словно свинец или камень. Я ущипнула их, потыкала в них пальцами. Потом сняла колготки и трусики, но не стала смотреть на себя ниже пояса. Мои ступни, лодыжки, икры были вполне нормальными, даже не очень уродливыми. Но что-то отталкивающее и противное имелось в моих бедрах, ягодицах, тазе. У меня всегда было ощущение, что если я буду рассматривать эти части своего тела слишком пристально, они утянут меня в другой мир. Я просто не могла исследовать эту территорию. И в то время я не считала это тело действительно моим, чтобы исследовать его. Я полагала, что для этого существуют мужчины.
Платье было тяжелым, словно шкура странного животного. По верху оно было слишком большим, неуклюже топорщась между моих рук и грудей, украшения позванивали друг о друга, словно некий туземный инструмент, когда я застегивала «молнию» на спине. И в целом оно было слишком длинным. В зеркале я выглядела крошечной, непривлекательной, мои волосатые лодыжки высовывались из-под подола, словно задние ноги коровы или козы. Платье явно не шло мне, и все же я его хотела. Конечно же, хотела. Судя по ценнику, оно стоило больше, чем я получала за две недели работы в тюрьме. Я подумывала о том, чтобы сорвать ценник, как если б это помогло мне получить платье бесплатно. Я прикинула, не оторвать ли мне одно из металлических украшений и не сунуть ли в сумочку к колготкам. Но вместо этого я острым кончиком ключа от машины проколола дырочку во внутренней подкладке возле подола и слегка надорвала. Потом влезла в свою старую одежду – которая сейчас ощущалась еще более старой и воняла по́том, а блузка под свитером была холодной и влажной в подмышках – и вышла обратно в торговый зал.
– Ну, как дела? – помнится, спросила продавщица, как будто я могла справиться с примеркой хорошо или плохо. Почему я всегда вызывала у людей подобные вопросы? Конечно же, это платье смотрелось на мне ужасно. Продавщица, должно быть, предвидела это. Но почему в этом должна быть виновата я, а не платье? «Ну, как дела у платья?» – следовало бы спросить ей.
– Не в моем стиле, – ответила я и быстрым шагом вышла, придерживая под мышкой пухлую сумочку. От резкого холода я вздрогнула, но все же победно улыбнулась. Похищая вещи из магазинов, я чувствовала себя неуязвимой, как будто карала весь мир и вознаграждала себя, на какое-то мгновение восстанавливая правильный порядок вещей – верша правосудие.
В тот вечер я еще немного покаталась на машине, снова проехала мимо дома Рэнди и разочарованно прищелкнула языком, увидев, что все окна в его квартире темные. Потом поехала на обзорную площадку, с которой молодые парочки любили смотреть на океан. По пути я натянула на голову найденную вчера вязаную шапку. Я ехала без особой цели. Для того чтобы добраться до обзорной площадки, нужна машина, так что, полагаю, не было риска наткнуться на Рэнди, катающего на мотоцикле какую-нибудь девушку. И все же, тащась вверх по крутой заснеженной дороге, я пыталась рассмотреть сквозь запотевшее заднее стекло все машины, попадавшиеся по пути, чтобы убедиться, что ни в одной из них его нет. Я и прежде много раз бывала там, просто чтобы посмотреть. В тот вечер я припарковалась и устремила взгляд в темноту над океаном. Потом на несколько минут подняла окна в машине и посидела, теша себя мыслями о Рэнди. В двадцать четыре года я еще ни разу не была на настоящем свидании. Позднее, после того как я покинула Иксвилл и у меня появился кое-какой романтический опыт, мне доводилось сидеть в машине с тем или иным мужчиной. «Отсюда прекрасный вид», – обычно говорили они, и мне была уже ведома сладкая дрожь, когда в момент экстаза ты открываешь глаза и видишь сияющую луну и звезды, развешенные по небу, точно праздничные гирлянды, как будто их разместили там специально ради твоего удовольствия. Я также изведала сладкий стыд, когда дорожный патруль застает тебя в захватывающее дух мгновение любви и страсти, господи боже мой! Но в тот вечер я просто сидела одна, смотрела вверх и гадала, куда заведет меня дорога моей жизни, если я сейчас не решусь включить мотор и скатиться за край обрыва, зияющего передо мной. Эта дорога неизбежно вела обратно мимо дома Рэнди – по-прежнему темного, и это сводило меня с ума, – а затем домой. Плакала ли я от обиды и жалости к себе? Нет. К тому времени я привыкла к одиночеству. Я знала, что когда-нибудь сбегу. А до тех пор буду томиться и чахнуть.
Дома я выпила воды из-под крана и проглотила горсть слабительного, которое хранила под кухонной раковиной. Потом села на стул и стала пить пиво из банки. Отец поднял руку и мрачно отсалютовал, подшучивая над моей угрюмостью.
– Копы принесли виски, – сообщил он, указывая на бутылку «Гленфиддика»[6] с бантиком, повязанным вокруг горлышка; она стояла у двери в погреб. – Ну, и как тебе фильм?
Он сидел спокойно; настроение у него, похоже, улучшилось, а обидчивая злость, которую он проявлял несколько часов назад, прошла. Судя по всему, он не прочь был поговорить.
– Фильм был тупой, – честно ответила я. – Можно открыть? – Я подошла и взяла в руки бутылку.
– Необходимо, конечно же, – отозвался отец.
Я не всегда ненавидела его. Как и во всех злодеях, в нем было кое-что хорошее. Обычно он ничего не имел против беспорядка в доме. Так же, как и я, он ненавидел соседей, и предпочел бы получить пулю в голову, но не признать себя побежденным. Время от времени он веселил меня: например, когда пытался в пьяном виде читать газеты, серьезно взирая на каждый заголовок, который ему удавалось расшифровать, – один глаз зажмурен, трясущийся палец скользит по словам. Он по-прежнему произносил напыщенные речи относительно красных. Он любил Голдуотера и презирал Кеннеди[7], хотя заставил меня поклясться, что я сохраню это в тайне. Он строго настаивал на выполнении определенных обязанностей. Например, маниакально следил за тем, чтобы все счета были оплачены вовремя. Единожды в месяц он специально ради этого сохранял трезвость, и я должна была сидеть рядом с ним, открывать конверты, наклеивать марки и передавать чеки ему на подпись. «Это ужасно, Эйлин, – говорил он. – Начинай заново. Ни один банк не примет чек, заполненный таким почерком, словно у маленькой девочки». Даже в дни, когда отец не пил, он с трудом мог удержать ручку.
В тот вечер я налила нам обоим виски на несколько пальцев и придвинула свой стул поближе к его креслу, протянув замерзшие руки к зажженной духовке.
– Дорис Дэй – жирная кляча, – сказала я.