Всякий раз, как Иешуа возвращался в свою зеленую Галилею, он испытывал чувство облегчения, почти радости. Сзади оставалась Иудея с ее опаленными солнцем холмами, с ее тоже точно опаленной страстями жизнью, а вокруг раскидывались милые с детства, покрытые прекрасными лесами холмы, деревни с их простым, трудовым населением, пышными садами, виноградниками, звенящими потоками, птицами и цветами. Раем и здесь жизнь не была, несмотря на необычайное богатство природы и трудолюбие населения. Поборами народ доводили до края нищеты: брали дань римляне, огромные деньги собирал тетрарх Ирод, требовали наживы храмовники, драли шкуру с народа землевладельцы. Но уже то одно, что не было тут надутых садукеев, кипящих вечным гневом фарисеев, тяжелых, закованных в железо римлян, было великим облегчением. В Галилее жило немало всяких язычников – ее так и звали Галиль-хагойим: круг или страна народов. И это создавало атмосферу относительной терпимости и свободы… Здесь охотно слушали всякого, и тупой софэр, знающий наизусть всю Тору, большого авторитета здесь не имел. И любили галилеяне попеть, поссориться, пошуметь, были набожны и чрезвычайно суеверны, и презрительно смотрело на них иерусалимское духовенство, когда они являлись туда на большие праздники. «Дурак галилейский», это им приходилось там слышать то и дело, и самое произношение их вызывало бесконечные насмешки.
Назарет в то время был тихим городком с тремя или четырьмя тысячами жителей. С его убогими домиками из глины, садами, мирными ригами и точилами, вырубленными в скале, с огромными гнездами аистов по вершинам вековых деревьев он походил скорее на деревню. Его жители не отказывали себе ни в чаше вина, ни в шутке веселой, ни в песне, и потому суровые законники смотрели на легкомысленный народ с презрением. «Может ли выйти что путное из Назарета?» – презрительно поджимая губы, говорили они.
У старого фонтана, под вековыми платанами, как всегда, толпились с водоносами женщины. Лица их были закрыты, как того требовало приличие, но в черных, прекрасных глазах было много света, много тепла, а иногда и призыва. Иешуа ласково поздоровался с ними и направился к своему дому, который сонно жмурился на заходящее солнышко среди смоковниц, груш и вьющегося винограда с уже наливающимися гроздьями. Где-то в чаще нежно ворковали горлинки…
В прохладном сумраке бедного домика не было ничего, кроме самого необходимого: у входа, конечно, прикреплена была мезуза с отрывками из Закона, а внутри, в углу, были сложены циновки и коврики, на которых спали; над ними, на полке, виднелось несколько горшков и неизбежный четверик, который служил одновременно и мерою для сыпучих тел, и подставкой для светильника по вечерам. В другом углу дремали ручные жернова, ровный шум которых так часто наполняет тишину деревни, а за жерновами, у стены, стояли мотыги, лопаты и метла. Два старых меха, один побольше, с вином, другой поменьше, с маслом, завершали обстановку. Трубы не было: во время холодов все грелись у очага посреди комнаты. По стенам местами проступала селитра – это называлось «проказой», – и в застоявшемся воздухе стоял тяжелый запах: в большие холода Мириам, хозяйка, брала, как и все крестьяне, молодых ягнят и козлят в дом на ночевку, и они оставляли по себе долгую память.
За стеной, в тени старых деревьев, слышалось сочное шурканье рубанка – то плотничал кто-нибудь из братьев. Других никого дома, по-видимому, не было: все были на работах. Иешуа прежде всего, чтобы освежиться, приступил к необходимым омовениям…
Глава семьи, Иосиф, давно уже умер. Матери, Мириам, было уже за сорок. Все сестры были замужем, а братья, как и сам Иешуа, постоянно бродили по стране в поисках работы: они все занимались строительным делом. Мать давно настаивала, чтобы Иешуа, старший, женился, дал бы ей наконец помощницу, но он уклонялся и подолгу пропадал из дому… И хотя самые крайние пункты его блужданий лежали от Назарета всего в четырех-пяти днях неторопливого пути, тот пышный языческий мир казался всем чем-то очень далеким и очень чужим…
– Шелом!..
Брат Иаков, работавший за верстаком, поднял свое туповатое лицо с рыжей, сухой бородкой.
– Шелом! – отвечал он угрюмо, без улыбки: ему всегда казалось, что Иешуа злоупотребляет своим положением старшего и недостаточно усердно работает.
Не успели они обменяться и несколькими словами, как подошла от риги его мать, исхудавшая, увядшая женщина; от былой красоты ее остались только эти большие черные глаза, в которых таилась печаль. Изредка, смутно, как сон, вспоминалось ей жаркое лето и сухой, шелковистый шелест кукурузы вокруг, и зной его ласки… Было это когда или только во сне видела она все это?
Увидав сына, она бледно улыбнулась, спросила его о здоровье, о его делах, о том, что он думает предпринять теперь. И все трое чувствовали, что им, в сущности, говорить было не о чем: Иешуа был отрезанным ломтем. Он жил в каком-то своем мире, который всем семейным казался не только недоступным, но и враждебным. «Чем чужие-то крыши крыть, ты смотри лучше, не течет ли своя…» – так высказал раз угрюмый Иаков свое отношение к общественным заботам брата…
Соседи, проходя мимо, весело здоровались через каменный, низкий забор с Иешуа, останавливались, чтобы перекинуться с ним несколькими словами, но и они смотрели на него скорее как на отбившуюся от назаретского стада овцу. И, когда выступал он иногда в их синагоге, они слушали его одним ухом: занимался бы лучше своим делом! А то учить всех хочет… Но о нем уже шла молва, и поэтому они звали его «рабби» – иногда в насмешку, а иногда и всерьез.
После скромного и молчаливого ужина – во дворе на глазах у всех, как всегда, – Иешуа, предвкушая сладкий сон после дальнего пути, поднялся на кровлю. Тянул, как всегда в Галилее, легкий, душистый бриз. Искристо теплились звезды в вышине. В горах вдали голосили шакалы. Летучие мыши, крутясь над плоскими кровлями домов и над темными садами, нежно попискивали, исчезали и опять налетали и крутились. Было тихо, мирно и хорошо…
Но сон не шел. И тосковало сердце по Мириам, и вспоминался навсегда покинутый тихий Энгадди, и бродили в душе постоянные думы его, обещавшие, как ему казалось, богатую жатву. Вспомнились дни его детства в этом бедном домике, такие простые, милые и далекие, далекие… Как все тогда казалось ясно и легко!
Восемь дней спустя после рождения он был, как и все мальчуганы, обрезан и тем присоединен раз навсегда к избранному народу Адонаи, к народу, который сам себе казался предназначенным к мировому господству: чем горше были его бедствия, тем горячее мечты и надежды на уже близкую необыкновенную славу и мощь…
И едва стал он лепетать первые слова, как кроткий, благочестивый Иосиф, которого он до самого последнего времени считал своим отцом, стал учить его первой молитве. Потом вместе с другими чумазыми и оборванными ребятишками Назарета стал он бегать к хазану учиться. Ребята усаживались на глиняном полу, а хазан строго вооружался розгой. И, глядя в текст Закона, не зная ни единой буквы, ребятки все враз повторяли священные слова и качались в такт… И так постепенно подвигались вперед, настолько, что к двенадцати годам Иешуа мог уже читать без ошибки «Слушай, Израиль…».
Законники твердили: «Да погибнет храм – только бы дети посещали школы!» или «дыхание детей, посещающих школу, является столпом, на котором стоит все общество», но все это было больше цветами красноречия, а в жизни дальше изучения нескольких молитв да заповедей Закона дело не шло и идти не могло, потому что и учителя сами знали немногим более. Настоящей школой Иешуа, как и всякого одаренного и вдумчивого человека, была жизнь, и он усердно учился в этой школе и в тихом, зеленом Назарете, и потом, когда впервые он пошел двенадцати лет в Иерусалим на богомолье, и когда в синагоге или у городских ворот слушал он горячие споры своих сограждан, и старался понять мудреные речи софэрим, законников, и трепетал душой над свитками Исаии, который зачаровывал его своими золотыми видениями. Под руководством старого Иосифа он изучал ремесло плотника, ибо знал Иосиф, что «тот, кто не обучает своего ребенка ремеслу, обучает его разбою»… А потом потянуло его к правде, к той жизни, о которой так волнующе-сладко говорили пророки, и он тайно ушел в ряды борцов за счастье своего народа, таившихся то в болотистых и диких окрестностях Меромского озера, то в пустынных горах Галаадских и оттуда совершавших свои смелые нападения на поработителей народа… Но, в конце концов, понял он, что, если и есть тут правда, то не вся…
Он заснул, когда звонко прокричали в ночной тишине уже третьи петухи… Но чуть только заалелся за горами восток, как, полный бодрой готовности к жизни, Иешуа был уже на ногах. И сразу он влек в хомут той тихой, трудовой жизни, которою он жил тут в молодые годы, которою жили вокруг него галилеяне.
Помолившись, он спустился вниз. Мать выгоняла ослика и четырех коз навстречу пастуху. Иешуа подобрал навоз, накопившийся под навесом, нарубил для матери помельче сухих сучков для очага, а потом коротко обсудили с братом Иаковом предстоящие работы и решили: Иешуа будет готовить заказанную для синагоги лестницу, а Иаков пойдет принять заказ на постройку риги у одного из соседей… И Иешуа, засучив рукава и повязав волосы шнурком, чтобы не мешали при работе, с удовольствием взялся за пилу…
И потекли один за другим дни простого, неторопливого труда и ночи созерцания, ночи порывов, ночи борьбы. Он был очень одинок в своих думах – только его двоюродные братья по матери, сыновья Клеопы, как будто прислушивались к его словам. Но они жили в Магдале, во-первых, а во-вторых, их как будто больше всего увлекал его протест против царящей в мире неправды, может быть, даже чувство мщения, чем мечты о светлой и братской жизни. Дома он был один со своими думами. Твердая решимость выступить со словом спасения часто сменялась сомнениями. Последней ясности не было. Голос искусителя – как говорил он – не умолкал. Если они не послушались пророков – говорил тайный голос – почему же ты уверен, что они пойдут за тобой? Значит, надо сказать им все еще лучше, еще убедительнее – отвечал он – так, чтобы слово спасения было понято всеми, а поймут все и послушают все. Никакая жертва не страшна для этого святого дела!.. Вспомнился Иоханан, запертый теперь в подземельях Махеронта. И это не страшно. Пока Иоханан один, с ним можно обходиться так, но если закваска поднимет все тесто, то враги будут бессильны, и зацветет райскими цветами вся жизнь.
Разгоралась в нем заря и другой мысли, которая иногда пугала его своей необычностью. И Моисей, и пророки, и законники все, и зелоты вроде Иуды Галонита – все бьются и погибают за иудейство. Но не все ли люди одинаковы? Разноверие? А разве он верит так, как иерусалимские книжники? И разве они сами всегда так верили, как теперь? И разве все их бесконечные споры и свары теперь не доказывают, что одной правды, одной веры у них, в сущности, и нет. В нем неистребимо жило благоволение к человеку вообще, ко всем людям, и если звать на божественный пир, думал он, то только всех!
Да, опрокинуть все эти злые перегородки, разделяющие ныне людей, освободить от пут земли не только иудея, но и всякого человека, кто бы он ни был, ибо всякий сын человеческий есть в то же время и сын Божий, все эти различные религии их слить в одну религию, религию чистого и любящего сердца, поставить над людьми-братьями единым властелином Бога, любящего Отца – вот его дело, вот на что призывает его Господь, голос Которого так властно звучит для него в тиши звездных ночей… И для нового вина этого он искал новых мехов, ибо в старые мехи нового вина не вливают…
И, блаженно-пьяный этим новым вином, он чувствовал, как разгораются в душе его святые огни, как звучат в ней трубы ангелов, призывающие его на подвиг. Но как, где начать его? Кто послушает его, ничего не значащего галилеянина? И снова он склонялся над свитком старого Исаии:
«…Только один Господь возвеличен будет в тот день, ибо идет день Господа на все высокомерное, и гордое, и надменное, которое будет унижено, и на все кедры Ливанские, высокие и превозносящиеся, и на все дубы Вассанские, и на все высокие горы, и на все возвышенные холмы, и на всякую высокую башню, и на всякую укрепленную стену, и на все корабли фарсийские… Только Господь один будет велик в тот день!..»
Не может быть, чтобы все это было написано зря!..
«…И дух Господа почиет на нем, дух премудрости и разума, дух совета и крепости, дух знания и страха Божия. И благословение его в страхе Божием, и будет судить не по взгляду глаз своих, и будет обличать не по слуху ушей своих, но будет судить бедных по правде, и будет решать дела смиренных по справедливости, и поразит землю жезлом уст своих, и умертвит нечестивого духом уст своих. И правда будет поясом на чреслах его и верность – на бедрах его. И волк будет жить вместе с агнцем, и леопард будет лежать вместе с козленком, и телец, и лев, и вол будут вместе, и малое дитя поведет их. И корова будет пастись с медведицею, и детеныши их будут лежать вместе, и лев будет есть солому, как вол. И грудное дитя будет играть над норою аспида, и отнятое от груди дитя положит свою руку на гнездо василиска. Не будут делать ни зла, ни вреда по всей святой горе Моей, потому что земля будет так наполнена знанием Господа, как морское дно наполняют воды…»
Чаще, чем прежде, ему стали приходить на память те места Писания, в которых идет речь о страданиях и смерти глашатаев истины, особенно же один отрывок из Исаии. В таинственных изречениях, проникнутых глубокой печалью, но и в то же время предвещающих конечное торжество, пророк говорит в этом отрывке о «муже скорбен» – безвестном, презираемом и гонимом, но покупающем ценою безропотно перенесенных страданий великое право основать царство истины и справедливости. Это – «Раб Вечного», безропотно идущий на заклание за то благо, которое он несет людям…
– А ты завтра пойдешь на свадьбу Симона? – сонно спросила из темного угла мать. – Очень они тебя звали…
– Пойду… – отвечал Иешуа, отрываясь от свитка. – Я давно не видал их…
Симон был родным братом веселого Исаака. Вспомнив Исаака, Иешуа улыбнулся и снова в тишине ночи припал истомившимися устами к невидимой чаше с вином новым…