2 Святая Мария, мать Джорджа

Присутствие моей матери в траурном зале только усугубило натянутость между двумя лагерями – ее семьи и семьи Карлинов. Она всегда сторонилась родственников Патрика, считая их ирландскими нищебродами, а они, я уверен, видели в ней карьеристку и наглую авантюристку. И были недалеки от истины.

Мечты матери о роскошной жизни долгое время упирались в реалии оплачиваемой работы, но она не могла расстаться со своими замашками и пыталась понемногу воплощать их в жизнь, используя нас с братом для демонстрации своего вкуса. Пэта в детстве всегда наряжали как маленького паиньку – итонские воротнички, короткие штанишки; этим отчасти объяснялось, почему он так быстро научился драться. Я избежал самого худшего – она уже не могла себе этого позволить, но все равно водила меня стричься в «Бест и Ко»[10] на Пятой авеню, потому что знала, что именно там «лучшие люди» стригли своих детей. «Лучшие люди» ходили только в «Бест».

Борьба между Мэри и сыновьями вращалась в основном вокруг ее «планов» на наш счет и нашего чрезмерно развитого чувства независимости. Женщина с неистребимыми аристократическими замашками, она была одержима идеей, что принадлежит к «сливкам» нации, в отличие от всех этих ирландцев-нищебродов с их закоренелым пьянством, ленью, сумасбродством и бесчинствами, всеми теми чертами, которые – в той мере, в какой этническая общность вообще что-нибудь значит, – исходят из тех же особенностей национального характера, что делают ирландцев такими славными малыми.

Мать за все бралась с яростью, типичной для ее поколения (она родилась в 1896 году). Уильям Шеннон в книге «Ирландцы в Америке»[11] пишет: «Социальные правила и модели в Америке устанавливаются женщинами, а в Америке на закате Викторианской эпохи те поведенческие стандарты, которые насаждались женщинами, отличались строгостью и жестокостью. К этим стандартам ирландские матери и незамужние тетушки часто добавляли собственные жесткие требования, потому что, зараженные недовольством и соперничеством, они жаждали не только признания и уважения, но и утверждения своего превосходства и непогрешимости». Вуаля! Вот вам и вся суть Мэри Бири.

Она чувствовала, что в моем отце наткнулась на алмаз, скрывавшийся под грубой личиной ирландского простака, и могла бы очистить, отполировать этот драгоценный камень. Типичное заблуждение на этапе ухаживаний. Эта миссия провалилась, и она обратила свои взоры на более податливую «жвачку для рук» – на своих сыновей. Пэт-младший быстро развенчал ее методику. Однажды в нашем доме на Риверсайд-драйв они ехали в лифте вместе с дамой, державшейся с королевским достоинством.

– Какой чудный малыш, – промурлыкала она. – Как тебя зовут?

– Сукин сын! – ответил чудный малыш.

На Пэта мать махнула рукой уже давно, он был «слишком Карлин», отличаясь «мерзким, испорченным карлинским характером», а я в ее глазах превратился в Бири, наследника ее замечательных, интеллигентных предков, «цвета нации». Мою природную мягкость еще в детстве окрестили «чувствительностью» в духе Бири. Она и назвала меня в честь своего любимого брата Джорджа – славного душевного малого, который играл на фортепиано.

(К слову сказать, бо́льшую часть своей жизни Джордж провел в психушке. Однажды в городском автобусе он разделся догола, ему велели больше так не делать, но через два года все повторилось. Поэтому его определили в государственную больницу Рокленда, корпус 17, с диагнозом раннее слабоумие. На День благодарения и Рождество его забирали домой, и он играл на пианино. Однажды в День благодарения он повернулся ко мне и сказал: «Я адмирал. Я плыву из Порт-Саида». Он произнес название как «Порцаид», не разделяя согласные. Я подумал, как это здорово, что, проведя всю жизнь в Рокленде, он воображает себя адмиралом. Но он больше ничего не рассказывал мне о своих морских походах.)

Стратегия моей матери по реализации поставленных целей и достижению материального благополучия включала также тщательный контроль за развитием детей. Речь шла не о каких-то нравственных ориентирах или советах по практическим вопросам, а о своде правил, которые показывали бы ее в выгодном свете, и она могла быть довольна собой. «Все, что ты делаешь, отражается на мне». Она была одержима показухой, чрезмерно зависела от одобрения окружающих, особенно принадлежащих к тем слоям общества, на которые она работала и смотрела с одобрением, – к правящему классу. Ее разговоры изобиловали всякой чушью вроде: «О мужчине судят по его жене», «о человеке можно судить по тому, что он говорит», «о тебе судят по твоему окружению». Судят, судят, судят. Что скажут люди, что скажут люди…

Был еще один способ нас контролировать – через чувство вины, через то, как наше поведение отражалось на ней. Каждым своим поступком мы словно сдавали экзамен, насколько мы к ней внимательны или невнимательны. Она превращала все в спектакль, живописуя свои мучения. Это было непросто: «Я отдаю тебе все». Нет, берите выше: «Каждый вечер я волоку домой кучу пакетов, все это ради вас, мальчики, я не чувствую рук от тяжести, врач говорит, что меня может хватить удар, ведь у меня давление 185 на 9000, а вы даже мусор не вынесли!» Я знаю, что такими нотациями никого не удивишь, но со мной происходило нечто странное – и меня это пугало. Кроме естественного желания дистанцироваться от родителей, особенно противоположного пола, я испытывал отвращение к ее выходкам и мечтам о моем будущем.

Когда ее брак распался, все пошло прахом – жизнь с горничной на Риверсайд-драйв, хрустальная посуда и прочая хрень. Все словно оборвалось на полпути. Думаю, она хотела, чтобы я закончил начатое ей. Однажды я слышал, как она говорила Патрику, что он ничего не добьется, потому что он Карлин и все такое, но… «А вот из этого маленького мальчика я сделаю человека». И я решил сопротивляться. Я поклялся, что она ничего из меня не сделает. Единственный, кто будет что-то из меня делать, это я сам.

Но она все равно была моей матерью и так или иначе глубоко повлияла на мое творчество – и тем, что передала мне (особенно любовь к словам), и тем, чему я сопротивлялся. А еще она умела смешить, у нее было отличное чувство юмора. Помню, однажды она рассказывала нам с Пэтом, как ехала домой в автобусе. На соседнем сиденье уселся здоровый толстый немец. «Когда этот немецкий бугай развалился рядом, он сделал большую ошибку! Нельзя занимать столько места. Пришлось достать булавку, пригрозить ему и потребовать: „Ну-ка, подсократись!“»

Я никогда не забуду, как рассмешил ее в первый раз. Мне удалось подхватить и обыграть ее мысль, и она рассмеялась. По-настоящему, не так, как смеются над детским лепетом. Я заставил ее смеяться над тем, до чего сам додумался. Невероятное чувство, магическое ощущение своей силы.

Даже после того, как я вырвался от нее – недвусмысленно объяснив, что не дам делать из меня то, что ей хочется, – она продолжала упорствовать. В начале 60-х, когда я выступал по маленьким ночным клубам, она использовала любой повод, чтобы увидеться со мной. Появлялась то в Бостоне, то в Форт-Уэрте, то в Шривпорте. «Я просто хочу проверить, в порядке ли у тебя постельное белье». А я в то время хотел, чтобы меня считали взрослым и независимым, но у меня хватило ума смириться – не убивать же нам друг друга, в конце концов.

А потом она объявилась во время моего медового месяца! Мы с Джеком Бернсом, моим партнером по сцене, работали в клубе «Плейбой» в Майями, а моя свежеиспеченная жена Бренда жила вместе со мной в мотеле по соседству. И вот она звонит мне: «Мы с Агнес сейчас заглянем». (Агнес – это ее сестра.) Мать и тетка заявляются ко мне посреди медового месяца!

Мэри отлично ладила с Брендой. Даже слишком. Позднее, когда мы жили с ней в Нью-Йорке – я начинал сольную карьеру, и дела шли ни шатко ни валко, – она часто пыталась вбить клин между мной и Брендой. Случалось, я выпивал со своими старыми приятелями, а утром, пока я отсыпался, она давала Бренде двадцать баксов со словами: «Поезжай в центр, пройдись по магазинам, но не говори ему, куда пошла». Лишь бы назло – мужчине, мужу. Полная противоположность старым анекдотам про свекровь.

Как пишет Шеннон, викторианские понятия о хороших манерах бывали бесчеловечны. И дело не только в проверке постельного белья. Мэри наверняка пугала и отталкивала карьера, которую я выбрал, но даже из нее она извлекла все, что смогла. В середине 60-х, когда я стал завсегдатаем у Мерва Гриффина[12], она однажды заявилась на шоу и затмила там всех, включая меня. В какой-то мере я до сих пор нахожусь в плену ее понятий об этикете. А в 60-е существовала славная версия меня, в славном костюме, со славным воротничком, славным галстуком, славной стрижкой – и такими же славными номерами.

Когда в 1970 году я решительно порвал со всем этим, распрощавшись с хорошими манерами, ее реакция была феерической, хотя и типичной. Вскоре после выхода моего альбома «FM & AM» она пришла в «Биттер энд»[13] на Бликер-стрит. Я выступал с номером «Семь слов», и она впервые услышала, как я произношу со сцены «хуесос» и «долбоеб», а люди смеются и аплодируют.

Мэри никогда не была ханжой. Она любила сальные шуточки, но при этом всем своим видом показывала, как ей неловко и стыдно. «Разве я не чудовище? Как я низко пала!» – читалось в ее взгляде, после чего звучала очередная сальность. Но тогда я позволил себе слишком много, плюс я задел самое дорогое для нее: религию и бизнес. Ее убивало, что публика от меня в таком восторге. Но она была безумно счастлива, что я добился успеха. Ей воздалось сторицей. Вот оно – воплощение тезиса: «Все, что ты делаешь, отражается на мне». Она – мать звезды. «Привет, я мама Джорджи».

А вот еще более красноречивый эпизод. В квартале, где я вырос, на 121-й улице была церковь Тела Христова и школа Тела Христова. Заправляли в ней доминиканские монахини, они были знакомы с Мэри. В мой «приличный» период они узнавали обо мне из телевизора; они знали, что я выпускник их школы, и когда матери случалось заходить к ним, то и дело звучало: «Да, у него все отлично», «Да, я так им горжусь», «Да, вы тоже можете им гордиться».

А потом я переключаюсь на «насрать-нассать-мудак-и-сиськи» и «Бог-ничего-не-может». И однажды, проходя мимо церкви, она сталкивается с двумя монахинями, у которых свое мнение о моей растущей популярности: «У него на альбоме „Классный шут“ только и разговоров про церковь Тела Христова». А Мэри отвечает: «Да, сестры, но неужели вас не возмущает, как он об этом говорит?» А они ей: «Нет, как ты не понимаешь: он хочет донести мысль, что эти слова все равно есть в языке, но они заперты отдельно в своей нише, в маленьком шкафчике. Он хочет, чтобы мы изменили свое отношение к ним». И мать говорит: «О, да-да, конечно». Теперь она в порядке. Все нормально. Насрать, нассать, ебать, пизда, хуесос, долбоеб и сиськи только что получили одобрение Святой Матери-Церкви. Теперь это приличные слова.

Загрузка...