Да, это был я, Арти. Я бежал по улице, ловя на себе эти голодные и отчаянные взгляды. Я чуть не сбил ее тогда с ног, эту девочку. Она стояла посреди улицы и смотрела на меня большими и непонимающими глазами. Но я не смотрел в её глаза. Я вообще на неё не смотрел. Улица была широкой, но было много снега. Слишком много белого и глубокого снега, который никто не убирал. А она стояла на узкой вытоптанной тропинке. Поэтому я её чуть не сбил. Ей показалось, что я был резвым. Ей показалось. Я просто сильно торопился. Я боялся опоздать. А её ноги, в несуразно больших валенках, занимали почти всю тропинку. Ножки-спички были обмотаны каким-то старым тряпьем с запахом пыли, копоти и еще чего-то отвратительного, но всё равно в этих огромных валенках они оставались неестественно худыми и напоминали чахлые стебельки, торчащие из цветочных горшков. Эти валенки с растущей из них девочкой заслоняли дорогу, и я их чуть не сбил, ведь я очень торопился. Я спешил спасти моего Мишку. Я знал, как это сделать. Я знал, что только я и могу это сделать. И я нёсся к нему.
Но всё это было позже. Намного позже. А началось всё…
Я не помню, как всё началось. Наверное, это нормально. Мало кто помнит своё рождение. И раннее детство тоже мало кто помнит. Я не помню. Я помню только, что я точно был маленьким. Настолько маленьким, что Мишка казался мне большим. Как только я появился в семье, он сразу схватил меня и поднял на руки. Поэтому он и показался мне большим и сильным. Только потом я понял, что он тоже щенок, только человеческий. Это у людей называется ребёнок. Но это даже хорошо, что он оказался щенком. Мне было с кем играть. Мишка очень любил со мной играть, а я любил играть с Мишкой. А что нам ещё оставалось делать? Он был один, и я был один. У него не было ни братьев, ни сестёр. У меня их тоже не было. Вернее, они были, но где именно, я не знал.
Мишка мне рассказывал, что нас родилось пятеро. Четыре мальчика и одна девочка. Мишка сказал, что тот, в чьём доме мы родились, очень любил книги про приключения. Особенно ему нравилось про мушкетёров. Я не особо понял, кто такие мушкетёры, но Мишке про них тоже нравилось. Меня назвали в честь одного из них. Как сказал Мишка, у породистых собак принято называть щенков одного помета с одной буквы. Например, все имена (мне не нравится слово «кличка») на букву «А»: Ада, Аксель, Альфа. Или на «Б», или… На любую букву, но чтобы все непременно на одну. Или называют всех в честь чего-нибудь одного, хотя бы какого-нибудь ветра: Бриз, Пассат, Тайфун, Буран. Тогда буквы не важны, главное, чтобы каждый был ветром. А мы стали мушкетёрами. Не все. Наша сестра была единственной девочкой. Когда девочка одна – она должна чувствовать себя королевой. Её так сначала и хотели назвать – Анной. Но сестричка наша оказалась своенравной и задиристой, всё время кусалась и первой лезла к еде, пихая и расталкивая нас, мушкетёров. Поэтому тот, в чьём доме мы родились, передумал и назвал её не Анна, а Миледи. Мои братья стали Атосом, Портосом и Арамисом. А я был самым мелким, и меня назвали в честь самого молодого из той отважной четвёрки. Но Д’Артаньян для овчарки – имя не самое подходящее. Тогда тот, в чьём доме мы родились, где-то вычитал, что во французском языке первая Д – это не часть имени. Это всего лишь указание на место рождения или на то, что «носитель имени является не имеющим титула младшим ребёнком мелкого гасконского дворянина, в нашем случае Артаньяна». Так он сказал Хозяину, а Хозяин – Мишке. Мишка рассказал мне. Я мало что понял. Мишка, похоже, тоже. Когда он мне это рассказывал, он забавно сопел, вспоминая каждое слово, услышанное от отца. Он вряд ли понимал смысл половины из них, но хотел казаться таким же серьёзным и умным, как Хозяин. Мне было смешно. Я не пытался ничего понять. Мне было достаточно того, что длинное и неудобное имя самого любимого Мишкой мушкетёра сделали таким простым и удобным. Первую Д убрали совсем, а оставшееся Артаньян сократили до самого лучшего на земле собачьего имени – Арти. Моего имени!
А как звали мою маму, я даже и не знаю. Может быть, и знал когда-то, но не помню. Я вообще сначала думал, что Мишина Мама – это и моя мама тоже. Она меня часто ласкала и именно она кормила меня молоком из блюдца. Потом, конечно, я понял, что Мама Миши не может быть мамой овчарки, потому что она же не овчарка. Но про себя я всё равно продолжал называть ее Мамой. Тем более, что настоящей Мамы я не помнил.
Мама в нашей семье была любовью. Она нас всех любила. И Хозяина, и Мишку, и меня. И её все любили. Поэтому Мама – это любовь. Она обо всех нас заботилась, всех кормила. Хозяин меня тоже иногда кормил, но он очень часто бывал занят, часто куда-то уходил. А Мама почти всегда дома. Она постоянно что-то варила или жарила на кухне. По мне так зря. Сырое мясо намного вкуснее. Мясо первый раз дала мне попробовать тоже она. Мясо – лучшее, что есть в этом мире. После Мишки, конечно. После Мишки, Мамы и Хозяина. Они лучше мяса. Они – люди, и они – моя семья!
Главным в нашей семье всегда был Хозяин. Он самый сильный, самый решительный, самый умный. Я так думаю. Его все в доме слушались. Мишка называл его папой. Когда он вырастет, он тоже станет таким же, как Хозяин. Я в этом уверен. Странно, но я никогда не думал, что Хозяин – это и мой папа тоже. Про Маму так думал, а про Хозяина нет. Дело даже не в том, что он меня не любил. Конечно любил. Ещё как! Он мог потеребить меня за ухом или почесать живот, он мог поговорить со мной, он… Он был таким… Был таким, что любому, даже самому неразумному щенку сразу становилось ясно, что он другой, он несравнимо выше любой овчарки, любого другого животного или зверя на этой земле. Нет, конечно, он не мог быть моим папой. Но от этого я любил его ещё сильнее. Ведь он, несмотря на всю свою невообразимую высоту, так запросто и так искренне относился к простой собаке, которая ещё ничего и не сделала в своей коротенькой жизни, чтобы заслужить эту любовь.
И я сразу решил, что непременно должен буду её заслужить, эту любовь, подаренную мне заранее, без причины, просто так. Я не знал ещё как, но твердо решил, что заслужу. И я старался служить.
А вообще, мне повезло, что у меня был Хозяин. «Хозяин должен быть у каждой собаки», – так мне сказал Буран. Мы подружились с ним после того случая с лопатами. Буран после этого всегда мне улыбался, даже если видел издали, и всегда приветственно лаял. Я лаял в ответ. Мне было приятно. Когда Буран первым здоровался со мной, на меня восхищенно смотрели все остальные щенки. Даже Лика. Я заметил однажды, как она украдкой посматривала на меня. Ещё бы! Со мной почтительно говорил сам Буран – живая легенда нашего клуба.
Лика… Тогда она была ещё жива. И Буран был жив. И Аксель с Графом, и Несси с Вулканом, и Бой, и Гамлет, и… Все были живы – и те, чьих имён я не помню, и те, кого по имени я тогда не знал, а теперь уже никогда и не узнаю. Никого из них больше нет. Никого из них не осталось. Они были породистыми служебными собаками, очень ценными, как говорили люди. Осенью, когда стало ясно, что город в кольце, всех собак нашего клуба решили спасти. Их собрали вместе и отправили по Ладоге на Большую землю. Озеро они так и не переплыли. Был налёт, бомбёжка… Инструктор плакал, когда рассказывал, как всё случилось. Это было странно и тяжело – видеть, как инструктор плакал. Он был большой и сильный человек. Он тоже должен был плыть вместе с собаками, но он повредил ногу и не смог. А теперь плакал и говорил, что должен был. А меня не пустил Мишка. Он вцепился в мою шею и не хотел меня отпускать. Он кричал, что не отдаст меня никому. Тогда он уже знал, что такое эвакуация и как страшно там бывает. Он тоже плакал. Но ему можно, он ещё щенок. Мама пожалела нас обоих и оставила меня с Мишкой. Получается, что спасла. А тех, что завистливо смотрели на меня, когда со мной первым здоровался Буран, не спасли. И самого Бурана не спасли.
А ведь Буран был легендой. Он был на настоящей войне – и в Испании, и в Финляндии. Он умел искать мины. Мы, молодые неопытные щенки, раскрыв рты, смотрели, как безошибочно отыскивает Буран все спрятанные накануне закладки. Двигаясь по полигону четко, как автомат, он время от времени останавливался, принюхивался, садился и замирал, ожидая хозяина. Это была сигнальная поза, и хозяин раз за разом отыскивал в указанном Бураном месте закопанную мину. Хозяина своего, кстати, как поговаривают, Буран однажды вытащил раненным с минного поля. Я верю, Буран запросто мог.
А в тот день я не видел, как работал на полигоне Буран. Мы пришли позже. Буран сидел у ног хозяина, виновато понурив голову.
– Ну что, и на старуху бывает проруха, – сочувственно поглядывая на Бурана, выговаривал инструктор его хозяину. – Пустышку твой Буран отыскал. Ложная закладка оказалась.
– Эх, Буран, Буран, – потрепал за ухом своего пса хозяин. – Видать стареть ты, брат, стал. Теряешь хватку.
Буран жалобно заскулил. Он чувствовал свою вину и потому опустил глаза вниз. Он не мог смотреть в глаза своему хозяину. Увидав меня, он немного смутился, но потом решил выговориться незнакомому желторотому щенку.
– Ну как же так? – словно оправдываясь, в отчаянии обратился он ко мне. – Ведь был же запах взрывчатки, ведь был же!
– Взрывчатки? – не понял я.
– Взрывчатка. Взрывчатое вещество. То, что мы должны искать. В закладке был её запах. Почему они говорят, что закладка ложная? Почему хозяин так расстроен? Почему говорит, что я его подвел?
– А как она пахнет, эта взрывчатка? – спросил я.
Я был ещё очень молод, и меня пока не учили отыскивать мины. Меня пока просто учили слушаться своего Хозяина. Я слушался, но как пахнет взрывчатка, я не знал.
– Как пахнет? Вон видишь ту кучу? Это мы с хозяином нашли закладки со взрывчатым веществом. Понюхай.
Я понюхал. Запах мне не понравился. Он был какой-то искусственный, злой и неприятный.
– Запомни, юнец, это запах взрывчатки. Так пахнет смерть.
– Смерть?
– Да. Это один из запахов смерти.
– А разве у смерти много запахов? – удивился я.
– Много. Но тебе пока рано об этом. Ты хорошо запомнил этот запах? А теперь понюхай вон тот предмет. Это то, что они назвали ложной закладкой. Разве там нет запаха смерти?
Я принюхался. Сначала мне показалось, что… Нет, запах смерти там определенно был. Очень слабый, едва уловимый, но был.
– Очень слабо, но пахнет, – сказал я Бурану.
– Вот видишь! – обрадовался он. – Видишь, я не ошибся! Тогда почему они говорят, что закладка ложная? А если ложная, то откуда там этот запах?
Я снова принюхался. Теперь я ещё явственней ощущал, что запах был. Но не только там. Я поднял морду кверху и снова принюхался. Лёгкий ветерок донес до меня отголоски всё того же запаха взрывчатки. Боясь потерять это дуновение, я последовал за ним туда, где должен был находиться источник запаха. Несколько шагов, и я оказался у открытой двери небольшого сарая, где складировался клубный инвентарь. Запах шёл оттуда, точнее его источали хранившиеся в сарае лопата и перчатки. Не долго думая, я вытащил сначала перчатки. Оставив их у лап Бурана, я быстро вернулся к сараю и ухватился зубами за черенок лопаты. Я почувствовал, как мои зубы вдавились в мягкое древесное тело. У щенков ведь очень острые зубы. Зубы острые, но сил пока маловато. Я пятился задом, упираясь и толкая землю всеми четырьмя лапами. Лопата волочилась по земле, оставляя на ней бороздку, иногда цеплялась за камни или пучки сухой травы. Тогда я рычал от злости и обиды. Но я всё равно тащил и тащил свою находку. Я должен был показать её Бурану.
– Эй, смотри, что это твой юнец вытворяет! – услышал я возглас инструктора.
– Арти, фу! Ты куда лопату потащил! – это был уже Хозяин.
«Извини, Хозяин, я знаю, что значит «Фу!». Но я не могу её бросить, она пахнет смертью», – так я мог только думать, объяснить словами я этого, конечно, не мог. Мы, собаки, не умеем говорить на человеческом языке. Мы многое понимаем. Почти всё. Для этого нам совсем не обязательно распознавать все наборы звуков, которые люди называют словами. Это не самое важное. Самое важное – это не слова. Самое важное больше слов. Мы чувствуем, когда людям хорошо, когда плохо. Они сами не умеют так чувствовать друг друга. Люди этого не могут. А мы можем, мы умеем. Нам достаточно взгляда, запаха, голоса или легкого прикосновения. Нам достаточно даже молчания. А людям нужны слова. Очень редко они могут понимать друг друга без слов. Без слов они часто обманываются друг в друге. Из-за слов обманываются ещё чаще… Но всё-таки говорить – это здорово! Мне иногда кажется, что если бы собаки научились говорить, они стали бы людьми. А если бы люди смогли понимать и чувствовать, как собаки, то стали бы богами. А может, они ими уже когда-то были. Или ещё когда-нибудь станут. Буран был уверен, что станут…
А в тот раз я с трудом доволок лопату до Бурана и радостно залаял:
– Смотри, Буран, и перчатки, и лопата – они тоже так пахнут!
В подтверждение этому я схватил ложную закладку и положил её рядом со своими находками.
– Действительно, тот же запах, – согласился Буран.
– Арти, ты что творишь? – грозно спросил подоспевший Хозяин. – Это что за выходки? Ты что за игрушки тут себе нашел?
– Погоди-ка ругаться, – задумчиво остановил Хозяина инструктор. – Сдаётся мне… Вовка! – вдруг закричал он во весь голос. – Вовка, сукин сын! А ну иди сюда! Живо, кому говорю.
Мы с Бураном, виновато склонив головы, наблюдали, как на зов инструктора через весь полигон сломя голову нёсся парнишка в штопаных штанах.
– Да, дядь Слава, что случилось? – добежал и, запыхавшись, выпалил он.
– Это я тебе дома на кухне дядя Слава, а здесь я товарищ инструктор или Вячеслав Михайлович.
– Понял, товарищ инструктор! Что случилось?
– Что случилось? Это я тебя хочу спросить, что у тебя в мозгах случилось? Ты вчера, когда закладки ставил, в перчатках работал?
– Конечно, дядь… Вячеслав Михайлович, как учили.
– А перед тем, как ложные закладки ставить, перчатки и лопату поменял?
– Нннет. А надо было разве?
– Нет, ты посмотри на него! Что за бестолочь такая! Подсунула сестричка племянничка в помощники. Пустая твоя башка. А такое понятие как «одорологическая стерильность» тебе ни о чём не говорит?
– Какая стерильность? – не понял Вовка.
– Для тебя уже никакая! А ну, брысь отсюда, раздолбай! Глаза бы мои тебя не видели! Нет, ну вы полюбуйтесь на это восемнадцатилетнее недоразумение. Ему в армию в этом году идти, сестра попросила в клубе пристроить на пару месяцев, чтобы не болтался по подворотням. А от него толку как от козла молока. С завтрашнего дня будем стерильность через мытьё вольеров изучать. Будет драить, пока как в операционной не станет.
– А чё сразу вольеры…
– А ну брысь, я сказал! – не дал повозмущаться племяннику Вячеслав Михайлович.
Закончив с выволочкой нерадивого помощника, инструктор снова обратился к нашим с Бураном хозяевам:
– А я ведь, грешным делом, на Бурана плохо подумал. А тут… Понимаете, в чем заковыка? Закладки обязательно нужно устанавливать в резиновых перчатках, чтобы не было запаха человека. На лопате и на перчатках остаются следы взрывчатого вещества. Иногда очень незначительные, почти неуловимые собачьим носом. Но всё же перед установкой ложных закладок нужно менять лопату и перчатки, чтобы на них совсем не было посторонних запахов, чтобы соблюдалась так называемая «одорологическая стерильность». Этот балбес поленился и наплевал на стерильность. Он поставил сначала обычные закладки, а потом той же лопатой и теми же руками ложные повтыкал. Вот Буран и учуял запах. Так что зря мы с тобой, Семёныч, на пса твоего наговаривали. Острый у него нюх, правильный. И отработал он качественно, как всегда. Но вот кто удивил, так это Арти. Вот же умница растёт. Его ж никто этому не учил, а он смотри, отыскал загвоздку. Молодчина! Отличный пёс будет.
Буран был счастлив. Я был безумно счастлив. Мы стали друзьями. Каждый раз, когда он видел меня в клубе, он здоровался первым. Остальные щенки, да и не только щенки, смотрели на меня с завистью. Потом, когда я подрос, мы стали с Бураном всё чаще разговаривать.
Я, кстати, заметил, что расту быстрее Мишки. Когда я только появился в семье, Мишка был больше и старше меня. Он тайком брал меня на руки и таскал по квартире. Тайком, потому что Хозяин ему запрещал. Он говорил, что меня не стоит приучать к рукам, что я служебная собака и не должен к этому привыкать. Но Мишка всё равно таскал. Потом я подрос, Мишка почти не изменился. Ему стало тяжело меня поднимать, и он перестал. Зато мы много и часто играли – бегали, бросали и приносили палки и мячики. Приносил я, Мишка их только бросал. Но вскоре я заметил, что я стал почти взрослым, а Мишка так и остался щенком. Я продолжал с ним играть, но всё чаще и чаще понимал, что теперь я сильнее, и отныне я должен защищать Мишку и заботиться о нём. Теперь, провожая нас на прогулку, Мама одевала мне ошейник и тихонько шептала на ухо: «Присмотри там за Мишей на улице, чтобы не потерялся и чтобы никто не обидел». Я понимающе кивал и шёл прогуливать Мишку. А Мишка думал, что прогуливает меня. Смешной.
В клубе тоже стало интереснее. Появились новые занятия, мы все чаще стали встречаться с Бураном. Мы любили поболтать в перерывах между тренировками. Однажды я рассказал ему про одну странную собаку.
Мы с Хозяином как-то шли по улице и повстречали человека, который держал столб. Человек был неприятным и грязным, даже с точки зрения животного. Шнурки его ботинок (а ботинки – это первое, что видит любая собака) развязались. Развязались давно и успели собрать на себя пыль всех ленинградских улиц. Эта же пыль въелась в отвисшие коленки старых бесформенных штанов. Одетая навыпуск рубаха пестрела непонятного цвета пятнами, которые источали запах уже когда-то съеденных и не до конца переваренных продуктов. Какая-то неведомая сила помешала им закончить свой естественный путь по человеческому организму и выпихнула их обратно. Возможно этой неведомой силой был алкоголь. По крайней мере, именно его запах был самым сильным, резким и отталкивающим. Его было много, он был густым и мощным. Он мешал дышать и не давал подойти к этому человеку слишком близко.
Хозяин остановился чуть поодаль, поморщился и с укоризной произнес что-то вроде: «Разве можно допиваться до такого состояния! А ещё с собакой! Бедный пёс!». Тот человек действительно был с собакой. Только это был не пёс, собака была девочкой. Она сидела у ног своего хозяина, держала в зубах поводок от ошейника и терпеливо ждала, когда пьяница окончит свою тяжелую и важную миссию по удержанию столба и продолжит путь домой. Путь этот, наверняка, затянулся, собака выглядела голодной и измождённой.
– Почему ты его ждёшь? – спросил я её.
– Это мой хозяин, – ответила она. – Разве я могу его не ждать?
– Но он же плохой! Он о тебе не заботится, он тебя не кормит, он даже выглядит не совсем как человек!
– Он мой хозяин! – гордо промолвила она и отвернулась, давая понять, что разговор закончен.
Рассказывая о ней Бурану, я назвал её глупой. Но Буран очень серьёзно сказал, что она совсем не глупая.
– Совсем не глупая, – повторил он. А потом помолчал и добавил, – У каждой собаки должен быть хозяин.
– Конечно, – поддержал я. – У каждой собаки должен быть хозяин, который её кормит, воспитывает, который с ней играет, гуляет, в чьём доме она живёт. Но тот человек, наверняка, ничего из этого не делал, редко кормил и, мне кажется, часто заставлял ночевать на улице под открытым небом. Зачем нужен такой хозяин?
– Нужен хотя бы такой. Ты ещё совсем юн, Арти. Ты думаешь, что хозяин необходим только для того, чтобы кормить, поить, играть и давать кров? Если так, то большинству псов хозяева были бы не нужны. Еду можно научиться находить где угодно, без ласк и почёсываний за ушами тоже можно обойтись. Да и крыша над головой собаке вовсе не обязательна. Многие из нас, даже имеющих хозяев, живут на улице, во дворе. Дело совсем не в этом.
– А в чём же тогда? – удивился я.
– Любой собаке нужен хозяин, чтобы не умереть навсегда, – торжественно произнёс Буран.
– Не умереть навсегда? Что ты имеешь в виду?
– Послушай, Арти. Все в этом мире умирают. И птицы, и рыбы, и звери. И мы, собаки, тоже умираем. Мы все перестаём быть. Навсегда. И лишь человек не умирает насовсем. Его жизнь продолжается и после смерти.
– Как продолжается? Почему?
– Потому что Тот, кто создал нас всех, Тот, который даёт жизнь всему, что живёт, вложил в человека частичку себя и поделился с ним своим бессмертием.
– Бессмертием? Все люди бессмертны?
– Должны были быть все. Но некоторые из них сами отказываются от своего бессмертия, отвернувшись от Того, кто даёт жизнь, – Буран поднял взгляд к небу. – Не спрашивай меня, почему. Я не знаю. Наверное, им проще так жить, думая, что Его, – говоря «Его», Буран снова поднял глаза, – нет. А может, и просто из глупости.
– И что, это бессмертие есть только у человека?
– Да, только у него, – подтвердил Буран.
– Но почему?
– Не знаю. Так решил Тот, кто даёт жизнь. Он сделал человека главным. И весь мир этот создал для него. И всех животных тоже для него, чтобы служили человеку. И собак тоже. Просто и люди, и животные об этом почему-то забыли. Но мой отец рассказывал мне об этом. Если собака будет преданно и верно служить своему хозяину, говорил он мне, если будет искренне любить его, то заслужит ответную любовь, и у неё появится шанс на продолжение жизни – там, рядом с хозяином, в месте, где уже нет смерти. Там, – Буран в третий раз посмотрел на пробегающие по небу облака, – они встретятся – собака и её хозяин… Конечно, если у неё был хозяин.
– А если хозяина нет?
– Тогда и надежды нет. Ты заметил, что собаки, у которых нет хозяев, обычно злые? Они злятся на весь мир за то, что потеряли надежду, за то, что должны будут умереть. Они обречены, и оттого очень несчастны. Очень злы и очень несчастны. Они становятся как волки. Когда-то очень давно волки тоже служили человеку. Но человек сделал большую глупость – он ослушался Того, кто даёт жизнь. Всему миру стало от этого плохо. И сам человек, и все остальные стали умирать. Многие животные озлобились за это на людей, перестали им повиноваться и ушли в леса. И волки ушли. Но не все. Некоторые остались верны людям. Они то и стали собаками. Волки, которые ушли, получили свободу. Но они потеряли надежду на будущую жизнь. И любви они совсем не знают. Оттого так яростно возненавидели и людей, и нас, собак, у которых эта надежда есть.
– А если… А если у собаки есть хозяин, но она ему непослушна? Если не повинуется ему, если капризна и своенравна?
– Зачем тогда она ему? Она и здесь то успела изрядно надоесть, а уж Там… Нет, она просто умрёт. Спасение собаки – в верности, преданности и послушании.
– Хорошо, – не унимался я, – а если собака предана своему хозяину, если верно ему служит, а хозяин отвернулся от Того, кто даёт жизнь? Что тогда? Тогда собака всё равно обречена?
– Кто знает? – печально ответил Буран. – К несчастью, не все люди понимают, что ответственны не только за себя. Но говорят, что Тот, кто даёт жизнь, настолько любит людей, что желает спасения каждому из них. Даже самому плохому. Поэтому у верной собаки всегда остаётся шанс, и шанс этот – в человеке, и только в нём. Без человека этого шанса нет. Та собака, которую ты видел, которая ждала своего пьяного хозяина у столба… В нём была её будущая жизнь. Всё, что она могла – просто быть верной и надеяться. Поэтому нет, она не была глупой. Несчастной – да, но не глупой.
Буран искренне верил в то, что рассказал ему отец. А я верил Бурану. И сейчас верю. Верю, что сам Буран тоже не умер насовсем, что он непременно встретился со своим хозяином Там, в месте, где нет смерти, Там, куда они оба ушли. И та собака тоже. И все, кто не переплыл Ладогу. И все остальные, кто не пережил…
А ещё мне очень хочется верить, что и я тоже когда-нибудь встречусь с Хозяином, с Мамой и с Мишкой, и что мы снова будем вместе. И Марию Федоровну тоже хотел бы снова увидеть. Она не была частью нашей семьи, но она была хорошей.
Она жила в нашей большой квартире. Не с нами, в своей отдельной комнате. Но она всегда была рада и мне, и Мишке. Только она одна называла меня Артаньяном. Это было очень непривычно, но мне нравилось. Увидев меня в общем коридоре она неизменно улыбалась и ласково произносила: «Bonjour, monsieur Artagnan! Comment ca va?». Никто больше так не говорил. Наверное, это был какой-то другой язык – ласкающий и журчащий. Она пускала меня в свою комнату и угощала конфетами. В знак благодарности я обычно вставал на задние лапы и поворачивался на них кругом. Это очень веселило и радовало Марию Фёдоровну.
Нет, я не любил конфеты. На мой вкус мясо гораздо лучше. Но их любил Мишка. Я относил конфеты ему. Он радовался, тоже чесал меня за ухом, с видимым удовольствием разворачивал сладость и засовывал ее себе в рот. Обычно всю конфету разом, целиком. Щека у него от этого топорщилась, он довольно жмурился, причмокивал и улыбался во весь свой измазанный шоколадом рот. А обёртку он отдавал мне. Я любил обёртки. Они так здорово шелестели на зубах, когда жуёшь. Я любил жевать конфетные обёртки, пока они хрустели. Потом, когда они размокали, я держал их лапами и рвал зубами на мелкие-мелкие кусочки. Это так весело – превращать фантик в целую кучу маленьких бумажек. Только Мама потом ругалась. Я делал вид, что мне стыдно и что я извиняюсь. Но на самом деле я-то видел, что это просто слова. Так, для строгости. По-настоящему она никогда не злилась.
Иногда, когда у меня оказывалась в зубах очередная конфета, а Мишки в этот момент не оказывалось дома, я начинал с этой конфетой играть сам. Я гонял её по полу, словно она живая, словно это моя добыча, которая от меня убегает, а я должен её поймать. Обычно заканчивалось тем, что конфета пряталась от меня под диван, откуда я уже не мог её достать. Там и оставалась.
Мария Фёдоровна знала, что я не ем конфет, что отношу их Мишке, но всё равно продолжала давать их именно мне. Может, ей просто нравился мой танец на задних лапах. Может, ей было приятно приглашать меня в гости, чтобы поговорить со мной на журчащем языке, который никто, кроме меня, не понимал. Может, ей просто не хватало живой души рядом, ведь жила она одна, а люди – они всегда слишком заняты, чтобы замечать, что кому-то рядом их не хватает. А я не был слишком занят, и я чувствовал, что нужен Марии Фёдоровне. Мы, собаки, чувствуем людей лучше самих людей. Я уже говорил об этом, но это так. Я знал, что Мария Фёдоровна была хорошая и что она меня любила.
А Аркадий Борисович не любил. Я это тоже знал. Аркадий Борисович появился в нашей квартире, когда я уже жил в семье. Я помню, как на лестничной клетке стало шумно, послышались шаги, возня, что-то вдруг загрохотало, потом кто-то на кого-то стал ругаться, а потом в дверь позвонили.
– Здравствуйте, меня зовут Аркадий Борисович, я ваш новый сосед, вот ордер, – с порога вывалил кучу слов человек в строгом пальто и фетровой шляпе.
Я залаял. Я не любил чужих, особенно тех, что ругаются. На лестничной клетке ругался тот самый голос, который представился Аркадием Борисовичем.
– Арти, фу! – остановил меня Хозяин. – Здравствуйте, очень приятно. Вы на Арти не обращайте внимания, он у нас пёс добрый, мухи не обидит. Уверен, Вы с ним подружитесь, когда поближе познакомитесь.
– Милый пёс, – изобразил на лице улыбку Аркадий Борисович. Но я сразу понял, что ничего милого он во мне не нашёл, и улыбка его была ненастоящей. Не только улыбка, он весь был ненастоящим. И пахло от него так же, неправдой.
У вранья есть свой запах. Любая собака это знает. Человек, который лжёт, пахнет враньём. Который боится – пахнет страхом. Это совсем другой запах. Он резче и сильнее. У вранья запах тонкий, немного сладковатый. Он неприятный, и от него слегка подташнивает. Иногда он настолько тонкий, что почти незаметен. Запах страха не заметить нельзя. Он пробивается сквозь одежду и бьёт в нос. Он тоже неприятный, но от него не тошнит. И злость имеет свой аромат. Тоже другой. И любовь, и радость… У всех чувств есть свои запахи. Вообще странно, что люди их не чувствуют. Как они понимают друг друга, не ощущая запахов чувств и эмоций? Ведь, если их не чувствовать, то очень легко обмануться, принять одно за другое. Для собаки потерять нюх – это всё равно, что ослепнуть или оглохнуть. А люди все время так живут, немного глухие и слепые, потому что не чувствуют запахов. Если бы чувствовали, то сразу, ещё тогда, поняли бы, что Аркадий Борисович не такой, каким хотел казаться. Но они не чувствовали.
– Милый пёс, – снова повторил новый сосед и бросил на меня злобный взгляд. Запах неприязни я тоже почувствовал. – Уверен, что непременно подружимся. Вы не могли бы показать мне мою комнату?
– Да, конечно. Вот эта дверь слева – ваша. Здесь у нас кухня, санузел. Давайте, я Вам помогу вещи занести, а потом введу Вас, как говорится, в детали нашего коммунального быта.
– Нет, нет, спасибо! Помощь не нужна, я нанял носильщиков. Правда, они безрукие, чуть не разбили на лестнице мою коллекцию, – Аркадий Борисович бросил гневный взгляд на виновато опустившего глаза человека, как раз ввалившегося в коридор с огромным фанерным ящиком. – Осторожнее, любезный, не уроните его во второй раз.
В голосе нового соседа вовсе не было любезности. Была лишь раздражённость и неприязнь, которую ему в этот раз не пришлось прятать. С челядью можно не церемониться.
Вечером вместе пили чай на кухне. Аркадий Борисович угостил всех шоколадными конфетами из коробки. Все хвалили эти конфеты, говорили, что вот же, умеют у нас, оказывается, такую красоту и вкусноту делать. А я не понимал, чем это таким конфеты в коробке лучше конфет с фантиками. По мне так наоборот, с фантиками лучше. А от коробки какой толк? Конфеты в коробке – это тоже немного обман. Конфет в коробке всегда меньше, чем, казалось бы, должно было в эту коробку поместиться.
Аркадий Борисович любезно улыбался.
– Берите, берите! – липким сиропным голосом предлагал он угощение. – «Красный Октябрь»! Ничего лучше во всей Москве не найдёте. Да что там в Москве, во всём Союзе!
Мама никогда не была в Москве, и потому упоминание столицы всегда вызывало в ней внутренний трепет и восхищение. Она, смущаясь, взяла одну конфетку. Перед тем, как съесть, долго рассматривала её, словно пыталась разглядеть на ней отсветы кремлёвских звёзд.
Мишке конфеты понравились. Он проворно сковырнул из коробки своими пальчиками сначала одну конфету, быстро сунул её за правую щёку. Тут же подцепил вторую, отправил за левую. Третью конфету зажал в руке, в рот она уже не влезала.
– Миша, разве так можно? – строго взглянул Хозяин. – Это очень нескромно и очень некрасиво.
– Ничего, ничего, – снова прыснул сиропом Аркадий Борисович, – пусть кушает. Славный мальчик!
И снова запахло враньём. Он вовсе не считал Мишку славным. И конфет ему стало жалко. И делился он ими не из добрых чувств, а по необходимости, считая это, по-видимому, неизбежной платой за расположение новых соседей к своей персоне. И Мишку теперь невзлюбил, поскольку его любовь к конфетам сделала плату несколько выше ожидаемой, а как раз Мишкино благорасположение Аркадию Борисовичу было нужно меньше всего.
Да и вообще весь он был какой-то двухслойный: внешне один, а внутри совсем другой. Даже одежда его была слоёная. Сверху – мягкий домашний халат цвета бордо с золотыми вставками и синим отворотом. Под ним – классические серые штаны с отутюженной стрелкой, белая рубашка со скрипучим накрахмаленным воротником, черные лакированные туфли на шнурках. Чопорность и высокомерие в мягкой домашней упаковке.
Но люди, в отличие от собак, чаще всего судят именно по упаковке.
– Какой приятный и воспитанный человек, – поделилась своим впечатлением Мама, убирая со стола. – И очень интеллигентный.
– Да, – согласился Хозяин, – на меня он тоже произвёл благоприятное впечатление. С соседом нам повезло.
Лишь Мария Фёдоровна изрекла многозначительное «Ну-ну», покачала головой и, пожелав нам спокойной ночи, скрылась в своей комнате. Может, она тоже чувствовала запахи? Ведь это она первой стала называть соседа не Аркадий Борисович, а просто Аркашка. Не сразу, конечно, а позже. Но всё же намного раньше, чем все остальные.
А Аркадий Борисович продолжал источать любезности и проявлять заботу о своих соседях. Он заботился обо мне, говоря, что такой большой собаке, как я, должно быть, очень плохо в городской коммунальной квартире, что мне нужна природа, воздух, свобода.
– Может, ему было бы лучше в деревне? – с заботливо участливым видом вопрошал он у Мамы. – У вас, случайно, нет никого в деревне? Нет? У меня двоюродная тётушка живёт в Вырице. Вот где был бы рай для Арти! Смотрите, если что, я могу устроить.
Мама, конечно, вежливо отказывалась. При Хозяине же Аркадий Борисович старался обо мне заботу не проявлять. Зато искренне переживал, что нашей семье очень тесно в одной комнате. Шутка ли, двое взрослых, ребенок, да ещё и собака. Большая, между прочим, собака. Говорил, что вот бы Мишке хорошо бы братика или сестричку. Но откуда ж взяться братику или сестричке в такой тесноте? Да и сон у собак чуткий, ночью, поди, и не пошевелиться из-за него, то есть из-за меня. Сон у меня действительно чуткий, но причём тут Мишкины братики и сестрички, я так и не понял.
О Мишке сосед тоже заботился.
– Вот знаете, – говорил он Маме, – никогда не угадаешь, что у животных на уме. Вроде ручной, добрый, а что-нибудь щёлкнет в его маленьком мозгу, он и цапнет. Хорошо ещё, если за руку или за ногу. А если за шею цапнет? Взрослого то сложнее, а вот ребёнка… Мишка ведь у вас ещё совсем мелкий, ему такой пёс, как Арти, запросто глотку перегрызть может.
– Что Вы такое говорите, Аркадий Борисович! – возмущалась Мама. – Наш Арти совсем не такой. Он никогда никого не укусит, а уж Мишку то тем более.
– Конечно, конечно! – тут же соглашался Аркадий Борисович. – Ваш Арти умница. Сразу видно, что пёс воспитанный и кусаться не будет. Но лает он всё-таки иногда очень громко. Возьмёт резко залает, ненароком может Мишку испугать. У моей сестры троюродной сынишку вот так собака испугала. Шла мимо, шла, да как вдруг залает. Не на него, на другую собаку. Но мальчишка-то не понял, сразу в слёзы. С тех пор, знаете, заикается. Да… Бедная сестрица, измаялась вся, измучалась, все ноги сбила по врачам ходить, а помочь никто так и не может. Говорят, так и будет заикаться. Навсегда, говорят. Не дай Бог такое. Вы бы тоже смотрели, чтобы Арти по неосторожности Мишку не испугал.
Я? Мишку? Он вообще в своём уме? Чтобы я причинил хоть какой-нибудь вред Мишке! Да я за него хоть с медведем в драку кинусь, хоть со стаей волков! Да я за Мишку… И я тогда от возмущения резко гавкнул. Аркадий Борисович аж подскочил на стуле. Я надеялся, может и он заикой сделается, меньше глупостей и гадостей тогда говорить станет. Но нет, не сделался, только ткнул в мою сторону дрожащим пальцем:
– Вот видите! Видите! О чем я и говорил. Запросто может ребенка до полусмерти напугать!
Но больше всего Аркадий Борисович заботился, конечно, не обо мне, не о Хозяине, и даже не о Мишке, а о своей коллекции, о той, которую чуть не разбили на лестнице и из-за которой он так сильно ругался на носильщика. У соседа была страсть к собирательству всяких там фарфоровых статуэток. «Всякие там» – это они для меня. Для Аркадия Борисовича любая из них – величайшая ценность. Только когда он восхищённо рассказывал о своих фарфоровых шедеврах, он не пах неправдой. Его любовь к стекляшкам была искренней и страстной. Надо было видеть, как глубоко и безутешно сокрушался Аркадий Борисович, если обнаруживал в каком-нибудь антикварном магазинчике очередную балерину, пастушка или ангелочка, и ему вдруг не хватало денег, чтобы их приобрести.
– Вы можете себе это представить? Захожу сегодня на Пестеля, а там она! Мельпомена! Волшебная! Просто волшебная! Это просто чудо! И знаете, так великолепно сохранилась! Но цена! Это же ни в какие рамки! Они совсем обнаглели! Нет, я, конечно, понимаю – Германия, 18-й век, всё такое… Но столько просить! Это ж совсем совести не должно быть!
– Да что Вы так убиваетесь, Аркадий Борисович! – пыталась успокаивать соседа Мама. – Ну не купите Вы её, купите что-нибудь другое.
– Другое? Да Вы просто ничего не понимаете! Это же Мейсенская мануфактура! Это же Мельпомена! Встретить её здесь – это невообразимая удача. Если я её не куплю, она уйдёт в чужую коллекцию. Она непременно уйдёт. Как я смогу с этим дальше жить? Увидеть её, знать, что она могла стать моей, и не стала! Ведь я же уже держал её в руках, я ощущал её вот этими самыми пальцами… Но девятьсот пятьдесят рублей! Девятьсот пятьдесят! Это же грабёж чистой воды!
– Девятьсот пятьдесят? – не могла поверить мама. – Это что ж, за какую-то статуэтку три месячных зарплаты?
– За какую-то статуэтку? – возмущался Аркадий Борисович. – Это не какая-то статуэтка! Это Мейсен! Это творение самого Кендлера! Лучший германский фарфор! Да что там германский, лучший в Европе! Да что Вам объяснять!
Он обречённо махал на нас рукой и демонстративно запирался в своей комнате, откуда ещё долго доносились сокрушенные возгласы.
Да, статуэтки Аркадий Борисович, в отличие от людей, любил по-настоящему. К слову, Мельпомену он всё-таки заполучил. Не в тот раз, тогда денег у него не хватило, а значительно позже, уже поздней осенью, почти зимой. И уже совсем не за девятьсот пятьдесят рублей, а за плошку крупы да кусок хлеба. Радовался он ей невообразимо. Даже хвастался перед Марией Фёдоровной и Мамой, что совсем за бесценок досталась. И не только она. В те дни коллекция Аркадия Борисовича приросла значительно.
Я никак не мог взять себе в толк, зачем ему эти стекляшки? Ведь он даже любоваться на них не мог. Трясся над ними, боялся, что побьются во время налёта или артобстрела. Он (я увидел это однажды через неплотно закрытую дверь) заворачивал статуэтки в старое тряпьё и аккуратно складывал в фанерный ящик. Оттуда никогда не доставал. Иногда, правда, поглаживал нежно рукою этот ящик, словно прикасался не к грубому фанерному листу, а к самим мейсеновским шедеврам. И всё носил и носил новую добычу, всё заворачивал и прятал. А потом у Аркаши (к тому моменту так его называли уже все) не стало продуктов. Поэтому коллекция перестала пополняться. По этой же причине совсем скоро и я вынужден был бежать. На улицу. Зимой. Стылой и пронизывающей, совсем не такой, как та, предыдущая, первая моя зима.
Та первая зима была замечательной. Я помню её хорошо. Помню свой первый в жизни снег. Он был лёгкий и пушистый. Он спускался с неба медленно, словно нехотя. Он даже и не спускался, а будто висел в морозном воздухе, кружился живыми белыми мухами. Мишка ловил снежинки раскрытой к небу ладошкой, а я подпрыгивал и хватал их ртом. Они были такими лёгкими и невесомыми, что совсем не ощущались на языке, хотя я точно знал, что они там были. Ловить снежинки у меня получалось хорошо, и мне это нравилось.
Ещё мне нравилось зарывать нос в снежный пух сугробов. Снег щекотал мне ноздри, и я чихал. Мишка смеялся от этого в голос, и тогда я чихал уже просто так, нарочно, чтобы Мишке было весело. Мне нравилось бегать по сугробам, катать санки с Мишкой по двору. Он всё время подгонял меня, чтобы я бежал быстрее, а когда я делал слишком резкий вираж, санки накренялись, и мальчишка валился в снег. Он лежал на спине, весь белый и счастливый, а я подбегал и слизывал снежинки с его раскрасневшегося на морозе лица. Он отталкивал меня, но при этом громко визжал и смеялся.
А мороз был совсем не злой, нам совершенно не было холодно. Только лапы немного подмерзали. На них, между подушечками, налипали плотные комочки снега, которые превращались в маленькие льдинки. Я очень любил их потом неспешно выгрызать и вылизывать.
Это были замечательные дни. Правда, вот таких, с пушистым снегом, дней было совсем немного. Намного чаще была слякоть. Снега либо не было вовсе, либо был он мокрый, тяжелый и противный. С неба сыпало непонятно чем, похожим на вымоченную крупу, лапы месили мерзкую снежную кашу, временами скользя по льду, прикрытому лживыми лужами. В такие дни мы приходили домой промокшие насквозь. Аркадий Борисович морщился и говорил, что когда я мокрый, во всей квартире воняет псиной. Не только в нашей комнате, а во всей квартире. Маме становилось неловко, она сразу смущалась и начинала робко за меня извиняться. А я не мог понять, что такого в запахе мокрой шерсти. Это же так естественно! Не то, что соседский одеколон – вот уж действительно мерзость. Резкий, до боли в носу, противный и отталкивающий. А ещё ненастоящий, искусственный. Аркадий Борисович брызгался им каждый день, и как нарочно, не у себя в комнате, а в общем коридоре, надолго отравляя воздух во всей квартире. Я лишь в дождь и слякоть пах мокрой шерстью, а он одеколоном – каждый день. И ни разу за это перед Мамой не извинился. А Мама извинялась каждый раз, хотя ей и извиняться то было не за что. Кроме одного раза, когда действительно было за что.
Мы в тот раз промокли с Мишкой основательно, до нитки. Ещё и в грязь вляпались по дороге домой. Не нарочно, так получилось. Мы ввалились в квартиру в тот самый момент, когда Аркадий Борисович собирался уходить в театр. Он стоял у зеркала в коридоре, весь отутюженный, лоснящийся, почти блестящий, и как раз брызгался своим отвратительным вонючим одеколоном.
– Фу, вы опять мокрые, – брезгливо глянул Аркадий Борисович на Мишку и меня. – Ну и вонь!
Он демонстративно зажал нос пальцами, делая вид, что дышать в нашем присутствии совершенно невозможно.
– Извините, Аркадий Борисович, – тут же засуетилась Мама.
– Это невыносимо! – продолжал возмущаться Аркадий Борисович, несмотря на мамины извинения. А потом он сделал то, чего ему делать ну никак не стоило. Он несколько раз пшикнул на меня из своего флакона этой невыносимой отравой.
Ой зря! Знай он наперёд, к чему это приведёт, наверняка предпочёл бы этого не делать. Но он пшикнул. И я среагировал так, как среагировала бы любая собака, ощутившая на своей шерсти что-нибудь неприятное и противоестественное. Я её стряхнул. Так, как умеют только собаки. Основательно. С упоением. От кончика носа до кончика хвоста. Не без удовольствия взглянув на ошалевшего соседа, я с удивлением отметил, как много, оказывается, может скапливаться воды и грязи на шерсти обычной среднестатистической овчарки. Гораздо больше, чем способен впитать парадно-выходной костюм Аркадия Борисовича. Хватило ещё и на всего Мишку, и даже на стены, двери и полы нашего общего коридора. Мишка покатился со смеха, Мама обречённо закрыла глаза ладонью, а у Аркадия Борисовича от неожиданности и возмущения перехватило дыхание. Он на несколько секунд замер, ловя воздух ртом, словно вынутая из воды рыба. Руки его, продолжавшие сжимать флакон с одеколоном, так и застыли в воздухе.
– Это… это.. это бе-бе-безобразие! – только и сумел, заикаясь, выдавить из себя Аркадий Борисович, и тут же скрылся в своей комнате. В театр сосед в тот вечер так и не попал. Я был подобным исходом удовлетворён, Аркадий Борисович, похоже, расстроен. Мама пыталась постучаться к соседу в комнату, предлагала постирать и выгладить испачканную одежду, но Аркадий Борисович её так и не впустил, предпочитая ненавидеть меня из-за закрытой двери.
Потом зима закончилась. На улице стало тепло и зелено. У Мишки начались каникулы. Каникулы – это когда с утра никуда не надо. И в обед никуда не надо. И вообще целый день можно никуда не спешить. Мы с Мишкой днями напролёт пропадали на улице или бездельничали дома, если шёл дождь. Казалось, весь мир пах счастьем. Пока не наступил тот день.
В тот день я впервые услышал слово «война». Нет, не правда. Я слышал это слово и раньше, когда в клубе рассказывали о подвигах Бурана в Испании и Финляндии. Но тогда оно звучало совсем по-другому. Оно было интересным и совсем не страшным. Оно было не про нас. А в тот день это слово пришло к нам домой. Мы все были дома, даже Хозяин. Был как раз такой день, когда с самого утра все дома. Обычно такие дни самые лучшие, потому что мы проводим их все вместе, вместе ходим гулять, иногда даже ездим в лес или на речку. Но в тот день мы были дома, и к нам пришло это слово. Его принесла Мария Фёдоровна. Она зашла в квартиру, и я сразу почувствовал, что что-то не так, что случилось что-то непоправимое, что в воздухе появился запах тревоги и напряжённости. Горький и терпкий запах, от которого хочется выть в голос.
Я встретил Марию Фёдоровну в коридоре у двери, но она не улыбнулась мне как обычно, не назвала моё имя на журчащем языке, лишь машинально и как-то рассеянно провела ладонью по голове и прошла к нам в комнату.
– Верочка, Серёжа… война! – тихо и надрывно сказала она и вдруг заплакала.
– Господи! – выдохнула Мама.
Хозяин ничего не сказал. Только запах тревоги в воздухе стал гуще. И я понял, что источает его то слово, которое произнесла Мария Фёдоровна. Война! Тогда я ещё не знал, что с этим словом нам теперь предстоит жить каждый день. С ним же многим предстоит умирать. Но тогда я очень удивился тому, что Мария Фёдоровна заплакала. Она сидела на стуле в нашей комнате, закрыв лицо руками. Плечи её содрогались, спина, обычно прямая и осанистая, стала вдруг обвисшей и сгорбленной. Откуда мне тогда было знать, что у Марии Фёдоровны с войной свои счёты? Она знала её в лицо, знала её беззубую с гнильцой ухмылку, её длинные костлявые руки с когтистыми скрюченными пальцами. Предыдущая война сделала её вдовой, забрала самого главного в её жизни человека. Теперь она возвращалась снова, и ей нужны были новые жертвы. Много новых жертв.
– Не плачь, пожалуйста, не надо! – я хотел, очень хотел сказать ей это на человеческом языке. Но я не умел. Всё, что я мог – лишь подойти к Марии Фёдоровне и уткнуться головой в её колени. Я смотрел на неё снизу вверх и всё повторял и повторял по своему, по-собачьи: «Пожалуйста, не плачь. Мне тоже от этого становится плохо». Но она поняла, она как-то поняла.
– Хорошо, хорошо, Арти. Я больше не буду, – всё ещё всхлипывая, сказала она и положила мне на голову свою руку.
Хозяин подал ей платок. Мария Фёдоровна без слов благодарно кивнула в ответ, вытерла глаза, ещё раз почесала меня за ухом и тихонько ушла к себе.
В тот день было по-особенному напряжённо тихо. Каждый закрылся в себе. Каждый думал о своём, но все знали, что думают об одном и том же. Война! Запах тревоги не улетучивался. Казалось, он входил в стены, в мебель, в каждую вещь нашей квартиры, чтобы остаться там навсегда. Что-то необратимо менялось вокруг, будто в тот самый день и в тот самый миг, когда Мария Фёдоровна принесла это слово в наш дом, мир разделился на «до» и «после». В этом мире «после» я никак не мог найти себе места. Я бродил по квартире, не понимая, что происходит. Я шёл от Хозяина к Маме, от Мамы к Мишке, от Мишки опять к Хозяину. Но они меня словно не замечали. Меня гладили их руки, но руки были не их – в них не было ни ласки, ни тепла, ни любви. Только задумчивая отстранённость.
Мама тихонько поглядывала на Хозяина. Она чего-то боялась. Чего-то, что ещё не случилось, но может случиться. И то, случится это что-то или нет, зависело только от Хозяина, от того, какое решение он примет. А Хозяин был напряжён. Он сосредоточенно о чём-то думал. Когда он машинально, не глядя, поглаживал мою голову, его руки пахли сомнением. А Мамины – страхом и надеждой, надеждой, что ничего не случится, что сомнения Хозяина разрешатся таким образом, что ничего плохого не случится. И оба пахли тревогой.
Только Мишка пах по-другому. Он один продолжал меня замечать. Он обнимал меня за шею и утыкался лицом в мою шерсть. Он тоже не понимал, что происходит. Но всё-таки понимал больше, чем я. Может быть, поэтому он не боялся?
– И ты не бойся, Арти, – деловито шептал он мне на ухо. – Это ничего, что война. Мы быстро этих фрицев разобьем. У нас знаешь, какая армия? Она у нас ух какая! Самая сильная в мире! Мы кого хочешь победим! Вот увидишь, через несколько дней они от нас драпать будут, только пятки засверкают. Пожалеют, что сунулись!
Конечно, я не знал, какая у нас армия. Я вообще не знал, что такое армия и кто такие фрицы. Но Мишкины слова успокаивали, тревога начала понемногу отступать. Если даже Мишка не боится, то мне уж подавно стыдно трястись. Вот только Хозяин оставался хмурым. Может, он тоже не знал, какая у нас армия?
Потом пришёл Аркадий Борисович. Он был возбуждён и как-то непривычно суетлив.
– Вы слышали? Германия напала. Молотов выступал.
Хозяин молча кивнул. Мама тяжело вздохнула.
– А я вот чувствовал, я так и знал, что это случится! Вся Европа уже покорилась германской военной мощи. Нападение Гитлера на СССР было лишь вопросом времени.
Хозяин молчал.
– Даже и не знаешь, что теперь делать, – размышлял вслух Аркадий Борисович. – Одно ясно: они будут всеми силами стремиться сюда, в Ленинград. В Москву, конечно, тоже. Это понятно. Но и Ленинград для них – цель заветная. Дело чести, если хотите. И знаете, что я вам скажу, положа руку на сердце? Ехать отсюда надо, и ехать как можно быстрее!
Хозяин удивлённо и возмущённо взглянул на соседа.
– Да, да, не смотрите на меня так. Мы сколько угодно можем петь, что «от тайги до британских морей Красная армия всех сильней», но песнями и штыками, пусть даже и «в мозолистых руках», немецкую военную машину не остановить. У них сотни самолётов, тысячи танков, артиллерия, современное оружие, их поддерживают Италия и Румыния, которая не может простить нам Бессарабии. Вот увидите, Венгрия с Финляндией тоже не заставят себя долго ждать. Да мало ли кому ещё Союз успел насолить! Все Европейские ресурсы в руках у Гитлера. А у нас что? «Мы красные кавалеристы, и про нас…»?
Аркадий Борисович плеснул в стакан воды из графина, стоящего на столе, и залпом выпил.
– Мы до сих пор продолжаем считать конницу главной ударной силой. Может быть, пятнадцать лет назад Фрунзе и был прав, но сейчас! С шашками наголо против танков? Немцы – великая нация! Я всегда это говорил. Даже фарфор самый лучший – и тот немецкий. А уж оружие и подавно! Помяните моё слово, как только наша «славные кавалеристы» столкнутся с немецкими танковыми дивизиями, разбегутся, как тараканы от включенного света. А потому ехать отсюда надо, ехать как можно скорее!
– Аркаша, шёл бы ты к себе, – вдруг жёстко и презрительно прозвучал голос Марии Фёдоровны.
Никто не заметил, как она появилась. Заслышав возбужденную речь Аркадия Борисовича, она вышла из своей комнаты и теперь стояла, опершись плечом о кухонный косяк. Странно, почему только сейчас я заметил, что Мария Фёдоровна настолько старше всех остальных. Худые, почти старушечьи плечи с накинутой поверх них серой вязаной шалью, сухие руки с сеточкой морщин, волосы, когда-то чёрные, а теперь цвета золы от потухшего костра. Вся она теперь была как будто потухшая, без огня внутри. Ещё вчера она не казалась мне такой старой. Но за один день люди не стареют, так не бывает. Может это радость делала её моложе? Раньше она всегда улыбалась и излучала радость. Сейчас радость ушла, оставив Марию Фёдорову один на один с прожитыми годами и навалившейся в одночасье бедой.
Аркадий Борисович осёкся и замолчал. Впервые с далёкого детства его кто-то назвал Аркашей. Только в этот раз совсем не ласково. Аркашей, или даже Аркашкой, он так и останется для Марии Фёдоровны до самого конца. Она брезгливо поморщилась:
– Язык бы тебе щёлоком натереть. А лучше вырвать, чтобы ахинею не нёс.
Удивительно, но Аркадий Борисович не стал возмущаться ни обращению на «ты», ни уничижительному «Аркаша», ни даже желанию вырвать его язык. Словно почувствовав в пожилой соседке некую силу и властность, он вдруг стушевался, скомкался и молча ретировался в свою комнату.
В Хозяине тоже произошла какая-то перемена. Мутная пелена сомнений в его глазах рассеялась, уступив место решительности.
– Я скоро вернусь, – твёрдо произнёс он, схватил со спинки стула свой пиджак и быстро вышел из дома.
Уже давно смолкли на лестнице его шаги, а Мама всё стояла в растерянности на пороге кухни и не решалась отвести взгляда от закрытой двери. Я увидел, как крупная слеза покатилась вниз по её щеке, коснулась уголка губ и, сорвавшись, умерла у её ног на уставшем зашарканном паркете. Мария Фёдоровна тихонько обняла Маму, увлекая её за собой в глубину кухни.
– Пойдём, Верочка, я чайку согрею. Тебе сейчас надо. Пойдём.
Хозяин пришёл поздно, когда Мишка уже спал. Я лежал в своём углу и смотрел на Маму сквозь полузакрытые веки. Запах тревоги никуда не делся. Мама то бралась за шитьё, то, отложив в сторону недошитую юбку, принималась читать, забывая при этом перелистывать страницы. Закрыв книгу, она замирала, глядя невидящими глазами куда-то вдаль, потом вставала, подходила к Мишке, поправляла съехавшее на пол одеяло, долго смотрела на сына, снова бралась за шитьё, снова его бросала…
Я первым услышал звуки на лестнице и бросился к двери. Мама тоже вскочила и замерла в ожидании у порога.
– Извини, что так долго, – прошептал Хозяин. – Не думал, что там столько народа будет.
– Там? – переспросила Мама.
– Там. Я в военкомате был. Пойдём на кухню, чтобы Мишку не разбудить. Арти, иди на место.
Я послушно побрёл на своё место в углу. Спать я уже не мог. Я прислушивался к звукам, едва доносившимся с кухни. Слов было не разобрать. Хозяин что-то объяснял Маме. Мама молчала, иногда всхлипывала. Запах тревоги становился всё сильнее. Я вдруг понял, что это запах моей тревоги – глубокой и безотчётной. Откуда она во мне? Почему вдруг поселилась в грудине и не даёт спокойно дышать? Почему вдруг стало так одиноко? Я тихонько поднялся и пошёл на кухню.
Хозяин и Мама сидели друг против друга, держась за руки.
– Когда? – тихо, одними губами спросила Мама.
– Послезавтра, – робко, словно ощущая вину, ответил Хозяин.
– А как же мы? Как же я? Мишка?
– Вы справитесь. Я знаю, вы у меня молодцы, вы обязательно справитесь.
– Но как же так? Почему ты? Неужели больше некому? Неужели…
– Послушай, Вера, я по-другому не могу. Я должен. Аркадий Борисович сказал сегодня гадкие слова. Но в одном он прав. Война предстоит очень тяжёлая. Фашисты привыкли легко побеждать и будут ломиться напролом. И у них действительно преимущество – и в технике, и в оружии, и в союзниках. Именно поэтому так важен каждый штык, каждая винтовка, каждый воин, пусть даже и с голыми руками. Чтобы не получилось так, как говорит сосед. Чтоб мы не разбежались, как тараканы, при первой же стычке, нужно чтобы было как можно больше людей, которым есть за что воевать, есть кого защищать. Мне есть, у меня есть вы, и за вас я вцеплюсь зубами в глотку любому фрицу.
– Но ведь это война! Тебя могут…
– Нет, не могут. Пока ты меня ждёшь, пока вы с Мишкой меня ждёте, не могут. Ничего со мной не случится. Я обещаю. Просто верь в это и всё.
Мама заплакала и уткнулась Хозяину в плечо. Хозяин нежно обнял Маму, он гладил и целовал её волосы, бережно отирал слёзы с её лица, негромко шептал что-то ласковое на ухо. А я чувствовал, что ему самому было плохо, что ему самому нужно было чьё-то плечо. Но у него его не было. Его некому было утешить, ведь он должен был быть самым сильным и самым твёрдым в семье. Самым сильным и самым твёрдым всегда тяжелее.
Утром я проснулся оттого, что в доме царила суета. На полу лежал большой походный рюкзак. Рядом громоздился ворох хозяйских вещей. Мама копошилась в шкафу, время от времени извлекая из его тёмного чрева очередную вещь и отправляя её в общую кучу. Яркое летнее солнце пробивалось сквозь лёгкую занавесь окна, зажигая блёстками висящие в воздухе пылинки. Мишка возбуждённо бегал вокруг Хозяина, донимая его бесконечными вопросами:
– А тебе дадут настоящее оружие? А пистолет дадут? И винтовку тоже дадут? А сколько патронов у тебя будет? Ты им скажи, пусть побольше дают, чтобы на всех фрицев хватило. А ты Буденного увидишь? А Ворошилова? А вы за сколько немцев победите? За три дня победите? Или за неделю? Ты только слишком долго их не побеждай, постарайся поскорее, ладно?
Радостное Мишкино возбуждение передалось и мне. Это звенящее утро с весёлыми солнечными зайчиками, с заливистым гомоном птиц за окном, с горящими Мишкиными глазами – всё это было так не похоже на вчерашний тяжёлый вечер, что он показался просто неприятным сном, прошедшим и оставшимся там, во вчера. А сегодня сборы. И это здорово! В прошлый раз, когда вот так собирали вещи в рюкзак, мы поехали за город. Там был лес, был ручей, поле. У ручья я гонял в мокрой траве лягушек. Они такие забавные и такие глупые, эти лягушки. И наверное, не очень съедобные. Я поймал одну, но есть не стал.
В поле были еще такие занятные маленькие прыгающие создания. Зелёные, с длинными задними лапками, сложенными пополам. Мишка называл их кузнечиками. За ними тоже весело было гоняться. Некоторые из кузнечиков даже летали. Они срывались в прыжке с насиженной травинки и распускали в воздухе свои красные крылышки. Когда они сидели спокойно, этой красноты не было видно, а в полёте она загоралась яркими кровяными пятнами.
Даже просто бегать по полю было здорово! У Хозяина там был велосипед, он ехал по проселочной дороге, а я бежал следом. Вот тогда я действительно бежал резво.
Совсем скоро я понял, что радость моя преждевременна, что мы не поедем за город. Потому что, когда за город, все смеются и кричат «Ура!». А сейчас никто не кричал «Ура!». Даже Мишкино радостное возбуждение вскоре сменилось грустью. Хозяин не доставал намордника, без которого мне в транспорт нельзя. Мишка не торопился сменить шорты на походные штаны и влезть в свои любимые сапоги. Мамин синий купальник оставался нетронутым висеть в шкафу. Никто никого не подгонял, никто никуда не торопился. Хозяин всё время молчал. Он на меня почти не смотрел. Он был задумчив и выглядел немного виноватым. Время от времени он подходил к Маме и тихонько прикасался к её плечу, будто извиняясь за что-то. Но Мама молча отстранялась и продолжала возню с вещами. Потом она вышла на кухню, чтобы поставить чайник. Я пошёл следом. Я всегда иду следом, когда Мама направляется на кухню: вдруг перепадёт что-нибудь вкусненькое. Но сегодня Мама меня даже не заметила. Она сидела одна на табурете посреди кухни и выла. Она старалась быть тихой, чтобы никто не услышал. Но я видел, как рвётся из неё отчаянный крик, силится пробиться сквозь до боли, до скрежета сжатое в зубах кухонное полотенце. Как, не найдя выхода, раздирает её изнутри, вздувая вены на натянутой шее, бьётся в виски набатным пульсом и сбегает горькой солью по её щекам, ставшим пятнисто-красными. Она вдруг показалась мне такой маленькой и беззащитной – одна, раскачивающаяся на табурете с зажатым во рту криком. Наверное, Хозяин тоже почувствовал что-то. Он появился на пороге, на мгновение замер, а потом вдруг опустился к Маминым ногам, обнял её колени и уткнулся в них лицом. Плечи его дрогнули. Тогда я вышел. Я не должен видеть, как мой Хозяин плачет.