1976г. Екатерина

Хриплый голос дверного звонка трижды прорвался сквозь привычный коммунальный гам. Кухня гремела кастрюлями, шипела и щелкала раскалённым на сковороде маслом, гудела уставшими водопроводными трубами. Коридорная война близняшек Сени и Толика за самодельную деревянную винтовку наполняла воздух визгом и топотом. Самая дальняя комната изводила жильцов фортепьянными гаммами. Оля училась в музыкальной школе. Училась посредственно, но упорно. Недостаток таланта она пыталась компенсировать многочасовыми пытками инструмента и соседских ушей.

Снова тройной звонок.

– Екатерина Дмитриевна, три звонка! Это к Вам. Открыть? – прокричала с кухни Мария.

– Спасибо, Машенька, не надо. Я сама. Уже иду. Кто там?

– Екатерина Дмитриевна, это Павел. Я Вам звонил, мы договаривались на сегодня.

Павел. Он действительно звонил на прошлой неделе. Дней пять назад. Все эти пять дней Екатерина Дмитриевна ждала сегодняшней встречи, но и боялась её тоже. Не самой встречи, своей памяти боялась.

– Екатерина Дмитриевна, здравствуйте. Меня зовут Павел, – услышала она из телефонной трубки в минувшую пятницу. Молодой, лет тридцать, наверное, вряд ли больше, подумалось ей тогда. – Мы снимаем фильм о блокадном Ленинграде. А если точнее, о ленинградцах в годы блокады. Я знаю, что самую страшную зиму 1941-1942 года Вы провели в городе. Я бы хотел с Вами встретиться…

Екатерина Дмитриевна напряглась. Слово «блокада» она старалась вычеркнуть из своей жизни. Она закрыла его в старом кожаном чемодане, чемодан убрала в самый дальний и темный угол шкафа, заперла его потертые дверцы на ключ, а ключ забросила в верхний ящик письменного стола, который доверху зарос никому ненужными бумагами, квитанциями и поздравительными открытками от бывших учеников ко всевозможным праздникам и торжественным датам. Ящик открывался редко, глотал очередную открытку, затем снова надолго закрывался. Шкаф не открывался никогда.

– Зачем? И почему именно со мной?

– Не только с Вами. Мы собираем живые свидетельства тех, кто лично пережил эту трагедию. Мы хотим сохранить как можно больше подробностей из жизни блокадного города. Ваши воспоминания тоже очень важны.

– Послушайте, Павел, а может быть, вы как-нибудь обойдетесь без моих воспоминаний? Мне тогда было-то всего четырнадцать. Девчонка совсем. Что я могу вам такого рассказать, чего вы не знаете? Да и не хочу я вспоминать. Забыть всё – вот чего я действительно хочу…

Но она в конце концов согласилась. Почему? Она и сама не знала. Павел сумел сказать что-то, что заставило ее согласиться. Он сказал, что это очень важно, безумно важно для тех, кто знает о блокаде только из книг и кино. В книгах и фильмах нет всей правды, всей глубины личной человеческой трагедии. Не всех вместе взятых ленинградцев, а каждого в отдельности. Такая книга, безусловно, когда-нибудь появится. Она обязана появиться. Но пока… Потом он сказал, что это важно для тех, кто ещё не родился на свет. Но больше всего это нужно тем, кто не сумел пережить. Забыть их жертву – значит предать их память. Без этой памяти совсем скоро могут появиться те, кто сначала усомнится в реальности всех ужасов блокады, а затем подвергнет сомнению значимость и необходимость самой жертвы. Возможно ли это? Нет, в это Екатерина Дмитриевна не верила. Не может и никогда не сможет советский человек усомниться в том, что Ленинград нужно было отстоять. Любой ценой. Даже такой. Не сомневались в этом тогда, не допустят сомнений и в будущем. В этом Екатерина Дмитриевна была уверена совершенно… Но на встречу всё-таки согласилась.

– Здравствуйте, Павел. Проходите.

Екатерина Дмитриевна широко отворила дверь, впуская в квартиру съемочную группу. Появление необычных гостей с загадочными черными чемоданами, лампами, проводами, стойками и штативами вызвало неподдельный интерес любопытных обитателей коммуналки. Забыли о предмете своих споров близнецы, вытянула шею из кухонного проёма Маша. Даже Оля прервала безжалостную экзекуцию чёрно-белых клавиш и выскочила в коридор, боясь пропустить что-нибудь интересное.

– Вот это Ваша комната? Здесь, значит, будем работать…

– А где у вас розетки?

– Можно мы вот эту этажерку немного передвинем?

– Паша, как думаешь, если мы в это кресло посадим, нормально будет по картинке?

– Простите, а у вас светлой скатерти нет случайно? Она лучше будет в кадре смотреться. А окошко, наоборот, давайте закроем занавеской, нам контрсвет тут ни к чему.

– Серёжа, экран вон там поставь, чтобы на лицо отражало. Чуть правее. Ага, вот так хорошо.

– Девочка, тебя как зовут? Оля? Оленька, это ты так замечательно играла на пианино, когда мы только зашли? Это не пианино, а фортепиано? Ну хорошо, пусть будет фортепьяно. Можно тебя попросить пока не играть на твоем замечательном фортепьяно? Сколько не играть? Пока в отдельную квартиру не переедете. Шучу, шучу. Хотя бы пока мы не ушли. Договорились?

– Так, парни, теперь с вами. Чья винтовка? Стоп, стоп, стоп! Отставить крики! Давайте так. С этой минуты вы оба разведчики. Для разведчиков главное что? Правильно – скрытность и тишина, чтоб ни один враг не засёк. Поэтому слушай приказ, разведчики: занять скрытную позицию у дверей. Пока мы работаем, никого не впускать, никого не выпускать. В бой с нарушителями не вступать, «языков» не брать, себя не обнаруживать. Всё ясно? Выполнять! Винтовка? Винтовка пока у меня побудет, потом отдам… Самому тихому.

– А Вас, простите, как зовут? Мария? Машенька, можно Вас попросить организовать нам на стол чайку. Нет, нет, печенье, сушки, конфеты – это у нас всё своё. С Вас только чай и посуду под это всё. Электрический самовар, говорите, есть? Отлично! Самовар – это очень хорошо. Самовар любую картинку украсит.

– Сергей, ты микрофоны проверил? Как звук у нас?

От всей этой телевизионной суеты голова у Екатерины Дмитриевны пошла кругом. Ей вдруг стало тесно, неловко и неуютно в собственной комнате. Ее поминутно просили то немного отодвинуться в сторону, то присесть в кресло, то встать с него. Само кресло тоже путешествовало по комнате, повинуясь воле оператора, пытавшегося выбрать оптимальный по композиции и свету план.

– Простите, Екатерина Дмитриевна, – видя потерянное состояние хозяйки, оправдывался Павел, – такова уж телевизионная специфика. Вы потерпите нас, пожалуйста, немного. Сейчас ребята свет и камеры выставят, и мы начнем.

Екатерина Дмитриевна лишь молча кивала, не переставая внутренне удивляться, как согласилась на всё это. Думала, просто побеседуют за чашкой чая, а тут такое…

– Паша, мы готовы, можно начинать.

Начинать. Больше всего Павел не любил именно начинать. Неохотно делились воспоминаниями блокадники. Даже наедине с близкими они оставались закрытыми, не желая воскрешать в своей памяти те ужасные дни. А перед камерой, под ярким светом софитов, среди незнакомых людей… Да, тяжелее всего начинать. Поэтому Павел давно условился с оператором, что тот запускает мотор тихо, без всяких команд, сразу, как завяжется беседа, словно съёмка ещё не началась. За расход пленки, конечно, по голове не погладят, но…

Сегодня было тоже непросто. Уже почти остыл налитый в сервизные чашки чай, а разговор всё не клеился.

– Да что рассказывать… Голодали сильно. Холодно было. Многие умерли.

– Конечно, Екатерина Дмитриевна, мы знаем, как тяжело пришлось ленинградцам. Особенно в первую зиму. А вот лично как Вы её переживали? Что лично Вам запомнилось?

– Я? Я тоже голодала, – скупо роняла Екатерина Дмитриевна.

Как рассказать этому совсем ещё молодому человеку, который и родился-то, наверное, уже после войны, что значит голод? Как рассказать тому, кто не пережил? Не поймет. Ни он, ни другие, кто будет смотреть.

– Паша, извини, – тихонько прошептал оператор, – там за вами пятно какое-то на полу, я сразу не заметил. Некрасиво в кадре. Будем план менять?

– Пятно? – обернулся Павел.

– Это от буржуйки, – не поворачиваясь, тихо сказала Екатерина Дмитриевна. – Буржуйка там стояла. Мать где-то раздобыла… Пока жива ещё была… Как отопление нам отключили, свет отключили тоже, холодно стало дома. Это ноябрь уже был. Или декабрь? Все топились, кто как мог. Буржуйки в каждом доме стояли.

Павел незаметно покачал головой оператору: «Не надо ничего менять. Снимай».

– От неё на полу лак испортился. Волдырями пошёл, как кожа от ожога. Потом уже мы какую-то жестянку нашли, подложили снизу. Но шрам на полу остался. Я не убираю. Думаю, пусть будет. Не знаю, зачем. Вспоминать не хочу, но и забыть окончательно тоже боюсь… Боюсь, что тогда могу и маму забыть, и отца, и всех, кого знала, и кто там остался…

Там. Всё, что было, хоть и было в этом самом городе, в этой самой квартире, но было не здесь, было там, в другом мире, в другом времени, в другом измерении, невозможном для нормального мира. Тот мир был ненормальным, тот мир был вырвавшимся из ночной тьмы кошмаром. Он закончился. Он навсегда остался «там». А еще в памяти. И в пятне ожога от буржуйки на полу.

– Но не забуду, конечно, как бы ни старалась. Тут же не только пятно. Вот шкаф. Он старый, еще довоенный. Он тоже со мной блокаду пережил. Ему, правда, досталось. Видите, у него ножки «не родные». Это после войны я уже заказала, мне сделали. А его ножки мы сожгли в буржуйке. Сам то он из какой-то фанеры. Её жечь – толку мало. Копоти много – тепла нет. А вот ножки – другое дело. Там даже не ножки, а рама была деревянная. Большая, тяжелая. Мы ею несколько дней топились. А вон те царапины видите на нём? Вон там царапины и два отверстия? Это обстрел был, окна у нас выбило, стекла шрапнелью разлетелись. Из этих вот отверстий я сама потом стекла вынимала. Нас не задело, слава Богу. Нас с мамой дома не было в тот момент.

Екатерина Дмитриевна помолчала.

– А кресло, на котором Вы, Павел, сидите… На нем мама умерла.

Павел невольно вздрогнул. Ему стало неловко, будто он, сидя в этом кресле, мог потревожить или как-то омрачить память умершего на нем человека.

– Она уже совсем плохая была. Сил совсем не было. Она вот так присела на кресло. Сказала только, что устала очень, что две минутки отдохнет, и уже не поднялась. У меня кровать стояла рядом. Мы в этой самой комнате жили. Больше ведь в квартире кроме нас никого не было уже. Вдвоем мы оставались. Остальные – кто уехал, кто умер. И мы всё возле печки ютились, рядышком. Спали тоже на одной кровати. Так теплее. А в тот вечер я лежу, а мама на кресле. Я подумала, что она заснула просто. И я тоже заснула. А утром просыпаюсь, а мама так и сидит, как сидела. Только уже вся белая. Застывшая.

Екатерина Дмитриевна надолго замолчала. Потом встала, подошла к письменному столу и, покопавшись в ворохе бумаг, вынула из верхнего ящика ключ.

– Павел, если не трудно, достаньте, пожалуйста, там в шкафу чемодан есть старый. В глубине посмотрите.

Павел взял у Екатерины Дмитриевны ключ, открыл им потертую дверцу шкафа и извлек из него коричневый кожаный чемодан с двумя ременными застежками.

– С ним я уезжала в эвакуацию. Сначала летом сорок первого. Тогда не получилось. Поезд наш под бомбёжку попал, я чудом уцелела. Пришлось вернуться в город. Потом уже осенью сорок второго, на Вологодчину. С ним же назад приехала в сорок пятом.

Екатерина Дмитриевна тихонько провела ладонью по шершавой коже чемодана, словно стирая с него невидимую пыль. Покрытые морщинами руки долго не решались открыть застёжки. Там, в глубине, хранилась её память.

– Понимаете, Павел, я никому не рассказываю о блокаде, – как бы оправдываясь, произнесла Екатерина Дмитриевна. – Это очень тяжёлые воспоминания. Очень тяжёлые и очень личные. Даже детям своим стараюсь не рассказывать. Может, зря…

Она вздохнула и, решившись, открыла чемодан. Две толстые тетради, исписанные ровным почерком, легли на стол между чайной чашкой и вазочкой с клубничным вареньем.

– Это дневник. Я вела его с августа сорок первого и до отъезда в эвакуацию в сорок втором. Память ненадёжна. А здесь… Здесь всё записано, как было тогда. Только Вы, Павел, пожалуйста, сами вслух читайте. Я не смогу…

И Павел читал. Читал про первую попытку эвакуации, про возвращение в Ленинград, про обстрелы и авианалеты, про начинающийся голод, про хлебные карточки, про те самые ножки от шкафа, которыми топили буржуйку. Екатерина Дмитриевна изредка добавляла что-нибудь из нахлынувших воспоминаний, какие-то детали, которым не нашлось места в дневнике, но которые ей самой казались важными и значимыми.

«24 января. Сегодня не проснулась мама», – Павел невольно остановился и посмотрел на Екатерину Дмитриевну. Она молча кивнула: «Продолжайте».

«24 января. Сегодня не проснулась мама, – снова стал читать Павел. – Я не знаю, может быть, она умерла ещё вечером или ночью. Я не знаю. Я открыла глаза и увидела, что она так и сидит в кресле. Стало совсем пусто. И в квартире (теперь я здесь совсем одна), и на сердце. Я не знаю, что делать. Я раньше никогда не была совсем одна. А теперь…»

«25 января. Я накрыла маму покрывалом. Это все, что я могу сейчас для неё сделать. Я не могу её похоронить. У меня нет на это сил. Мне некому помочь. Квартира пуста. Страшно. Квартира тоже как будто умирает. Раньше здесь смеялись, пили чай на кухне, иногда ссорились, даже ругались. Теперь тишина. Только я одна. Будет ли здесь снова шумно? Я бы всё сейчас отдала, чтобы было шумно, чтобы только не быть одной, чтобы кто-то шутил или даже спорил за стенкой. Если я когда-нибудь доживу до того дня, когда квартира снова наполнится людьми, я буду счастлива. Мне никто не и ничто не будет мешать. Как могут мешать живые люди? Но я, наверное, не доживу».

«26 января. Пыталась перенести маму в другую комнату. Боюсь, если буду топить печку, она может испортиться. В других комнатах холодно. Здесь тоже, но там везде холоднее. Не знаю, что делать. Остается надеяться, что придут с обходом. Тогда маму заберут на кладбище. Может, и меня заберут куда-нибудь в приют или в больницу. Одна я не выживу. Хорошо, что остались хлебные карточки. Мои и мамины. Завтра надо заставить себя сходить за хлебом. Надо себя заставить».

«27 января. Сегодня произошёл удивительный случай. Просто удивительный! Я вышла из дома за хлебом. Шла по улице, по узкой тропинке между сугробов (снег не убирают). И вдруг прямо на меня несётся овчарка. Настоящая ЖИВАЯ овчарка! В январе! В Ленинграде! Откуда? Всех кошек и собак съели еще в ноябре-декабре, а тут… Я не поверила своим глазам. У меня дома лежит мёртвая мама, которой для жизни не хватило нескольких граммов хлеба! А тут живая овчарка! Она резво пронеслась мимо, чуть не сбив меня с ног. Она бежала, а люди провожали ее жадными бессильными взглядами».

Загрузка...