Сергей Пагын

***

«И увидел я новое Небо и новую Землю…»

«Откровение»

Дети в траве – Елена и Александр…

И тут понимаешь: времени просто нет,

есть лишь подсолнух этот, попавший в кадр,

птицы полет, сияющий велосипед.

«Nikon» опустишь, подумав, что щелкать им —

бледным сачком ловить повсеместный свет

или же горстью черпать пастуший дым.

Времени нет, а значит, и смерти нет.

Сын машет палкой, смеется, чему-то рад,

дочка, присев, склонилась над муравьем.

Новое небо вплывает из тайных врат,

ну, а земля —

на ней мы и так живем.

Голем

…А на лбу у него светится слово «жизнь»,

в голове – стекляшка, в груди – лоза.

– Вот слеплю, и будет он нам служить, —

говорит мне сын, тревожны его глаза.

– Будет нас спасать от любой войны,

будет гнать подальше от нас беду.

– Саша, сколько света и тишины вон,

в апрельском облаке и в саду.

Дался тебе этот глиняный истукан!

Вон, перо спускается по лучу…

Ухожу.

Наливаю вина в стакан.

И курю, и думаю, и молчу.

Сказочка про пулю

Пулю, в сердце выпущенную из ствола,

озарило вдруг, что она – пчела,

что лететь назначено ей Творцом,

а не тем, кто форму залил свинцом,

кто спустил, не дрогнув, тугой курок…

И летит она, потому что срок

сквозь тишайший воздух,

домашний дым

ей нестись к подсолнухам золотым,

пить нектар, возиться в сухой пыльце,

и затихнуть вечером на крыльце —

на летке родимом в косых лучах,

чуя запах мыла, сырых рубах

со двора, где после дневных сует

все за стол садятся,

и смерти нет.

«Тяжела тоска знакомого человека …»

Тяжела тоска знакомого человека —

выпив водки, лечь в неживом бурьяне,

провалиться в ночь, где ни лиц, ни снега,

а потом блуждать беспросветной ранью…

У тебя хоть есть в этом деле опыт,

персонажи книг и герои фильмов,

что в промозглый день поднимают ворот,

вспоминают давних своих любимых.

У него же нет от печалей средства,

лишь палёнки горечь, сухой калачик…

Ты, Господь, пошли ему сон про детство,

пусть поплачет в его траве,

пусть поплачет.

«Гений места селится в тишине…»

Гений места селится в тишине,

и свистит, строгая корявый посох.

И пчелиным воздухом по весне

наполняет здешние абрикосы.

Знает все о грозах и о траве,

и, росы не тронув, во тьме гуляет,

и ночные бабочки в голове,

как стекло прозрачной, светясь, порхают.

И однажды в горестном сентябре,

прошагав уныло сухой крапивой,

ты найдешь то место на пустыре

меж прудом заглохшим и старой ивой.

И в стихи пытаясь сложить слова,

ты заснешь на куртке под веткой голой.

А во сне из посоха – все листва…

А во сне из воздуха – пчелы, пчелы…

«Смерть, как мальчика, возьмет за подбородок…»

Смерть, как мальчика, возьмет за подбородок.

«Снегирёк… щегленок… зимородок… —

скажет нежно, заглянув в глаза.

– Ну, пошли со мною, егоза».

И меня поднимет за подмышки,

и глядишь: я маленький – в пальтишке

с латкою на стертом рукаве,

с петушком на палочке, с дудою,

с глиняной свистулькой расписною,

с мыльными шарами в голове.

А вокруг – безлюдно и беззвездно…

Только пустошь, где репейник мерзлый.

Только вой собачий вдалеке.

Только ветер дует предрассветный.

И к щеке я прижимаюсь смертной,

словно к зимней маминой щеке.

«Где перо кружит посреди двора…»

Где перо кружит посреди двора,

и мерцает льдинка на дне ведра,

где листок летит в пустоте ветвей

и уже не помнит тоски своей,

человек живёт – одинок, тяжёл…

И зима приходит в притихший дол.

Человек зимой молча топит печь,

человеку хочется просто лечь,

и смотреть как рядом с его тоской,

с тишиной немыслимой, с темнотой

вещи легче… легче…

И снится дом,

где повисло яблоко над столом.

«Бессмертие проходит тишиной…»

Бессмертие проходит тишиной.

Бессмертие проходит стороной,

весь мой улов – лишь мелкая плотица.

Глотну вина. Прокашляюсь в кулак.

Крошится свет, как дедовский табак,

комок земли в моей руке крошится.

Как хрупко все живущее – хоть плачь!

Вот горестный надломленный калач,

в нем яблоко – дарованная малость.

Вот свечка незажженная.

И вновь

ты говоришь: «Любовь, родной, любовь…».

Я говорю: «Родная, жалость… жалость».

«Смотри, мой друг, боярышник растет!..»

В. Б.

Смотри, мой друг, боярышник растет!

А это значит – в стылый день настойка

по горлу влагой жаркой проскользнет,

оставив после аромат нестойкий.

Ну, что ты ищешь в захолустной тьме,

каких еще унылых откровений?

И что тебе в расхлябанной зиме

бормочет глухо демон или гений?

И все же жизнь еще благоволит

к обоим нам – на утлом промежутке

меж двух озер боярышник горит

немым огнем,

нетронутым и чутким.

«А здесь и смерть не трудно продремать…»

А здесь и смерть не трудно продремать:

похмельной ночью, матюгнувшись, встать,

глотнуть воды, качнувшись полусонно,

и, стукнув кружкой, не услышать звона.

Коснуться лбом немытого окна:

все та же ночь – без Бога и без дна.

И снова лечь на жесткую кровать…

И с тяжким изумленьем осознать,

что петел твой к шести не пропоет

и квелый день стернею не придет

к двери глухой…

И изгнанный взашей

из твердолобой памяти вещей,

ты не найдешь ни уголка, ни щели

в простых словах – они перегорели

спиралью чуткой лампочки стоваттной,

истаяли горошиною мятной

на языке не снящегося детства…

И остается не спеша одеться

и ручку двери в темноте найти,

чтоб смерть свою, как поле, перейти.

И по дороге, растерявши в прах

последний разум и последний страх,

в себе учуять робкое свеченье,

не ведая,

что это очищенье.

Загрузка...