Годы и мили спустя брат этой девчонки бредет по вязкой грязи, разыскивая сестру. Прошло уже много дней. Я не обнаружил никаких следов, но я не теряю надежды.
Память о том вечере в нашем лесном доме ничуть не потускнела. Кадры прокручиваются раз за разом, как на закольцованной кинопленке. Каждое лицо и каждый жест видны отчетливо. Никакой размытости.
По ходу я вспоминаю, как все они выглядели. Вспоминаю сестру с ее гладкими черными волосами. Думаю о Папе и о словах, им сказанных и оставшихся несказанными. Вспоминаю других людей, их выпученные глаза и оскаленные зубы.
Я поступил правильно, сбежав оттуда.
На ходу я оглядываюсь по сторонам. Чем дальше я от дома, тем более чужеродным кажется пейзаж. Мои глаза реагируют соответственно. Они жадно цепляются за каждый знакомый предмет.
На горизонте я вижу дымовую трубу и охладительные башни электростанции, пожирающей плоды земных недр и изрыгающей едкие отходы. Я вижу завесу пепельного смога между землей и небом, вижу свинцовые испарения, набухающие ненатуральными тучами. Я вижу опоры высоковольтной линии, цепочкой протянувшиеся из дальней дали в ближайшую близь, подобно телу исполинской многоножки; вижу их тени, еще более громадные, распластанные по склонам холмов, как древние знаки наших языческих предков. Я вижу силуэты жвачных, которые неспешно блуждают по лугам, перемещают свои неуклюжие туши от кормушки к поилке или еще куда; вижу, как последние отблески вечерней зари падают на кудлатые спины пасущихся овец, подобно искрам, летящим с огнива на трут. Я вижу рдеющую землю и пламенеющее небо. И я прохожу через все это размеренным шагом.
Я со скорбью покидаю Элмет.
Мы предавались глупым детским забавам еще долго после того, как вышли из соответственного возраста. Благо роща снабжала нас всем для этого нужным, а пересеченная местность отлично подходила для догонялок и пряток. В другой обстановке мы повзрослели бы гораздо раньше, но это был наш, особенный мир, так что мы со взрослением не спешили. Собственно, как раз потому Папа и перевез нас сюда. Он хотел, чтобы мы как можно дольше оставались сами по себе, вдали от большого мира. Он дал нам шанс пожить своей жизнью, по его словам.
Мы увлеклись стрельбой из луков, подражая легендарным лесным разбойникам. Когда после постройки дома у Папы появилось больше свободного времени, он научил нас делать луки и стрелы с применением разнообразных инструментов. И мы делали из твердой упругой древесины длинные луки – почти в рост каждого из нас. Ясеней вокруг было полно, но дубовые ветки для этой цели подходили больше, а наилучшим материалом был тис, как объяснил Папа. Он находил прутья нужной длины и толщины, после чего мы уже сами очищали их от коры и тонкой стружкой – чтобы не снять лишнее – срезали верхний, еще не окрепший молодой слой. Со стрелами было проще: найти в окрестностях прямые тонкие побеги не составляло труда. Для состязаний в меткости вполне годились стрелы с тупыми наконечниками – мы пускали их в джутовый мешок с намалеванной на нем мишенью, – но Папе для охоты на птиц, кроликов и оленей нужны были крепкие стальные наконечники, которые ему приходилось покупать.
Мы делали разные луки: удобные для использования сейчас, более тугие для проверки и развития силы, а также луки на будущее, до которых нам еще только предстояло дорасти. Кэти могла оттянуть тетиву гораздо дальше, чем я, благодаря ее длинным рукам, хотя грудная клетка у меня уже тогда была шире. Она никогда не вздрагивала при выстреле, если отпущенная тетива хлестала ее по левой руке, – так бывает при очень сильном натяжении, усталости или при неправильном хвате лука. Или когда у стрелка очень тонкие и гибкие руки, которые при полном распрямлении слегка выгибаются в обратную сторону, подставляя под удар мягкие ткани с голубыми прожилками вен. У нас обоих были такие руки. Натянув лук изо всех сил, я пускал стрелу, и тетива била меня чуть ниже локтя. Боль не ограничивалась только кожей, она пробиралась глубже, вплоть до костного мозга. А потом болевая волна разносилась по костям всего тела.
Но Кэти как будто не чувствовала этой боли – или не обращала на нее внимания. Она никогда не надевала кожаный нарукавник и максимально оттягивала тетиву, распрямляя левую руку до предела, чтобы точнее прицелиться. И каждый раз тетива звучно хлестала по ее мягкой белой коже. Так оно и продолжалось: Кэти держала лук, выгибая локоть в сторону тетивы и при стрельбе вновь и вновь получая болезненные удары. Ее предплечье сделалось багрово-красным с пятнами серых и пожелтевших синяков, которые почти замкнулись вокруг руки наподобие браслета с золотистыми вкраплениями.
И все же она не меняла свою манеру стрельбы. Папа сердился на нее, когда это видел. Если только можно назвать гневом смесь разных чувств с преобладанием любви. Отчасти это походило на грусть, но не как бездеятельное состояние, ибо Папа всегда был готов вмешаться. В таких случаях он приближался, мягко отбирал лук и садился с ним в сторонке. Ждал, когда Кэти успокоится, перестанет шумно дышать, ощутит наконец-то усталость после всех упражнений, подойдет и опустится рядом на лесную подстилку. Я тоже к ним подсаживался, Папа доставал из карманов пригоршню крекеров и кусок твердого сыра, мы съедали их втроем и затем направлялись обратно к дому.
Примерно в полутора милях от нас жила одинокая женщина. Между ее домом и нашим был всего один поворот дороги, так что ее можно было считать соседкой. Ее белый дом имел два больших окна по бокам от входной двери, а торцевая стена в летние месяцы сплошь покрывалась вьющимся душистым горошком. Сад был разбит как перед домом, так и позади него. Через дорогу от того места, где она парковала свою синюю машину, начиналось чужое фермерское поле с рядами темных капустных кочанов и свекольной ботвы.
Мы с Кэти гадали, когда они с Папой познакомилась. Мы вообще не могли взять в толк, откуда Папа знает в этих краях кого-то помимо нас, но с этой женщиной они приветствовали друг друга, как давние знакомые. А я-то думал, что вдали от дома Бабули Морли мы неминуемо окажемся в окружении чужаков.
Первая зима на новом месте пришла рано и быстро. И вот одним ноябрьским утром, когда холод напрочь сковал водостоки и хрупким ледком растекся по подоконникам, Папа разбудил нас на рассвете и повел в сторону дома Вивьен: по склону холма к узкой дороге и далее за поворот. Я обмотался двумя шарфами поверх темно-зеленой флисовой куртки, застегнутой под самый подбородок, чтобы удерживать тепло внутри. Кэти заправила джинсы в толстые пурпурные носки, защищая ноги от леденящего ветра, а Папа был в своей всегдашней куртке и шерстяном джемпере плюс мотоциклетные перчатки.
Спуск оказался скользким: прихваченная морозом мягкая трава оттаивала под нашими ступнями, и мы с каждым шагом прокатывались на несколько дюймов вниз. В утреннем воздухе пахло сырым деревом – и больше, пожалуй, ничем. Все летние запахи попросту вымерзли. Впрочем, день выдался ясным, что особенно ощущалось сейчас, когда солнце стояло низко и его яркие лучи скользили по заиндевелой траве. Проселочную дорогу, до которой мы наконец добрались, пересекали длинные, резко очерченные тени деревьев. Камни на земле не были гладкими, скорее напоминая осколки валунов, пропущенных через огромную дробилку, но и при своих малых размерах они отбрасывали заметные, еще более резкие тени.
Мы шли быстро, согреваясь движением, и я временами переходил на трусцу, чтобы не отстать. Кэти была молчалива еще со вчерашнего вечера, но вроде слегка оживилась, когда мы прибавили шагу.
– С каких пор ты ее знаешь? – спросила она у Папы.
– Нас познакомила ваша мама.
После упоминания о маме никто больше не произнес ни слова. Мы почти никогда о ней не говорили и сейчас просто не знали, как истолковать его последнюю фразу: как приглашение к разговору или как предостережение. В его голосе и выражении лица я не смог уловить намека ни на первое, ни на второе. Он шел себе и шел, а я поглядывал то на него, то на дорогу перед собой, совсем как наши верные собаки, которые держались рядом и через каждые несколько шагов вопросительно обращали морды к хозяевам. Они смотрели на меня и на Кэти. Мы, в свою очередь, смотрели на Папу.
Бекки, во время прогулок обычно не отбегавшая далеко от меня, сейчас была на полшага впереди, молотя хвостом по моим ногам. Я то и дело на нее натыкался и притормаживал, чтобы ненароком не пнуть.
Садик перед домом Вивьен был ухоженным, но не настолько, чтобы утратить натуральный вид. Земля была неровной, а розовые кусты у корней обвивали какие-то стелющиеся сорняки, но в то же время я не заметил нигде опавших листьев и сухих веточек. Стало быть, все здесь регулярно подчищали. Газон уперся в площадку перед домом, и край его был подстрижен предельно низко, дабы подчеркнуть ровную линию стыка, параллельную французским окнам фасада.
Папа постучал, Вивьен открыла дверь и уставилась на нас. Ростом с Папу, но узкая в плечах. Румяные щеки и синие круги под глазами. Темно-рыжие волосы и такая белая кожа, что сквозь нее, казалось, можно видеть бегущую по жилам кровь. Это была правдивая кожа: под ней не спрячешь внутренние изъяны, дефекты или болячки. Выглядела она усталой – может, из-за недосыпания, а может, и в целом от жизни. Ей, наверное, было лет сорок, но могло быть как больше, так и меньше – с этими глазами, меняющими цвет с ярко-зеленого на тускло-желтый, и легкой сутулостью, какую можно заметить и у пожилых дам, и у девчонок-подростков. Несколько мгновений она молча смотрела на нас, долго втягивая воздух при вдохе и потом резко выдыхая, как будто обдумывала вступительную фразу или же готовилась захлопнуть перед нами дверь.
– Не ожидала вас в такую рань, – наконец обратилась она к Папе, но при этом разглядывая поочередно меня и Кэти. Лишь затем подняла глаза на Папу, улыбнулась, шире распахнула дверь и, оглядев нас всех еще раз, пригласила в дом.
Кэти первая откликнулась на приглашение, перешагнула порог и остановилась перед хозяйкой, которая положила длинные руки ей на плечи.
– Ты, должно быть, Кэтрин, – сказала она. – Когда я видела тебя в последний раз, ты еще только начинала ходить, а твой брат лежал в колыбели.
Она пропустила Кэти внутрь, и следом порог переступил я.
Вивьен посмотрела на меня и взяла за плечи, как ранее Кэти:
– Дэниел. Входи.
В гостиной было светло, несмотря на обилие высоких растений на подоконниках. Фасадные окна, по периметру оклеенные толстой бумагой, смотрели на юго-восток, навстречу утреннему солнцу, лучи которого далеко проникали внутрь комнаты. Здесь был глубокий диван с истертой бархатной обивкой и двумя подушками на сиденье, продавленными ближе к середине и более пухлыми у подлокотников. Шерстяное покрывало, небрежно перекинутое через один из подлокотников, было украшено красно-белым вышитым пейзажем, толком разглядеть который мне не удалось из-за складок. На полу лежали два ковра, один поверх другого: серый палас размером во всю гостиную и небольшой прямоугольный ковер с бахромой вдоль коротких сторон и рисунком из причудливых линий и угловатых фигур (будь я помладше или один в комнате, тут же сел бы на него и начал обводить пальцем узоры). В центре комнаты стоял кофейный столик, а у окна – круглый стол под белой скатертью, с придвинутым к нему стулом. Судя по пустой тарелке и чашке с остатками чая или кофе, за этим столом Вивьен только что завтракала. В камине, за защитным экраном, виднелись готовые к растопке дрова, но огонь еще не был разожжен. Печные принадлежности хранились в железной корзине. Щипцы. Кочерга. Совок. Жесткая метелка. И еще свернутые плотными треугольниками газеты в плетеном коробе, предусмотрительно задвинутом в угол, подальше от очага. Среди безделушек на каминной полке мне особо запомнились небольшие часы с римским циферблатом, которые были вправлены в грубо отесанный кусок известняка.
Папа и Вивьен вошли в гостиную, присоединившись к нам с Кэти. Папа уже снял куртку и сунул руки в карманы брюк, а она крест-на-крест обхватила себя за плечи.
Они стали рядышком, этак по-свойски, словно и не расставались на многие годы. Чувствовалось, что давнее знакомство позволяет им держаться непринужденно. Она стояла сбоку и чуть впереди, так что он вполне мог ее приобнять. Со своего места я не видел, был ли между ними контакт в ту минуту.
Папа открыл рот. В тот день он показался мне особенно красивым – правда мое понимание мужской красоты не могло быть объективным при моем отце в качестве эталона.
– Вивьен была подругой вашей мамы, – сказал Папа самым серьезным тоном. – Она будет учить вас вещам, которым я научить не смогу. Она хороша как раз там, где от меня нет толку. Отныне по утрам будете заниматься с ней.
Мы с Кэти привыкли подчиняться папиным приказам. Временами наша семья больше походила на армейское подразделение, но Папа был не из тех командиров, которые заставят вас делать что-нибудь ненужное.
Вивьен заметно нервничала. В своих стенах, но не в своей тарелке. Она смотрела в пространство между нами; розовые губы побледнели, но все-таки сложились в улыбку.
А вот Папе эта затея была явно по душе. Он довольно хлопнул в ладоши и сказал:
– Стало быть, так и сделаем. Я оставлю вас тут на несколько часов. Можете начать занятия прямо сейчас.
Он повернулся и вышел из комнаты. Я услышал шорох в прихожей, когда он снимал с вешалки и надевал куртку, еще не успевшую потерять тепло его тела. Щелкнула, закрываясь, входная дверь.
Кэти с кислым выражением лица недоверчиво взирала на Вивьен. А та наконец разомкнула скрещенные руки, подошла к маленькому круглому столу у окна, где еще стояла чашка из-под чая и валялись хлебные крошки после завтрака. Выдвинула стул и села. Она смотрела на нас обоих, но все же больше на Кэти.
– Я постараюсь сделать так, чтобы эти уроки стали для каждого из вас приятным времяпровождением.
В первый же миг я подумал, что выразилась она неудачно. Кэти молча глядела на нее. При этом она не поднимала брови, не округляла глаза. Она даже губы не надула. Просто глядела, и все. Ее покоробил этот покровительственный тон. Я сразу догадался, потому что хорошо знал свою сестру – лучше, чем кто-либо, включая Папу, хотя для него Кэти была по духу ближе всех.
А Вивьен в свою очередь смотрела на Кэти, не понимая, почему ее слова остались без ответа.
Кэти со всей серьезностью относилась к папиным стараниям подготовить нас к борьбе с большим миром. Эта подготовка, похоже, добавляла ей уверенности в себе. Она хотела во всем походить на Папу и верила его словам о том, что она другая, что ей надо учиться своим особым вещам, искать собственные пути к выживанию. И раз уж Папа считал уроки Вивьен важными, Кэти была готова заниматься – по крайней мере, на первых порах.
Посему она прекратила играть в гляделки и вернулась в реальность.
– Ну и что мы должны делать? – спросила она.
Вивьен нерешительно улыбнулась.
Ближе к вечеру мы с Кэти отправились на ту поляну, где находилось наше временное жилье в период папиного строительства. Утоптанная за лето почва еще сильнее затвердела на морозе, а нависающие ветви деревьев оголились. Два холодных пенька послужили нам сиденьями.
– Хуже не придумаешь, чем вырасти похожей на нее, – сказала Кэти, имея в виду Вивьен.
– А по мне, так она ничего, – сказал я. – Просто она мало похожа на нас, но ничего плохого в этом я не вижу.
Кэти не ответила. Она казалась печальной и встревоженной, уткнулась взглядом в кружку с чаем, которую сжимала в ладонях.
Мы вышли из дома потому, что Папа был в плохом настроении и заперся в своей комнате. Весь день он был бодрым и оживленным, но, когда солнце начало клониться к закату, около пяти часов, он помрачнел и тихонько покинул кухню. Мы не сразу заметили его отсутствие, занятые приготовлением ужина. Лишь после того, как мы поместили очищенный картофель в духовку и сели передохнуть, обнаружилось, что Папы с нами нет. Кэти пошла спросить, не хочет ли он сидра или пива перед ужином, но дверь его комнаты была заперта изнутри – и никакого ответа оттуда. Она вернулась на кухню, и, когда еда была готова, мы поужинали вдвоем, а накрытую миску с папиной порцией оставили на теплой полке над плитой. Время шло, Папа так и не появлялся, и тогда я предложил Кэти выбраться на свежий воздух.
Он уже не в первый раз вот так надолго запирался от всех, но причины этого нам были неизвестны. Конечно, мы догадывались, что он обеспокоен какими-то вещами, о которых не хочет рассказывать нам, но мы не могли знать это наверняка. Я никогда не видел его колеблющимся, растерянным или смущенным; и само собой разумелось, что я никогда не увижу его плачущим. Возможно, он бывал иным, когда запирался в комнате. Возможно, в те минуты он был самим собой больше – или, наоборот, меньше – обычного, это уж как рассудить. Но я мог только строить предположения, потому что своими глазами этого не видел.
Не дождавшись от Кэти ответа, я еще раз обдумал ее слова о Вивьен, пытаясь понять, что конкретно она имела в виду. Такое с ней случалось: вдруг начинала испытывать неприязнь к тому или иному человеку. Потом втолковывала мне, почему именно эти люди плохие, и, как правило, я принимал ее точку зрения. Но в этот раз она не снизошла до объяснений, и мне пришлось искать их самостоятельно.
– Она не очень-то дружелюбна, – сказал я после паузы. – То есть вроде бы да и вроде бы нет. Она была вежливой и старалась помочь, тут придраться не к чему. Но при этом у нее все время был такой рассеянный вид, словно ей хотелось поскорее от нас избавиться.
Кэти по-прежнему молчала, и я выдал новую мысль:
– Она как будто нас стыдилась. А ведь там не было других людей, которые могли бы видеть ее в нашей компании. Некому было спросить, как ее угораздило с нами связаться. И все же она смущалась, причем смущение было не того сорта, когда человек не умеет или не готов что-то сделать. Казалось, ей чудится присутствие кого-то невидимого и она не хочет, чтобы эти невидимки застали ее за общением с нами.
– Я думала не об этом, – продолжила Кэти. – Я о том, как она двигается. Как она ходит. У нее самое жуткое тело из всех, какие я видела. Она не может идти прямо вперед, всякий раз ее заносит в сторону. Все дело в ее бедрах. Хотя ее не назовешь толстухой. Лишнего веса нет, но задница такая широченная, что ей никак с этим не совладать. При ходьбе таз качается влево-вправо и тянет ее за собой. Боже, это отвратительно! Ты можешь себе представить бег с такими бедрами? Как можно убежать от кого-нибудь, когда тебя тормозят собственные кости? Каково это: ощущать свои ноги пришпандоренными к такому заду? При любом ускорении мышцы перекрутятся, и колени не смогут удержать этот таз и эти бедра на одной линии со ступнями. Ты стараешься двигаться вперед, а чертовы кости тянут тебя назад. Боже, чем такая хрень, лучше сдохнуть на месте!
После паузы ее понесло дальше:
– Ты помнишь тот день у канала, Дэниел? Я сейчас уже не могу сказать точно, в каком городе и в каком году это было, зато помню, что ты был тогда в белой майке с оранжевым закатным солнцем, которую Бабуля Морли привезла в подарок с курорта, – единственный случай на моей памяти, когда она ездила куда-то отдыхать. А это значит, что тебе было лет восемь, потому что потом ты стал очень быстро расти и уже в девять или десять лет эта майка на тебя бы не налезла. Может, Шеффилд?.. Точно не поручусь, да оно и не суть важно. Мы тогда были вдвоем, без Папы. Наверно, отправился на кулачную драку куда-то за город. Ну вот, значит, шли мы с тобой вдоль канала. И уже на закате увидели ту женщину под мостом. Она сидела с высоко задранными коленями и баюкала в ладонях собственное лицо, будто ее щеки были чем-то самым мягким и нежным, чего ей случалось касаться, и она только сейчас впервые в жизни до них дотронулась. Мы прошли мимо нее; под мостом были лужи блевотины и кучи золы, но никаких следов пожара – зола просто лежала на мощеной дорожке. Там же валялась раскрытая сумочка, из которой выпали на землю бумажные салфетки, помада и все такое, но женщина этого вроде как не заметила и уж тем более не поднялась, чтобы собрать свои манатки. Пахло истоптанной и увядшей травой и еще пахло псиной. А в тени был мужчина. Помнишь того мужчину, почти совсем скрытого тенью моста? Того, что стоял на грязевой обочине за пределами тротуара?
– Я не помню ничего из этого, – сказал я.
Так оно и было. Но я вспомнил, как позднее на той неделе в новостях сообщили о пропавшей женщине, которую в последний раз видели на берегу канала. И вспомнил, как сестра рассказала нам о женщине под мостом и маячившем там же мужчине.
– Но ты же мне веришь? – спросила она умоляюще.
– Да, конечно, я тебе верю.
– И ты веришь, что я была права? Насчет мужчины, который скрывался в тени и потом спихнул ее в воду?
Я посмотрел ей в глаза. Полиция тогда неделями искала Джессику Харман, девятнадцати лет, пока ее тело не обнаружили у плотины в нескольких милях ниже по течению. После опознания они пришли к выводу, что смерть наступила от естественных причин. По их словам, она была пьяна и по пути домой случайно свалилась в канал, а сильное течение после недавнего паводка унесло ее далеко от места гибели. Впрочем, к этому выводу они пришли еще до того, как отыскали тело. Как было установлено, тем вечером она выпивала в компании друзей. Полиция не выявила никого, кто имел бы мотив для ее убийства. А потом нашлось тело, и они решили, что их версия подтвердилась. Но Кэти была уверена, что видела Джессику Харман и какого-то мужчину, который вскоре после того столкнул ее в воду.
Спустя две недели у шлюза еще ниже по течению было найдено тело студента. И опять полиция решила, что он свалился в канал, будучи пьяным, или же покончил с собой. А мы снова вспомнили о мужчине средних лет, которого Кэти заметила в тени моста и которому не составило бы труда, появившись внезапно из своего укрытия, скинуть прохожего в воду. Это и на убийство-то не походило: легкого тычка локтем было бы достаточно для человека, и так нетвердо стоящего на ногах. Незнакомец без особых примет. Такого никогда не поймают, если только кто-нибудь не застанет его на месте преступления.
И вот Папа по просьбе Кэти стал наводить справки в округе. Он ничего не выяснил, но все равно продолжал поиски. Неделю за неделей он по ночам ходил вдоль каналов, но не заметил ничего необычного. Он сказал, что, если там и скрывался убийца, подстерегавший молодых женщин, папино присутствие должно было его отпугнуть.
Разумеется, мы ничего не сообщили полиции. Нам с Кэти это даже в голову не пришло. Доверия к ним у нас не было. Как и у них к нам.
Однако Кэти мы все верили.
За неделю до Рождества морозы усилились. С похолоданием я сделался вялым и малоподвижным. Обычно всегда готовый помочь Папе с работами на улице, я теперь все больше времени проводил на кухне, беря на себя лишь те обязанности, которые позволяли оставаться в помещении. Я следил за тем, чтобы печь регулярно протапливалась, а запас дров в подсобке был достаточно велик и не требовал слишком частых походов за ними наружу. Я делал уборку в доме, пек пироги и кексы для рождественского застолья. В самый канун Папа посетил магазин в деревне и принес оттуда разноцветные листы бумаги – золотистой, серебряной, красной, белой и зеленой, – и я занялся изготовлением украшений с помощью ножниц и клея.
Усевшись за кухонный стол, я делал снежинки, как нас учили в школе. Я вырезал круги и, сложив их вчетверо, проделывал надрезы по краям, так что в развернутом виде эти листы превращались в подобие иззубренных, но симметричных кристалликов льда, падающих с небес. Золотая бумага пошла на звезды, а из зеленой я вырезал контуры деревьев. Зимних деревьев. Скопировал все немногие сосны в нашей роще, поскольку лишь они оставались зелеными. С тех же сосен Папа нарезал веток с шишками для венков и гирлянд, которые я постарался сделать по возможности красивее, беря за образцы рождественские открытки.
– Забавный ты парень, – сказал мне Папа утром в канун Рождества.
Было около девяти, и он уже провел за работой несколько часов. Он покормил кур и выпустил на прогулку щенков, к тому времени превратившихся в крупных, долговязых, вечно растрепанных недорослей с острыми молочными резцами. Ночью прошел снег, и Папа расчистил подступы к дому, накидав там и сям сугробы, похожие на извилистую гряду разновеликих гор. Щенки оставили на снегу множество глубоких следов и теперь штурмовали эти новые вершины.
– Что во мне забавного? – спросил я.
– Так сразу и не объяснишь. Ну вот, к примеру, эта возня с украшением дома и все такое.
С этими словами он сел к столу, выдвинув стул, а я поднялся, чтобы наполнить его чашку из кофейника, который давно уже стоял на плите. Мы всегда подолгу готовили кофе, часами держали его на горячей полке, и он получался крепко настоянным, горьким, с дымком. Именно таким мы его любили.
Я подал Папе обильный завтрак, покончив с которым он вновь отправился на холод по своим делам.
Остаток утра я провел, занимаясь бумажными украшениями, которые затем развесил по всему дому. Часть резных фигур я пропихнул в щели между оконными рамами, и теперь стекла казались покрытыми естественными морозными узорами. Другие я прилепил к шкафам, пристроил на полках или в рамках картин. Я подвесил цепочки из золотых, серебряных, красных, зеленых и белых колец – сделанные из остатков и обрезков – на крюки под потолком кухни, изначально предназначенные Папой для хранения вяленого мяса.
К обеду Папа не появился. Это было необычно, тем более в такой холодный день. Какое-то время я провел у окна в ожидании, но не дождался и тогда налил овощной суп в миски для себя и Кэти. Мы обменялись парой слов касательно задержки Папы, а в остальном обед прошел в безмятежном молчании.
Но с наступлением вечерних сумерек я начал волноваться. Не из-за позднего времени – еще не было и четырех, а в это время года и очухаться спросонок толком не успеешь, как уже наступает вечер. Однако Папа крайне редко оставался снаружи весь день до сумерек, не заглядывая домой ни разу, чтобы подкрепиться. Если и не полноценным обедом, то хотя бы овсяной лепешкой. А ведь нынче был сочельник. По такому случаю я приготовил настоящее пиршество: горячие пироги и тушеные овощи на этот вечер, а назавтра нашим главным блюдом был назначен жареный гусь. Кэти специально осталась дома, чтобы попрактиковаться в исполнении рождественских гимнов на своей скрипке. При этом ее смычок слишком энергично двигался по струнам, скорее в стиле разухабистой матросской песни, но я все же узнавал мелодии гимнов и даже стал мычать в такт, когда она разошлась не на шутку, а временами – если знал слова – подпевал во весь голос.
Когда уже совсем стемнело, я подумал, что надо бы взять фонарик и отправиться на поиски Папы, однако мир снаружи был слишком большим и после снегопада выглядел непривычно. Я неплохо изучил нашу рощу, но все равно сомневался, что смогу там ориентироваться при свете фонарика и его отражений от яркой снежной белизны, которая поглощала знакомые краски и приметы ландшафта. И потом, я не был уверен, что Папа вообще находится в роще. Чаще всего он работал там, но не всегда. Перед уходом он упомянул о каком-то незаконченном деле, но сказал, что это не займет много времени.
Затем я вспомнил об инструментах, которыми он пользовался в лесу. Об острых топорах, мачете и пилах. И мне представилось, как он ненароком поскальзывается и рассекает себе бедро, где находятся главные глубокие артерии, и умирает на холоде и его кровь сначала растапливает снег вокруг, а потом застывает потеками красного льда.
Я уже надел ботинки и куртку, когда Папа возник на пороге. В прихожей было темно, поскольку я затворил кухонную дверь, чтобы не выпускать тепло, так что Папа был освещен только звездами снаружи и желтоватым огнем переносного фонаря, который он держал перед собой.
– Собираешься на прогулку? – спросил он.
– Хотел проверить, куда ты подевался.
– Где твоя сестра?
Он не стал дожидаться ответа и громко ее позвал. Скрипичная музыка тотчас оборвалась, и Кэти вышла из комнаты в прихожую.
– Пойдемте со мной оба, – сказал Папа.
Кэти мигом вставила ноги в сапоги, метнулась к вешалке и напялила все свои шерстяные одежды, довершив наряд темно-синим макинтошем. Вслед за Папой мы вышли на холод и плотно прикрыли за собой дверь. Отпечатки его ног вели к дому от края рощи, и мы направились по ним обратно, стараясь ступать след в след, чтобы не месить снег без лишней надобности. Оголенные ясени и орешники содрогались при каждом порыве ветра. Их ветви обледенели и покрылись хлопьями снега – в особенности орешник, густые многолетние заросли которого позволяли снегу обильно накапливаться, уплотняться, подтаивать и вновь замерзать уже в виде льда. На верхних ветвях в разгар солнечного дня отрастали сосульки, когда неторопливая капель была застигнута на пути вниз повторным заморозком.
Мы шли вглубь рощи. Фонарь покачивался в папиной руке, когда мы огибали деревья, и вместе с его светом качались тонкие тени ветвей, уже потерявших листья. А когда мы проходили мимо вечнозеленых сосен, тени мохнатились – свет слабенько просачивался сквозь разлапистые хвойные ветви, как вода через собачью шерсть.
А затем освещение начало меняться, и тени теперь направлялись навстречу нам, отбрасываемые каким-то новым светом впереди. И этот свет становился все ярче с каждым нашим шагом, пересиливая огонек папиного фонаря. Но мы еще не могли распознать его источник, заслоняемый стволами деревьев и заснеженным подлеском. Пока что мы видели только свет, отражаемый снегом, и по мере нашего продвижения лес вокруг просматривался все отчетливее.
Но вот мы обогнули здоровенную сосну и наконец поняли, откуда исходило свечение. Там стояла еще одна, гораздо меньшая, сосенка – ниже папиного роста, – и вся она была усеяна горящими лампочками. Приглядевшись, я обнаружил, что лампочки были сделаны из обыкновенных молочных бутылок, подвешенных за горлышки к ветвям. Каждая бутылка была на четверть заполнена маслом с тонкой жестяной крышкой поверх него и фитилем, пропущенным через дырочку в ее центре. Эти крышки не позволяли маслу внутри вспыхнуть разом, так что горел только кончик промасленного фитиля. Воздух в верхних трех четвертях бутылок циркулировал вокруг сочно-янтарного пламени; при этом огоньки соседних ламп отблескивали от их стекол и преломлялись в слоях масла, которое мерцало и слабо двигалось, затягиваемое в фитиль, – двигалось едва заметно, как наплывает на берег спокойная вода под воздействием земного вращения. Это было здоровское зрелище.
Мы простояли там с полчаса, глядя на лампочки, покачивая их для игры света, дымя сигаретами, болтая о разных вещах и вдыхая холодный лесной воздух. Обратный путь до дома мы проделали в молчании, уже истратив весь дневной запас слов. Позднее той ночью, забравшись в постель, я почувствовал себя особенно уютно. Мягкие одеяла приятно контрастировали с колючим холодом снаружи. Я укрылся ими по самые ноздри и сразу заснул, успокоенный этим теплом и привычным запахом давно не стиранного белья.
Утро Рождества началось с яркого солнца, а завершилось дождем со снегом. Если сначала пейзаж сверкал белизной, а небо отблескивало глянцем, то к полудню мир за окнами сделался матово-мутным.
Мы пожарили и съели гуся, а Кэти сыграла на скрипке гимны.
Той ночью мы снова ходили к рождественскому дереву и потом повторяли эти походы двенадцать ночей подряд, вплоть до кануна Богоявления. Папа сказал, что так положено. Он заправлял и вновь зажигал лампы всякий раз перед нашим приходом, так что мы всегда наблюдали одну и ту же картину. Смешанный запах парафина и сосновых игл висел в нагретом воздухе. Горящее масло слабо потрескивало и шипело.
Когда праздники закончились, Папа снял молочные бутылки с ветвей, сложил их в ящик и убрал в кладовую, где хранились его инструменты. Он сказал, что через год мы снова ими воспользуемся, как и моими бумажными украшениями. Но через несколько дней мы с Кэти обнаружили в нашей поленнице кучу обгорелых веток с пожелтевшими иглами. Ветки с нашего рождественского дерева. Кое-где иглы были еще зелеными, и на срезах виднелось живое дерево, но где-то ветки прочернились насквозь, стали сухими и хрупкими, а от мелких побегов остались только прутики с развилками. Как опаленные перья огромной птицы. Видимо, в тех местах лампы дали протечку, и масло выгорело разом.
Мы обошли рощу, оценивая причиненный ущерб. Там обнаружились и другие свежесрезанные ветки, но угольно-черных уже не было. Папа удалил их все. А сама сосенка выглядела жиденькой. Она была изранена – точнее, даже не изранена, а искалечена. Теперь она выглядела жалкой по сравнению со своими пушистыми ровесницами.