I

Я не отбрасываю тени. Облако дыма висит позади, приглушая солнечный свет. Я считаю шпалы и сбиваюсь со счета. Начинаю считать рельсовые стыки. Я иду на север. Два моих первых шага были медленными и неуверенными. Я сомневался, выбирая направление, но сейчас, когда выбор сделан, остается только идти вперед. Это чем-то сродни турникету с односторонним проходом.

Я все еще чувствую запах гари. Вижу обугленный остов дома. Вновь слышу эти голоса: несколько мужских и один женский. Ярость. Страх. Решимость. Затем гибельная дрожь деревянных перекрытий. И языки пламени. Порыв жаркого, сухого воздуха. Моя сестра с кровавыми потеками на коже, а потом всему этому конец.

Продолжаю идти вдоль путей. Заслышав отдаленный шум поезда, ныряю за куст боярышника. На сей раз это не пассажирский, а товарняк. Глухие стальные вагоны украшены аляповатыми эмблемами: геральдика их юности, оставшейся в давнем прошлом. А поверх этого – ржавчина, грязь и многолетние наслоения смога.

Накрапывает дождь, потом он прекращается. Ветви кустов отяжелели от влаги. Сырая трава поскрипывает под ботинками. Мышцы начинают болеть, но я не обращаю внимания. Я бегу. Я иду. Снова бегу. Еле волочу ноги. Делаю передышки. Пью дождевую воду из углублений в бетоне. Поднимаюсь. Иду дальше.

Меня терзают сомнения. Если она, дойдя до железной дороги, свернула на юг, то шансов у меня нет. Тогда ее уже не найти. Тогда я могу сколько угодно шагать, бежать трусцой или нестись во всю прыть, а могу и остановиться, лечь поперек пути и ждать, когда меня разрежут колеса очередного поезда: разницы никакой. Если она свернула на юг, она для меня потеряна.

Но я выбрал север и следую в этом направлении.

Я не признаю ограничений и запретов. Я нарушаю границы частных владений. Я преодолеваю заборы из колючей проволоки и запертые ворота. Я прохожу через промышленные зоны и через садовые участки. Для меня не существуют пределы графств, городов и сельских приходов. Я иду напрямик через пашню, пастбища или парки.

Рельсы ведут меня между холмами. Поезда катят вдоль склонов, ниже вершин, но и не по самому дну расселин. Я устраиваюсь ночевать на краю мохового болота, наблюдаю за ветром, за воронами, за далекими автомобилями на шоссе; вспоминаю эти же края, только южнее, только раньше, в другое время; затем наплывают воспоминания о доме, о семье, о прихотях судьбы, о началах и концах, о причинах и следствиях.

Поутру я продолжаю свой путь. Под моими ногами – остатки Элмета.

Глава первая

Мы приехали сюда в начале лета, когда вся округа пышно зеленела, дни были длинными и жаркими, а солнечный свет зачастую смягчался облачной пеленой. Я разгуливал без рубашки (к чему пропитывать ее потом?) и нежился в объятиях густого воздуха. В те месяцы мои костлявые плечи покрылись россыпью веснушек. Солнце садилось медленно; по вечерам небо приобретало оловянный оттенок, а после недолгой ночной тьмы уже вновь пробивался рассвет. Кролики вовсю резвились в полях, а при некотором везении, в безветренный день с легкой дымкой на склонах холмов, нам случалось увидеть и зайца.

Фермеры отстреливали хищников и вредителей, а мы ловили силками кроликов для рагу. Но только не зайца. Моего зайца. Точнее говоря, зайчиху, которая обитала со своим выводком в гнезде где-то под железнодорожной насыпью, давно притерпевшись к периодическому грохоту составов. Я никогда не видел ее вместе с зайчатами; всякий раз она тихо и незаметно покидала гнездо в одиночку. Такое поведение – надолго оставлять потомство и носиться туда-сюда по полям – было нехарактерно для ее сородичей в этот период лета. Она все время что-то искала: еду или, может, самца. Причем стиль этого поиска больше напоминал охоту, как будто зайчиха однажды по здравом размышлении отказалась от привычной роли жертвы и решила перейти в разряд преследователей. Для наглядности вообразите гонимого лисой зайца, который вдруг, резко остановившись, разворачивается, и далее погоня идет уже в обратном порядке.

Как бы то ни было, эта зайчиха отличалась от всех прочих. Когда она пускалась во всю прыть, я с трудом улавливал ее взглядом, а когда замирала на месте, то в эти мгновения она была самым неподвижным объектом из всех на многие-многие мили вокруг. Неподвижнее дубов и сосен. Неподвижнее скал и столбов. Неподвижнее рельсов и шпал. Казалось, она вдруг завладевала окружающей местностью и пришпиливала ее собою прямо в центре, так что даже самые спокойные, самые статичные объекты непостижимым образом начинали вращаться вокруг нее, затягиваемые, как водоворотом, ее громадным круглым янтарным глазом.

Если зайчиха казалась целиком сотканной из мифов, то таковой была и земля под ее ногами. Все это графство, ныне реденько утыканное рощами, некогда считалось дремучим лесным краем; и по сей день в ветреную погоду еще можно почувствовать призрачное присутствие той реликтовой чащи. Почва жила бесчисленными историями, что расцветали, чахли и перегнивали, чтобы затем вновь пустить корни, пробиться через подлесок и сделаться частью нашей жизни. Предания о следящих за путниками «зеленых человечках» с листвяным лицом и кривыми сучковатыми ногами. Сиплый лай вошедших в раж гончих, в последнем рывке настигающих добычу. Робин Гуд и его шайка отморозков с их лихими пересвистами, борцовскими состязаниями и буйными попойками – вольные как птицы, чьи перья они носили на своих шляпах. В старину лес широкой полосой тянулся с севера на юг. Здесь водились кабаны, медведи и волки. Лани, косули, олени. Мили грибницы под землей. Подснежники, колокольчики, примулы. Но вековые деревья уже давно уступили место пашням, лугам, зданиям, шоссейным и железным дорогам, так что от прежнего леса лишь местами сохранились рощи вроде нашей.

Папа, Кэти и я обитали в доме, сооруженном Папой из материалов, какие удалось раздобыть поблизости. Он выбрал для жилища эту ясеневую рощу из-за ее местоположения: через два поля от железнодорожной магистрали, идущей вдоль восточного побережья, – достаточно далеко, чтобы оставаться незамеченными, но и достаточно близко, чтобы слышать и различать поезда. А слышали мы их часто: звонкий гул пассажирских экспрессов и одышливое пыхтение товарняков, скрывавших свои грузы за стенками размалеванных стальных вагонов. У них были четкие расписания и интервалы, и наш дом, как дерево годовыми кольцами, обрастал их регулярной циркуляцией и перезвоном колес, подобным «музыке ветра». Длинные, цвета индиго «Аделанте» и «Пендолино»[2], что курсировали между Лондоном и Эдинбургом. Поезда покороче и постарше, со ржавчиной на дребезжащих пантографах. Почтенные ветераны, похожие на старых ломовых лошадей, плетущихся в свой последний путь на живодерню; они были слишком медлительны для новых путей и проскальзывали колесами по горячекатаной стали, как скользит дряхлый старик на заледенелой луже.


В первый же день нашего пребывания на этом холме сюда подкатил грузовик с отставным солдафоном за рулем. Кузов и прицеп грузовика были наполнены битым камнем с какой-то заброшенной строительной площадки. Солдафон предоставил Папе выполнять большую часть работы по разгрузке, а сам пристроился на свежесрубленном бревне и одну за другой курил самокрутки, которые делала для него Кэти из собственных запасов табака и бумаги. Он внимательно следил за тем, как она сворачивает очередную сигарету и проводит кончиком языка по клеящему краю бумаги. Он задерживал взгляд на ее правом бедре, где был пристроен кисет, и несколько раз брал его под предлогом чтения надписей, наклоняясь вперед и как бы невзначай задевая ее руку. А когда Кэти делала самокрутки для себя, он спешил поднести огоньку и обижался, как маленький, всякий раз, когда она вместо этого прикуривала от своей зажигалки. При этом он явно не замечал насупленного, сердитого выражения ее лица. Он был не из тех, кто может, взглянув на лицо человека, сразу понять, что к чему. И уж точно не из тех, кто способен угадывать мысли по глазам и движениям губ. Да ему, небось, даже в голову не приходило, что за милым личиком могут скрываться отнюдь не такие же милые мысли.

Этот вояка полдня трепался об армии, о своих бравых похождениях в Ираке и Боснии, о парнишках моего возраста со вспоротыми животами, кишками наружу и посиневшими лицами, каковых он якобы навидался в тех краях. Он как будто слегка темнел изнутри, когда рассказывал эти истории. Папа весь день занимался домом, а вечером мужчины спустились к подножию холма, чтобы распить на двоих пластиковую бутыль сидра, привезенную солдафоном. Папа там надолго не задержался. Он вообще не особо тяготел к выпивке и веселым компаниям, вполне довольствуясь обществом моей сестры и меня.

По возвращении Папа сказал, что у них с воякой вышла размолвка. Кончилось тем, что Папа подрихтовал ему физию левым хуком, при этом слегка раскровянив себе большой палец сбоку от костяшки.

Я спросил, из-за чего случилась их ссора.

– Из-за того, что он был поганцем, Дэниел, – пояснил Папа. – Просто он был поганцем.

И мы с Кэти признали это веским основанием.


С виду наш дом не особо отличался от большинства летних дач или скромных коттеджей на окраинах заштатных городков, где коротают свой век старики и всякая беднота. Папа не был архитектором, но его навыков и умений хватило на то, чтобы следовать эскизному проекту, который он походя умыкнул из какой-то муниципальной конторы.

В то же время дом этот был куда прочнее большинства своих собратьев, поскольку при его возведении использовались более качественные кирпичи, цемент, камни и бревна. Я не сомневался, что он сможет простоять в целости и сохранности на десятки сезонов дольше, чем хибары, понастроенные вдоль трасс перед въездом в город. Да и смотрелся он не в пример симпатичнее. Зеленый мох и лесной плющ наперегонки карабкались по его стенам, дабы он как можно скорее вновь слился с окружающим ландшафтом. Каждый раз при смене времен года дом казался все более старым по сравнению с его действительным возрастом, а чем старше он выглядел, тем крепче была наша вера в его надежность и долговечность – как оно и положено всем настоящим домам и всем людям, называющим эти дома родными.

Как только внешние стены достигли проектной высоты, я приступил к разбивке цветника. Воспользовался траншеей, которую Папа выкопал под фундамент, а после его закладки так и не удосужился засыпать оставшийся проем. Я этот проем расширил и натаскал туда компоста, а также свежего навоза из конюшен в восьми милях от нас, где маленькие девочки в желто-коричневых бриджах и блескучих сапожках катались на пони в манеже с заливным освещением. Я посадил фиалки, нарциссы и розы самых разных цветов, а также черенки какого-то вьющегося растения с белыми цветками, которое обнаружил на одной старой каменной изгороди. Время года было неподходящим для посадки, но некоторые семена все же проросли, а на следующий год молодых побегов стало больше. Терпеливое ожидание – вот из чего составляется воистину родной дом. Ты постепенно делаешь его своим, обживаешь, приспосабливаешь его и себя к сменяющимся сезонам, к проходящим месяцам и годам.

Мы прибыли сюда перед моим четырнадцатым днем рождения, а Кэти чуть ранее стукнуло пятнадцать. Лето только начиналось, и у Папы было довольно времени для строительства. Он собирался полностью управиться задолго до наступления зимы, и уже к середине сентября в доме были созданы мало-мальские условия для проживания. А до того мы ночевали в двух списанных армейских фургонах, которые Папа приобрел у одного барыги в Донкастере и перегнал сюда окольными проселочными дорогами. Мы протянули между ними несколько стальных тросов, а поверх настелили брезент, надежно его закрепив, и в результате получили укрытие от дождя. Папа спал в одном фургоне, мы с Кэти в другом, а под брезентовым навесом расположились видавшие виды садовые стулья из пластика, к которым через некоторое время добавился продавленный синий диван. Мы использовали этот пятачок в качестве гостиной. Посуду мы держали на перевернутых старых ящиках, повыше от земли, и на такие же ящики удобно клали ноги теплыми летними вечерами, когда не было других занятий, кроме как сидеть вразвалочку, болтать о том о сем и распевать песни.

В хорошую погоду мы оставались снаружи до утра. Настраивали радио в обоих фургонах на одну волну, и под это «лесное стерео» мы с Кэти танцевали на травяной танцплощадке, не беспокоясь насчет громкости музыки, которая все равно не могла потревожить соседей за отсутствием таковых в пределах слышимости. Иногда мы сидели и пели, не включая радио. Несколько лет назад Папа купил мне деревянную блокфлейту, а Кэти – скрипку. Мы брали бесплатные уроки, когда еще ходили в школу. Виртуозами мы, ясное дело, не стали, но дуэтом звучали неплохо – во многом благодаря самим инструментам. Папа сделал удачный выбор. Он был полным профаном в музыке, но зато знал толк в хороших вещах. О достоинствах инструментов он судил по характеристикам древесины, из которой они были сделаны, по качеству склейки, запаху лака и ровности стыков между деталями. Мы ездили за ними аж в самый Лидс.

В чем Папа разбирался отлично, так это в деревьях. Вскоре после того, как мы решили поселиться на этом холме, он изучил здешнюю растительность и ознакомил с ней меня. Почти все ясени были в возрасте от одного до пятидесяти лет. Папа считал, что роща образовалась уже давно – возможно, сотни лет назад. Чем ближе мы подходили к самому ее центру, тем старше были деревья, а одно из них, явно самое старое, Папа назвал материнским и сказал, что от него произошли все остальные. Ему было не менее двухсот лет, а его твердая кора напоминала застывшие потеки смолы каури.

Помимо ясеней, в роще попадались кусты орешника; часть из них плодоносила. Папа срезал ветви и показывал мне, как мастерить поделки из свежей древесины с помощью одного лишь острого складного ножа. Я потратил немало дней на превращение обрубка ветки в тонкую флейту: удалил мягкую кору, вырезал мясистую сердцевину и долго провозился с внешней отделкой, стараясь, чтобы поверхность была как можно более гладкой, а выемки с дырочками точно соответствовали изгибу моих пальцев. Вот только извлечь из этой флейты звук мне не удалось. Посему я переключился на более практичные поделки, не требующие от резчика большого таланта и пригодные для использования даже в бракованном виде. Самая уродливая чашка все равно будет считаться чашкой, если она держит жидкость. Но если на флейте невозможно играть, она вообще недостойна называться флейтой.

В нашем лесном жилище имелась кухня с плитой и большим дубовым столом. А поначалу Папа готовил еду на примитивной жаровне, которую он соорудил из кусков рифленого железа, а древесный уголь выжигал в двух бочках из-под солярки, размещенных в глубине рощи, неподалеку от материнского дерева.

В ту пору мы ели слишком много мяса. Собственно, наша еда была такой же, какую готовил себе Папа до того, как мы стали постоянно жить с ним. А мясо он по большей части добывал охотой. Овощи и фрукты его не интересовали. Он ловил силками лесных голубей и сизарей, горлиц, фазанов и куликов – обычно по вечерам, когда они вылетали из зарослей на открытое место. В этих краях водились и небольшие олени-мунтжаки, на которых он также охотился. Если же дичи попадалось мало, а у него имелись деньги или что-нибудь на обмен, он отправлялся в деревню, чтобы разжиться куском говядины или баранины либо связкой свиных сосисок. В разгар охотничьего сезона мы обычно завтракали самой мелкой дичью. Один дядька в деревне держал сокола, который добывал больше жаворонков, чем мог съесть его хозяин, и тот обменивал излишки добычи на наших птиц покрупнее, каких соколу не словить. Жаворонков мы ели в виде бутербродов, кладя их распластанные тушки на куски хлеба, и запивали горячим чаем с молоком.

Однажды Папа укатил куда-то с компанией странников[3] и, вернувшись через четыре дня, привез целый мешок ощипанных уток и пять клеток с живыми курами. Курятник он соорудил напротив того места, где проектом дома предусматривалось заднее крыльцо. С той поры наш рацион пополнили яйца, а вот с овощами и фруктами – не считая ягод, которые мы собирали на обочинах дорог, – все обстояло по-прежнему.

Позднее, когда дом был уже построен, я посадил рядом несколько яблонь и слив, а Папа при каждом посещении деревни по моей просьбе стал приносить оттуда пакеты с морковью и пастернаком. Я шинковал их на чисто выскобленной поверхности кухонного стола папиными ножами, всегда острыми как бритва.


В пору строительства, в те несколько жарких сухих месяцев, когда мы вечерами пели у костра, Папа перемежал веселье вполне серьезными разговорами. Он был скуповат на слова, но мы с сестрой уже научились домысливать недосказанное. Он говорил о людях, с которыми дрался и которых порой забивал насмерть где-то на торфяных пустырях Ирландии или в черной грязи Линкольншира, прилипавшей к рукам и ногам, как чернила для снятия отпечатков пальцев. Папа боксировал за деньги в нелегальных боях без перчаток, проходивших вдали от помпезных залов и спортивных арен, но деньги там крутились изрядные, и люди с кучей невесть как и где добытой налички съезжались с разных концов страны, чтобы сделать ставки на его победу. Только полные кретины ставили против нашего Папы. Он мог отправить соперника в нокаут первым же ударом, а если некоторые из его боев и продолжались дольше, то лишь оттого, что ему самому так хотелось.

Инициаторами этих поединков были странники либо какие-нибудь местечковые герои, желавшие проверить себя и попутно зашибить толику деньжат. Странники блюли бойцовские традиции на протяжении столетий. У них это называлось призовыми боями или честными боями. Дрались голыми кулаками и не делили поединки на раунды с перерывами для отдыха. Эти бойцы не ждали звона гонга, разводящего их по углам ринга; они бились вплоть до чьей-то капитуляции или смерти. Иногда посредством таких поединков разрешались конфликты между кланами странников, и в таких случаях на кону запросто могли оказаться десятки тысяч фунтов, так что и Папе на жизнь перепадало с лихвой.

Среди прочего Папа поведал нам о застарелой вражде между кланами Джойсов и Куинн-Макдонахов. Примерно раз в три года они выставляли своих бойцов на поединок, за подготовкой и проведением которого обычно следили нейтральные старейшины. В подобных случаях присутствие среди зрителей членов самих враждующих семейств не допускалось во избежание массового побоища с участием молодых и старых, мужчин и женщин – этак, чего доброго, нагрянут и легавые, чтобы разогнать сходку странников либо упаковать всех без разбора в автозаки с предоставлением ночлега в ближайшей каталажке.

Такие «межклановые поединки» сулили немалую выгоду, ибо ставки там были куда как выше обычных. Джойсы и Куинн-Макдонахи, помимо прочего, состязались и в суммах, поставленных ими на кон. Порой доходило до пятидесяти тысяч фунтов с каждой стороны, и все деньги доставались победившему клану, глава которого по традиции тем же вечером устраивал грандиозную попойку для своих людей. Папа говорил, что призовые бои были желанными для обеих сторон. По его словам, сама по себе ссора между кланами за давностью лет уже мало что для них значила, но всякий раз, когда у кого-то из главарей возникала нужда в деньгах, одновременно всплывала и тема очередного боя с расчетом на пополнение кассы. Так что дело было не только в родовой чести, но и в надежде сорвать большой куш.

Тот же куш, разумеется, интересовал и Папу. Наша семья не принадлежала к сообществу странников, и нам их кровная вражда была до лампочки. Папа бился исключительно ради заработка, кто бы ни устраивал бои: странники, цыгане, задиристые фермеры, городские уголовники, владельцы подпольных ночных клубов и баров, наркоторговцы, спекулянты или просто крутые парни, все достояние которых заключалось в их пудовых кулаках. Эта разношерстная братия находила общий язык и наскребала наличные всякий раз, когда появлялся шанс удачной ставкой умножить свой капитал. Папа обычно являлся на их сборища в джинсах и застегнутой под горло пилотской кожанке. Место и время ему сообщал знакомый посредник или же кто-то незнакомый, но умевший правильно сослаться на странников или иных устроителей. Папа приезжал туда и поначалу просто ждал в сторонке. Лишних слов он не говорил и мало с кем встречался взглядом. Спокойно прогуливался сам по себе, пока другие договаривались о призовых и делали свои ставки.

И вот наступал черед поединка. Папа снимал куртку и свитер, оставаясь в белой безрукавке и обнажая не сухие жесткие мышцы атлета, а бицепсы того типа, какие можно было бы сравнить с упругими резиновыми подушками, не будь эта резина перевита тугими жгутами вен. На его руках было мало волос. До странности мало. Темная поросль тянулась по его спине вдоль позвоночника, поднималась от живота к груди и далее до самой шеи, сливаясь там с черной бородой и шевелюрой, но руки его были почти безволосыми. И вот он выходил на импровизированный ринг, где встречал своего противника. Как правило, Папа видел его впервые в жизни. Ему было ничуть не жаль этого человека, но и ненависти к нему он не испытывал. Они сходились и боксировали, а когда все было кончено, раздавались негромкие аплодисменты и Папу вели к синему «пежо» позади толпы зрителей, где он получал свою долю выигрыша: спортивную сумку, набитую налом.

Судя по всему, для собравшихся главным было само удовольствие от кровавого зрелища, а ставки служили скорее поводом, чем целью. Конечно, привлечение финансов было необходимо хотя бы ради того, чтобы все выглядело по-деловому. Чтобы подвести под этот спектакль солидное обоснование. Чтобы как-то оправдать свою тягу к жестоким шоу. Если бы все упиралось только в деньги, они нашли бы и другие способы пополнить мошну; к тому же, будь эти бои сугубо деловым предприятием, не имело бы смысла проводить их без перчаток.

Вот так, просто и откровенно, Папа рассказывал нам эти истории в течение того лета на природе, еще до постройки нашего дома, а мы слушали его с таким вниманием, словно получали по наследству ценную семейную реликвию. Обращаясь к нам, Папа широко раскрывал глаза – голубые с белыми крапинками, как истертые джинсы, – а в попытке выковырять из памяти какую-нибудь неподатливую подробность слегка наклонялся вперед и раскрывал их еще шире, чтобы тут же чуть сузить вновь. Он сидел на стуле, далеко расставив длинные крепкие ноги и упираясь локтями в колени; при этом его вогнутая грудная клетка словно бы несла на себе весь груз широченных, массивных плеч.

Насколько я понял, именно таким образом – его призовыми боями – добывались все наши наличные средства. Но в ближайшие месяцы никаких боев не предвиделось, и Папе нужно было найти другую работу. Он упоминал о прочих своих занятиях, но только вскользь. Иногда он подряжался на что-нибудь вместе со странниками, но чаще его нанимателями были совсем посторонние люди.


Однажды вечером в четверг, в наш первый здешний сентябрь, мы с Кэти сидели вдвоем на кухне нового дома. Тот день выдался ветреным, а ближе к ночи ветер еще усилился. Его порывы стали первой серьезной проверкой для опорных балок и стыков, которые скрипели и постанывали, – впрочем так оно бывает с любым новым строением. Дом только начал утверждаться на этом месте и вписываться в окружающий ландшафт, слегка оседая и плотнее вдавливаясь в грунт под фундаментом, так что эти стоны и скрипы нам предстояло слушать еще не один час.

Папа уехал накануне после обеда, и мы не рассчитывали увидеть его в ближайшие несколько дней. Но, к нашему удивлению, он объявился уже на следующее утро с восходом солнца, когда мы после завтрака перекидывались в картишки, попивая чай. Мы услышали знакомый звук мотора, шуршание колес по опалой листве при плавном торможении машины, а затем и его шаги. Я поспешил к двери, отодвинул оба засова и повернул в замке ключ. Открыл дверь и шагнул в сторону, пропуская Папу. Сосредоточенный, хотя и заметно уставший, он подошел к кухонному столу и сел на один из трех деревянных стульев, который прогнулся под его весом.

Первым делом он потребовал чаю, и Кэти поставила уже остывший чайник на плиту. Папа вытянул было ноги под столом, но тотчас вернул их в прежнее положение и начал возиться с туго зашнурованными ботинками. Ожидая, когда закипит вода, Кэти достала табак и бумагу, а в момент передачи Папе готовой самокрутки лицо ее вдруг оживилось, словно очнувшись от спячки; и с папиным лицом произошло то же самое, как будто он вспомнил о чем-то светлом и радостном, припасенном в подарок для нас. Тем утром – как потом случалось неоднократно – я увидел в ней истинную дочь своего отца.

Папа сказал, что накануне до него дозвонился давний знакомый, чтобы свести его с одним из местных. Питер (так звали местного) перебрался сюда из Донкастера еще в девяти-десятилетнем возрасте вместе со своей матерью, которая устроилась продавщицей в здешнюю забегаловку, торговавшую жареной рыбой с картошкой. И вот сейчас этот Питер – понятно, через того же знакомого – попросил Папу о встрече. Он только недавно узнал о нашем появлении в этих краях. Собственно, о Папе он был наслышан и прежде, благо слухи о нем широко ходили среди людей определенного сорта в пределах Йоркшира, Линкольншира и даже соседних графств.

В прежние времена Питер легко находил работу то на одной, то на другой стройке в округе, но со временем большинство строительных фирм свернули свою деятельность либо свели ее к минимуму. Пару лет Питер просидел на мели, но затем дела его постепенно наладились. Он стал работать на себя, без фирм-посредников, напрямую договариваясь с теми из местных, у кого еще водились денежки. Сооружал надворные постройки, ремонтировал крыши и водопроводы, укреплял ветхие оконные переплеты. И тому подобное. Это были работы, какие вполне мог делать и Папа, да только он предпочитал от них уклоняться. А Питер, по папиным словам, был на все руки мастером. И еще он умел правильно распорядиться своим временем и своими деньгами, а в этом заключена добрая половина любого успеха. Люди, для которых он что-либо сделал, рассказывали о нем своим друзьям, слухом земля полнилась, и в результате заказами он был обеспечен с избытком. В то время он не просто имел солидный по здешним меркам доход. К этому добавилось чувство самоуважения, а то и гордости – почти забытые чувства в таком захолустье. Более-менее определившись с будущим и с прошлым, он занялся обустройством своего настоящего в промежутке между ними.

И вот пару лет назад Питер подрядился работать на одной крупной ферме. Он сооружал пристройку к амбару, когда пузатая молочная корова, которая вскоре должна была отелиться двойней, вдруг оторвалась от доильного аппарата, опрокинула перегородку и галопом ринулась наружу. Выскочив из амбарных дверей, она сбила стремянку, на верхних ступеньках которой стоял Питер, и тот свалился прямо под ее копыта. Корова наступила задней ногой на что-то мягкое – то была поясница упавшего человека – и ударом отбросила его к стене амбара, а потом взбрыкнула вновь и попала по голове и шее Питера. Он потерял сознание и остался лежать на грязном сыром бетоне, истекая кровью.

Безлюдье на фермах – обычное дело. И это безлюдье особенно ощутимо, когда валяешься там с рассеченной кожей и переломанными костями. Такое безлюдье может стоить тебе жизни. Но с Питером в тот день вышло иначе. Его нашел один из работников, который обернул искалеченное тело своим плащом и в лошадином фургоне довез его до донкастерской больницы.

С той поры Питер не мог передвигаться на своих двоих и большую часть времени проводил в инвалидной коляске. Какая уж тут работа. Он перестал по вечерам наведываться в деревенский паб. Только и оставалось, что сидеть дома в ожидании гостей. Старые друзья его навещали, но, поскольку он давно не появлялся на людях, о нем стали забывать – почти все, кроме немногих самых верных. Кое-какую помощь оказывали муниципалитет и церковный приход. Пожилой сосед Питера заботился о его саде: осенью и весной обрезал лишние ветви деревьев и кустов, убирал опавшую листву и чистил канавы, чтобы обеспечить сток дождевой воды. У Питера имелась родная тетка, с которой он познакомился лишь после смерти матери и которая теперь привозила ему булочки и газеты, а каждое второе воскресенье меняла постельное белье.

В целом все обстояло не так уж плохо, хотя могло бы быть и получше. После несчастного случая Питер начал обзванивать давних клиентов, задолжавших ему за работу и материалы на протяжении последнего года. Прежде он не требовал с людей немедленной уплаты, поскольку дела его шли хорошо и финансы не пели романсы. Питер верил в то, что эти деньги рано или поздно будут получены, точно так же как привык доверять собственному телу, энергии и упорству. Он и помыслить не мог о возможном обмане со стороны клиентов, поскольку никогда не принимал в расчет человеческую слабость. Весь наш мир держится на силе, как частенько говаривал Папа, и вдруг у Питера впервые в жизни этой силы не оказалось. Он обзвонил всех, и половина расплатилась сразу или начала возвращать долги по частям. Другие должники раскошелились после дополнительных напоминаний с парой крепких словечек из уст его друзей детства либо коллег по прежним работам. Остался только один должник. Скользкий тип, по определению Папы: владелец большого особняка в лучшем районе Донкастера, с остекленной парадной дверью и подъездной аллеей из каменных плит вместо обычного асфальта. Дом был хорош, да человек дрянноват, как заметил Папа. Хотя он сколотил свое состояние с виду законными путями, на самом деле там все было нечисто: и то, как он заполучил эти деньги, и то, как он пускал их в оборот. Несправедливо и бесчестно. В это богатство не были вложены его труд, ум или дарование – он просто стакнулся с шайкой деляг, которые сообща высасывали остатки крови из своего же родного города. Он покупал и продавал чужой труд, владел ночными клубами в темных переулках, где женщины раздевались и танцевали на потеху публике. Он делал деньги из человеческих тел, объяснил нам Папа: из мышц мужчин и оголенной кожи женщин.

Питер соорудил для него зимний сад. Просто прекрасный, судя по всем отзывам. Работа заняла много недель и стоила кучу денег – клиент должен был выплатить Питеру без малого пять тысяч фунтов плюс вернуть оставленный им на рабочем месте комплект высокоточных инструментов. Питер названивал по телефону, отправлял письма, кричал с улицы перед дверью, но до ответа этот тип не снизошел. И вот, спустя несколько месяцев, подстегиваемый нуждой, Питер начал наводить справки, и знакомый одного его знакомого узнал от своего знакомого о появлении в окрестных лесах бородатого гиганта с сыном-подростком и непоседливой, задиристой дочкой.

– Я ездил повидаться с ним вчера вечером, – сказал Папа. – Он все еще живет в доме своей матери, который я помню с тех времен, когда юнцом шатался по всей округе и подрабатывал стрижкой газонов, в том числе и на их улице. Он выложил мне свою историю. Без утайки. Как на духу, можно сказать. Короче, выложил так, что сумел меня уговорить. Вы двое лучше всех знаете, что я никогда не дерусь понапрасну. И здесь речь была не о деньгах или призах. Для драки такого сорта нужен резон, и у Пита он нашелся. Этот мистер Коксвейн по справедливости должен был отдать ему деньги, но не отдал, а вам известно, как сильно я не люблю такие вещи. Он пользовался тяжким положением Пита, вроде как добивая лежачего. Я не бандюган какой-нибудь и не хочу, чтобы вы обо мне так думали, но, ей-богу, эта история задела меня за живое. Пит рассказал, где и когда можно найти этого Коксвейна. Почти каждый вечер он выпивает и режется в карты в одном подпольном казино на задворках города. А владеет притоном его давний партнер по разным аферам – они вдвоем и затеяли это прибыльное дельце. В иные ночи Коксвейн уносит домой по нескольку тысяч, выдоенных из жалких недоумков, которые никак не уяснят, что их проигрыш предрешен. И я поехал туда этой же ночью, поскольку знал, что нынче он там объявится и непременно будет при деньгах. Негоже было бы просто сделать то, что я собирался сделать, а после вернуться к Питу без его законной выручки. Получилось бы какое-то половинчатое правосудие, понимаете? Другая половина – это кусок хлеба для Пита. Если уж делать дело, так делать по полной.

Папа допил свой еще не остывший чай.

– Я позаимствовал Питову тачку. Он ее сам предложил вместо моей, и был прав. Если бы кто-то и заприметил машину, Пита никак не связали бы с тем, что я собирался сделать. Он и водить-то уже не в состоянии, бедолага. Но все равно никто не мог ее заприметить. Я оставил ее в десяти минутах ходьбы от казино, добрался туда примерно к двум утра и прождал до четырех, скрываясь за платанами. К тому времени почти вся публика уже разошлась. Коксвейн вышел одним из последних. Явно уставший, но не так чтобы крепко поддатый. Все ж таки делом был занят: обчищал ротозеев. Он подошел к своей тачке, а я притаился как раз рядом с ней. Хотел бы сказать, что спланировал это заранее – так и следовало сделать, – но нет, это вышло случайно. Однако я не спешил воспользоваться случаем. Подождал, когда он откроет багажник и спрячет в него портфель, а как он стал его закрывать – тут я и нарисовался. Конечно, он обернулся на звук шагов, гадая, кто я такой, и наверняка тут же понял, что ничего хорошего от меня ждать не стоит. Только не понял почему. Не сразу понял. Весь подобрался, ожидая удара, но вместо этого я начал с вопроса. Спросил, тот ли он человек, который мне нужен. Он мог бы назваться другим именем, однако этого не сделал. Не сдрейфил, стало быть. Я даже чуток его зауважал. Но дальше он все испортил. Раскрыл свое истинное нутро. Я потребовал деньги, которые он был должен Питу. Назвал точную сумму – я ж не ворюга. Сказал, что передам их Питу. Дал понять, что заберу их сейчас же, потому как я в курсе, что он при выручке. Сперва мне показалось, что все идет отлично. Он сказал, что достанет деньги из багажника, и повернулся, чтобы его открыть. Другой человек на моем месте мог бы заподозрить неладное, но я просто не заморачиваюсь на таких вещах. Подозрительность, она ведь происходит от страха, понимаете? Даже выхвати он ствол или нож, я бы сумел с этим справиться. Мне оно без разницы. Ну так вот, полез он в багажник якобы за баблом, но вместо этого вытаскивает клюшку для гольфа. Замахивается. Ударить меня хотел, да только…

Папа уставился на выскобленную поверхность дубового стола. Смоченные чаем губы раздвинулись в чуть заметной улыбке. Потом он поднял голубые глаза на Кэти. Та слушала его историю, не выказывая никаких чувств. С ясным взглядом и невозмутимым лицом.

– Хотя это не суть важно, – сказал он.

Зрачки Кэти расширились, а потом сузились – подобно круговым узорам на старинном вертящемся волчке.

И тогда Папа поведал нам остальное. О том, как он перехватил клюшку на лету. Как согнул ее пополам голыми руками. Как мистер Коксвейн в конечном счете распластался на асфальте, харкая кровью, избитый почти до потери сознания. «Почти» потому, что Папа был спецом в таких делах. Он знал, как растянуть избиение, при этом не позволяя противнику полностью отключиться. Он умел причинять боль.

Он рассказал нам все. Не избегая подробностей. Пока я не ощутил, как к глазам подступают слезы.

И тут он остановился. Чуть ли не на полуслове. Встал со стула, обнял меня своими ручищами и сказал, что сожалеет, – мол, ему вообще не следовало рассказывать нам эту историю.

– А деньги Питера ты добыл? – спросила Кэти.

Он вновь повернулся к ней и сел на стул, все еще держа меня за руку.

– Да, – сказал он. – Добыл и вернул ему. Всю сумму. И сейчас покажу вам то, что он дал мне взамен.

Он поднялся и быстро вышел из дома. А вскоре вернулся, осторожно неся на широких, в кровь разбитых руках пару черных щенков. Двух ищеек-полукровок – помесь грейхаунда и бордер-колли. В то же утро мы придумали им клички – Джесс и Бекки – и соорудили для них уютную лежанку в прихожей. Там еще не был настелен пол, и получилось нечто среднее между домашней и уличной обстановкой. Папа сказал, что им это подходит в самый раз.

Глава вторая

Папа не запрещал нам курить и выпивать, так что после возведения внешних стен и крыши мы проводили долгие вечера внутри дома, потягивая теплый сидр и дымя самокрутками, которые делала Кэти. Мы слушали радио или читали книги вслух – для Папы. Чаще всего это делала Кэти своим глубоким ровным голосом, выделяя интонацией особо значимые слова и фразы. В младшем возрасте мы доставали Папу просьбами купить телевизор, но он всякий раз отвечал, что без него гораздо лучше.

Это было еще до нашего переселения в глухомань. До того лета на природе и до возведения дома. В то время мы жили дальше к северу, на окраине приморского городка, в доме постройки тридцатых годов, как и все его собратья по соседству. Точнее, нам принадлежала половина двухквартирного дома. В иных городах здания такого типа тянутся вдоль улиц сплошными рядами, но здесь они разделялись проходами и напоминали типовые загородные особняки, только более тесные внутри и менее ухоженные снаружи. Кое-кто из наших престарелых соседей высаживал желто-фиолетовые фиалки на узком пространстве между газонами, пешеходными дорожками и разделительными живыми изгородями, но большинство палисадников на этой улице являли собой лишь проплешины истоптанной грязи вперемежку с клочковатой порослью одуванчиков и чертополоха.

Скамеек или качелей почти не было, зато детские игрушки попадались часто, тут и там разбросанные на газонах. Мне особо запомнилась маленькая пластмассовая кукла с блондинистыми кудряшками и задранным под самые уши розовым платьицем, валявшаяся вниз лицом на земле перед фасадом углового дома. В таком виде она пролежала там несколько лет, периодически омываемая дождями и вновь заметаемая пылью.

Стены некоторых домов были покрыты декоративной штукатуркой с вкраплениями мелких камешков. Нам с Кэти они нравились. Проходя меж домов к полям за городом, мы имели обыкновение попутно выковыривать камешки из раствора. Количество таких «оспин» на стенах росло, но жильцы, как правило, этого не замечали, благо мы действовали выборочно, никогда не удаляя помногу расположенных рядом камней, чтобы последствия не так бросались в глаза. Наш дом не был отделан подобным образом и выставлял напоказ унылые красно-коричневые кирпичи основной кладки. Наш палисадник имел не самый жалкий вид, хотя клумбой похвастаться не мог. Трава у нас была повыше и потемнее, чем на газонах соседей, но все же это была настоящая газонная трава, а не какие-то сорняки. Дорожка из бетона упиралась в бетонную же ступеньку перед входной дверью, некогда выкрашенной в ярко-синий цвет, а впоследствии покрытой не менее яркой зеленой краской, из-под которой по мере отслаивания вновь начала проступать синева.

На полу в прихожей был расстелен темно-красный ковер с поблекшим золотистым узором, который прямо-таки побуждал взгляд скользить из стороны в сторону от вытоптанной середины к лучше сохранившимся, припухлым краям ковра. Сам по себе узор напоминал вьющееся растение, корни которого остались где-то за порогом, а плети проникли внутрь дома и поползли вверх по лестнице. Еще совсем маленьким я воображал их сетью дорог и «странствовал» по ним, водя пальцем вдоль прихотливо извилистых линий.

После подъема на лестницу в дальнем конце прихожей ковер сменялся линолеумом, а тот в свою очередь – выщербленным древесно-волокнистым полом кухни. Мы готовили еду на газовой плите, и Папа обычно прикуривал сигарету от шипящего голубого пламени, после чего отправлялся дымить на задний двор. Боковая дверь из прихожей вела в гостиную комнату, которая тянулась по всей длине нашей части дома, а на втором этаже находились три спальни и ванная.

В этом доме я прожил четырнадцать лет.

Папа тогда порою был с нами, а порой надолго исчезал. Мы жили с Бабулей Морли. Она хорошо о нас заботилась, готовила нам еду и стирала нашу одежду. Ни один ужин не обходился без двух видов овощей, а при стирке она использовала ровно столько порошка, сколько требовалось для полной очистки одежды, но ничуть не более того, чтобы излишки не оседали на ткани, потом раздражая кожу. Днем, когда мы были в школе, она пылесосила ковры, вытирала пыль с полок и посещала торговую улицу, поочередно обходя мясную лавку Эванса, дешевый супермаркет, овощной магазин и салон-парикмахерскую «Маргаретс», где по четвергам после обеда собиралась компания ее приятельниц.

В выходные или после школы Бабуля Морли присматривала за нами из окон, когда мы играли на лужайке или в полях за домом. Временами мы отправлялись играть на пляж с его скальными гротами и приливными заводями. Она была доброй и любящей женщиной, наша бабушка, но при этом какой-то отрешенной. Иной раз она глядела как бы сквозь нас, а иногда, не обращая внимания на наши слова, словно бы прислушивалась к чему-то в соседней комнате или снаружи – к звукам, которых мы не слышали. В такие минуты она настороженно поднимала голову, затем слегка склоняла ее набок и опиралась рукой на подлокотник кресла или дивана.

Когда мы учились в начальных классах, Бабуля Морли провожала нас до школы, идя посередине и держа обоих за руки. Наша школа находилась ближе к центру города, по другую сторону парковой зоны, где чайки размерами с комнатную собаку рылись в урнах, выискивая объедки. Каждое утро мы проходили через этот парк, в своей школьной форме: красные спортивные свитеры поверх белых рубашек, серые фланелевые брюки у меня и юбка в складку у Кэти плюс черные кожаные туфли, которые мы начищали до блеска по вечерам в воскресенье.

Краснокирпичное викторианское здание школы было дополнено колокольней, примыкавшей к одному из его торцов. Колокол настолько оброс ржавчиной, что уже не мог звонить, но никому даже в голову не приходило его очистить. Вместо него использовались медные колокольчики типа пожарных, подвешенные рядом с дверями классов. Их звон оповещал нас о переменах, когда можно было порезвиться во дворе, или созывал на очередной урок. В некоторых коридорах стены были украшены яркими картинками, а другие обходились без них. И повсюду там пахло бульоном из кубиков и канцелярским клеем.

В младших классах я держался особняком. Описывал круги по игровой площадке, воображая, будто взбираюсь на гигантские горные хребты или бреду по бескрайней болотистой равнине. В летние месяцы я часто сидел под платаном на краю школьного поля. Ловил разных насекомых – только затем, чтобы даровать им свободу по окончании перемены или обеденного часа. Папа однажды предложил купить мне в день рождения набор для коллекционирования насекомых или специальные баночки, в которых я мог бы приносить их домой, однако я отказался. Мне просто нравилось немного подержать мелких тварей в руках и потом отпустить восвояси, к привычной им жизни. А позднее, за партой в классе, уткнувшись взглядом в расписание уроков, я представлял, как они там живут себе дальше.

Но если игры затевала Кэти, я принимал в них участие. Когда мне было около шести, а ей – восемь, она ввязалась в серьезную ссору с тремя мальчишками своего возраста. Их звали Адам Хардкасл, Каллум Грей и Грегори Смоутон. Как правило, подобные события важны лишь для их главных участников, хотя сомневаюсь, что даже в то время они размышляли об этом так же много, как я. А ведь я и потом, спустя годы, мог с утра до вечера мусолить эти воспоминания, закрывая глаза в попытке воссоздать всю сцену по частям, уточнить местоположение каждого из них в тот или иной момент и даже расслышать стук их сердец. Я подолгу всматривался в прошлое, стараясь разглядеть выражение лица того парня, когда он понял, что его дело дрянь, или припоминая в точности слова, какими сестра потом описывала некоторые упущенные мною подробности.

Интересно, а вспоминала ли об этом Кэти? Или ее тогдашние недруги? Или прочая мелюзга в дальних закоулках моей памяти – задумывались ли они, подобно мне, о своем скромном участии в той истории? Возможно, как раз оттуда берет начало многое из случившегося впоследствии, и если бы кто-нибудь тогда как следует осмыслил эти моменты, будущее приняло бы иной оборот – к лучшему, разумеется.

Для своего возраста Кэти была рослой, сильной и ловкой девочкой. Голубоглазая, как Папа, она носила короткую стрижку и убирала черные волосы за уши. Адам, Каллум и Грегори жили неподалеку от школы, в длинном ряду высоких домов с островерхими крышами и выступающими окнами. Каждую школьную четверть они начинали в новеньких, ярко раскрашенных кроссовках. И они все болели за «Манчестер юнайтед» (хотя мы жили в Йоркшире), в подтверждение демонстрируя разные вещи с символикой этого клуба. Футбольных наклеек и значков у них имелось великое множество, а их нарядные мамаши после занятий всегда вовремя встречали отпрысков у школьных ворот, чтобы на следующее утро доставить их туда же, снабдив сэндвичами, бисквитами с джемом и пакетиками сладкого яблочного сока, который становился еще более сладким в нагретом утренним солнцем классе.

Думается, для мальчишек это в порядке вещей – не допускать девчонок в свои мальчишеские игры, но мне также думается, что большинство девчонок отлично это знают и потому даже не напрашиваются. А вот Кэти, конечно, напрашивалась и получала отказ. Она просила снова, и снова ей отказывали. А когда она однажды сказала, что это несправедливо, Грегори Смоутон заявил, что это его личный мяч и потому он сам решает, кого брать в игру, а кого нет. И все же она попыталась вмешаться. Вышла на поле и заняла вроде бы верную позицию, а когда мяч очутился поблизости, бросилась к нему. И завладела им. Но сразу вслед за тем возникли затруднения. Не состоя ни в одной из игравших команд, она не имела понятия, в какую сторону бежать, кому пасовать, на какие ворота нацелиться. Помню, как она замерла над мячом, и мальчишки тоже замерли, не зная, пойти в отбор или просить пас, пока вдруг не догадались по озадаченному виду Кэти, что она не настроена ни на то, ни на другое.

Какая-то часть меня до сих пор хочет, чтобы она тогда погнала мяч по полю – не важно, к чьим воротам, – и, обведя всех игроков, точным ударом отправила его мимо голкипера в сетку. И потом стала бы настоящей футбольной сенсацией. Но в действительности никто так и не увидел ее играющей в футбол. Она еще немного постояла над мячом, а затем просто ушла. Покинула поле, перейдя на его противоположный край. Как она сказала позднее, отвечая на мой вопрос, ей в ту минуту вдруг стало понятно, что эта игра в любом случае останется их игрой. Даже если она примет в ней участие, даже если у нее хорошо получится, это все равно будет их игра.

Однако их внимание Кэти привлекла. Она их реально взбесила. И весь остаток той четверти стоило только ей остаться одной, как они нападали, тащили ее в какой-нибудь закуток и там били, пинали, а порой и душили. Она вырывалась и убегала или же молча защищалась: отталкивала их руки и как могла блокировала удары. Но не предпринимала никаких решительных действий. Ничего такого, что могло бы положить этому конец. А поскольку у мальчишек не было причин останавливаться и поскольку это было весело и приносило удовлетворение, они продолжали в том же духе. Прошло несколько недель, травля не прекращалась: они избивали ее за мусорными баками или в парке между школой и нашим домом, а иногда на пляже, куда мы с ней отправлялись побродить по мелководью.

Но что-то должно было произойти. Что-то сместилось в ее сознании. Я не знаю, что дало этому толчок – какое-то конкретное действие или, может, сам факт моей вовлеченности в события, – но это наконец случилось.


Дело было в пятницу. В последнюю пятницу перед Страстной неделей. Накануне начались пасхальные каникулы. Первый свободный от занятий день выдался ясным, но с Северного моря дул сильный ветер, и воздух пропитался соленой влагой. На этом ветру наши лица сделались красными, почти как сырое мясо, а волосы слиплись от соли, которая забивалась даже под ногти.

На пляж мы пошли искать раков-отшельников. Мы подбирали раковины и переворачивали их, заглядывая внутрь. Если там сидел рак, мы клали раковину обратно и запоминали место, чтобы не потревожить ее хозяина повторно.

Приближающихся мальчишек мы заприметили еще издали. Они и не думали подкрадываться, чтобы застигнуть нас врасплох, – шли в открытую, размахивая руками. Я узнал Грегори по его красной шапке. Кто-то другой нес футбольный мяч и с ходу сильным ударом послал его вперед. Мяч разбрызгал соленые лужицы, прочертил полосу на темном сыром песке метрах в двадцати от их компании и остановился, ожидая, когда к нему неторопливо приблизятся и подберут.

Кэти, конечно, тоже их видела, однако не прервала свое занятие. Она нашла красивую маленькую раковину и спокойным голосом спросила, попадались ли мне такие раньше. Я ответил, что нет, после чего она заглянула внутрь. Раковина оказалась пустой. Вырастивший ее моллюск уже давно умер, и ни один рачок не устроил себе дом в его могиле. Она наклонилась и пристроила раковину среди водорослей.

Порывы соленого ветра раз за разом налетали со стороны моря. Гагатово-черные волосы Кэти хлестали ее по лицу, когда она повернулась навстречу мальчишкам. Деревянные пуговицы ее расстегнутой куртки мелодично постукивали друг о друга – как будто ветер играл на маримбе. Я смотрел на нее все время. Я не мог отвести глаз. Я был свидетелем всего, что она делала.

Адам Хардкасл подбежал и толчком повалил ее на мокрый песок. Она успела отвести руки назад, чтобы смягчить падение, но не успела подняться, и он придавил ее сверху. Каллум и Грегори приблизились без спешки.

Меня они словно и не заметили, хотя я стоял рядом с сестрой. Я был младше, да и ростом не вышел даже для своих лет, и понимал, что не могу сделать ничего, кроме как позвать кого-нибудь на помощь. Я развернулся и побежал по песчаному берегу. Папы тогда не было в городе, но, если сказать Бабуле Морли, та могла бы обратиться к хорошим знакомым – к другим людям, хоть малость похожим на Папу.

Я пробежал метров двадцать, прежде чем Каллум схватил меня за ворот свитера и опрокинул навзничь. Грегори между тем начал несильно хлестать Кэти ладонью по лицу, а потом запустил левую руку под ее майку и добрался до правой стороны груди, до соска. Она была еще маленькой девочкой, и ничего он там не нащупал, кроме мышц и ребер, но, видимо, рассчитывал этим ее унизить. Он не убирал свою руку, а Кэти молча на него смотрела. Ей было невдомек, почему это хуже или как-то отличается от тех издевательств, каким ее подвергали раньше. Она не знала, что Грегори попросту подражал ранее виденному или слышанному, делая вещи, которые считал для нее наихудшими. Однако ей никто об этом не рассказывал. В этой игре она еще не принимала участия. Так что она ощутила всего лишь прикосновение холодной мокрой ладошки, а это было уж никак не хуже, чем удар ногой по зубам.

Тут Грегори решил дополнить дело словом.

– Тебе разве не обидно? – поинтересовался он, не понимая, почему она остается безучастной. – Шлюшка, – добавил он.

Кэти уставилась на него с изумлением.

– Ты должна обижаться, когда я трогаю тебя в этом месте, – сказал он.

Однако это не сработало. Тогда Грегори повернулся ко мне. Я вяло барахтался в руках Каллума.

– Окуни его башкой в лужу, – сказал Грегори.

Каллум злобно рассмеялся и поволок меня к довольно глубокой заводи.

Когда он в первый раз погрузил мою голову в холодную воду, я увидел одинокий анемон, прилепившийся к самому краю извилистой расщелины, а по обе стороны от него – колонии щербатых морских желудей.

Во второй раз я заметил два разных вида водорослей и моллюска, которого посчитал морским черенком.

Я помню все эти мелкие детали. Я пообещал себе, что буду их помнить всегда.

В третий раз моя голова не достигла поверхности воды. Позади меня сестра поднялась с земли, яростно пинаясь, выкрикивая мое имя, а также свое имя и имена наших противников. Она в одиночку побила и обратила в бегство их всех. Улепетывая, они оставили на песке свой мяч. А Кэти подняла меня на ноги и велела бегом возвращаться домой. Она сказала, что я должен бежать без остановки до самого дома и передать Бабуле Морли, что она долго не задержится, но было бы неплохо найти Папу. Ей был нужен Папа. После того, оставив меня, она помчалась вслед за мальчишками. Она гналась за ними, и я знал, что она их догонит. В ту пору ее ноги были длиннее и сильнее, чем у них. Я повернулся, побежал домой и сделал все, как было велено.

Эта троица еще легко отделалась. После того как Кэти довершила начатое, у них было предостаточно синяков и ссадин, но ни одной серьезной травмы. Она просто не знала, как нужно бить, чтобы причинить человеку тяжкие повреждения, так что их раны зажили быстро. В школе они на протяжении последующих недель старались держаться подальше от Кэти, а какое-то время сторонились и всех прочих учеников. Но с началом новой четверти они уже более-менее походили на прежних себя в том, как держались и как разговаривали с окружающими. Если случившееся и научило их некоторому смирению, заставив считаться с другими людьми, то они ловко это скрывали.

Сразу после драки один из них рассказал об этом своей маме. Не всю правду, а только ее часть. Он сказал, что на них с Адамом и Грегори внезапно набросилась дикая девчонка, у которой папаша со странностями, вечно пропадающий невесть где. Его мать отправилась в школу и пересказала все это директрисе.

На другой день Папу вызвали в школу для разговора с директрисой. А накануне он объявился через два часа после звонка от Бабули Морли, усадил меня на колени, и мы стали ждать возвращения Кэти. Бабушка спросила, не собирается ли он пойти на поиски, но Папа сказал, что уже видел Кэти сидящей на пляже. И еще он сказал, что ей нужно побыть в одиночестве и что она вернется, когда будет к этому готова.

Кэти почувствовала себя готовой только к шести часам следующего вечера. Она просидела на пляже всю ночь и весь день. Ее руки по локоть были облеплены песком, а на костяшках пальцев запеклась кровь. Это сочетание песка и крови напоминало тонкие маслянистые полосы на пляжах Северного моря, обозначающие линию высокого прилива.

Папа поднялся, взял Кэти за руку, провел ее через комнату и усадил на диван рядом с собой. Потом спросил ее, что произошло.

Она взглянула на Папу, и я заметил в ее глазах слезы. То есть только блеск, еще не готовый превратиться в соленые капли, но разница была ощутима. Как разница между слабым огоньком во тьме и кромешным мраком или между чем-то неживым и чем-то ожившим.

Кэти тянула с ответом. Она просто сидела и молчала. Мы все молчали. Папа не повторил свой вопрос, а мы с Бабулей Морли не издали ни звука.

Так прошла примерно минута, а потом ее грудная клетка начала конвульсивно содрогаться. Сперва я принял это за икоту, но затем конвульсии участились, звуки стали больше походить на всхлипы, и наконец хлынули слезы. Прямо слезный потоп.

Она рыдала. Ее дыхание напоминало удары морских волн о каменную стенку мола. А воздух она втягивала как через губную гармошку.

Продолжая плакать, она заговорила:

– Я чувствовала себя такой беспомощной, Папа. Мне казалось, я ничего не могу сделать, чтобы их изменить. Или хотя бы обидеть. В смысле, обидеть их так же сильно, как они меня. Я могла бы лупить их сколько угодно, но толку из этого не вышло бы. Они так мерзко вели себя, Папа! И дело совсем не в боли, а в том, как я чувствовала себя внутри. Сколько бы я ни старалась, мне не победить.

– Однако тебе это удалось. Ты дралась, и ты их побила. Ты защитила младшего брата. Что еще ты могла сделать?

Папа взъерошил руками свои волосы, а затем и бороду, как будто в поисках ответа на собственный вопрос.

– Я к тому, что все это бесполезно, разве нет? – сказала Кэти. – То есть дальше все пойдет по накатанной. Будут новые драки, с каждым разом все более жестокие. Такое чувство, что меня уже никогда не оставят в покое.

Папа продолжал теребить свои волосы. Я никогда не видел его таким озадаченным.

– А что, если тебе потолковать с учительницей? – предложил он. – Почему бы не рассказать ей, что вытворяли эти парни?

– Я так и сделала, – ответила Кэти, – но она назвала их примерными мальчиками.


Быть может, именно из-за этих ее слов Папа пошел на беседу к директрисе вместе с нами обоими. Он вел нас, взяв за руки, по узким коридорам нашей школы. Мерцающие галогенные лампы на низких потолках светили тем же бледно-розовым цветом, в какой были окрашены стены, так что казалось, будто свечение исходит от самой штукатурки. Узкие длинные окна размещались под самым потолком, высоко над головами проходящих по коридору детей, так что при попытке взглянуть на мир за стенами школы они могли увидеть лишь небо. В тот день оно было иссечено жгутами серых и белых облаков, гонимых и сплетаемых переменчивыми ветрами.

Чтобы достичь кабинета миссис Рэнделл, нужно было дойти до конца коридора и подняться по лестнице. Эта единственная в одноэтажном здании лестница завершалась площадкой с тремя дверями: кабинета директора, учительской и канцелярии, где мы каждую неделю получали обеденные жетоны и куда приносили родительские разрешения на участие в школьных экскурсиях.

Папа постучал. Это была массивная противопожарная дверь темно-синего цвета с маленьким квадратным окошком из толстого стекла, армированного сеткой черной проволоки, чтобы предохранить людей от острых осколков, если стекло разобьют. Удары широких костяшек папиных пальцев по дереву произвели громкий глухой звук, и в ответ ослабленный преградой голос миссис Рэнделл пригласил нас войти.

Этот голос прозвучал куда резче, когда Папа открыл дверь и директриса велела нам сесть. Сама она сидела в кресле с высокой спинкой за большим сосновым столом, напротив которого стояли три стула из пластика с тонкими жесткими подушками, приклеенными к сиденьям. Я сел на правый стул, Кэти села слева, а Папа разместился между нами.

Миссис Рэнделл, судя по ее виду, чувствовала себя комфортно. И вообще она выглядела как человек, ведущий комфортную жизнь. Льняной костюм персикового цвета, волосы отчасти светлые, отчасти темные. Или блондинистые поверх каштановых. Они спускались чуть ниже ушей и были завиты на концах.

Она казалась настроенной вполне миролюбиво (насколько можно было ожидать в этом случае), но ее по-настоящему интересовал только собственный душевный комфорт. А мы этот комфорт, похоже, нарушили. Наверняка ей очень хотелось, чтобы Кэти никогда не била тех мальчишек или чтобы мать Каллума не приходила к ней с жалобой, и тогда ей не пришлось бы после обеда в пятницу вести неприятные разговоры о насильственных действиях.

На улице было прохладно, однако в кабинете стояла жара. Батарея отопления была включена, а окна закрыты наглухо. На столе лежали стопками печатные документы, а дверцы шкафа и стены были увешаны детскими рисунками – разнообразной аляповатой мазней с нарушением всяких пропорций. Еще я заметил набор резиновых печатей, испачканных красными чернилами, каждая с подхалимски-лестной или просто одобрительной надписью.

– Надеюсь, вы понимаете, что поведение вашей дочери является недопустимым. Это было неспровоцированное нападение. Несчастные мальчики собирались поиграть в футбол на пляже и спросили Кэти, не хотят ли она и Дэниел поучаствовать в игре. Я могу предположить, что Дэниел и Кэти до сей поры не имели в жизни тех возможностей, какими располагают Грегори, Адам и Каллум, но это не может служить оправданием ее поступку. У Грегори теперь все ноги в синяках, и, по утверждению мамы Каллума, детям были нанесены удары ногами даже по интимным местам. Вам следовало бы предупредить свою дочь, что нельзя пинать мальчиков в такие места.

Миссис Рэнделл продолжала свою речь, а Папа ничего не говорил в ответ. Как и Кэти. Нас троих как будто накрыло слоем тягучей липучки, и, хотя директриса говорила без умолку, ее фразы беспомощно бились об этот плотный покров, лишь изредка, мелкими уколами, сквозь него прорываясь, но никак не влияя на наше угрюмо-молчаливое состояние. Позднее Папа сказал нам, что после слов директрисы о поведении мальчиков он понял, что высказывать свои мысли по этому поводу будет бесполезно. У миссис Рэнделл уже сложился свой взгляд на происшедшее просто потому, что подобные ей люди именно так видят подобные вещи, пояснил он. Так уж устроен этот мир, а нам остается только найти свои способы с этим бороться и накопить побольше сил.

А тогда, в кабинете, Папа для проформы согласился с рекомендациями миссис Рэнделл и принес извинения от лица своей дочери. Заверил ее, что такое больше не повторится. Пообещал навести дома строгую дисциплину и сказал, что Кэти постарается загладить свою вину перед мальчиками.

Папа вел нас к дому Бабули Морли через уже сумеречные пригороды. По пути он сказал, что в этот раз останется здесь как минимум на месяц и нам всем надо больше времени проводить вместе, так что каждый день после школы мы должны прямиком идти домой. Потом он сказал, что Кэти все сделала правильно. И еще он сказал, что ей следовало бы сделать это гораздо раньше.


Бабуля Морли умерла вечером во вторник. Кэти обнаружила ее сидящей в своем любимом кресле в гостиной, задернула все шторы, закрыла все двери и запретила мне туда входить. Мы не знали, как связаться с Папой, и потому просто держали комнату запертой и окна зашторенными, а сами жили наверху в почти безмолвном ожидании. Кэти спускалась только затем, чтобы найти какую-нибудь еду в кухонных шкафах. Мы питались печеньем, бананами и чипсами вплоть до приезда Папы через полторы недели. Мы бросились к нему и только тогда впервые заплакали, а он сказал, что больше никогда, никогда не оставит нас одних.

Загрузка...