В этой главе на основе ранней публицистики Платонова будет показано, как автор «открыл» для себя тему электрификации и как она развертывалась в контексте его литературно-мировоззренческой «самоидентификации».
Начиная с первой публикации прозы Платонова, короткого рассказа «Очередной» (1918), можно проследить возникновение фундаментальных мотивов и метафор, положенных в основу журналистских работ молодого Платонова. В этом контексте большое значение имеет оппозиция пролетарского сознания и буржуазного пола, которая определяла мышление Платонова и его публичные выступления в воронежской прессе 1920 года и сказалась на построении сюжетов его ранней прозы, начиная с 1921‐го.
Далее будет исследовано, как Андрей Платонов в этот период творчества примкнул к эстетико-идеологическим установкам московского объединения писателей «Кузница», возникшего в результате расщепления движения Пролеткульта и приверженного радикально-пуристской концепции пролетарской культуры.
Во втором разделе главы будет рассмотрено, как Платонов в 1921 году пытался найти риторические и эстетические модели для репрезентации темы советской электрификации и как из этого развилась идея Электроромана. Затем будет показано возникновение фундаментальных художественных элементов Электроромана – электропоэтики и электросказа. В этой связи будет очерчено двойное обусловливание централизованной и периферийной экономических моделей, очерчивающих контур платоновского дискурса электрификации и связанных обратной связью с двойным обусловливанием статических vs. динамических дискурсивных схем утопического мышления.
Подводя итог, можно сказать, что платоновская идея Электроромана направлена на то, чтобы соединить противоречия и парадоксальность ранней советской культуры в одном всеохватывающем нарративе и тем самым катализировать процесс дискурсивного синтеза, результатом которого Платонову виделось идеальное состояние будущей пролетарской культуры, освобожденной от внутренних противоречий. В этом смысле Электророман является не только честолюбивым замыслом молодого писателя, но и гигантским проектом некоего «grand récit» – метанарратива, адекватного социалистической революции.
Господину Начальнику Службы Пути и Зданий Ю.-В.-ж. д.
Мещанина Андрея Платоновича Климентова
Честь имею покорнейше просить не отказать предоставить мне должность конторщика во вверенной Вам Канцелярии или Бухгалтерии Службы Пути. Я окончил полный курс городского училища, знаком с конторской службой, могу хорошо работать на пишущей машинке и считать на счетах. Возраст мой 16 лет. Покорнейше прошу не отказать в моей просьбе, т. к. я и мои родители нуждаются в службе. Безусловно оправдаю вверенное мне дело и заслужу доверие к себе. Хотя возраст мой и мал, но условия жизни заставили меня серьезно относиться к делу, и потому покорнейше прошу препятствий к принятию со стороны возраста не чинить, а испытать меня на деле.
1914 г. Ноября 12 дня.
Андрей Климентов27.
Это резюме представляет собой первую пробу пера писателя Андрея Платонова.
Что может поведать сей документ о его авторе?
Андрей Климентов, родившийся в бедной рабочей семье, ищет должности на основании владения специфическими культурными техниками (умение читать и писать, вести учет, печатать на машинке). Он кончил школу (полгода тому назад) и уже имеет некоторый трудовой опыт в качестве конторского писаря. Он немного жульничает и добавляет к своему возрасту лишний год, чтобы повысить шанс получения желанного места. Но прежде всего он усердно демонстрирует свое владение письменными формулами канцелярского языка и способность облечь в слова самого себя (свое Я), усваивая тем самым «чужую речь» бюрократического языка.
Как Валентин Волошинов показал в своем исследовании «Марксизм и философия языка», само освоение и воспроизведение «чужой речи» предполагает высокую степень саморефлексивной потенции языка28. Вместе с тем усвоение чужой речи институций, как в данном случае, представляет собой механизм индивидуации и социализации говорящего (пишущего) субъекта – автопоэтический акт языкового и институционального само-сотворения.
Михаил Бахтин выводит происхождение автобиографического письма из античного ритуального жанра надгробной речи и самопрославления, которому сопутствует развитие автономного индивидуума и артикуляция его публичного самосознания29. С опорой на работы Бахтина, раннесоветскую социолингвистику и анализ дискурса Мишеля Фуко, с середины 1990‐х годов возникло междисциплинарное направление исследований, посвященное «Soviet subjectivity», которое в конструктивном диалоге с междисциплинарным полем изучения тоталитаризма сместило перспективу исследования с производства государственной пропаганды и агитации на речевое поведение потребителей идеологии и на практики вписывания индивидуального самосознания в господствующие нарративы социалистического общества. Знаменательно, что Эрик Найман в своей оценке этого поля исследования отметил именно рассказ Андрея Платонова «Среди животных и растений» (1936) как «одно из лучших осмыслений советской субъективности»30.
Если Андрей Платонов в середине 1930‐х годов развил свою неподражаемую технику письма и рассказа, которая по сей день позволяет судить о механизме производства советского субъекта (его «self-fashioning»), то причина в том, что уже его ранние произведения поразительно сильно проникнуты этим приемом конституирования субъекта, усвоением «чужой речи» советских учреждений, философского и технического языка специалистов, южнорусских диалектизмов и русского литературного языка, которое в свою очередь вписывается в рассказ oб эволюции собственного Я. Первой стадией на пути Платонова в литературу было изобретение псевдоавтобиографий, из которых на глазах выкристаллизовывались типические герои и повествовательные инстанции его ранней прозы.
Первая публикация прозы Андрея Платонова – короткий рассказ «Очередной», вышедший в октябре 1918 года в журнале «Железный путь». Этот микроавтобиографический эскиз описывает рабочий день в чугунолитейном цеху. Рассказ, по большей части пренебрегаемый платоноведами, позволяет сделать интересные выводы о приемах нарративного конституирования субъекта его самой ранней прозы. Начиная с первой фразы: «Третий свисток», с которой рассказчик входит на территорию завода, повествование стилизуется как воспроизведение акустического восприятия рабочего процесса.
Я слышу – уже начал биться ровным темпом мощный пульс покорных машин <…> Неумолимо и насмешливо гудит двигатель; коварно щелкают бесконечные ремни… Что-то свистит и смеется; что-то запертое, сильное, зверски беспощадное хочет воли – и не вырвется, – и воет, и визжит, и яростно бьется, и вихрится в одиночестве и бесконечной злобе… И молит, и угрожает, и снова сотрясает неустающими мускулами хитросплетенные узлы камня, железа и меди…31.
Благодаря антропо- и зооморфным метафорам доминирующий техно-акустический поток повествования прерывается вторжением человеческого голоса, который обращается к рассказчику по имени: «Илюш, а Илюш! <…> обращаются ко мне»32. Акустическая помеха возвещает о нарушении в производственном процессе, которое выделяет рассказчика из коллективного рабочего процесса и как бы объективирует его голос. Умолкание машин, дефект в электромоторе дает рассказчику возможность для самоописания как молодого разнорабочего, оснащенного техническими знаниями: «Я иногда исправлял небольшие поломки в машинах»33. Так Платонов открывает продуктивный прием генерирования действия и сюжета: сбой в электрике (прерывание тока) мотивирует сюжетный поворот в потоке повествования.
Рассказчик устраняет неполадку, и безупречный ход производства приносит тоскливую мечту о природной идиллии («У меня мучительно сжалось сердце и страстно захотелось в поле – к птицам»34), которую подавляют чувственные впечатления рабочего процесса: «Льется жидкий металл, фыркая и шипя, ослепляя нестерпимо, ярче солнца»35. Интенсивное описание коллективного рабочего действия подкрепляет самоописание рассказчика как социального субъекта и описание работы как процесса коммуникации в социальном окружении, состоящем из старого, полуослепшего рабочего Игната, который заклинает демонические силы доменной печи: «– Ну-ну, стерва, ну-ну, растяпа черт, поговори у меня, поговори! – Игнат подвинчивал нефти и подбадривал фыркающее пламя»36, и Вани, молодого напарника рассказчика.
Кульминацию рассказа образует производственная катастрофа. Вследствие хозяйственных мероприятий фабричного руководства вода попадает в плавильный тигель, и взрыв водяного пара разбрызгивает жидкий чугун, при этом Ваня убит, а Игнат покалечен. Знаменательно при описании аварии нарративно-медиальное напряжение между акустическим восприятием исправного электромотора: «Я подошел, не зная зачем, к мотору, посмотрел на измеритель числа оборотов и прислушался. Машина работала чудесно»37 и визуальным восприятием взрыва водяного пара: «Я на мгновение увидел белый огненный бич, рванувшийся высоко из нашей печи»38. Рассказчик инстинктивно прерывает электропитание, препятствуя дальнейшим разрушениям. Но неуправляемый пар уже развязал инфернальные силы жидкого металла и спровоцировал вторжение зверской природы в производственный процесс: «Как гады, побеждающие и свободные, они дерзко и вызывающе раскинулись на железном полу во властных изгибах, оставляя на черном далеком потолке и балках беловатые отсветы – свои отражения»39. Через полчаса после аварии предприятие опять заработало.
Броскость зооморфной и демонологической метафорики при описании производственного процесса и аварии недвусмысленно отсылает нас к ускоренному силой пара переходу организации труда от мануфактуры к фабрике в «Капитале» Карла Маркса40.
В расчлененной системе рабочих машин, получающих свое движение через посредство передаточных механизмов от одного центрального автомата, машинное производство приобретает свой наиболее развитый вид. На место отдельной машины приходит это механическое чудовище, тело которого занимает целые фабричные здания и демоническая сила которого, сначала скрытая в почти торжественно-размеренных движениях его исполинских членов, прорывается в лихорадочно-бешеной пляске его бесчисленных собственно рабочих органов41.
Адские условия механизированного производственного процесса, риторически нагнетаемые Марксом, также охотно использовались пропагандистами электрификации в качестве негативной проекции, чтобы наглядно продемонстрировать преимущества электричества в сравнении с силой пара. Как пишет Хельмут Летен в отношении «Рабочего» (1932) Эрнста Юнгера, он один из первых писателей, который в своем анализе общества выдвигает в центр модель электрической сети – не впадая в культурно-критические ламентации. «Паровая машина», как модель психологически ориентированной литературы XIX века, устраняется42. В платоновском «Очередном» это устранение прочерчивается уже тем, что электричество выступает здесь как модель чувственно-физиологически ориентированной литературы. Погибший от взрыва напарник Ваня введен в рассказ с полуобнаженным телом как радостный «слушатель» рабочего процесса: «Полуголые, мы хохотали и обливались водой, рассказывали, думали – и слушали нескончаемую, глухую, связавшую начало с концом песнь машин…» 43
Тем самым на медийно-семантическом уровне рассказа визуально коннотированный взрыв пара противостоит акустически коннотированному электрическому замыканию – именно такое развитие Маршалл Маклюэн констатировал для распространения радио. «Власть радио вернуть людей в племенное сообщество равносильна почти мгновенному обращению индивидуализма в коллективизм»44. Схожее развитие отражается на уровне повествовательной техники и в «Очередном»: слушая шум электромотора, рассказчик растворяется в производственном процессе; но стоит электричеству смолкнуть, как из полифонии коллективного рабочего процесса выступает индивидуальный рассказчик45.
Уже не раз ссылались на то, что лирическая сублимация производственного процесса даже в самых ранних публикациях Пролеткульта сводится к языково-идеологическому созданию коллективного тела. Как подчеркивает Эрик Найман, собственная динамика этой социальной метафоры в итоге моделирует воображение коллективной души и экономики желаний46.
Форма прозы, с которой Платонов впервые выступает как писатель, есть в принципе производственный очерк, вдохновленный Пролеткультовской стилистикой жанр, который стоял у истоков соцреалистического производственного романа. Внутри жанровой формы производственного очерка Платонов изобретает техники повествования, которые станут чрезвычайно продуктивными для развития его индивидуального стиля. Вместе с тем в этом раннем рассказе уже обозначен центральный для его прозы конфликт человека с природой, от которой он отчужден условиями производства, также восходящий к Марксу.
Писательский облик молодого Андрея Платонова, его биография и развитие его литературного стиля лишь ограниченно поддаются пониманию, если не учитывать публицистику автора и его повседневность, располагающиеся между технической учебой, политическим образованием и журналистской деятельностью, которые в этот период становления дают решающие мировоззренческие и стилистические импульсы.
Годы войны, революции и Гражданской войны не обошли стороной Воронеж – вихрем проносились казни, болезни, голод и бандитизм. Вместе с тем город переживал самый большой в своей истории культурный бум. В годы Гражданской войны Воронеж считался не только «литературной Меккой». В Воронеж был эвакуирован Дерптский (Тартуский) университет со всеми студентами, преподавательским составом (среди которого было много известных ученых), управленческой структурой, лабораторным оборудованием и библиотекой47. После окончания Гражданской войны социалистический проект народного образования воплощался в Воронеже быстрее и нагляднее, чем где-либо еще.
В октябре 1918 года, после публикации «Очередного», Платонов начал учебу в университете. Он поступил на физико-математический факультет, но вскоре перешел на историко-филологическое отделение. Одновременно с января 1919 года он работал в секретариате редакции журнала «Железный путь». Летом 1919 года Платонов сменил место учебы – стал изучать электротехнику в новооткрытом Железнодорожном институте – и место работы. Георгий Литвин-Молотов предложил Платонову место в издаваемой им партийной газете «Воронежская коммуна». В этой газете Андрей Платонов публиковал стихи и короткие заметки, в основном пересказывая сообщения из центральной прессы, но делая также и местные репортажи. Как заведующий литературным отделом, он отвечал на письма читателей и оценивал присланные стихи. Вот примеры его суждений о форме стихотворений и об искренности социальных чувств:
Из присланных стихотворений много очень хороших по скрытому чувству. Но ваше прекрасное чувство слишком скрыто в них. За тусклыми неумелыми словами еле бьется мысль, хотя эта мысль и большая и чистая.
Хотя вы, наверное, пролетарий, но прислали произведение откровенно буржуазное, вскрывающее сущность ушедшего времени. Скоро мы выйдем на великую с вами борьбу.
Тоже очень сильное хорошее чувство, но туманно, не картинно выражено, и стихотворение теряет от этого свою ценность.
В ваших стихах много хорошего чувства, но оно совсем не передается. А суть поэзии в совершенной передаче себя48.
Выразительной чертой в рецензиях двадцатилетнего Платонова является категорический тон его суждений. В масштабах революционной идеи, дескать, всякая попытка вербальной репрезентации кажется недостаточной, а то и унизительной в сравнении с «чистым чувством». Как газетный редактор, Платонов понимал себя одновременно читателем чувств и арбитром качества письменной репрезентации коллективной души49. «Тысячи, а может, и десятки тысяч русских крестьян и рабочих начали писать на бумаге свою душу, свои тайные, стыдливые чувства и думы»50, – писал он в своей статье «Поэзия рабочих и крестьян».
Раннесоветские механизмы конституирования субъекта, в основе которых лежат устоявшиеся, но модифицированные практики проверки и исследования души (исповедь, автобиография, дневник), делали возможным как рекрутирование новых элит, так и установление контроля над ними, – вплоть до партийных чисток. Игал Хальфин, опираясь на Мишеля Фуко и обширную эмпирическую основу, ввел понятие «hermeneutics of the soul»51. То, что герменевтическим приемам автопсихологических экспериментов должно было предшествовать миметическое освоение адекватных языковых образцов и литературных фигур, убедительно показано в уже упомянутых работах Майкла Горэма и Марка Д. Штейнберга. Особое значение придавалось движению рабкоров, аутентичных представителей пролетариата, которые, оправдав себя в качестве газетчиков и выказав известный лингвистический суверенитет, должны были образовать интегральное ядро новой рабочей интеллигенции – специфический социальный слой посредников между партией как «авангардом рабочего класса» и необразованными «трудовыми массами» и, таким образом, служить наглядным доказательством успеха социалистического проекта народного образования52.
Работая в газете, Платонов приобрел основные познания и компетенции в обращении со СМИ и специфическую чувствительность к определенным языково-литературно-медийным формам выражения и риторическим приемам, стилеобразующими для раннесоветской эстетической коммуникации. Он упражнялся в подражаниях центральной прессе и специфической газетной форме выражения коллективного «мы», паралельно осмысляя поэтические техники и идеи Пролеткульта. Так, в серии докладов и публикаций 1920‐х годов он связал концепцию пола, вдохновленную работой Отто Вейнингера «Пол и характер» (1903), с пролеткультовской теорией культуры. Летом и осенью 1920 года Платонов в своей публицистике развивал противопоставление (буржуазного) пола и (пролетарского) сознания, которое положил в основу своего понимания пролетарской культуры53. В преддверии первого конгресса пролетарских писателей в Москве (с 18 по 21 октября 1920 года), в котором Платонов принимал участие, он попытался сформулировать свои культурно-теоретические позиции в программном эссе «Культура пролетариата». Сознание, лежащее в основе пролетарской культуры, Платонов определил как синтез гетерогенных органов чувственного восприятия, которые в буржуазной культуре обеспечивали репродукцию полового инстинкта54.
Эссе Платонова о культуре пролетариата дает представление о его круге чтения: Вейнингер и Розанов, Луначарский и Федоров, Богданов и Тимирязев, Гастев и Троцкий встречаются здесь друг с другом. Часто миметическая репродукция различных идеологических и культурно-теоретических дискуссий у Платонова отображает оглушительную полифонию культурно-политических моделей, которые в соединении со школами символизма и формализма образовали питательную почву для развития советской литературы 1920‐х годов55.
Хотя Платонов хорошо владел стилем социалистического газетного панегирика – одним из инструментов пролеткультовской публицистики, – в его журналистских работах начиная с середины 1920‐х годов можно почувствовать и оппозиционный импульс. Плюрализм культурно-теоретических и политико-идеологических моделей в начале 1920‐х годов временами приводил к тому, что Платонов проверял на прочность рамки допустимого и критиковал риторику партии, нюансируя характерное коллективное «мы» газетного языка:
Мы – коммунисты, но не фанатики коммунизма. И знаем, что коммунисты есть только волна в океане вечности истории. Мы коммунисты по природе, по необходимости, а не по принадлежности к РКП. И еще: мы еще больше революционеры, чем коммунисты, а главное не фанатики56.
Это различение между коммунизмом от партии и между революцией и коммунизмом открыло дискуссию в газете «Воронежская коммуна»57. В другой статье, «Мастер-коммунист», Платонов вновь смог интегрировать свою индивидуалистическую позицию в партийную риторику, апеллируя к ее просветительскому проекту образования масс.
Что значит мастер-коммунист? Они есть и сейчас. Это не значит, что человек с техническим образованием состоит членом РКП. Это значит – изобретатель, искатель новых, лучших методов труда. <…> От оратора к слесарю – это путь каждого члена РКП. Каждый должен изучить техническую специальность и в мастерской, делом, технически должен вести пропаганду за коммунистическое производство. Член РКП необходимо будет и мастером. Надо развить в рабочих массах культ, «религию» производства. Их надо зажечь верой во вседарующее, осчастливливающее производство. <…> Партия пойдет впереди: партия совершит Октябрь в системе производства. Цека должен практически разработать приемы борьбы на этом новом партийном общепролетарском фронте. Сама партия должна измениться и перевооружиться для новых битв за коммунистическое производство58.
Своей специфической концепцией коммунизма Платонов наметил свой собственный партийно-социологический нарратив, который должен был противодействовать стагнации и коррумпированию пролетарских элит. В этом он следовал за группой, которая после первого конгресса пролетарских писателей в конце октября 1920 года отделилась от Пролеткульта и консолидировалась под именем «Кузница» под руководством Михаила Герасимова. Камнем преткновения стал вопрос профессионализации литературной учебы. Если Пролеткульт делал ставку на «наивную» литературную продукцию трудящихся масс, «Кузница» выступала за создание организации профессиональных писателей, делая «ставку на мастера». Платонов разделял принципы «Кузницы» – назад в цеха и фабрики, туда, где руководство партии рабочих должно обрести пролетарские добродетели и снова завоевать свою обратную связь (re-ligio) с «религией труда», с верой в «благословенную», «искупительную» силу работы.
В этом духе Платонов в своей публицистике форсировал требования к воспитательной задаче коммунистической партии, при этом коллективное «мы» газетного языка вступало в оппозицию редакционной практике партийных СМИ.
В программу общеполитического воспитания пролетариата и сродных с ним масс партией должен быть включен и журнализм как наука о выражении классового сознания. <…> Пролетарская газета должна печатать все, написанное пролетариями, ибо каждый пролетарий потенциально коммунист, и стричь его мысли в духе марксизма, который так немногие по-настоящему понимают, это значит оскорблять пролетариат, упрекать его в неслыханной вещи – сочувствии капитализму – и общественно проявлять свое паскудство. Мы требуем свободы выражения сознания для пролетариата. Мы требуем реорганизации редакционной системы. Лучшая редакция газеты – мастерские. Пролетариат – всегда коммунист, и цедить его мысли в маленьких комнатах – паскудство. Мы угрожаем, если система печати не будет изменена59.
Платонов требовал участия потребителей информации в производстве. Но почему в своих требованиях он брал несоразмерно резкий тон? Ведь участие рабочих в производстве культуры и информации активно поощрялось советским руководством60. Однако энтузиазм по поводу движения рабселькоров уже к концу 1920‐х годов заметно угас, когда выяснилось, что рабочие корреспонденции писались партийными функционерами и местным начальством61. В свою очередь, агрессивный тон Платонова мог выражать его протест против опеки пролетариата со стороны коммунистической партии62. Вербальный жест угрозы («Мы угрожаем») в конце его статьи предупреждает об угрозе оппозиционной автономизации его суверенного «Я» от коллективной полифонической структуры «Мы», отсылающей к культурно-политическим институциям и их языку. Требования Платонова вытекают из его социальной самоидентификации с прослойкой новых культуртрегеров – рабочей интеллигенции. Эта идентичность укореняется в его принадлежности к образовательным и медийным институциям – университету, техническому институту, партийной школе, редакции газеты, его членству в партийной организации журналистов, участию в писательских конгрессах. Более того, позиция Платонова опирается на концепцию индивидуального мастерства и легитимируется его семейной историей. В юбилейном издании по случаю третьей годовщины революции 7 ноября 1920 года Андрей Платонов опубликовал статью «Герои труда. Кузнец, слесарь и литейщик», чтобы в ходе государственной кампании по награждению «героев труда» обозначить в воронежской прессе своих «персональных» героев и рассказать часть своей собственной семейной истории. Показательно, что здесь снова возникает его суверенное «Я»: «Те люди, о которых я буду говорить, люди старые, даже религиозные, глубоко привязанные к семье, к старым пережиткам…»63 Своего отца Платонов описывает как полуослепшего, полуоглохшего от работы изобретателя-любителя, высококвалифицированного специалиста и ветерана Гражданской войны64. Помимо чествования «героев труда» Платонов утверждает и свою собственную социальную идентичность, подчеркивает свое происхождение из сознательной рабочей семьи, что дополнительно легитимировало его претензию на культуртрегерство и его право выдвигать требования к партии рабочих.
Может быть, было время, когда мир держали и украшали Пушкины, Бетховены, Толстые, Шаляпины, Скрябины… Теперь держат мир и сами живут его лучшими цветами – Неведровы, Климентовы и Андриановы65.
Рабочая аристократия, представители которой в качестве творцов культуры должны были сменить реликтовую буржуазную культуру, обретала таким образом свой голос через представителя новой рабочей интеллигенции, создание которой было социальной целью движения рабселькоров66. Выше уже упоминалось, что это социальное планирование протекало не без конфликтов и возникающая рабочая интеллигенция чувствовала себя под угрозой превратиться в представителей сектора услуг. С этой же проблемой столкнулась и кампания награждения «героев труда». Отец Андрея Платонова, Платон Климентов, не был выдвинут на награду, как и мастер-литейщик Андрианов, о котором Платонов с восхищением говорил и в котором угадывались черты покалеченного старого рабочего Игната из рассказа «Очередной». Выдвижение происходило за более или менее закрытыми дверями заводских партийных ячеек и игнорировало изначально запланированное выдвижение на рабочих собраниях. Об этом сообщала статья «Воронежской коммуны», вышедшая 26 января 1920 года, то есть в тот же день, что и гневное требование Платонова «свободы выражения для пролетарского сознания» в статье «Творческая газета»67. Афера с раздачей звания «герой труда» породила новые волны протеста, когда в начале 1921 года на это звание, обеспеченное продовольственным снабжением и потребительскими товарами, были выдвинуты стенографистки. 2 марта 1921 года Платонов публикует проникнутую горьким разочарованием статью, подвергающую критике бюрократическую узурпацию звания рабочего и пролетарский идентичности.
В людях осталась еще привычка от прошлого великое укорочать по своему росту, и получается маленькое и нечто паскудное. Изуродованного, полумертвого литейщика Андрианова или Ганина вычеркнули, а вписали Нелли, Зизи и Сиси, писчих девиц. Оно, конечно, можно быть великим писарем, светлой покорной машинисткой. Но сопоставление Андрианова и Нелли есть уже паскудство и потеха. <…> Дело о «героях труда» кончается обвинением героев. Старый неотвязчивый друг-бюрократ и здесь победил: он занялся производством «героев», а также «героинь» труда68.
Еще раз окинем взглядом конец 1920 года. В Воронеже заседал II региональный конгресс работников прессы, в организации которого участвовал Платонов. Он уже имел некоторую известность в воронежских интеллектуальных кругах, и его публицистика все больше дистанцировалась от руководящей линии Пролеткульта, а иногда и партии большевиков. При этом он пользовался поддержкой как в региональном руководстве (Литвин-Молотов по-прежнему его поддерживал), так и в московской организации «Кузница». 26 декабря он опубликовал провокативную статью с требованием радикальной переориентации газетных изданий. 27 декабря на пленуме конгресса он прочитал доклад о только что объявленном государственном плане электрификации. Этот доклад «Электрификация: общие понятия» имел огромный успех.
В этот момент Платонов открыл для себя электрификацию как центральную тему своего творчества. Электричество как новый сюжет в публицистике, а с конца 1921 года и в беллетристике позволяло Платонову участвовать в обсуждении важнейших технически-пропагандистских социальных задач, не ввязываясь при этом в культурно-политическую полемику.
Еще в программной статье «Культура пролетариата» в конце октября 1920 года Платонов выражал скепсис по отношению к универсальности электроэнергетической картины мира:
Недавно я прочитал старую книжку одного ученого физика, где он почти с уверенностью говорит, что сущность природы – электрическая энергия. Я совсем не ученый человек, но тоже думал, как умел, над природой и такие абсолютные выводы ненавидел всегда. Я знаю, как они легко даются, и еще знаю, как природа невообразимо сложна…69.
Платонов явно намекает на «Electricity and matter» (1903) Дж. Дж. Томсона, которая в русском переводе появилась в 1909 году и которую студент электротехники Платонов должен был знать. Его скепсис по отношению к «абсолютным выводам» об электричестве прошел всего несколько месяцев спустя, как показывает текст его доклада об электрификации:
Электричество есть свет нашей земли, оно станет теперь вечно горящим глазом вселенной и, может быть, ее первой мыслью. <…> Электричество – это универсальная энергия. Всякая другая сила может ее произвести, и она в ответ тоже может эту силу, которая произвела ее, обратно воспроизвести. <…> Электричество – легкий, неуловимый дух любви: оно выходит из всего и входит во все, где есть энергия. <…> Электрификация есть осуществление коммунизма в материи – в камне, металле и огне70.
Риторическая структура доклада демонстрирует владение основными топосами дискурса советской электрификации:
1. Электричество соответствует пролетарскому сознанию как стихийная природная сила.
2. Электричество гарантирует имплементацию новых медиальных техник и структур коммуникации, которые отвечают пролетарскому классовому сознанию.
3. Электрификация представляет собой технический эквивалент пролетарской революции и подтверждает – как наглядное доказательство научно-технологического прогресса – истинность и внутреннюю связность материалистической идеологии коммунизма.
Кроме того, дискурс советской электрификации наследовал христианско-мифологической топике искупления, которая, с одной стороны, была определяющей для раннего пролетарского движения в России, а с другой – была обычным делом в западной репрезентации электричества и электротехники того времени71.
Подводя итог, можно сказать, что доклад Платонова об электрификации, хотя и тщательно составленный и, насколько мы знаем, прочитанный с блестящим ораторским талантом, был в принципе не слшком оригинальным, что, впрочем, и не являлось целью докладчика. Интереснее в этом смысле последующие публицистические тексты 1921 года, в которых Платонов попытался интеллектуально расширить тему электрификации и применить ее к своей нарождающейся идиосинкратической поэтике. В статье «Золотой век, сделанный из электричества» (1921) Платонов смог связно сформулировать утопический субстрат кампании электрификации.
Золотой век кто ждал через тысячу лет, кто через миллион, а кто совсем не ждал его, потому что не дождешься. А мы не ждем, а делаем его и сделаем через десять лет. <…> Вот, без ненужных сладких чувственных слов, цифровой план, по которому будет осуществлен «золотой» век, отстроена заново Россия через десять лет благодаря электрификации72.
После этого Платонов привел, казалось бы, без особой связи, «без лишних слов» статистические цифры государственной комиссии по электрификации, взятые из ГОЭЛРО (ил. 1).
Статистика, взятая Платоновым из таблиц ГОЭЛРО, отражает показатели будущего (ил. 2). Цифры категории I относятся к довоенному производству. Цифры категории II обозначали задачу электрификации к концу десятилетия (1930) и предполагали подъем индустрии и транспорта в среднем на 80%, что относительно довоенного развития (70%) означает рост на 10%73. Чтобы выйти на расчетные цифры, были необходимы объемные иностранные инвестиции. Этим и был предопределен переход к новой экономической политике (НЭП), принятый на десятом съезде партии 15 марта 1921 года74.
Ил. 1. Платонов А. Золотой век. C. 147
Ил. 2 (План электрификации Р. С. Ф. С. Р. Доклад 8-му Съезду Советов Государственной Комиссии по Электрификации России. М.: Государственное издательство политической литературы, 1955. C. 183)
Платонов дал альтернативную интерпретацию этих статистических данных. Осуществление планов электрификации за десятилетку означает, по его расчетам, что стране будет достаточно 0,5 миллиона рабочих, взятых в промышленности и транспорте, плюс 20 миллионов человек, взятых из сельского хозяйства (оценочная цифра, которую Платонов ничем не подкреплял), то есть 21,5 миллиона рабочих из 57 миллионов имеющейся рабочей силы. Результат роста производства вследствие электрификации Платонов пересчитывает в рост культурной продукции.
Значит, электрификация не только освобождает от производственного труда нерабочие возрасты (ниже и выше 18–49 лет), но и экономит еще 31,5 миллиона хороших, сильных, вполне работоспособных людей, освобождая их для творчества высшей культуры. <…> Это значит, что электрификация есть начало освобождения человечества от угнетения материей, от борьбы с природой за изменение ее форм из вредных и негодных в полезные и прекрасные75.
Таким образом, расчет преимуществ электрификации становится провозглашением антропологического проекта искупления – освобождение человека от угнетения материей обосновывается эволюцией человечества76.
Платоновский дискурс электрификации (и дискурс советской электрификации в целом) в принципе подчиняется двум конкурирующим повествовательным линиям. С одной стороны, его следует понимать не как утопию, а как фактическую данность, как квинтэссенцию реального. С другой стороны, дискурс электрификации то и дело сбивается в характерную поэтику утопии. Более того, он оказывается одновременно и утопическим, и антиутопическим. Что позволяет говорить о двойной системе обусловленности, посредством которой соперничество нарративов и семантических стратегий обеспечивает гибкость и стабильность дискурсивных границ77.
Правда, анализ утопической поэтики показывает, что дискурс утопии у Платонова (и в ранней советской культуре в целом) отмечен конкуренцией рационалистических (западных) и традиционных (народных) утопий. В основе описания утопического мышления зачастую лежит бинарная оппозиция – динамическая vs. статическая утопия или эскапистская vs. конструирующая утопия78. Ханс Гюнтер проясняет различие между рационалистической утопией и народной утопией искупления на примере Достоевского и Платонова:
Утопия у Достоевского и Платонова носит весьма различные черты. Для одного она – абстрактное теоретическое построение, для другого – бесконечное движение в будущее. Если один отвергает ее как рационалистский продукт Западной Европы, пересаженный на русскую почву далекой от народа интеллигенцией, то для другого она исходит из глубин души этого самого народа79.
Можно расширить тезис Гюнтера в том смысле, что Платонов не меньше приветствовал и выделял рационалистскую, интеллектуальную, механистически-конструирующую утопию инженеров, которая со своей стороны предлагала – благодаря сильным антикапиталистическим элементам – стыковку с большевистской государственной утопией и народной утопией искупления. Электрификация гарантировала синтез эскапистской, народной, статической утопии и утопии конструирующей, ученой, динамической. В этом контексте можно рассматривать и формирование платоновской электропоэтики, и выражение динамического электросказа, которые как базовые элементы определяют повествовательную технику и повествовательный стиль Электроромана.
Весной 1921 года Платонов работал над программной статьей «Пролетарская поэзия», в которой пытался заложить узловые пункты своей поэтики и интегрировать их в систему эстетически-идеологических позиций «Кузницы»80. В этой статье проект Электроромана упоминается впервые, поэтому стоит подробно рассмотреть аргументативную структуру этого текста.
Историю мы рассматриваем как путь от абстрактного к конкретному, от отвлеченности к реальности, от метафизики к физике, от хаоса к организации. <…> Сознание, интеллект, – вот душа будущего человека, которая похоронит под собой душу теперешнего человека – сумму инстинктов, интуиции и ощущений. Сознание есть симфония чувств81.
Дедуктивная модель прогресса, которую Платонов обозначает в первых же строчках своего текста, вскоре сталкивается с индуктивной моделью, ведущей от эмпирического опыта конкретных чувственных восприятий к сверхчувственному абстрактному сознанию (симфония ощущений). В результате возникает синтез чувственных впечатлений того сознания, которое видится Платонову «душой» грядущего человечества. Тем самым конфликт между чувством и сознанием, уже обосновывавшийся в его публицистике, углубляется и одновременно приводится к разрешению. Пролетарское сознание как телос истории человечества уплотняется в топос. Будущее «царство сознания» интегрируется в утопическую модель Золотого века. Царство сознания как ультрамодернистская «конкретная» и «физическая» концепция излагается при этом с помощью традиционной дихотомии «блага» и «истины».
Самый большой переворот, который несет с собою царство сознания, в том, что вся история до сознания была творчеством блага, и ради блага человек жертвовал всем. Истина была ценностью настолько, насколько она служила благу, и сама была благом. Скоро будет не то: не благо будет сидеть верхом на истине, а истина подчинит себе благо82.
Благо и истина – фундаментальные категории спасения евангелического Благовещения и как таковые маркируют отмежевание от ветхозаветного (Моисеева) закона. В частности, в русском православном христианстве оппозиция Закона по одну сторону и благодати и истины по другую образует фундаментальную основу как национальной религиозности (содержание), так и национальной литературы (форма), что и было инициировано в старейшем письменном памятнике древнерусской литературы XI века – «Слове о законе и благодати» митрополита Иллариона. Адаптируя в своей программной статье христологическую риторику и одновременно реверсируя соотношение блага и истины (души и сознания), Платонов закладывает в основу своих выводов схоластическую структуру аргументации. Через ряд силлогизмов и энтимем с экспликацией дедуктивного принципа и платонического учения об идеях Платонов приходит к сердцевине своей статьи – поэтике слова. Его художественно-теоретический силлогизм выглядит следующим образом:
Первый посыл: Наука – это поиск объективного поля наблюдения – точки зрения вне мира, необходимая для познания сути вселенной.
Второй посыл: Искусство – это поиск объективного состояния мира – сотворение организации из хаоса.
Вывод: Объективная, внешняя позиция наблюдателя совпадает с центром совершенной организации – искусство и наука суть одно – исследование мира = сотворению мира83.
После этого Платонов иллюстрирует дедуктивный принцип построения своей аргументации: «Вначале мы говорили об истории, как о пути от абстрактного к конкретному, от идеала вещи к самой вещи, какая она есть, от идеи к материи. А здесь мы все время говорим об истине. Но разве истина не отвлеченное понятие?»84 – и выводит из этого свой познавательно-теоретический силлогизм:
Первый посыл: Человечество стремится к истине, все мое тело жаждет истины.
Второй посыл: То, чего требует тело, не может быть имматериальным, духовным и абстрактным.
Вывод: Истина = реальная вещь.
Этим художественным и познавательно-теоретическим определением основ Платонов ставит вопрос о сути пролетарской поэзии и искусства, проходя еще один виток аргументации от абстрактного к конкретному при помощи платонического учения об идеях. «В мире есть вещи, а в человеке есть образы, эхо этих вещей, условные символы явлений»85. В контексте эволюции человечества из этого следует еще один вывод: искусство означает (новое) творение мира. Эволюция означает аккумуляцию сил для преобразования мира. Но поскольку сил человека раньше не хватало для конкретной организации действительности (материи), человечество начало организовывать имматериальные «вещи» – изображения и символы действительности, например слово:
Слово надо считать трехгранным символом действительности. У него есть три элемента: идея, образ и звук. Такой треугольник и рисует нам какую-нибудь вещь из действительности. Нет слова без одновременного слияния этих трех элементов, – они только бывают в разных процентных сочетаниях: иногда пересиливает идея, иногда звучность, иногда образ. Но всегда три элемента бывают вместе. Слово не мыслимо без них. Все опыты создания поэтической школы на преобладании одного какого-нибудь элемента слова не могут иметь успеха: для этого надо прежде всего изменить сущность, природу слова, построив его на одном элементе. Но слово тогда получится неимоверно бледное, сумрачное и будет только неясным образом явления, которым оно сотворено. А слово и так очень глухое эхо действительности86.
Платонов явно выводит поэтику слова из символистской теории искусства Андрея Белого87. Платонов перенимает у Белого символистскую теорию не только в триединстве слово-символа. В гораздо большей степени центральные понятия Белого – такие, как «переживание», «тайна», – и определение искусства как преодоления материального и триумфа сознания над пространством и временем оказываются инструктивными для внутренней формы платоновской электропоэтики (подробно об этом – в разделе о «Жажде нищего», 2.2).
Однако полемический импульс у Платонова показывает, что речь идет не о простом перенятии символистской поэтики. Когда Платонов объясняя триаду слово-символа, начинает подспудно критиковать поэтические школы, основанные на вычленении и избыточном подчеркивании одного из элементов слова, эту критику надо понимать в контексте деклараций «Кузницы», которая противопоставляет себя сближению Пролеткульта с символизмом, футуризмом и имажинизмом88.
При ближайшем рассмотрении обнаруживается, что Платонов отмечает три элемента слова (идея, форма и звучание) как предпочитаемые соответственно символизмом, имажинизмом и футуризмом элементы словотворчества. Идейная «магия слова» (Белый) символизма, звучащее «слово как таковое» (Хлебников/ Крученых) футуризма и антисимволистская/антифутуристская «форма слова» (Есенин) имажинизма89 – это элементы словесного искусства в платоновской триаде, и синтез этих элементов (этих поэтических школ) и есть программа «Поэзии пролетарской эпохи» (в духе синтетических основ декларации «Кузницы»)90.
В крайнем своем напряжении все чувства сливаются и превращаются в сознание, в мысль. Так и тут: слово в крайнем своем выражении, при бесконечной энергии не имеет элементов, – оно однородно. <…> Надо стремиться к синтезу элементов слова, тогда оно получает величайшую ценность и по своей энергии становится близким к действительности. <…> Организация символов природы слов, сообразно желанию, внутренней необходимости, – вот что есть поэзия пролетарской эпохи91.
Но поэзия пролетарской эпохи в концепции Платонова еще не тождественна поэзии пролетариата, ибо истинно пролетарская поэзия означает для него не организацию символов – «отображений или призраков материи», – а организацию материи и изменение действительности; она есть лишь в царстве сознания, в утопической (постисторической) эпохе, возможной после пролетарской эпохи92. Пролетарская поэзия требует следующего синтеза: художественное творение (преодоление (языкового) материала) + продукция машин (преодоление материи) = пролетарская поэзия, начала которой в пролетарской эпохе только зарождаются. Таким образом, в платоновской концепции пролетарское искусство может явить миру лишь деятельный пролетарий с текущим рабочим опытом и лишь при условии, что он сознательно воспринимает свою повседневную работу в цеху, у станка как квазихудожественное творчество и борьбу против природы.
Каждая новая машина – это настоящая пролетарская поэма. Каждый новый великий труд над изменением природы ради человека – пролетарская, четкая, волнующая проза. Величайшая опасность для нашего искусства – это превращение труда – творчества в песни о труде. Электрификация – вот первый пролетарский роман, наша большая книга в железном переплете. Машины – наши стихи, и творчество машин – начало пролетарской поэзии, которая есть восстание человека на вселенную ради самого себя93.
Программа электрификации как первый пролетарский роман, впервые сформулированная в этих строках в рамках «Пролетарской поэзии», укладывается в схему оригинальной жанровой поэтики.
Создание машин = поэзия
Борьба против природы = проза
Если понимать электрификацию в этом контексте как роман, то имеется в виду, с одной стороны, синтез поэзии и прозы – технологическое и экономическое измерения электрификации. С другой стороны, Электророман – это возможность явить законченное произведение («большую книгу в железном переплете») пролетарской поэзии. И не случайно надежде на завершенное литературное произведение предшествует опасение, что «прозаический» труд человека над перестройкой окружающей среды может быть коррумпирован «поэтическими» песнями о труде, если репрезентацию отчуждать от продукции – основной упрек «Кузницы» в адрес Пролеткульта.
Электрификация как литературное произведение предпосылает тем самым индивидуальную творческую волю – осознание авторства, которое лишь на первый взгляд кажется противоречащим «коллективному творчеству» Пролеткульта и фольклорному «творческому коллективу» в горьковском «Разрушении личности»94. Идеал утопического социализма в XIX веке как раз сводится не к преодолению индивидуальности, а к синтезу индивидуализма и коллективизма95.
Платонов стремился интегрировать этот синтез индивидуализма и коллективизма в свою утопическую концепцию электрификации. В статье «Электрификация деревень», вышедшей в мае 1921 года, электрификация понималась и прокламировалась как коллективное изобретение рабочих и крестьян.
Электрификацию России, как всем известно, утвердил VIII съезд Советов. Но выдумал электрификацию не VIII съезд и не тов. Кржижановский. Электрификацию изобрели опять те же русский рабочий и крестьянин, которые изобрели и коммунизм. <…> Задолго до съезда началась стихийная массовая электрификация России. <…> Россия электрифицировалась так без всякого общего плана, неэкономно и бесхозяйственно. И если бы дело продолжалось так, то Россия в конце концов стала бы страной электричества, но не добилась бы вполне того счастья, которое дает электрификация, если ее осуществить продуманно, по единому государственному плану, центрально. В Москве заметили эту общую думу России, а VIII съезд обеспечил этой мечте осуществление. Коммунистическое правительство только улавливает волю пролетариата и крестьянства и стремится осуществить ее. В этом ее главная и единственная роль. Никакое правительство не обгонит сказочных желаний работающих масс96.
Сказочные желания работающих масс образуют фольклорные компоненты электрификации и Золотого века Пролетарской поэзии и романа электрификации. Когда Платонов эксплицитно деиндивидуализирует авторство инженера Кржижановского в плане ГОЭЛРО и делегирует его коллективной созидательной воле «работающих масс», возникает следующая модель электрификации: коллективный субъект народных масс дает задание партии. Партия – посредник в передаче его мысли – ретранслирует коллективную волю специалистам, описывает и рассчитывает план электрификации, то есть оценивает его реализуемость и распределяет его среди отдельных соавторов, задача которых – создать законченные электростанции и нарративы электрификации. Синтез этих индивидуальных авторств, их эзотерическая и утопическая цель и есть коллективное творчество Пролетарской поэзии, добавленная стоимость которой по сравнению со спонтанным или элементарным коллективным фольклористским авторством состоит в пролетарском самосознании.
«Электрификация деревень» действует при этом как антитеза «Общим понятиям электрификации», ибо в частном случае электрификации сельского хозяйства позитивно подчеркивались те элементы, которые Платонов в своем докладе об электрификации за полгода до этого критиковал как «торжествующие пережитки капитализма»: бесплановую спонтанность и кустарные методы добычи электричества97.
Как происходит этот кардинальный поворот в платоновской риторике электрификации от апологии центрального плана к апологии децентрализации?
Взгляд на план ГОЭЛРО отчетливо показывает, что бедная сырьем, аграрная Центрально-Черноземная область (ЦЧО), включающая Воронежскую и Тамбовскую области, находится в слепом пятне регионального планирования электрификации (ил. 3)98.
В окрестностях Воронежа не было предусмотрено ни крупных электростанций, ни примыкающей к ним электрической инфраструктуры. По плану ГОЭЛРО Центрально-Черноземная область должна была функционировать как экспериментальное поле децентрализованной сельскохозяйственной электрификации99. На это Платонов и отреагировал статьей «Электрификация деревень», развив риторически-идеологические элементы пропаганды периферийной электрификации. К своему аподиктическому утверждению, что электрификацию изобрели русские рабочие и крестьяне, он добавил сноску, чтобы обосновать этот акт изобретения.
Ил. 3. Схематическая карта электрификации С. С. С. Р. // Приложение к журналу «Электрификация», выставочный номер, 13 августа – 19 октября 1923 г.
Изобрели в смысле действительности. За границей давно знают и электрификацию, и коммунизм, но знают в мозгах, не дальше, мы же изменяем землю, мы даем жизнь мертвым мыслям, у нас электричество горит в хатах, а не в фантазии100.
Этот своеобразный комментарий, который начинается с «действительности» и заканчивается «фантазией», как бы сопрягая обе эти области, знаменателен для этой статьи: он обнажает прием всего текста «Электрификации деревень» как своеобразного продолжения доклада «Электрификация: общие понятия», переплетая фантазию и действительность или, вернее, «техноэкономический идеал и народнохозяйственную действительность», как гласит подзаголовок первого издания «Государства будущего» Карла Баллода.
Вышедший в свет в 1898 году под псевдонимом Атлантикус, проект центрального государственного экономического планирования считался у инициаторов ГОЭЛРО образцом для плановой экономики советской России101. В плане электрификации приводилась ленинская цитата о том, что в условиях капитализма в Германии план Баллода повис в воздухе и остался литературщиной, работой одиночки102. А советское правительство претендовало на то, что с планом ГОЭЛРО сможет в короткий срок провести масштабный эксперимент экономического и социального преобразования страны. Платонов развивал своей «Электрификацией деревень» этот тезис Ленина103. Западные страны изображаются как отсталая периферия прогресса, разрабатывающая мертвые теории, тогда как молодое советское государство способно вдохнуть жизнь в идеалы Просвещения. Изобретение как коммунизма, так и электрификации встраивается таким образом в народнический дискурс. Именно так начинался для Платонова литературный поиск приемов описания и репрезентации социальных, естественно-научных и экономических теорий, возникших на Западе, но получающх наиболее полное развитие в России. Для этой цели в «Электрификации деревень» был создан народнохозяйственный идеал спонтанной, автономной, кустарной электрификации и противопоставлен реальности центрального плана.
План электрификации части России, рассчитанный на 10 лет, еще далек от осуществления, а деревни, как в догонялку, строят одну за одной свои кустарные станции. Организованность еще не победила стихийность, и, может быть, это не так плохо, т. к. только из великой стихийности, из буйного безумия могут родиться великая организация и великое сознание. Россия это и доказывает своей революцией104.
Это напряжение между воображением, опирающимся на план, и осуществленной на земле действительностью – или скорее наоборот, между реальностью центрального плана и фантазмом спонтанной народной электрификации, – было характерно как для возникновения плана ГОЭЛРО, так и для его реализации в условиях НЭПа, что подчеркивает и американский историк Куперсмит:
Суть плана ГОЭЛРО заключалась не столько в командной экономике «сверху», сколько в централизованном управлении, основанном на идеале рационального использования материальных и человеческих ресурсов. Однако НЭП сделал эти планы проблематичными. Рожденному в централизованом государстве ГОЭЛРО пришлось взрослеть в условиях децентрализованной экономики105.
Хозяйственно-политические модели централизованной и децентрализованной электрификации представляли собой не единственный парадокс в тесной сцепке электричества и советской власти. Хотя децентрализованная модель демократии Советов была закреплена в первой советской Конституции, большевистское правительство стремилось по окончании Гражданской войны к воссозданию сильной централизованной структуры управления. Это выражалось и в руководящей позиции Владимира Ленина, и в народнохозяйственной модели плановой экономики. Таким образом, центральный план электрификации шел чуть ли не вразрез с децентрализующим свойством электричества как подчеркивает Маклюэн106. Кроме того, электричество, его свойства и связанные с этим проблемы репрезентации требовали критической рефлексии основных постулатов материализма, образующего мировоззренческое ядро новой идеологии. В выходящем с 1922 года партийном журнале «Под знаменем марксизма» проводились дискуссии о совместимости марксизма с познаниями современной физики. Аркадий Тимирязев – советский критик теории относительности Эйнштейна – в своей статье поставил этот вопрос ребром: «Опровергает ли современная электрическая теория материи – материализм?»107
Советский дискурс электрификации был, таким образом, с самого начала отмечен двумя конкурирующими оппозициями, которые касались теории электричества и коммунистического мировоззрения (материализм vs. идеализм) и практики управления (централизация vs. децентрализация). Можно рассматривать противоборство этих эпистемических концептов опять же в рамках двойной обусловленности – как «сосуществование конфликтующих нормативов»108 и в этом духе понимать как конкретные выражения абстрактных моделей утопии.
Как уже упоминалось, фантазм плана научной (рационалистской) утопии у Платонова был во многом вдохновлен романом Александра Богданова «Красная звезда» и его организационной науки «тектологии». Проявление народной утопии – «страны счастья», которую предстоит создать благодаря спонтанной, периферийной электрификации, – также обращается к литературно-хозяйственно-утопическому контексту, на который платоноведение пока почти не обращало внимания, – «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» Александра Чаянова, вышедшее в 1920 году. Видный аграрный экономист Чаянов наметил в этом незаконченном произведении воображаемое развитие России, которая в 1984 году преодолела большевистскую революцию рабочих и децентрализованно управляется крестьянскими советами, став гигантской конфедерацией деревень.
В этом контексте видится закономерным, что вопросы электрификации сельского хозяйства вывели на повестку дня дискурсы децентрализации, которые манифестировали себя в качестве реально-политических корректив по отношению к рационализму и идеологии центрального плана109. К тому же советское правительство после Гражданской войны усиленно обратилось к повестке народного образования и активировало кампанию по ликвидации безграмотности («ликбез»), начатую еще в 1919 году. Агентами этой кампании интеграции и образования были студенты, будущие учителя; в ходе многомесячных практик в отдаленных деревнях они получали специальные навыки в обращении с отсталыми крестьянами. В их числе была и невеста Платонова Мария Кашинцева, в мае 1921 года (когда и вышла в свет «Электрификация деревень») готовившаяся к практике ликбеза110.
Насколько обращение к деревне и фактическое повышение значимости крестьянства сказалось на риторике Пролеткульта и в частности на Платонове, видно по тому, что публицистические метафоры «царства сознания» и «восстания интеллекта против эмоций» отчетливо сокращаются у Платонова с весны 1921 года, временами обращаясь в свою противоположность. За провозглашением народной спонтанности в «Электрификации деревень» следует подспудная критика малодушных городских «ученых», которые не знали, как осуществить экономический подъем деревни без доступа к ископаемым ресурсам.
Главной задачей в докладе Платонова «Электрификация: общие понятия» было устойчивое использование возобновляемых источников энергии. Сжигание древесины, угля, торфа и нефти для получения электричества Платонов называет «варварством» и сравнивает с переносом воды в решете111. Децентрализованная сельскохозяйственная электрификация кажется Платонову более приспособленной для использования регенеративных источников энергии, потому что в деревенском хозяйстве уже имеются навыки для использования возобновляемой энергии в ветряных и водяных мельницах; для получения электричества нужно лишь расширить имеющиеся сооружения, снабдить их динамо-машинами и аккумуляторами, чтобы преобразовать в водяные и ветряные электростанции и производить дешевый электрический ток для локального использования112. Платонов требовал от научных организаций и управляющих комитетов разработать единую технологию для маломощных крестьянских электростанций, чтобы не пришлось каждой деревне изобретать электростанцию ab ovo. В конце концов, считал Платонов, существуют сопоставимые электростанции в Америке, из чего и следовало требование: «Мы должны перегнать Америку»113. Это неожиданное внешнеполитическое требование примыкает к внутреннеполитическому требованию объяснить и доказать «ученым» преимущества энергии ветра.
Нет богаче и доступнее в мире энергии, чем атмосфера. Надо нам это понять. И не только понять, но и доказать. И тут народ опередит науку и покажет «ученым», что надо им делать, как показал он стихийной электрификацией, где выход из разрухи, как отпереть дверь в страну счастья114.
Этим заключением научная утопия электрификации (Золотой век) побеждается народной утопией электрификации (страна счастья). Известно, что народные утопические представления в России традиционно мыслились в пространстве, в «здесь и сейчас» – как «страна счастья», «рай на земле», «Новый Иерусалим» или мифический град Китеж староверов115.
Электрификация как экономическая программа ускоренной модернизации индустрии оказывается гарантом Золотого века Пролетарской поэзии, то есть социалистического самоутверждения. Золотой век в статьях Платонова был описан и рассчитан как реализуемый в ближайшем будущем, работая как бы против утопической компоненты представлений о будущем искуплении. В силу принципиальной и быстрой реализуемости плана электрификации Золотой век больше не был утопией, а был «царством сознания», которое предстояло возвести в конкретном географическом пространстве, переплетающемся с народными эскапистскими представлениями об искуплении, которое будет достигнуто в «стране блаженства» или «тысячелетнем царстве».
Эволюцию платоновской модели утопии электрификации с января по май 1921 года можно отобразить в виде следующей модели:
Эта модель опирается на процесс эволюции утопии как литературного жанра, представленный в свете социально-исторического анализа Карла Маннгейма: медиум утопического романа посредничает между проекциями хилиастических представлений и либерально-гуманистической идеей, между прошлым и будущим, первобытным коммунизмом и коммунистическим интернационалом. Пролетарский роман электрификации как завершенное произведение «эпохи пролетариата» посредничает и делает возможным переход от спонтанной народной воли электрификации к Золотому веку Пролетарской поэзии, которая как форма утопической репрезентации социализма возможна лишь после осуществления электрификации по модели центрального планирования.
Другими словами, Электророман как синтез технологически-хозяйственной продукции и литературной репрезентации есть личная утопия Платонова, к осуществлению которой он стремится здесь и сейчас. Наталья Корниенко подчеркивает, что на каждом этапе работы над своими прозаическими циклами Платонов руководствовался установкой написать роман, который можно понимать как синтез пролетарского и интеллектуального романа:
Работа над творческими историями произведений Платонова разных периодов позволяет нам предположить, что внутренняя целостность платоновского мира не исключает, а включает в себя достаточно жесткую цикличность его творчества, свою логику в каждом цикле-периоде, которую организует прежде всего установка на создание романа. <…> Платонов уравнивает пролетарский роман с романом об интеллигенции и революции, как бы не видя их жесткого диалога в современной литературе, объединяет в точке отрицания в общем для них герое <…> В «литературном сегодня» прозы середины 20‐х гг. шел напряженный и мучительный поиск художественной диалектики «слова героя», освоенного в первой половине 20‐х гг. через сказ (самых разных модификаций – юмористический, лирический, мещанский), с большой генерализующей идеей116.
Опираясь на этот тезис, в следующей главе мы покажем поиск Платоновым «слова героя» в его ранней прозе. Мы будем исходить из того, что ранние сказовые эксперименты Платонова трансформировались – благодаря генерализирующей идее Электроромана – в экспериментальный стиль повествования. Электропоэтика как «порождение ума» рационалистического/статического/централистского/научного утопизма получает оригинальную литературную репрезентацию в «интуитивном чувстве» спиритуальной/динамической/децентрализирующей/народной утопии – электросказе. Синтез или, вернее, двойная обусловленность электропоэтики и электросказа становятся возможными в силу специфических свойств героя Электроромана. Мировоззрение героя соответствует имманентной идеологии и претензии на репрезентацию инженеров и технической интеллигенции, как это было показано в заключительной части пролога.
Стремление к преодолению письменности, как оно было описано Максом Айтом (борьба инструмента против слова), и медиальная семантика вторичной устности провоцируют короткое замыкание народного просторечия и различных сказовых модификаций, с одной стороны, и профессионального языка инженеров и техников-электриков вместе с бюрократическим жаргоном управленцев, с другой.
Из этого короткого замыкания идеологических и речевых образов и рождается герой Электроромана.