«Я пишу это по просьбе моего адвоката, мистера Эндрю Синклера. С тех пор как меня заключили в тюрьму в Инвернессе, он обращается со мной с любезностью, которой я никоим образом не заслуживаю. Моя жизнь была короткой и малозначительной, и я не испытываю желания избавиться от ответственности за недавно совершенные мною дела. Поэтому вверяю эти слова бумаге лишь для того, чтобы отблагодарить моего адвоката за его доброту».
Так начинаются воспоминания Родрика Макрея, семнадцатилетнего фермера-арендатора, которому было предъявлено обвинение в тройном зверском убийстве, совершенном в его родной деревне Калдуи в Росшире утром 10 августа 1869 года.
В мои намерения не входит слишком задерживать читателя, но несколько вступительных слов могут набросать фон для собранных здесь материалов. Читатели, предпочитающие немедленно перейти к самим документам, конечно, вольны так и поступить.
Весной 2014 года я взялся за исследовательский проект, чтобы узнать что-нибудь о своем дедушке, Дональде «Бродяге» Макрее, родившемся в 1890 году в Эпплкроссе, в двух милях к северу от Калдуи. Во время работы в Хайлендском архивном центре в Инвернессе я наткнулся на газетные вырезки, в которых описывался суд над Родриком Макреем, и с помощью Энн О’Ханлон, тамошней архивистки, нашел рукопись, и составляющую бо́льшую часть этой книги.
По-моему, воспоминания Родрика Макрея – замечательный документ. Родрик написал их, находясь в заключении в ожидании суда в замке Инвернесс между 17 августа и 5 сентября 1869 года. Именно воспоминания, а не сами убийства превратили это дело в громкий судебный процесс. Воспоминания – или, по крайней мере, самая сенсационная их часть – были позже напечатаны в бесчисленных брошюрках и дешевых приключенческих журналах и вызвали огромную полемику.
Многие, особенно литераторы Эдинбурга, сомневались в подлинности этих мемуаров. Записки Родрика оживили память о скандале с Оссианом на исходе XVIII века, когда Джеймс Макферсон заявил, что обнаружил и перевел великую эпическую поэму этого кельтского барда. Оссиан быстро приобрел статус классика европейской литературы, но позже выяснилось, что переводы – фальшивка. Кэмпбелл Бэлфур писал в «Эдинбург ревью»[2]: «Совершенно немыслимо, чтобы полуграмотный крестьянин смог сочинить такой длинный и красноречивый текст… Эта работа – мистификация, и те, кто превозносят самого безжалостного убийцу как некоего благородного дикаря, в свое время будут краснеть от стыда»[3].
Для других людей и убийства, и мемуары послужили подтверждением «ужасного варварства, продолжающего процветать в северных районах нашей страны; варварства, не искорененного, несмотря на все усилия нашего верного долгу пресвитерия[4] и огромные усовершенствования[5] минувших десятилетий»[6].
Однако для третьих события, описанные в воспоминаниях, говорят о несправедливости феодальных условий, в которых продолжал трудиться фермер-арендатор Хайленда. Стараясь не оправдывать поступков Родрика Макрея, Джон Мёрдок, позже основавший радикальную газету «Горец», увидел в нем «человека, которого столкнула на грань безумия – и дальше – жестокая система, превращающая в рабов людей, всего лишь желающих зарабатывать на жизнь честным трудом на арендуемом клочке земли»[7].
Что касается вопроса о подлинности документа, то спустя полтора века после написания уже невозможно дать на него точный ответ. Без сомнения, удивительно, что некто в столь юном возрасте смог написать такой красноречивый отчет. Однако мнение, что Родрик Макрей был «полуобразованным крестьянином», – плод предубеждения, продолжавшего бытовать к северу от богатых городов Центрального Пояса[8]. Судя по официальным документам 1860-х годов, в начальной школе соседнего Локкаррона детям преподавали латынь, греческий и естественные науки. Родрик мог получить такое же образование в своей школе в Камустерраче, и его воспоминания подтверждают и этот факт, и то, что он был удивительно одаренным учеником.
Однако то, что Родрик мог написать воспоминания, конечно, не доказывает, что он и вправду их написал. Тут мы имеем дело со свидетельством психиатра Джеймса Брюса Томсона, в чьих личных мемуарах рассказывается, что он видел этот документ в камере Родрика. Скептики могли утверждать (и утверждали), будто Томсон никогда не наблюдал, как Макрей что-то пишет, и следует признать: будь мемуары предъявлены современному суду, цепочку доказательств не удалось бы досконально проверить. Нельзя полностью отбросить теорию, согласно которой мемуары на самом деле были написаны другой рукой (главным подозреваемым является адвокат Родрика, Эндрю Синклер); но чтобы в такое поверить, требуется запутанное мышление самых эксцентричных сторонников теории заговора.
И существует ведь сам документ, в изобилии содержащий такие детали, что маловероятно, чтобы его написал не уроженец Калдуи. К тому же отчет Родрика о событиях, которые привели к убийствам, почти полностью (за незначительными исключениями) совпадает с показаниями других свидетелей на суде.
Приняв во внимание эти факты и лично изучив рукопись, я не сомневаюсь в ее подлинности.
В придачу к отчету Родрика Макрея в книгу включены также показания, которые дали полиции различные жители Калдуи, отчеты о вскрытии тел жертв и, наверное, самое увлекательное – выдержки из мемуаров Дж. Брюса Томсона «Путешествия по пограничным землям безумия»: в них мистер Томсон рассказывает, как осматривал Родрика Макрея и как посетил Калдуи вместе с Эндрю Синклером. Томсон был штатным врачом в общей тюрьме Шотландии в городе Перт, где содержались те, кто, как считалось, не могли предстать перед судом в силу своей невменяемости.
Воспользовавшись возможностями своей должности, мистер Томсон опубликовал в журнале «Психиатрия»[9] две ставшие авторитетными статьи – «Наследственная природа преступления» и «Психология преступников». Он был очень сведущ в новой теории эволюции и только зарождавшейся тогда дисциплине криминальной антропологии, и хотя некоторые из его взглядов могут оттолкнуть современного читателя, следует принять во внимание обстановку, в которой они писались, и то, что они представляли собой искреннюю попытку продвинуться дальше теологических представлений о преступности и лучше понять, почему определенные личности доходят до совершения жестоких преступлений.
И, наконец, я включил в повествование рассказ о судебном процессе, взятый из тогдашних газет и из книги «Полный отчет о суде над Родриком Джоном Макреем», опубликованный Уильямом Кэем из Эдинбурга в октябре 1869 года.
Почти полтора столетия спустя невозможно узнать правду о рассказанных здесь событиях. В представленных в книге отчетах имеются различные противоречия, расхождения и пробелы, но, вместе взятые, они ткут ткань одного из самых захватывающих дел в юридической истории Шотландии. Само собой, я составил свое мнение об этом деле, но предоставлю читателю прийти к собственным умозаключениям.
Насколько мне удалось выяснить, мемуары Родрика Макрея публикуются целиком впервые. Несмотря на возраст рукописи и на то, что многие годы хранилась не слишком бережно, она удивительно хорошо сохранилась. Написанная на отдельных листах бумаги, позже эта рукопись была переплетена кожаными шнурками, о чем свидетельствует то, что внутренние края страниц иногда трудно прочесть из-за переплета. Почерк замечательно четкий, и лишь изредка встречаются зачеркивания и неудачные начала.
Готовя документ к публикации, я все время стремился быть верным смыслу рукописи. Ни на одном этапе я не пытался «улучшить» текст или исправить неуклюжий оборот или синтаксис. Такие вмешательства, полагаю, лишь породили бы сомнения в подлинности этого рассказа, поэтому в книге представлен, насколько возможно, труд самого Родрика Макрея.
Стоит также обратить внимание, что в воспоминаниях в равной степени используются и настоящие имена, и прозвища: Лаклан Маккензи, например, по большей части упоминается как Лаклан Брод[10]. Прозвища все еще общеприняты в Шотландском высокогорье (по крайней мере, среди людей старшего поколения); вероятно, это способ провести различия между разными ветвями наиболее широко распространенных фамилий. Обычно клички основаны на профессиях или на странностях человека, но могут также передаваться из поколения в поколение до тех пор, пока происхождение прозвища не становится загадкой даже для того, кого теперь так называют.
По большей части я ограничивал свое редакторское вмешательство пунктуацией и разбиением на параграфы. В рукописи параграфов почти нет, за исключением тех случаев, когда Родрик, возможно, откладывал перо до следующего дня, и я решил ввести их, чтобы легче было читать. Также в рукописи почти нет знаков препинания, а имеющиеся расставлены как попало. Таким образом, пунктуация по большей части – моя, но опять-таки главным принципом оставалась верность оригиналу. Если мои суждения в этом отношении кажутся сомнительными, я могу лишь посоветовать читателю свериться с рукописью, которая до сих пор хранится в архиве Инвернесса.
Я знаю Родрика Макрея с его раннего детства. В общем, он казался славным ребенком, а после – учтивым и любезным молодым человеком. По-моему, на него сильно подействовала смерть матери, женщины очаровательной и общительной. Не хочется говорить дурно о его отце, но Джон Макрей – неприятный человек, обращавшийся с Родриком с такой суровостью, какой, по-моему, не заслуживает ни один ребенок.
В то утро, когда произошли ужасные события, я заговорила с Родди, проходившим мимо нашего дома. Не могу припомнить, о чем именно мы говорили, но он точно сказал, что идет работать на земле, принадлежащей Лаклану Маккензи. Он нес инструменты – насколько я поняла, предназначенные для этой работы. В придачу мы обменялись замечаниями о погоде; утро было солнечным и прекрасным. Родрик казался совершенно разумным и не выказывал никакой тревоги.
Некоторое время спустя я увидела, что Родди идет по деревне назад. Он был в крови с головы до ног, и я побежала к нему от порога своего дома, подумав, что с ним произошел несчастный случай. Когда я приблизилась, он остановился, и из руки его выпал инструмент. Я спросила, что случилось, и он без запинки ответил, что убил Лаклана Брода. Он говорил как будто совершенно здраво и не пытался зашагать дальше. Я крикнула своей старшей дочери, чтобы та привела отца, работавшего в сарае за нашим домом. Увидев, что Родди весь в крови, дочь завопила, и тогда другие жители деревни подошли к своим дверям, а трудившиеся в полях подняли головы, бросив работу.
Вскоре начался всеобщий переполох.
Признаю́, в тот момент моим первым порывом было защитить Родди от родственников Лаклана Маккензи, поэтому когда появился мой муж, я, не сказав ему о том, что случилось, попросила увести Родди в наш дом.
Родди уселся за стол и спокойно повторил, что он сделал. Муж послал дочь привести соседа, Дункана Грегора, чтобы тот постоял на страже, а сам побежал в дом Лаклана Маккензи, где обнаружил ужасную сцену…
Тем утром я работал в сарае позади своего дома, когда услышал, что в деревне поднялся шум и гам. Я вышел из мастерской и встретил свою старшую дочь, которая была крайне расстроена и не смогла как следует объяснить мне, что же произошло. Я побежал туда, где рядом с нашим домом собрались люди. Среди всей этой неразберихи мы с женой отвели Родрика Макрея в дом, полагая, что он ранен из-за какого-то несчастного случая. Как только мы вошли, жена рассказала мне, что случилось, и, когда я спросил Родрика, правда ли это, тот совершенно спокойно подтвердил, что правда.
Тогда я побежал в дом Лаклана Маккензи и обнаружил там зрелище, слишком ужасное, чтобы его описать. Я закрыл за собой дверь и осмотрел тела – не теплится ли в них жизнь, – но жизни в них не было. Боясь, что дело закончится всеобщим побоищем, если родственники Лаклана Брода увидят эту сцену, я вышел и позвал мистера Грегора, чтобы тот постоял на страже у дома Маккензи.
Потом я побежал обратно к себе домой и отвел Родди в сарай, где и запер его. Он не сопротивлялся.
Мистер Грегор не смог помешать родственникам Лаклана Брода войти в дом и увидеть тела. К тому времени, как я запер Родди, они собрались жаждущей мести толпой, и мне не сразу удалось уговорить их уняться.
Что касается характера Родрика Макрея, он, несомненно, был чудаковатым мальчиком – не могу сказать, от рождения или из-за страданий, пережитых его семьей. Но свидетельства дела его рук не говорят о его здравом рассудке.
Боюсь, что недавно свершившиеся в приходе злые деяния представляют собой лишь бурлящую поверхность дикой, нетронутой цивилизацией жестокости тамошних обитателей; жестокости, которую церковь в последнее время успешно подавляла. История этих мест, говорят, запятнана черными и кровавыми преступлениями, люди демонстрируют определенную дикость и потворствуют своим слабостям, а такие черты нельзя искоренить на протяжении нескольких поколений. В то время как учение пресвитерия оказывает свое облагораживающее влияние, старые инстинкты неизбежно время от времени берут верх.
Тем не менее нельзя без потрясения узнать о деяниях вроде тех, что свершились в Калдуи. Однако то, что преступником оказался именно Родрик Макрей, а не кто-нибудь другой из прихода, удивляет меньше всего. Хотя этот субъект с детства посещал мою церковь, я всегда чувствовал, что проповеди мои падают в его уши, как семена на каменистую почву. Должен признать, его преступления говорят в какой-то степени и о моем собственном недосмотре, но иногда приходится жертвовать ягненком ради блага целого стада. В этом мальчишке всегда бросалась в глаза греховность, исправление коей, с сожалением должен сказать, находилось за пределами моих возможностей.
Мать мальчика, Уна Макрей, была легкомысленной и неискренней женщиной. Она регулярно посещала церковь, но, боюсь, принимала дом Божий за место, где можно поболтать и посудачить. Я часто слышал, как она поет на пути в церковь и по дороге оттуда, а после службы она вместе с другими женщинами оставалась на церковных землях и позволяла себе несдержанные разговоры и смех. Не раз я был вынужден сделать ей замечание.
Однако я вынужден добавить слово в защиту отца Родрика Макрея. Джон Макрей – один из самых преданных Священному Писанию людей моего прихода. Его познания Библии обширны, и он искренне соблюдает обряды. Однако, боюсь, как и большинство людей в этих краях, он хоть и повторяет слова Евангелия, но слабо понимает их смысл.
После смерти жены мистера Макрея я посетил его домочадцев, чтобы предложить им свою поддержку и молитву. Я заметил в их жилище много признаков приверженности суевериям, которым не место в доме верующего. Тем не менее кто из нас не без греха, и я считаю Джона Макрея хорошим и набожным человеком, не заслужившим того, чтобы быть обремененным столь преступным потомством.
Родрик Макрей был одним из самых талантливых детей, каких я учил после своего появления в этом приходе. Он легко опережал школьных товарищей в способности ухватить концепцию естественных наук, математики и языка и добивался этого без видимых усилий и даже без особого интереса. Что касается его характера, я могу поделиться лишь немногими наблюдениями. Он явно не был общительным, нелегко сходился с товарищами по школе, а те, в свою очередь, посматривали на него с некоторой подозрительностью. Со своей стороны, Родрик смотрел на одноклассников свысока, что порой граничило с презрением. Если б я решил пуститься в предположения, то сказал бы, что такое поведение было вызвано его превосходством в учебе. Тем не менее я всегда считал его вежливым и почтительным учеником, не склонным к непослушанию.
В знак своего высокого мнения о его способностях, когда Родрику исполнилось шестнадцать, я навестил его отца и предложил, чтобы Родрик продолжил учебу и со временем смог добиться положения, больше соответствующего его способностям, нежели работа на земле. С прискорбием должен сказать, что это предложение с ходу отмел его отец, которого я счел скрытным и туповатым субъектом.
С тех пор я больше не видел Родрика. До меня доходили тревожные слухи о том, что он плохо обращался со вверенными его попечению овцами, но я не могу подтвердить их правдивость. Могу лишь заявить, что я знал Родрика как доброго парня, не склонного к жестокому поведению, иногда свойственному мальчикам его возраста, вот почему мне трудно поверить, что он способен на преступления, в которых его недавно обвинили.
Редко повезет нарваться на другого такого же порочного типа, как Родрик Макрей. Даже маленьким мальчишкой он отличался злобным характером, какого не заподозришь в ребенке. Много лет считалось, что он немой и способен общаться неким сверхъестественным образом только со своей сестрицей – девчонкой не от мира сего, его сообщницей по злым выходкам. В приходе почти все считали его слабоумным, но я-то знал, что он – куда более злонамеренное создание, и его недавние подвиги это подтвердили.
С раннего возраста он был склонен издеваться над животными и птицами и крушил в деревне все подряд. В нем сидело коварство самого дьявола. Один раз, когда ему было лет двенадцать, в сарае моего кузена Энея Маккензи кто-то устроил пожар, уничтоживший ценные инструменты и много зерна. Мальчишку видели неподалеку от сарая, но он отрицал свою вину, и Черный Макрей (его отец, Джон Макрей) поклялся, что сын в то время не исчезал из поля его зрения. Поэтому Родрик Макрей избежал наказания, но виновником, как и в случае многих других происшествий, наверняка был он.
Его отец – такой же слабоумный субъект, скрывающий свой идиотизм под рьяной приверженностью Библии и раболепствующий перед священником.
Меня не было в Калдуи в день убийств, и я услышал о них, только вернувшись вечером того же дня.
Я пишу это по просьбе моего адвоката, мистера Эндрю Синклера. С тех пор как меня заключили в тюрьму в Инвернессе, он обращается со мной с любезностью, которой я никоим образом не заслуживаю. Моя жизнь была короткой и малозначительной, и я не испытываю желания избавиться от ответственности за недавно совершенные мною дела. Поэтому я вверяю эти слова бумаге лишь для того, чтобы отблагодарить моего адвоката за его доброту.
Мистер Синклер велел мне как можно четче изложить обстоятельства, сопутствовавшие убийству Лаклана Маккензи и остальных, что я и сделаю по мере сил. Заранее извиняюсь за мой бедный словарный запас и примитивный стиль.
Начну с того, что я совершил эти поступки с единственной целью – избавить отца от несчастий, от которых он в последнее время страдал. Причиной несчастий был наш сосед, Лаклан Маккензи, и именно за «улучшение» нашего семейного земельного надела я и убрал его из этого мира. Далее должен заявить, что с момента моего появления на свет я был для своего отца сплошным разочарованием, и то, что я исчезну из его семьи, станет для него лишь благословением.
Меня зовут Родрик Джон Макрей. Я родился в 1852 году и всю жизнь провел в деревне Калдуи в Росшире. Мой отец, Джон Макрей, арендатор небольшой фермы, пользуется хорошей репутацией в приходе и не заслужил того, чтобы его опорочили позорные поступки, ответственность за которые несу я один.
Моя мать, Уна, родилась в 1832 году в деревушке Тоскейг, милях в двух от Калдуи. Она умерла, рожая моего брата Иана в 1868 году, и я нисколько не сомневаюсь, что это событие отмечает начало наших бед.
Калдуи – поселок, состоящий из девяти домов, расположенный в приходе Эпплкросс. Поселок находится примерно в полумиле к югу от Камустеррача, где есть церковь и школа, в которой я получил образование. Поскольку в деревне Эпплкросс имеются гостиница и рынок, немногие путешественники суются до самого Калдуи. У Эпплкросс-бэй стоит Большой Дом, где проживает лорд Миддлтон и во время охотничьего сезона принимает там гостей.
В Калдуи нет зрелищ или развлечений, которые стали бы приманкой для чужих. Дорога, проходящая мимо нашего поселка, ведет в Тоскейг, и никуда больше, поэтому у нас мало контактов с внешним миром.
Калдуи лежит в трехстах ярдах от моря, прильнув к подножью Карн нан Уайгхеан[12]. Между деревней и дорогой есть полоса плодородной пахотной земли, а выше, в горах, – торфяники, снабжающие нас топливом, и летние пастбища. От жестокой погоды Калдуи отчасти защищает полуостров Ард-Даб, который вдается в море, образуя природную гавань. В деревне Ард-Даб плохо с пахотной землей, и люди там по большей части добывают себе пропитание с помощью рыбной ловли.
Между двумя общинами существует кой-какой обмен продуктами труда и товарами, но, если не считать таких необходимых контактов, мы сторонимся друг друга. По словам отца, люди Ард-Даба неряшливы и безнравственны, и он имеет с ними дело только из снисходительности. В общем и целом все мужчины, занимающиеся рыбным промыслом, предаются необузданному потреблению виски, в то время как их женщины пользуются дурной славой распутниц. Я учился вместе с детьми из той деревни и могу поручиться, что, физически мало отличаясь от нас, они жуликоваты и им нельзя доверять.
В том месте, где проселочная тропа соединяет Калдуи с дорогой, стоит дом Кенни Смока, самый прекрасный дом в деревне, единственный, который может похвастаться шиферной крышей. Остальные восемь домов сложены из скрепленных дерном камней, у них соломенные крыши и одно или два застекленных окна. Дом моей семьи самый северный в деревне и стоит слегка под углом: в то время как другие дома смотрят на залив, наш смотрит на деревню. Дом Лаклана Брода находится на другом конце деревенской улицы, он второй по величине в деревне после дома Кенни Смока. Не считая тех, кого я уже упомянул, в деревне живут две семьи клана Маккензи, семья Макбет, мистер и миссис Джилландерс, у которых умерли все дети, наш сосед мистер Грегор с семьей и миссис Финлейсон, вдова. Кроме девяти домов в поселке есть всякие дворовые постройки, многие очень грубо сбитые – в них держат скот, хранят инструменты и так далее. Вот какова наша община.
В нашем доме две комнаты. Бо́льшая его часть отведена под коровник, а справа от двери находятся жилые помещения. Пол слегка наклонен в сторону моря, что мешает навозу животных сползать в наши комнаты. Коровник разделен перегородкой, сделанной из собранных на берегу деревянных обломков. Посреди жилой комнаты есть очаг, а за ним стоит стол, за которым мы едим. Не считая стола, из мебели у нас есть две крепкие скамьи, стул моего отца и большой деревянный кухонный шкаф, принадлежавший семье моей матери до того, как та вышла замуж. Я сплю на койке вместе с моим младшим братом, а младшая сестра – в дальнем конце комнаты. Вторая жилая комната находится в задней части дома и служит спальней для отца и моей старшей сестры Джетты: она спит на складной кровати, специально для этого сколоченной отцом.
Я завидую кровати сестры и часто мечтаю о том, чтобы лежать там вместе с ней, но в главной комнате теплее, и в черные месяцы[13], когда животные в доме, мне нравятся негромкие звуки, которые они издают. Мы держим двух молочных коров и шесть овец – больше мы не можем прокормить на нашем участке общинного пастбища.
Я с самого начала должен заявить, что между моим отцом и Лакланом Маккензи существовала давнишняя вражда, возникшая задолго до моего рождения. Не могу сказать, что послужило ее первоисточником, потому что отец никогда об этом не говорил. Я не знаю, по чьей вине она возникла; не знаю также, появилась ли она на их веку или зародилась из-за какой-то стародавней обиды. В наших краях нередко бывает так, что недовольство тлеет еще долго после того, как забывается его причина. К чести отца надо сказать – он никогда не пытался увековечить эту вражду, привлекая сторонников на свою сторону и на сторону своих домочадцев. Поэтому я считаю, что он желал забыть любые обиды, разделившие наши две семьи.
В раннем детстве я страшно боялся Лаклана Брода и избегал соваться за перекресток в конец деревни, где было полно членов клана Маккензи. В придачу к Лаклану Броду там жили семьи его брата Энея и его кузена Питера, и вся троица пользовалась дурной славой за свои кутежи и частые свары в гостинице Эпплкросса. Все они – громадные могучие парни, и им нравится, что люди отходят в сторону, чтобы дать им пройти.
Однажды, когда мне было пять или шесть лет, я запускал воздушного змея, которого отец сделал для меня из обрывков дерюги. Змей упал в какие-то посевы, и я, совершенно ни о чем не думая, побежал, чтобы его достать. Я стоял на коленях, пытаясь выпутать бечевку из пшеницы, как вдруг почувствовал, как мое плечо стиснула громадная рука, и меня грубо выволокли на тропу. Я все еще сжимал своего змея, и Лаклан Брод вырвал его у меня и швырнул на землю. Потом он ударил меня ладонью плашмя по голове, сбив с ног. Я так испугался, что потерял контроль над своим мочевым пузырем, чем очень повеселил нашего соседа. Меня подняли и протащили по деревне к дому, где Брод устроил разнос моему отцу за ущерб, который я нанес его посевам.
Моя мать, услышав шум, подошла к дверям, и Брод выпустил меня. Я удрал в дом, как испуганный пес, и съежился в коровнике.
Тем же вечером Лаклан Брод вернулся в наш дом и потребовал пять шиллингов компенсации за уничтоженную мной часть его посевов. Я спрятался в задней комнате, прижав ухо к двери, и слышал, как мама отказалась платить, сказав, что если посевам и нанесен ущерб, то лишь потому, что Брод протащил меня через свой риг[14]. Тогда он пожаловался констеблю, но тот не принял жалобу.
Однажды утром, несколько дней спустя, отец обнаружил, что ночью кто-то истоптал огромную часть наших посевов. Кто это сделал, так и не узнали, но никто не сомневался, что виновники – Лаклан Брод и его родня.
Когда я стал старше, я никогда не совался в дальний конец деревни без дурного предчувствия, и эти ощущения никогда меня не покидали.
Мой отец родился в Калдуи и мальчиком жил в доме, который мы занимаем и сейчас. О его детстве мне известно мало, только то, что он редко посещал школу и терпел нужду, не известную моему поколению. Я никогда не видел, чтобы отец писал что-либо, помимо своего имени, и, хотя он утверждает, что умеет писать, он неуклюже сжимает перо в кулаке. В любом случае писать ему приходится редко – нечего вверять бумаге. Отец имеет привычку напоминать, как нам повезло, что мы растем в нынешние времена и пользуемся такими предметами роскоши, как чай, сахар и другие товары, купленные в магазине.
Отец моей матери был плотником, он делал мебель для торговцев в Кайл-оф-Лахлаше и Скае и развозил свои товары морем по всему побережью. Несколько лет отцу принадлежала треть рыбачьей лодки, стоявшей на якоре в Тоскейге. Двумя другими ее третями владели его брат Иан и брат моей матери, тоже Иан. Лодка называлась «Олуша», но ее всегда называли «Два Иана», что раздражало отца, поскольку он был старшим из троих и считал себя главой предприятия.
Когда мама была девочкой, ей нравилось ходить на пирс и встречать «Двух Ианов». Она якобы отправлялась поприветствовать брата, но больше всего ей хотелось другого: понаблюдать, как отец выходит из лодки, как его нога замирает над водой в ожидании волны, чтобы направить судно к причалу. Потом он привязывал канат к кнехту и подтягивал лодку к пирсу, будто совершенно не подозревая, что за ним наблюдают. Отец не был красивым человеком, но то, как неторопливо он пришвартовывал лодку, восхищало мою мать. Она любила говорить нам, что в его мерцающих темных глазах было нечто такое, от чего у нее трепетало в горле. Если отец в таких случаях оказывался поблизости, он приказывал матери прекратить болтовню, но его тон выдавал, что ему приятно это слышать.
Наша мать была главной красавицей прихода и могла выбирать лучших молодых людей, вот почему отец слишком смущался, чтобы сказать ей хоть слово.
Однажды вечером, к концу сезона ловли сельди 1850 года, разразился шторм, и маленькое судно разбилось о скалы в нескольких милях к югу от гавани. Мой отец сумел доплыть до безопасного места, но оба Иана пропали без вести. Отец никогда не говорил об этом несчастном случае, но с тех пор ни разу не ступал на борт лодки и не разрешал садиться туда своим детям. Людям, не знавшим о том, что случилось в его прошлом, наверное, казалось, что он испытывает иррациональный страх перед морем. Именно из-за того происшествия в наших краях стало считаться дурным знаком затевать какое-либо предприятие вместе со своим тезкой, и даже мой презиравший предрассудки отец избегал иметь дело с теми, кто носил такое же имя, что и он.
На поминках после похорон моего дяди отец подошел к моей матери, чтобы выразить свои соболезнования. Заметив, какой у нее несчастный вид, он сказал, что с радостью занял бы в гробу место ее брата. То были первые слова, с которыми он когда-либо к ней обратился. Мама ответила, что рада, что выжил именно он, и молится, прося прощения за свои нечестивые мысли. Они поженились три месяца спустя.
Моя сестра Джетта родилась через год после свадьбы, и я последовал за ней из материнской утробы так быстро, как только позволяет природа. Из-за этого мы с сестрой с годами стали очень близки – и вряд были бы ближе, если б родились близнецами, хотя внешне не могли бы отличаться друг от друга сильнее. Джетта унаследовала длинное тонкое материнское лицо и большой рот; у нее были вытянутые, голубые, как у матери, глаза, а волосы – желтые, как песок. Когда сестра выросла, люди говаривали, что мать, глядя на Джетту, должно быть, принимает ее за своего двойника.
Я же пошел в отца – тяжелый лоб, густые черные волосы и маленькие темные глаза. Кроме того, у нас с ним похожее сложение: мы ниже среднего роста, с выпяченной грудью и широкими плечами.
Наши характеры также в точности копировали родительские – Джетта была очень веселой и общительной, а я слыл неразговорчивым и мрачным мальчиком. Джетта не только походила на мать внешностью и нравом, но и разделяла ее дар, остро чувствуя Иной Мир. Не могу сказать, родилась она с этим даром или потихоньку училась у матери, но им обеим являлись видения, и они очень увлекались знамениями и оберегами.
В то утро, когда погиб ее брат, мать увидела, что место на скамье, где ему полагалось бы сидеть и завтракать, пустует. Боясь, что овсянка остынет, она вышла и позвала его. Не получив ответа, мать вернулась в дом и увидела, что брат сидит за столом на своем месте, закутанный в бледно-серый саван. Когда она спросила, где он был, брат ответил, что не двигался с этой скамьи. Она умоляла его не выходить в тот день в море, но он посмеялся над ее советом. Зная, что с промыслом Божьим не поспоришь, она ничего больше не говорила.
Мать часто рассказывала нам эту историю, но только если ее не слышал отец, поскольку тот не верил в сверхъестественные события и не одобрял разговоры о подобных вещах.
Жизнью моей матери каждый день правили ритуалы и обереги, призванные отвратить несчастья и не подпустить злых существ. Двери и окна нашего дома были украшены веточками рябины и можжевельника, а в волосы она незаметно для отца вплетала косички из цветной пряжи.
Лет с восьми я в черные месяцы посещал школу в Камустерраче и ходил туда каждое утро, держась за руки с Джеттой. Нашей первой учительницей была мисс Гэлбрейт, дочь священника – молодая и стройная; она носила длинные юбки и белые рубашки с пышными воротниками, заколотыми у горла брошью с изображением женского профиля, и опоясывалась фартуком, которым обычно вытирала руки после того, как писала на грифельной доске. У нее была очень длинная шея, и, задумавшись, она возводила глаза к потолку и склоняла голову набок, отчего шея ее начинала напоминать ручку кас хрома[15]. Волосы учительница закалывала на макушке булавками. Во время урока она, бывало, распускала волосы и, держа булавки во рту, снова закалывала прическу. Она проделывала это три или четыре раза на дню, и мне нравилось втайне наблюдать за нею. Мисс Гэлбрейт была добрая и говорила тихим голосом. Когда старшие мальчики плохо себя вели, она не могла с ними сладить, и ей удавалось их успокоить только благодаря угрозе привести своего отца.
Мы с Джеттой никогда не разлучались. Мисс Гэлбрейт часто говорила, что я забрался бы в карман фартука своей сестры, если б мог. Первые несколько лет я говорил очень мало, и, если ко мне обращались мисс Гэлбрейт или кто-нибудь из одноклассников, за меня отвечала Джетта. Удивительно, как точно она выражала мои мысли. Мисс Гэлбрейт потворствовала этой привычке, часто спрашивая Джетту:
– Родди знает ответ?
Наша тесная близость отдалила нас от товарищей по школе. Не могу говорить за Джетту, но сам я не испытывал желания подружиться с другими детьми, а они не выказывали желания подружиться со мной.
Иногда одноклассники собирались вокруг нас на игровой площадке и нараспев затягивали:
Вот стоят Черные Макреи, грязные Черные Макреи,
Вот стоят Черные Макреи, мерзкие Черные Макреи.
Отец говорил, что его семью прозвали «Черными Макреями» оттого, что они были смуглыми. Отцу очень не нравилось это прозвище, и он отказывался на него отзываться, но тем не менее все знали его как Черного Макрея. Деревню забавляло, что моя мать с ее соломенными волосами стала известна как Уна Черная.
Я тоже не любил это прозвище, а по отношению к моей сестре оно казалось особенно несправедливым. Если к концу перемены никто не прерывал напевы наших одноклассников, я бил любого, что оказывался передо мной, что еще больше веселило наших мучителей. Меня толкали на землю, и, получая пинки и удары мальчишек, я радовался, что отвлекаю внимание от Джетты.
Черный Родди, Черный Родди,
Получил, дурак, по морде!
Странно, но мне нравилось оказываться в центре внимания даже таким образом. Я понимал, что отличаюсь от одноклассников, и развивал именно те свои черты, которые отделяли меня от них. Во время перемен, чтобы избавить Джетту от насмешек, я отцеплялся от нее и стоял или сидел на корточках в углу игровой площадки. Я наблюдал, как другие мальчики, жужжащие, словно мухи, гоняются за мячом или дерутся друг с другом. Девочки тоже играли, но их игры казались не такими жестокими и глупыми, как мальчишечьи; и у девочек не было маниакальной привычки приниматься за игру, едва высыпав на площадку, не останавливаясь даже после того, как звонок мисс Гэлбрейт подаст сигнал к концу перемены. Временами девочки затихали и собирались в укромном углу, где ничего не делали, а только беседовали приглушенными голосами.
Временами я искал их компании, но меня упорно избегали. В классе я мысленно передразнивал товарищей, когда те поднимали руки, чтобы дать учительнице ответ на самые очевидные вопросы, или старались прочесть простейшие предложения.
Когда мы с сестрой стали старше, я начал перегонять ее в знаниях. Однажды на уроке географии мисс Гэлбрейт спросила, может ли кто-нибудь сказать, как называются две половины Земли. Никто не ответил, и она повернулась к Джетте:
– Может быть, Родди знает ответ.
Джетта посмотрела на меня и сказала:
– Простите, Родди не знает, и я тоже не знаю.
У мисс Гэлбрейт сделался разочарованный вид, и она повернулась, чтобы написать слово на доске. Не подумав, я встал со стула и под смех своих одноклассников крикнул:
– Полушарие!
Мисс Гэлбрейт повернулась, повторила это слово, и я сел. Учительница кивнула и похвалила меня за ответ. С того дня Джетта перестала отвечать за меня, а поскольку мне не хотелось отвечать самому, я совершенно замкнулся.
Мисс Гэлбрейт вышла замуж за человека, приехавшего в поместье лорда Миддлтона на охоту, и уехала из Камустеррача, чтобы жить в Эдинбурге. Мисс Гэлбрейт очень мне нравилась, и мне было жаль, что она уехала.
После нее появился мистер Гиллис. Это был высокий и худой молодой человек с тонкими светлыми волосами, совершенно не похожий на уроженца наших мест – местные по большей части невысокие и коренастые, с густыми черными волосами. Он чисто брился и носил овальные очки. Мистер Гиллис был очень образованным человеком, учившимся в городе Глазго. Помимо чтения, письма и арифметики, он преподавал нам естественные науки и историю и иногда рассказывал о монстрах и богах из греческой мифологии. У каждого бога имелось имя, некоторые из них были женаты и имели детей – тоже богов. Однажды я спросил мистера Гиллиса, как может существовать больше одного Бога, а он ответил, что греческие боги не такие, как наш, а всего лишь бессмертные существа. Слово «мифология» означает то, чего на самом деле не было, а мифы – всего лишь рассказы для развлечения.
Моему отцу мистер Гиллис не нравился. Тот был слишком умен и не учил детей заниматься подходящей для мужчины работой. Я никак не мог представить себе мистера Гиллиса режущим торф или орудующим флэфтером[16], но мы со школьным учителем отлично находили общий язык. Он вызывал меня, когда никто из моих товарищей не мог ответить, и прекрасно понимал, что если я решал не поднимать руку, то не потому, что не знал ответа, а потому что не желал выглядеть умнее одноклассников. Мистер Гиллис часто задавал мне другие задания, не те, что остальным ученикам, и я старался изо всех сил, чтобы сделать ему приятное.
Однажды в конце последнего урока он попросил меня задержаться. Я остался сидеть на своем месте в задних рядах, пока остальные шумно выходили из класса. Потом учитель поманил меня к доске. Я не мог припомнить, что я сделал не так. Зачем же тогда меня отделили от остальных? Может, сейчас меня начнут обвинять в том, чего я не делал? Я решил ничего не отрицать и принять любое наказание, какое мне назначат.
Мистер Гиллис положил перо и спросил, какие у меня планы. Таких вопросов обычно не задают людям из наших краев: составлять планы – значит, оскорблять провидение. Я ничего не ответил. Мистер Гиллис снял свои маленькие очки.
– Я имею в виду, что ты собираешься делать, когда закончишь школу? – спросил он.
– Только то, что мне предназначено, – ответил я.
Мистер Гиллис нахмурился.
– И что же, по-твоему, тебе предназначено?
– Не могу сказать, – ответил я.
– Родди, несмотря на то что ты всячески пытаешься это скрыть, Бог наградил тебя необычными дарованиями, и было бы грешно ими не воспользоваться.
Меня удивило, что мистер Гиллис изложил свои доводы именно в таких словах, потому что обычно он не вел разговоров на религиозные темы. Я не ответил, и учитель прямо перешел к делу:
– Ты думал о том, чтобы продолжить образование? Я не сомневаюсь, что у тебя хватит способностей, чтобы стать учителем или священником… Или еще кем-нибудь, кем ты захочешь стать.
Конечно, я думал над такими вариантами, о чем ему и сказал.
– Может, тебе следует обсудить это со своими родителями, – продолжал учитель. – Можешь сказать им, что я верю: у тебя есть необходимый потенциал.
– Но я нужен на нашей ферме, – ответил я.
Мистер Гиллис длинно вздохнул и как будто собирался еще что-то добавить, но передумал, и я почувствовал, что разочаровал его.
По дороге домой я размышлял над его словами. Не могу отрицать, я был благодарен учителю за этот разговор и за время пути между Камустеррачем и Калдуи вообразил себя в прекрасной гостиной в Эдинбурге или Глазго, одетого как джентльмен, беседующего о важных материях. Тем не менее мистер Гиллис ошибся, полагая, что для сына Калдуи возможно такое будущее.
Мистер Синклер попросил, чтобы я изложил то, что он называет «цепью событий», которая привела к убийству Лаклана Брода. Я тщательно обдумал, каким же может быть первое звено этой цепи. Могу сказать одно – все началось с моего рождения или даже еще раньше, когда мои родители встретились и поженились или когда затонула лодка «Два Иана», что и свело их вместе. Но – хотя если б любое из тех событий не произошло, Лаклан Брод и вправду сегодня был бы жив (или, по крайней мере, не умер бы от моей руки), – все-таки можно представить себе и другой поворот событий. Например, последуй совету мистера Гиллиса, я мог бы уехать из Калдуи прежде, чем произошли изложенные здесь события. Поэтому я попытался найти тот миг, когда смерть Лаклана Брода сделалась неизбежной, начиная с которого я не мог представить себе никакого другого исхода.
Полагаю, такой момент наступил со смертью моей матери примерно восемнадцать месяцев тому назад. То был источник, из которого проистекало все остальное. Теперь я описываю это событие не для того, чтобы возбудить жалость читателя. Я не хочу и не нуждаюсь ни в чьей жалости.
Моя мать была живой и добродушной женщиной, которая всеми силами старалась поддержать жизнерадостную атмосферу в доме. Она выполняла ежедневную работу напевая, а если заболевала сама или болезнь касалась кого-нибудь из детей, всячески старалась относиться к этому легко, чтобы мы не растравляли себя.
Люди часто заглядывали в наш дом, где их всегда радушно встречали и подносили струпач[17]. Если за нашим столом собирались соседи, мой отец, в общем, вел себя гостеприимно, но редко к ним присоединялся, предпочитая стоять, а потом объявлял, что если у них нет работы, то у него – есть; замечание, неизменно заставлявшее собравшихся разойтись. Для меня загадка, почему моя мать вышла замуж за такого хмурого человека, как мой отец, когда могла выбирать среди стольких мужчин прихода. Тем не менее благодаря ее усилиям мы в то время, должно быть, напоминали более или менее счастливую семью.
Отец удивился, когда мать забеременела в четвертый раз. Ей было тридцать пять лет, и прошло два года после рождения близнецов. Я совершенно отчетливо помню тот вечер, когда начались ее роды. Вечер был очень бурным, мать убирала после ужина глиняную посуду, и тут у ее ног появилась лужа. Тогда мать дала знать отцу, что время пришло.
Послали за повитухой, жившей в Эпплкроссе, а меня отослали в дом Кенни Смока вместе с близнецами. Джетта осталась помогать с родами. Прежде чем я покинул дом, она позвала меня в заднюю комнату, чтобы я поцеловал мать. Мама сжала мою руку и сказала, что я должен быть хорошим мальчиком и присматривать за сестрами и братом. Лицо Джетты было мертвенно-бледным, глаза затуманились от страха. Когда я все это вспоминаю, мне думается, что им обоим явилось предзнаменование того, что ночью нас посетит смерть, но я никогда не обсуждал этого с Джеттой.
Ночью я совсем не спал, хотя лежал на выданном мне матрасе с закрытыми глазами, а утром Кармина Смок с плачем сказала мне, что моя мать скончалась ночью из-за каких-то осложнений при родах. Ребенок выжил, и его отослали в семью матери в Тоскейг, чтобы его выкормила мамина сестра. Я никогда не встречался с этим своим братом и не имею желания с ним встречаться.
В нашей деревне все открыто изливали свое горе, потому что присутствие моей матери было сродни солнечному свету, лелеющему посевы.
После этого события очень многое в нашей семье изменилось. Главное – на наш дом опустилось ощущение беспросветности и повисло в нем как густой зловонный пар. Отец изменился меньше остальных домочадцев, в основном потому, что никогда не был склонен веселиться. Если мы когда-нибудь и наслаждались минутами общего веселья, его смех всегда стихал первым, и он опускал глаза, будто стыдился этого мгновения радости. Но теперь его лицо стало вечно унылым, как будто затвердело из-за изменившегося ветра. Я не хочу описывать отца как бессердечного или бесчувственного, и не сомневаюсь, что он мучительно переживал смерть жены. Просто мой отец лучше был приспособлен к несчастьям, и то, что ему больше не требовалось изображать удовольствие от этого мира, стало для него облегчением.
После похорон наш дом месяц за месяцем часто навещал преподобный Гэлбрейт. Вид у священника впечатляющий: он неизменно облачен в черный сюртук и застегнутую до воротничка белую рубашку без галстука или шарфа, его белые волосы коротко пострижены, на щеках растут густые бакенбарды, но остальное лицо гладко выбрито. У него маленькие темные глазки, и люди часто говаривают, что они как будто способны проникать в разум другого человека. Сам я избегал его взгляда, но не сомневался, что священник может распознать злые мысли, которые я часто лелеял. У преподобного звучный, мерный голос, и, хотя его проповеди часто превыше моего понимания, нельзя сказать, что их неприятно слушать.
На службе в день похорон моей матери он подробно рассуждал на тему мук. Человек, сказал он, не только повинен в грехе, но и есть раб греха. Мы отдали себя на службу Сатане и носим на шее цепи греховности. Мистер Гэлбрейт попросил нас оглянуться на мир вокруг и на его бесчисленные страдания.
– Что означают, – спросил он, – болезни и недовольство, бедность и боль смерти, свидетелями которых мы становимся каждый день?
Ответ, по его словам, заключается в том, что все зло – плод нашей греховности. Без посторонней помощи человек бессилен сбросить ярмо своего греха, поэтому мы нуждаемся в спасителе, в избавителе, без которого все погибнем.
После того как мою мать предали земле, все растянулись в торжественной процессии через торфяники. День, как часто бывает в наших краях, был совершенно серым. Небо, горы Разея и вода Саунда демонстрировали лишь малейшие вариации этого оттенка. Отец не пролил слез ни во время службы, ни после нее. Его лицо приобрело ожесточенное выражение, которое в дальнейшем редко его покидало. Я не сомневаюсь, что он принял слова мистера Гэлбрейта близко к сердцу; что касается меня, я был совершенно уверен, что мать забрали не из-за грехов моего отца, а из-за моих собственных грехов. Я размышлял над проповедью мистера Гэлбрейта и тогда же, топча ногами серый дерн, решил, что, когда представится такая возможность, стану для отца избавителем и освобожу его от того жалкого положения, в которое его ввергла моя греховность.
Несколько месяцев спустя мистер Гэлбрейт сделал отца церковным старостой, поскольку тот признал, что его страдания – всего лишь возмездие за греховную жизнь. Страдания отца были полезны для членов паствы, им полезно было видеть его в церкви в качестве яркого вещественного доказательства. Полагаю, мистер Гэлбрейт очень радовался смерти моей матери, поскольку она послужила подтверждением доктрины, которую он проповедовал.
Близнецы непрерывно плакали по маме, и когда я думаю о тех временах, то думаю об их беспрестанных завываниях. Из-за разницы в возрасте я никогда не чувствовал к младшим брату и сестре ничего, кроме безразличия, но теперь они будили во мне настоящую враждебность. Если один из них на мгновение утихал, другой принимался плакать, опять подстрекая первого. Отец не хотел мириться с плачем малышей и старался утихомирить их с помощью побоев, но только снова заставлял их реветь. Я хорошо помню, как они с ужасом цеплялись друг за друга на матрасе, когда отец шагал к ним через комнату, чтобы поколотить их. Я предоставлял разбираться с этим Джетте, и если б не ее вмешательство, вполне могу себе представить, что отец забил бы бедняг до смерти. Ему предлагали отправить в Тоскейг и близнецов, но отец и слышать ничего не хотел, настаивая, что Джетта уже достаточно взрослая, чтобы заменить им мать.
Моя дорогая сестра Джетта очень сильно изменилась, как будто за одну-единственную ночь ее место занял двойник. Вместо веселой и очаровательной девушки появилась мрачная, задумчивая личность с сутулыми плечами, облаченная, по настоянию отца, в одежду вдовьего черного цвета. Джетту заставили играть роль матери и жены, готовить еду и прислуживать отцу так, как раньше это делала мать. Именно тогда отец объявил, что Джетта должна спать в задней комнате вместе с ним, поскольку теперь она женщина и заслужила некоторое уединение от братьев и сестры. Однако в общем отец обращался с ней пренебрежительно, как будто из-за ее сходства с матерью ему было больно на нее смотреть.
Как самая жизнерадостная из нас, Джетта должна была острее остальных ощущать уныние, охватившее нашу семью. Я не знаю, предвидела ли она смерть матери – она никогда со мной об этом не говорила, – но вместо того, чтобы забросить ритуалы и обереги, не сумевшие отвратить беду, она вцепилась в них пуще прежнего. Я не видел в таких вещах никакого проку, но понимал, что Джетте открыты таинственные указания из Иного Мира, к которым сам я невосприимчив. Отец еще более рьяно принялся читать Библию и чурался самых скромных удовольствий, которые раньше себе позволял, как будто верил, что Бог наказывает его за каждый редкий глоток спиртного. Однако мне смерть матери лишь показала нелепость верований и сестры, и отца.
Шли недели, и никто из нас не хотел первым нарушить уныние шалостью или куплетом песни, и чем больше времени проходило, тем больше мы погрязали в такой мрачной жизни.
Мама умерла в апреле, а несколько недель спустя я сидел один на пастбище и присматривал за пасущимися там овцами и другим скотом.
День выдался очень теплым, небо – ясным, и холмы на другом берегу Саунда окрасились в разные оттенки пурпурного. Воздух был таким неподвижным, что я слышал, как море набегает на берег или как время от времени кричат дети, играя далеко внизу, в деревне. Животные, за которыми я присматривал, поддались жаре и час за часом не отходили далеко друг от друга. Телята-однолетки лениво отмахивались хвостами от слепней.
Я лежал на спине в вереске, наблюдая, как медленно плывут по небу облака. Хорошо было убраться с фермы, подальше от отца. Когда я уходил, он стоял, опершись на рукоять кромана[18] и попыхивая трубкой, и я вообразил, что мать рядом с ним нагнулась и пропалывает посевы, как всегда напевая себе под нос, и волосы падают ей на лицо. Лишь несколько мгновений спустя я понял, что ее тут нет, что сейчас она под землей на кладбище Камустеррача. Я часто набредал на трупы павших животных и теперь задумался, охватило ли уже разложение ее тело…
Тут я остро ощутил, что никогда больше ее не увижу, и закрыл глаза, чтобы удержаться от слез. Я попытался мысленно сосредоточиться на шелесте травы и блеянии овец, но не мог изгнать из головы образ разлагающегося тела матери.
Насекомое, опустившееся на мое лицо, заставило меня очнуться от этих мыслей. Я смахнул его и приподнялся на локтях, моргая от солнечного света. Тут на мое предплечье села оса. Я не отдернул руку, а медленно поднял ее к глазам, и мне показалось, что крошечное существо крупнее скота, пасущегося в отдалении. Однажды мистер Гиллис, нарисовав на доске схему, рассказал нам, как называются части тела насекомых, и теперь я повторял те увлекательные слова: головогрудь, дыхальце, жгутик, яйцеклад, жвало. Оса пробиралась через темные волоски у меня на руке так, словно не была уверена, что опустилась в правильном месте. С отстраненностью ученого я наблюдал, как существо остановилось и опустило брюшко к моей коже. Затем прихлопнул осу рукой и смахнул со своей руки маленький труп. Брюшко осы оставило в моей коже крошечное жало, и вокруг него быстро вспухал розовый волдырь.
Я решил подняться к водопаду, чтобы промыть укус, и пошел вверх по склону Карна, время от времени бросая взгляд через плечо, чтобы проверить – как там стадо. Водопад скрывался в группе берез, и там, куда он падал, был глубокий пруд. Среди деревьев царила прохлада, бегущая вода за века отполировала камни. Я погрузил сложенные чашечкой ладони в пруд, чтобы напиться, потом поплескал на лицо и голову, разделся и шагнул в воду. Закрыв глаза, позволил себе поплавать на спине. Сквозь веки просачивался оранжевый мерцающий свет; я слышал рев воды, бьющей о воду, и чувствовал, что, когда я выйду из пруда, Калдуи, Ард-Даб и все остальное исчезнет, и я останусь в мире совершенно один. Я желал лишь одного – чтобы, когда я открою глаза, Джетта стояла на камне, чтобы она перешагнула через свою одежду и присоединилась ко мне в пруду.
Открыв глаза, я стал наблюдать, как капельки воды взлетают вверх, словно искры костра. Я был бы счастлив оставаться здесь до конца дня, но понимал, что обязан присматривать за скотом. Дав солнцу высушить мое тело, я оделся и пустился вниз по склону холма.
Когда рев воды стих, я услышал блеянье овцы. Овцы обычно имеют привычку беседовать друг с другом, но то было болезненное блеяние одного животного, напоминающее звук, который издает овца, потерявшая своего ягненка. Я встал на холмик и оглядел склон, но не увидел, кто же блеет. Примерно в сотне ярдов выше крутой склон холма уступал место невидимому снизу болотистому плоскогорью, где мы резали торф. Я полез туда. Блеяние становилось все громче.
Перевалив через гребень, я нашел испуганного барана, лежащего на боку и наполовину увязшего в трясине.
Даже летом болото остается липким и предательским. Люди постарше обычно предупреждали деревенских детей: если они забредут в болото, их засосет в недра земли, где их пожрут тролли. Ребенком я принимал это на веру и, хотя больше не верил в троллей, продолжал опасаться болота.
Животное тщетно било свободными ногами, но в результате только все глубже погружалось в топь.
Держась безопасных зарослей вереска и шепча что-то ласковое в попытках успокоить увязшую скотину, я приблизился к ней. Баран повернулся в мою сторону, как больной старик, слишком слабый, чтобы приподнять голову с подушки. Я не чувствовал к нему жалости, только отвращение к его глупости.
На ближайший пригорок опустилась большая ворона и принялась с интересом рассматривать нас.
Я прикидывал, как будет лучше поступить. Во-первых, можно вернуться в деревню, чтобы принести веревку, и позвать кого-нибудь, кто поможет вытащить животное из трясины. Эту идею я отбросил – ведь даже если баран не утонет до моего возвращения, ворона и ее собратья наверняка накинутся на него. К тому же тогда станет известно, что баран забрел в болото, будучи под моим присмотром, а этого мне хотелось избежать. Оставалось одно: спасать его без посторонней помощи.
Не откладывая дело в долгий ящик, я опустился на колени на краю болота и, как можно равномернее распределив свой вес, потянулся к ляжкам барана. Грязь пахла кислым. Облака мух взлетели со зловонной поверхности воды. Я сумел ухватить барана за копыто, но не настолько крепко, чтобы как следует потянуть. Проверив землю между нами, я осторожно перевернулся на задницу, и грязь просочилась мне в штаны. Ворона с интересом наблюдала за моими усилиями. Наконец, я сумел ухватиться за изогнутый рог барана, лег на спину и потянул, чувствуя, как напряглись мускулы на моих бедрах. Баран забил ногами с новой силой и издал испуганное блеяние, а потом болото со скользкой отрыжкой отпустило животное.
Я рухнул на спину на вереск, забрызганный черной грязью, и от облегчения в голос рассмеялся.
Освобожденное животное попыталось встать, но тщетно, и я увидел, что его задняя нога, которая только что была погружена в болото, вывихнута и торчит под самым неестественным углом.
Баран рухнул на бок, продолжая непрерывно блеять, его поврежденная нога заболталась в воздухе. Ворона издала резкое карканье, словно издеваясь над моими усилиями. Я зачерпнул пригоршню грязи и швырнул ее в сторону злой птицы, но та просто посмотрела, как грязь плюхнулась в болото, и снова надменно уставилась на меня.
У меня не оставалось иного выхода, кроме как быстро избавить барана от страданий.
Джентльмену легко прикончить оленя или тетерева, спустив курок ружья, но предать животное смерти голыми руками или хотя бы инструментом, как бы хорошо он ни подходил для данного случая, – совершенно другое дело. Я всегда увиливал даже от того, чтобы свернуть шею курице, и не понимал, почему образованные люди считают убийство живых существ спортом. И все-таки в данных обстоятельствах моим долгом было прикончить раненое животное.
Я подумывал сесть на барана верхом, ухватить за рога и, вывернув его голову назад, сломать ему шею, но не знал, хватит ли у меня для такого сил. Потом заметил торчащую на другом краю болота лопату для резки торфа. Я принес ее и, вернувшись, пугнул ею ворону, которая взлетела на несколько футов в воздух, а после запрыгала на свой прежний наблюдательный пункт.
– Как тебе там, удобно? – спросил я.
Ворона ответила, прокаркав, что я должен поспешить со своей работой и что ей не терпится попировать.
Лезвие лопаты было увесистым. Баран посмотрел на меня. Я окинул взглядом склон холма, но никого не увидел. Без дальнейших проволочек я поднял лопату над головой и, собрав все силы, опустил. Наверное, животное шевельнулось или я неправильно рассчитал траекторию, потому что удар попал только по морде, и лезвие лопаты расщепило кость. Баран фыркнул, подавившись кровью и костью, и сделал еще несколько жалких попыток встать. Я нацелился во второй раз и опустил лопату на макушку животного с такой силой, что ноги мои оторвались от земли. Кровь брызнула в воздух, окропив мое лицо.
Лезвие вошло в череп барана, и потребовалось много усилий, чтобы вытащить его. Выдернув лопату, я отвернулся и изверг содержимое своего желудка, опершись одной рукой о черенок.
Когда я оправился, ворона уже сидела на голове мертвого животного и проворно расправлялась с его глазами. К ней присоединились две товарки и, расхаживая вокруг, методично обследовали труп.
Метка на шерсти показала, кому принадлежал баран, и я вернулся в деревню, преисполненный ужаса.
Тем же вечером в доме Кеннета Мёрчисона состоялось разбирательство.
Мистера Мёрчисона все знали как Кенни Смока, потому что его никогда не видели без трубки во рту. Это был дородный мужчина, которому приходилось нагибаться, чтобы пройти в дверь, с широким красивым лицом, с черными, густыми, как веники, усами. Своим зычным голосом он обращался к женщинам так же громко и весело, как если б говорил с мужчиной. Я никогда не видел свою мать такой оживленной, как тогда, когда к нам заходил Кенни Смок. Он отлично умел рассказывать истории, мог по памяти декламировать длинные отрывки стихов, и в черные месяцы именно в его доме устраивались сейлидхи[19] с музыкой и танцами.
Когда я был мальчиком, меня зачаровывали его истории о привидениях и коварных существах. Мой отец настороженно относился к Кенни Смоку, как и ко всем мужчинам, чьи мозги, как он говорил, полны мирских вещей.
Жена Кенни, Кармина, была поразительной женщиной с прекрасными чертами лица, большими темными глазами и стройной фигурой. Ее отец торговал в Кайл-оф-Лахлаше, и Кенни Смок познакомился с ней на тамошнем рынке. В деревушке Калдуи никто никогда не женился на подобной женщине, и здесь часто говаривали (хотя я не понимал, что это значит), что Кенни Смок, наверное, очень щедро одарен природой, раз сумел сманить ее из такого крупного города.
У Смоков было шестеро дочерей, что считалось большой неудачей. Целый ряд старух-прихожанок предлагал средства от такого злосчастья, но Кенни Смок выгнал их всех, заявив, что каждая из его дочерей стоит десяти сыновей любого другого мужчины.
Дом Смоков был огромным и просторным, с трубой на коньке крыши. Кенни Смок соорудил большой очаг, вокруг которого стояло несколько обитых стульев, а на шкафу, сделанном плотником в Кайле и привезенном в Калдуи на лодке, красовалась прекрасная глиняная посуда.
Кенни Смок и его жена спали в задней комнате, а у их дочерей были отдельные комнаты. После женитьбы Кенни Смок арендовал еще землю и построил коровник для своего скота, говоря, что ни одна из его девочек не будет жить под одной крышей с коровами. Он всегда упоминал о своей жене как об одной из своих девочек, и летними вечерами часто видели, как они рука в руке идут к Ард-Дабу. Если мой отец замечал их, он обычно бормотал: «Ей приходится держать его за руку, чтобы помешать ему делать работу дьявола».
Посреди дома Смоков стоял длинный стол, за которым они обедали, и в тот раз вокруг стола устроились мы с отцом, Лаклан Брод – хозяин барана, которого я убил, и брат Лаклана, Эней. Сам Кенни сидел во главе стола. Сейчас в комнате не было и следа той праздничной атмосферы, которой обычно сопровождались сборища в доме Смока.
Лаклан Брод отказался от предложения Кенни Смока глотнуть спиртного и сидел совершенно прямо, сложив руки на столе перед собой, обхватив правой кулак левой и сжимая и разжимая пальцы, так что его руки смахивали на бьющееся сердце. Он смотрел на шкаф, который стоял позади меня и моего отца. Надо сказать, Брод был самым впечатляющим представителем человеческой расы, ростом в шесть футов, с широкими плечами и огромными мясистыми руками. Все знали, что однажды он пронес через всю деревню тушу оленя, которую едва смогли приподнять двое мужчин. С узкими бледно-голубыми глазами, с огромной головой, с густыми, ниспадающими до плеч желтыми волосами – говорили, волосы у него такого цвета потому, что по материнской линии в нем течет норвежская кровь, – он как будто никогда не чувствовал холода и даже в черные месяцы расхаживал в распахнутой рубашке. Его и так ни с кем нельзя было перепутать, но в придачу он имел обыкновение носить завязанный на горле желтый платок.
Его брат был поменьше, пухлый, с красным лицом и маленькими птичьими глазками. Сам он мало что мог сказать, но обычно ревел, как осел лудильщика, в ответ на любое замечание, сделанное его родственником. Эней сидел плечом к плечу с братом, положив левую лодыжку на правое колено и сосредоточенно соскабливая перочинным ножиком грязь со своего башмака.
Кенни Смок тихо попыхивал трубкой и постоянно приглаживал огромные усы большим и средним пальцами. Мой отец не вынул трубку из кармана; он держал обеими руками чашку и пристально смотрел на стол перед собой. Мы ждали появления Калума Финлейсона, лодочника из Камустеррача, который в то время занимал должность приходского констебля[20].
На улице все еще было ясно и солнечно, что только подчеркивало мрачную атмосферу в доме.
Вскоре появился мистер Финлейсон и жизнерадостно приветствовал всю компанию. Кенни Смок встал, сердечно пожал ему руку и задал несколько вопросов насчет того, хорошо ли поживает его семья. Констебль согласился выпить чашку чая, и позвали Кармину Смок, которая занялась приготовлениями и поставила перед каждым из нас блюдце и чашку, хотя чая хотел только мистер Финлейсон. Лаклан Брод внимательно наблюдал за миссис Мёрчисон, будто оценивая скот на рынке. Когда чай был налит и Кармина Смок вернулась в заднюю комнату, Калум Финлейсон открыл разбирательство.
– Давайте посмотрим, сможем ли мы уладить это дело полюбовно, джентльмены, – сказал он.
Кенни Смок серьезно кивнул.
– И то верно!
Лаклан Брод шумно выдохнул через нос, а его брат по-ослиному заржал. Калум Финлейсон, не обратив внимания на этот грубый звук, ласково попросил меня как можно точнее описать, что случилось днем. Я очень нервничал в компании собравшихся мужчин, но, как мог, рассказал всю историю, упустив лишь эпизод у водопада, который вполне могли бы расценить как мое пренебрежение обязанностями пастуха. Я подробно описал, как меня ужалила оса, рассудив: люди могут решить, что это меня отвлекло и поэтому я не заметил, как баран отбился от стада. Еще я заявил, что, когда нашел барана, у него уже были выклеваны глаза – чтобы подчеркнуть страдания животного и отстутствие у меня выбора.
Когда я закончил, мистер Финлейсон поблагодарил меня за рассказ. Я все время смотрел на стол перед собой, но тут, решив, что испытание подошло к концу, поднял глаза. Лаклан Брод шевельнулся на стуле, пренебрежительно фыркнул и подался вперед, словно собираясь заговорить, но мистер Финлейсон показал на него пальцем, веля помолчать.
– Разве ты не был обязан, Родди, – сказал он, – следить за животными во второй половине дня?
– Обязан, – ответил я.
– И ты за ними следил?
– Следил, мистер Финлейсон.
Я вдруг испугался, что кто-то мог видеть, как я иду к водопаду, и что этого человека вот-вот выведут вперед, чтобы он опроверг мой рассказ.
– Как же тогда могло случиться, – по-прежнему мирным тоном спросил мистер Финлейсон, – что баран сумел забрести в болото?
– Не знаю, – ответил я.
– Может быть, ты отвлекся?
– Если баран ушел, пока я охранял стадо, значит, я отвлекся, – ответил я с облегчением: никакой свидетель не появился, чтобы дать показания против меня. – Я хочу сказать, что сожалею о страданиях барана и готов сделать все, что нужно, чтобы возместить мистеру Маккензи его потерю.
Мистер Финлейсон кивнул, как будто удовлетворенный моими словами. Кенни Смок вынул трубку изо рта и сказал:
– Все мы знаем, что невозможно уследить за пятьюдесятью овцами на склоне холма. Мальчик сказал, что сожалеет, разве не следует на этом закрыть дело?
Лаклан Брод посмотрел на него.
– Вот что я скажу, мистер Мёрчисон, – не вашего барана забили до смерти, и, хотя все мы ценим ваше гостеприимство, я не вижу, какое отношение ваше мнение имеет к данному делу.
Его брат захихикал и заерзал на стуле.
Мистер Финлейсон поднял руку, чтобы предотвратить дальнейший спор, и обратился к Лаклану Броду:
– Тем не менее мистер Мёрчисон совершенно прав, заявляя, что нелегко уследить за скотиной, и если была допущена ошибка, то непреднамеренная и без злого умысла.
– Злого умысла в этом мальчишке хоть отбавляй, – сказал Брод, направив на меня толстый палец.
Мистер Финлейсон заявил, что мы здесь не для того, чтобы делать оскорбительные замечания, но если мистер Маккензи желает задать мне какие-нибудь вопросы, он волен так поступить.
Брод ограничился тем, что пробормотал что-то о невозможности вытянуть из меня хоть слово правды.
Мистер Финлейсон подождал, пока в комнате несколько мгновений простоит тишина, а потом заявил, что если все удовлетворены услышанным, он должен вынести решение по этому делу.
– Я предлагаю, – сказал он, – чтобы Джон Макрей заплатил Лаклану Маккензи за потерю барана компенсацию в тридцать пять шиллингов – такова рыночная цена животного.
– А как насчет зимней кормежки и трудов, которые я потратил, чтобы вырастить его? – спросил Брод.
Калум Финлейсон, похоже, всерьез задумался над его вопросом.
– Если б ты продал животное на рынке, тебе не возместили бы эти расходы. К тому же в придачу к тридцати пяти шиллингам у тебя теперь будет шерсть и мясо твоего барана.
– Ага – то, что от них останется после того, как над ним потрудились вороны, – сказал Брод.
Мистер Финлейсон не обратил внимания на его слова и повернулся к моему отцу, чтобы спросить, устраивает ли его такое решение. Отец коротким кивком дал понять, что устраивает.
– Сдается мне, вы отпускаете мальчишку без наказания, – настаивал Лаклан Брод. – Наверняка он должен быть еще как-то наказан.
– Что ты предлагаешь? – спросил констебль. – Публичную порку?
Отец уже как можно основательней поколотил меня перед сестрами и братом, но я не думал, что в моих интересах это разглашать. И отец тоже не счел нужным упомянуть об этом.
– Я могу придумать и кое-что похуже, – сказал Брод, в упор уставившись на меня. – Возможно, мы смогли бы выбить правду из коротышки.
– Ага, выбить правду из коротышки, – повторил Эней Маккензи.
Калум Финлейсон встал и наклонился через стол к этим двоим.
– Я пришел сюда не для того, чтобы слушать сквернословие и оскорбления, – сказал он. – Мальчик откровенно признался в своих поступках, за что его следует похвалить. Я предложил уладить дело в твою пользу, но если такое решение для тебя неприемлемо, я предлагаю препоручить дело полиции.
Лаклан Брод зверем уставился на него. Предложение было почти неосуществимым, поскольку означало путешествие в семьдесят миль в Дингуолл; кроме того, к любому отказу согласиться с решением констебля плохо отнеслись бы в общине.
– Может быть, фактор заинтересовался бы случившимся.
– Могу заверить, что фактора интересуют более важные дела, чем потеря барана, – сказал мистер Финлейсон. – Поскольку мистер Макрей принял мое предложение, советую тебе сделать то же самое.
Лаклан Брод жестом дал понять, что соглашается с приговором. Мой отец, который едва ли подал голос во время разбирательства, поднял морщинистый палец. Констебль спросил, хочет ли он что-нибудь сказать.
– Насчет оплаты, – сказал отец.
– Да? – переспросил мистер Финлейсон.
С некоторым трудом отец объяснил, что, хотя согласен с приговором, в данное время у него нет тридцати пяти шиллингов, даже близко нет.
Это очень развеселило Лаклана Брода и его брата.
– Жаль такое слышать, Джон Черный, – сказал Лаклан. – Может, мне забрать вместо денег твою мрачную дочурку? Уверен, что смогу заставить ее улыбнуться.
– Мы оба сможем заставить буку улыбаться, – с глупым хихиканьем вставил Эней Маккензи.
Кенни Смок встал и наклонился через стол.
– Я не потерплю таких разговоров в моем доме, Лаклан Брод.
– Может, ты предпочитаешь, чтобы я взял одну из твоих дочерей? – спросил тот. – Старшая уже совсем созрела.
Кенни Смок побагровел, и я не сомневался, что он бросится на Лаклана, но Калум Финлейсон встал и положил ладонь ему на грудь.
Лаклан Брод разразился смехом, скрестив руки на груди. Кенни Смок еще несколько мгновений стоял, сердито глядя на Брода, а тот в ответ самодовольно ухмылялся. Отец пристально смотрел на стол перед собой. Я видел, как под столом его руки теребят грубую ткань его бриджей.
В конце концов Кенни Смок снова сел, и мистер Финлейсон, без сомнения, желая закрыть обсуждение, продолжал:
– Учитывая стесненные обстоятельства мистера Макрея, я предлагаю, чтобы сумма выплачивалась по одному шиллингу в неделю до тех пор, пока не будет выплачена целиком.
Лаклан Брод пожал плечами.
– Пусть будет так, – издевательски сказал он, – я бы не хотел послужить причиной каких-нибудь затруднений для моего бедного соседа.
На том обсуждение и закончилось.
Лаклан Брод отодвинул свой стул и дважды хлопнул брата по бедру в знак того, что они уходят.
После их ухода Кенни Смок длинно вздохнул и произнес ругательство, которое я не в силах здесь повторить. Мистер Финлейсон сказал мне, что я хорошо держался. Кенни Смок подошел к шкафу и принес бутылку виски и четыре стакана, которые расставил на столе между нами. Я был благодарен, что он поставил стакан и для меня, но, прежде чем виски было разлито, отец встал и поблагодарил мистера Финлейсона за честное разбирательство, хотя мне невольно подумалось, что он с радостью согласился бы на предложение Лаклана Брода выпороть меня. Кенни Смок умолял отца остаться и выпить вместе со всеми, но тот отказался. Потом ткнул меня в руку, и мы ушли.
Я боялся, что дома меня ждет новая порка, но меня просто оставили без ужина.
Я лежал на спине, воображая, как Кенни Смок и Калум Финлейсон пьют виски и смеются над этим происшествием, а отец в это время в надвигающихся сумерках посасывает свою трубку.
Моя камера в Инвернессе имеет пять шагов в длину и два в ширину. Пара досок, привешенных к стене и покрытых соломой, служит мне постелью. В углу стоят два ведра – над одним я моюсь, в другое справляю нужду. Высоко в стене напротив двери прорублено незастекленное окно размером с человеческую голову. Стены толстые, и только прижавшись спиной к двери, я вижу прямоугольник неба. Думаю, окно здесь не для того, что позволить обитателю камеры что-то увидеть, а скорее для того, что впустить сюда немного воздуха. Тем не менее, когда тебя ничто больше не отвлекает, просто удивительно, сколько развлечений может доставить наблюдение за медленными изменениями маленького кусочка неба.
Мой тюремщик – огромный грубый парень, такой массивный, что ему приходится поворачиваться боком, чтобы войти в мою камеру. Он носит кожаный жилет, грязную рубашку поверх штанов и тяжелые башмаки, которые громко стучат, когда он расхаживает туда-сюда по каменным плитам коридора. Штаны парень крепко завязывает шнурками на лодыжках. Меня озадачивает, что я не вижу тут никаких мышей или паразитов, но я не расспрашивал его, почему так, и не спрашивал, как его зовут.
Тюремщик обращается со мной без доброты, но и без презрения. По утрам он приносит мне кусок хлеба и воду и, если ведро полно, уносит его. В первые дни я несколько раз пытался завязать с ним беседу, но он не отвечал. Когда мне принесли стул и стол, за которым я пишу свой отчет, тюремщик ничего не сказал по этому поводу, но он не немой, поскольку иногда я слышу, как он беседует с кем-то в коридоре.
Полагаю, я совершенно его не интересую и не отличаюсь от тех, кто сидит в других камерах, выходящих в коридор. В любом случае здесь мало тем для разговора. После его ухода я слышу, как он занимается в других камерах тем же, чем занимался в моей. Я не видел никого из других заключенных и не имею ни малейшего желания видеть, поскольку не хочу водиться с преступниками. Ночью мужчины часто выкрикивают грубейшие слова или колотят по дверям своих камер кулаками, заставляя остальных кричать, чтобы они умолкли. Некоторое время продолжается шум и гам, а потом совершенно внезапно все стихает, и я слышу только тихие ночные звуки снаружи.
Каждый второй день меня выводят из камеры и разрешают размять ноги на мощенном булыжником дворе.
Когда меня вывели туда впервые, я не знал, чем там заняться. Из-за высоких стен солнечный свет не проникает во двор, и его булыжники скользкие, поросшие мхом. Я заметил вокруг двора истоптанную дорожку, поэтому начал расхаживать по ней.
Тюремщик все время стоит у входа, но у меня нет впечатления, что он за мной наблюдает. Мне слегка жаль его: похоже, жизнь у него здесь не приятней моей, и после того, как я покину это место, он еще долго будет тут.
Окружность двора составляет двадцать восемь шагов, и я обычно делаю полных шесть кругов за то время, что мне разрешают тут пробыть – примерно расстояние между Калдуи и Камустеррачем, – и пытаюсь вообразить, что именно туда я и иду.
Позже мне приносят миску супа, кусок хлеба или баннок[21].
Бо́льшую часть времени в камере я провел, трудясь над этим документом. Вряд ли кто-нибудь заинтересуется тем, что я пишу, но я рад, что могу хоть чем-то заняться.
В первые дни моего заключения у меня было мало времени, чтобы привыкнуть к новой обстановке, потому что на меня так и сыпались бесчисленные визиты офицеров полиции. Меня часто отводили в комнату в другой части тюрьмы, чтобы допросить насчет того, что я совершил. Я столько раз выслушивал одни и те же вопросы, что мне уже не приходилось думать над своими ответами. Часто у меня создавалось впечатление, что моих собеседников порадовало бы, если б я придумал какие-то другие версии событий или попытался оправдаться в том, что натворил; но я этого не делал. Все обращались со мной вежливо, и мне хотелось бы отплатить за такую доброту, но я не видел смысла лгать. Часто, когда я повторял свою историю в третий или четвертый раз, присутствующие переглядывались, будто я чем-то изумлял их или ставил в тупик. Однако, вспоминая все это, я думаю, что те джентльмены больше привыкли иметь дело с преступниками, не склонными признавать свою вину.
В конце концов я рассказал всю историю в присутствии клерка и, после бесчисленных предупреждений, что не обязан этого делать, поставил свое имя под показаниями.
Теперь, если не считать визитов моего адвоката, мистера Синклера, я мало общаюсь с людьми. Однако нынче утром мои труды прервал визит тюремного доктора – добродушного краснощекого человека со всклокоченными бачками. Он представился как доктор Мунро и сообщил, что должен проверить состояние моего здоровья. Я ответил, что совершенно здоров, но он все равно попросил меня снять рубашку и тщательно меня обследовал. Пока он деловито расхаживал вокруг меня, я чуял его дыхание, в котором ощущалась сладкая вонь свежего навоза, и почувствовал облегчение, когда он закончил осмотр и отошел. Потом доктор задал ряд вопросов насчет моих преступлений, а я дал на них обычные ответы. Время от времени он вынимал из кармана пальто оловянную фляжку и отпивал из нее. Доктора как будто совершенно не возмутил мой рассказ, и он записал мои ответы в маленьком блокноте. Покончив с вопросами, Мунро скрестил руки на груди, с легким интересом уставился на меня и спросил, сожалею ли я о том, что сделал. Я ответил, что не сожалею, и в любом случае не так уж важно, сожалею я или нет, – что сделано, то сделано, и этого уже не изменить.
– Совершено верно, – сказал он.
И спустя несколько мгновений добавил:
– Вы такой интересный человек, Родрик Макрей…
Я ответил, что сам себе я не интересен и, наверное, настолько же неинтересен ему, как он – мне. На это доктор весело рассмеялся, и я не в первый раз удивился, как любезно здесь со мной обращаются, будто я виновен лишь в том, что стянул кружок масла.
В конце желтых месяцев[22] мистер Гиллис нанес визит моему отцу. Был ранний вечер, и Джетта убирала тарелки после ужина. Появление учителя, который возник в дверях, все еще держа в руках поводья своего пони, застигло отца врасплох. Меня послали на улицу привязать пони, и, сделав это, я побыл с ним еще несколько минут, поглаживая его шею и шепча ему в ухо.
Когда я вошел в дом, мистер Гиллис сидел на скамье у стола, и Джетта готовила для него чашку чая. На тарелку перед ним положили баннок. Отец неловко стоял посреди комнаты, вертя в руках трубку, не желая садиться в присутствии человека, занимающего более высокое положение, чем он сам. Мистер Гиллис задавал Джетте разные вопросы и говорил отцу, каким удовольствием было ее учить. Увидев меня в дверях, он весело сказал:
– А вот и мальчик!
Потом спросил отца, не присядет ли тот, и отец занял место во главе стола.
– Я заметил, что, когда снова начались занятия, Родди не вернулся в школу.
Отец размеренно попыхивал трубкой.
– Он не ребенок, – ответил он.
– Совершенно верно, поэтому посещать школу ему больше не требуется, – сказал мистер Гиллис. – Но, может быть, Родди говорил вам о беседе, которую мы с ним вели в конце прошлого учебного года?
Отец ответил, что я не рассказывал ему ни о каких беседах. Мистер Гиллис бросил взгляд на меня и пригласил меня тоже сесть за стол.
Когда я уселся, он продолжал:
– Наш разговор касался будущего вашего сына, того, чтобы он продолжил свое образование. Он вам об этом не упоминал?
– Не упоминал, – ответил отец.
Мистер Гиллис посмотрел на меня и нахмурился.
– Что ж, – жизнерадостно сказал он, – во время учебы в школе ваш сын продемонстрировал замечательный потенциал – с моей точки зрения, такой потенциал было бы стыдно растратить впустую.
Отец сердито уставился на меня, как будто я совершил какое-то преступление или был повинен в том, что за его спиной вступил в заговор с учителем.
– Растратить впустую? – повторил он, словно эти слова были ему совершенно незнакомы.
Мистер Гиллис оглядел наше мрачное жилище, отлично понимая, какую ловушку приготовил ему мой отец, и отхлебнул чаю, прежде чем ответить.
– Я просто имею в виду: если он продолжит учиться, в будущем его ждет больше путей, из которых он сможет выбирать.
– Каких именно путей?
Отец прекрасно понимал, какие пути имеет в виду мистер Гиллис. Я был уверен, что отец смутно осознает мои успехи в учебе, хотя никогда ими не интересовался и никогда меня не хвалил.
– Я не сомневаюсь, что Родди смог бы подняться до… – Тут мистер Гиллис возвел глаза к стропилам, словно впервые обдумывал этот вопрос. – …До священника или учителя. Или стать еще кем-нибудь – кем захочет.
– То есть кем-нибудь вроде вас? – грубо спросил отец.
– Все, что я имею в виду, мистер Макрей, это что перед ним будут открыты определенные возможности.
Отец шевельнулся на скамье.
– Вы имеете в виду, что он может стать кем-то получше фермера-арендатора.
– Я бы не сказал «получше», мистер Макрей, но определенно кем-то другим. Я заговорил об этом только для того, чтобы убедиться: вы отдаете себе отчет в возможностях, которые открываются перед вашим сыном.
– Здесь нет толка от таких возможностей, – сказал отец. – Мальчишка должен работать на ферме и своим трудом зарабатывать деньги для семьи.
Мистер Гиллис ответил, что, может быть, лучше спросить меня, чем бы я предпочел заниматься. Тогда отец встал.
– Этого мы делать не будем, – сказал он.
Мистер Гиллис остался сидеть.
– Если сложность в деньгах, – сказал он, – можно предпринять определенные шаги.
– Мы не нуждаемся в вашей милостыне, мистер Учитель.
Мистер Гиллис открыл рот, чтобы заговорить, но передумал. Он кивнул, словно соглашаясь с тем, что вопрос закрыт, встал, шагнул к отцу и протянул руку, но тот отказался ее пожать.
– Я не хотел оскорбить вас, мистер Макрей.
Отец не ответил, и мистер Гиллис ушел, пожелав доброго вечера мне и Джетте, которая во время этой беседы мыла тарелки.
Я вышел вместе с ним под тем предлогом, что собираюсь помочь ему с пони. Мне хотелось, чтобы он знал, как я благодарен за этот визит, но, если б спросили моего мнения, я бы согласился с отцом – сейчас мне нужно работать на благо семьи, и такой труд необязательно должен нравиться. В любом случае, никто из мальчиков прихода в моем возрасте не ходил в школу, и я чувствовал бы себя глупо, сидя среди детей. И мне не хотелось стать таким мужчиной, как мистер Гиллис с его слабыми чертами лица и розовыми дряблыми руками. Он поблагодарил меня за то, что я отвязал его пони, и сказал: мол, если я пожелаю вернуться в школу, меня там примут очень радушно и можно будет устроить так, что моя учеба будет оплачиваться.
Уверен, он не ожидал еще раз меня увидеть – и был прав. Я наблюдал, как он садится на пони и медленно выезжает из деревни. Его ноги почти доставали до земли, поэтому он представлял собой очень комическое зрелище. Гаррон[23] тащился характерным аллюром хайлендского пони, словно боясь в любой момент удариться головой о низкую балку.
Отец напрасно строил планы насчет того, что я буду вносить вклад в доходы нашей семьи.
Вскоре после беседы с мистером Гиллисом он раздобыл для меня место на время охотничьего сезона. Мне полагалось с первыми лучами солнца явиться в домик егеря, что я и сделал.
Егерь был высоким человеком с узкими глазами и густой жесткой бородой, тронутой сединой. Он носил твидовые бриджи, толстые шерстяные чулки и крепкие башмаки, ходил в расстегнутом жилете и держал в левой руке трубку с изогнутым черенком. Егерь спросил, как меня зовут, и я ответил – Родрик Макрей из Калдуи. Он смерил меня взглядом с головы до ног и велел ждать на заднем дворе Большого Дома.
Я пошел по имению, несмотря на разрешение егеря чувствуя себя так, будто вторгся сюда незаконно, но меня никто не окликнул. Во двор вела каменная арка справа от главного входа, и, пройдя под ней, я очутился на мощенном булыжником дворе: с одной его стороны тянулись конюшни, на другую выходили окна кухонь господского дома. Я не хотел прижиматься носом к стеклу, но по звукам понял, что на кухнях царит большая суета.
Прислонившись к стене справа от кухонной двери, я изо всех сил постарался сделать вид, будто мне тут самое место. Я слышал, как в стойлах переминаются с ноги на ногу и тихо ржут лошади, и вообразил, что это огромные чистокровки. Мне страстно хотелось войти в конюшни и посмотреть на них, но я не сделал этого из страха получить нагоняй.
Вскоре появился еще один парень, чуть постарше меня. Он ничего не говорил, но открыто на меня таращился. Прислонившись к стене конюшни, этот парень прижал к ней подошву правого башмака, так что нога его образовала треугольник. Благодаря этой позе казалось, что он чувствует себя здесь совершенно непринужденно, поэтому я скопировал ее. Спустя несколько минут парень вынул из кармана куртки маленькую трубку, тщательно осмотрел ее, сунул черенок в рот и принялся громко сосать. В трубке не было табака, а если даже и был, парень не делал никаких попыток ее разжечь. И все-таки я воспринял такие повадки как подтверждение его опытности, и они произвели на меня большое впечатление. Позже, когда во время похода через узкую горную долину мы разговорились, он объяснил, что не нужно разжигать трубку, чтобы получить наслаждение от табака. Поскольку трубкой раньше пользовались, требовалось только энергично ее сосать.
Некоторое время спустя появились двое мужчин и вошли в конюшни, и я услышал, как они готовят лошадей. Когда лошадей вывели, я разочарованно увидел, что это не рослые жеребцы, а пони – такие же приземистые гарроны с тяжелыми, низко опущенными головами, как те, которых держали в деревнях. Одновременно из кухонь вынесли разные припасы и охотничьи принадлежности и сложили на булыжниках. Мальчику с трубкой и мне велели навьючить первого пони. Второй остался без поклажи, чтобы перевезти с гор любую добытую дичь.
Когда с приготовлениями было покончено, из кухни вышла крепкая женщина в платье без рукавов и в переднике, неся поднос с четырьмя чашками чая. Это была жена Лаклана Брода, Мими, которая работала у лорда Миддлтона в желтые месяцы. Она пожелала мне доброго утра так, будто не удивилась, увидев меня здесь. Обычно я не пью чай, поскольку отец считает, что он годится только для женщин, но, не желая выделяться, я взял предложенную чашку. То, что мы вместе выпили чай, и вправду как будто породило в нас чувство товарищества. Напиток оказался подслащен сахаром и вкуснее, чем я ожидал. Пока мы пили, один из мужчин впервые обратился ко мне:
– Значит, ты сын Черного Макрея?
Я ответил, что я сын Джона Макрея из Калдуи, и двое мужчин переглянулись, для меня осталось загадкой – почему. Меня смутило то, что этим двум незнакомцам известно имя моего отца, и меня, похоже, судят на основании некоего мнения о нем.
Мими Брод вернулась, чтобы забрать чашки, и спросила, принес ли я с собой какую-нибудь еду, ведь мы пробудем в холмах весь день. Джетта дала мне две картофелины, и Мими кивнула, давая понять, что я правильно сделал, подготовившись подобным образом. Пони провели по булыжникам к передней части дома, где мы стали ждать охотничий отряд.
Один из мужчин показал на большой деревянный сундук, который мне полагалось нести, трех футов в ширину и двух в глубину, перевязанный по диагонали толстым кожаным ремнем шириной в человеческую руку. Весил сундук немало, и одному из работников пришлось поднять его над моей головой и перебросить ремень через мое плечо. Потом он сказал, что важно не трясти и не наклонять мою ношу, иначе содержимое разобьется. Я не спросил, что внутри, но почувствовал, что мне доверили задачу огромной важности, и решил добросовестно ее выполнить. К тому времени, как к нам присоединился егерь, ремень уже начал врезаться мне в плечо, но я всеми силами старался не подавать виду.
Егерь бегло проверил пони и сделал людям одно-два замечания. На его согнутой руке лежало ружье. Спустя несколько минут из дома вышли четыре джентльмена, все одетые в твид, держа ружья так же, как егерь. Эти люди были совершенно не похожи на обитателей наших краев: высокие, с прямыми спинами, светлыми волосами и лицами розовыми, как у моего бывшего учителя. Егерь пожал руку самому старшему (насколько я понял, это был лорд Миддлтон), потом поздоровался по очереди с другими и объявил, что сегодня прекрасное утро и он не сомневается – они вернутся с гор с оленем. Потом егерь обрисовал, как пройдет этот день, и дал пару наставлений насчет того, как обращаться с оружием и вести себя в горах. Джентльмены внимательно слушали, а я был глубоко впечатлен – ведь, несмотря на свою прекрасную одежду, егерь был шотландским горцем, но обращался к людям выше его по положению без малейшего намека на почтительность. В конце его маленькой речи лорд Миддлтон хлопнул его по плечу и, повернувшись к своим товарищам, сказал:
– Не бойтесь, он лает злее, чем кусает.
Это ужасно развеселило всех, кроме самого егеря, который вынул из кармана жилета серебряные часы и объявил, что пора в путь.
Мы двинулись к горной долине: впереди – егерь и лорд Миддлтон, за ними – трое джентльменов, потом – конюхи, ведущие под уздцы двух гарронов, и, наконец – мы, два замыкающих шествие мальчика.
Утро было теплым и пасмурным. Прошло немного времени, и сундук начал больно бить меня сзади по коленкам. Мой товарищ, который нес похожий сундук, хотя и явно полегче, показал мне, как надо идти, откинув плечи назад и положив руки на бока, чтобы сундук не подпрыгивал. Этот разговор сломал между нами лед, и мальчик сказал, что его зовут Арчибальд Росс и что он старший из шести братьев и сестер. Я рассказал, как моя мать недавно умерла, рожая моего младшего брата, и каким нелегким испытанием это стало для нашей семьи. Арчибальд Росс ответил, что для людей вроде нас нет других путей в жизни, кроме трудных. Меня очень впечатлила эта реплика, и я подумал, что мой новый друг – самый умный человек, которого я когда-либо встречал.
Когда мы покинули тропу, тянувшуюся посреди долины, и начали подниматься по склону холма, стало невозможно держать сундук так, чтобы тот не болтался туда-сюда, и я смирился с тем, что испорчу груз и навлеку на себя ярость егеря. Арчибальд Росс продолжал непрерывный монолог, рассказывая забавные истории про своих братьев и сестер и соседей в Эпплкроссе. Он открыто заявил, что его отец считает людей с Пойнта ленивыми и недоразвитыми существами, особенно жителей Ард-Даба, которых держит за грязных лжецов. Росс лез из кожи вон, дабы подчеркнуть, что не разделяет отцовского мнения, но я все равно напомнил, что я из Калдуи, а не с Ард-Даба.
Арчибальд собирался, как только станет старше и накопит деньги на дорогу, эмигрировать в Канаду. Там, сказал он, молодые люди вроде нас могут процветать. Нас ждут огромные полосы плодородной земли, и там за год человек может зашибить больше денег, чем наши отцы за целую жизнь ухитряются заработать здесь, на фермах. Его двоюродный брат, уехавший всего лишь с мешком овса, теперь живет в доме вдвое больше до́ма Миддлтона. Арчибальд предложил нам вдвоем отправиться сколачивать состояние, и меня очень захватила эта идея. Он заговорщицким тоном сказал, что если я особенно услужу джентльменам, они могут в конце дня бросить мне пенни или даже шиллинг. Перспектива получить такие деньги удвоила мою решимость не обращать внимания на боль, которую доставлял мне сундук.
Прошло, наверное, часа два, прежде чем мы добрались до плоскогорья над долиной и остановились. У меня никогда еще не было причин забредать так высоко в горы. Там перед нами открылся грандиозный вид на залив Эпплкросс, уходящий к горам Разея и Ская[24].
Конюхи сняли с первого пони два пледа и расстелили на земле. С меня сняли сундук и вынули из него глиняную посуду, стаканы и бутылки с вином. На блюдах разложили много холодного мяса, овощей, приправ и хлеба. Джентльмены объявили, что впечатлены таким размахом, и принялись за еду, не прочитав молитвы. Двое работников, разложив еду, околачивались рядом с гарронами.
Я уселся на пригорке и стал медленно есть первую картофелину. У меня было искушение съесть и вторую, но, зная, что мне предстоит еще много времени провести в горах, я решил приберечь ее на потом. Арчибальд, усевшись неподалеку, неторопливо жевал баннок, который вынул из кармана куртки. Он предложил кусок и мне, но я отказался, не желая делиться с ним своей картошкой.
Егерь ел вместе с джентльменами, но не присоединялся к их беседе и не принял бокал вина. Джентльмены без стеснения много пили и состязались друг с другом в том, кто красноречивей опишет открывающийся перед ними пейзаж. Один из них потер виски́ и пошутил насчет того, что слишком злоупотребил гостеприимством лорда Миддлтона прошлой ночью. Его товарищ поднял свой бокал и объявил: «Собачья шерсть!»[25] – чем удивил меня.
Лорд Миддлтон, выпив один маленький стакан, негромко заговорил с егерем. Тот заметил, что джентльмены не настреляют много оленей, если будут поглощать столько вина, и, хотя это было сказано шутливым тоном, я понял, что он говорит совершено серьезно и недоволен их поведением. Однако джентльмены как будто не замечали неодобрения егеря и втроем прикончили три бутылки.
Когда они объявили, что наелись, посуду и еду снова упаковали и, к моему облегчению, мне было сказано, что я не должен дальше нести сундук, поскольку смогу забрать его на обратном пути.
Мы вернулись на тропу. Я был в отличном расположении духа, и оно стало еще лучше, когда один из работников, желая набить трубку, попросил меня повести его гаррона. Я ужасно возгордился таким повышением, как будто оно означало, что люди меня приняли. Мы повернули на юг между двумя пиками, и я воображал, что наш отряд – исследователи, углубившиеся в еще неоткрытые земли.
Гости лорда Миддлтона, будучи в прекрасном настроении, громко разговаривали друг с другом, и егерю пришлось велеть им говорить потише, иначе в этот день охоты не будет. Меня поразило, что егерь обращался к джентльменам отрывисто и грубо, но лорд Миддлтон как будто совершенно не оскорбился. Джентльмены с очень пристыженным видом продолжали идти уже молча. Теперь егерь возглавлял отряд и через каждые несколько ярдов давал нам знак остановиться, вытягивая в сторону руку. Мы стояли, едва дыша, пока он осматривал склон и как будто нюхал воздух, прежде чем новым жестом безмолвно направить нас в ту или в иную сторону. Спустя примерно час мы подошли к гребню, и егерь велел нам затаиться.
Я улегся на живот в вереск. Теперь наша компания была настроена довольно серьезно. Под нами паслось стадо в сорок-пятьдесят оленей – все самки стояли головами в одну сторону, опустив их к дерну и медленно двигаясь, словно группа женщин, сеющих зерно. Мы находились так близко, что видели мерное движение их челюстей. Во главе группы был олень с рогами, похожими на пару воздетых к небу узловатых рук. Животные и не подозревали о нашем присутствии.
Егерь молча велел одному из охотников выступить вперед. Этот джентльмен безмолвно и довольно умело зарядил ружье и направил на оленя, прижавшись щекой к прикладу. То был очень торжественный момент. Я лежал так близко от джентльмена, что видел, как его палец двинулся к спусковому крючку. Я снова взглянул на оленя – и мне стало ужасно стыдно оттого, что он должен умереть ради того, чтобы этот человек водрузил его голову на стену своей гостиной. Палец джентльмена согнулся вокруг крючка.
Не успев ни о чем подумать, я вдруг вскочил и прыгнул через гребень горы, размахивая руками, как огромная птица, и кукарекая по-петушиному. Олень внизу бросился бежать, и заряд джентльмена ушел в воздух.
Егерь прыгнул вперед, схватил меня за руку и грубо швырнул на землю. В тот миг я был потрясен своим поступком не меньше, чем он, и тут же пожалел о том, что натворил. Егерь выдал залп крепких ругательств, и, боясь, что он отлупит меня прикладом, я прикрыл голову руками. Но он ничего такого не сделал, а я продолжал лежать ничком на вереске, чувствуя себя ужасно глупо.
Двое работников смеялись от всей души, но суровый взгляд егеря заставил их замолчать.
Лицо лорда Миддлтона густо побагровело, уж не знаю – то ли от горного воздуха, то ли от ярости. Трое джентльменов изумленно уставились на меня. Я вообразил, что егерь заставит меня бежать в долину, чтобы гости могли пострелять по мне вместо сорванной мной охоты, но ничего подобного не случилось. Лорд Миддлтон шагнул вперед и спросил егеря, как меня зовут.
– Это Родрик Макрей, сын Джона Макрея из Калдуи, – ответил тот.
Лорд Миддлтон кивнул и сказал:
– Позаботьтесь о том, чтобы его больше не нанимали в поместье.
Потом он повернулся и извинился перед своими гостями. Если б мне предоставили такую возможность, я сделал бы то же самое, но меня отослали с горы вниз, напомнив, что я должен забрать сундук и вернуть его на кухни. Я встал, благодарный лорду Миддлтону за столь мягкое наказание.
Когда я покидал отряд, Арчибальд Росс отвел взгляд, не желая быть товарищем такого слабоумного, как я.
Вернувшись тем вечером домой, я ничего не сказал о случившемся в горах. На следующее утро я ушел из дома с двумя картофелинами в кармане, как будто ничего плохого не произошло, и весь день слонялся среди озер на Карне. Когда вечером я вернулся, отец уже получил весть о моем преступлении, и я получил заслуженное и основательное битье.
Спустя некоторое время после случая с бараном пронесся слух, что Лаклан Брод посетил фактора. Неясно, откуда пошел этот слух. Несколько жителей Эпплкросса заявили, что видели, как Брод шел в сторону дома фактора, но само по себе это вряд ли могло считаться доказательством. Было неслыханным, чтобы человек посетил фактора по собственному желанию, а если кого-то туда вызывали, извещение доставлялось через констебля, но Калум Финлейсон не доставлял никаких извещений. Мой отец мрачно пробормотал, что, скорее всего, источником слухов был сам Лаклан Брод. В любом случае благодаря многократным повторениям история стала восприниматься как факт.
Что я знаю наверняка, так это то, что вскоре после предполагаемого визита к фактору вызвали самого Калума Финлейсона. Срок его пребывания в должности констебля через несколько месяцев подходил к концу, и, что случалось очень нечасто, он успешно отбыл назначенное время на нежеланном посту, не оттолкнув от себя соседей.
Как фактотум[26] фактора, констебль находится в незавидном положении. Если ему не удается следить за порядком в округе, он навлекает на себя ярость фактора, а если слишком рьяно печется о соблюдении условий аренды, от него отворачивается община. Мистер Финлейсон успешно избежал последнего, спокойно привлекая внимание к любому проступку за струпачом, вместо того, чтобы при первой же возможности спешить к фактору. Подобным же образом он везде, где только можно, поощрял арендаторов самостоятельно разрешать споры, а если требовался арбитраж, Финлейсон, по общему мнению, неизменно сохранял беспристрастие. Бо́льшая часть общины желала, чтобы он сохранил свой пост, но понимала, что лишь от его доброты зависит, согласится он на такое или нет.
После аудиенции у фактора Калум Финлейсон сообщил: ему дали знать, что он не выполняет свою роль с должным рвением. Оставалось лишь предположением, привлек ли к этому внимание Лаклан Брод, но в результате Финлейсон остаток своего срока на посту был вынужден следить за порядком гораздо строже, чем раньше. Чтобы вынудить его проявить рвение, фактор приказал взыскать определенное количество штрафов за оставшиеся месяцы службы. Если сумма не будет собрана, констеблю придется заплатить недостающее из собственного кармана. Мистера Финлейсона это ужасно расстроило.
В доме Кенни Смока состоялось собрание, на котором присутствовали большинство обитателей нашего поселка. Было решено, что для того, чтобы избавить мистера Финлейсона от обязанности взимать штрафы со своих соседей, условия аренды будут выполняться как можно скрупулезнее. Было решено также, что семьи, которые в состоянии себе такое позволить, внесут по пять шиллингов в общий фонд, чтобы собрать затребованную фактором сумму. Менее зажиточные смогут внести суммы в соответствии со своими средствами.
После собрания люди в приподнятом настроении пели и пили много виски, хотя и были вынуждены, как выразился Кенни Смок, набить карманы фактора.
Лаклан Брод и его родственники не присутствовали на собрании и позже отказались вносить деньги в фонд. Мой отец не одобрял этой задумки по той причине, что речь шла об обмане и неповиновении сильным мира сего. Тем не менее он внес шиллинг в знак своего уважения к Калуму Финлейсону.
Поскольку никто не хотел, чтобы против его имени поставили черную отметку за нарушение условий аренды, было решено, что штрафы запишут как полученные в равных долях со всех семей прихода. Таким образом, ни какую-либо семью, ни какого-либо отдельного человека не смогут выделить, чтобы наложить на них новые наказания.
Когда лето начало подходить к концу, принятый план, несмотря на трудности, связанные с лишними тратами, превратился в источник веселья. Штрафы накладывались за все более незначительные проступки. Вложенный моим отцом шиллинг был записан в счет наказания за то, что отец позволил своему петуху кукарекать в ночные часы. Кенни Смока оштрафовали за то, что тот не справился о здоровье фактора, а Мэгги Слепую, вдову из Камустеррача, – за то, что она шагнула в церковь с левой ноги.
Когда мистеру Финлейсону пришло время передать деньги фактору, тот должен был заподозрить, что здесь что-то не так, но вряд он мог обвинить своего констебля в недостаточно усердном исполнении долга.
В общем, люди были восхищены успехом плана, видя в том маленькую победу над властями, но мой отец считал, что люди не должны радоваться, отдавая свои деньги фактору, и я разделял его точку зрения.
К концу лета Лаклан Брод дал знать, что собирается выдвинуть себя на пост констебля, который вскоре освободится. Было неслыханно, чтобы кто-нибудь добровольно захотел занять такую неблагодарную должность. Даже те, кто умел радоваться власти, которую давал этот пост, были слишком хорошо с ним знакомы, чтобы его принять. Все считали, что Лаклан Брод будет наслаждаться, властвуя над своими соседями, поэтому втихомолку искали другого кандидата.
Хотя отец не был всеобщим любимцем, в общине его уважали, и однажды вечером несколько человек, в том числе и Кенни Смок, явились в наш дом, чтобы уговорить его выдвинуть свою кандидатуру. Отец спросил каждого по очереди, почему они не предложат себя, если считают, что так важно противостоять Лаклану Броду, и у каждого нашлись причины этого не делать. К тому времени, как высказался последний, отцу уже не требовалось объявлять, что он отказывается.
То, что у Лаклана Брода имелась встреча с фактором, реальная или воображаемая, заставило всех почувствовать, будто он – человек фактора, и именно поэтому никто не хотел идти против него. В конце концов единственным, кого смогли уговорить на такое, стал Мудро Петух, слабоумный, живший в хижине на Ард-Дабе и, как говорят, питавшийся лишь моллюсками и совенсом – грубой кашей из овсяной шелухи и отрубей.
Голосование состоялось в доме пастора в Камустерраче. В назначенный вечер там собрались мужчины трех деревень, засунув шапки в карманы курток или сжав их перед собой.
Преподобный Гэлбрейт приветствовал каждого входящего, задавая общие вопросы насчет его семьи и отмечая любое недавнее отсутствие в церкви. Атмосфера в комнате царила подавленная.
Фактор встал между двумя кандидатами и коротко обратился к собравшимся. Он поблагодарил их за присутствие и напомнил о важной роли констебля в успешном управлении поместьем. Он не порекомендовал ни одного из людей, отметив только их общественную активность и выразив уверенность, что люди выберут самого способного кандидата. Преподобный Гэлбрейт воспользовался возможностью пригласить людей к молитве.
Когда дело дошло до голосования, никто не поднял руку, чтобы противостоять Лаклану Броду.
Брод недолго пробыл в своей новой роли, когда однажды вечером, вскоре после своего назначения, явился в наш дом. Джетта только что закончила убирать посуду после ужина и вязала, отец сидел на своем стуле у окна, я оставался за столом. Было еще светло, и я несколько минут смотрел на открытую дверь, наблюдая, как Лаклан Брод и его брат приближаются к нашему дому. Только когда они миновали дом соседа, я понял, что они сбираются заглянуть к нам, но к тому времени было уже поздно предупреждать отца, что они вот-вот явятся.
Массивная фигура Брода заполнила дверной проем. Он не произнес ни слова приветствия, и, полагаю, только потускневший свет заставил отца поднять глаза от книги.
Вот тогда новый констебль пожелал нам доброго вечера. Отец встал, но даже не попытался изобразить радушие. Эней Маккензи остался снаружи, скрестив руки на груди, как будто стоял на страже и следил, чтобы никто сюда больше не вошел. Лаклан Брод сделал два шага по комнате и заявил, что, будучи новоиспеченным констеблем, посещает все дома, находящиеся под его юрисдикцией.
– Итак, мы теперь под твоей юрисдикцией, вот так? – лукаво спросил отец.
– Вы под юрисдикцией помещика, – ответил Лаклан Брод, – а поскольку его фактору передоверено управление поместьем, а я теперь представитель фактора в этих поселках – да, вы под моей юрисдикцией.
Потом он показал на стол и спросил:
– Мне в этом доме не рады?
Отец жестом пригласил его сесть и велел Джетте заняться вязанием где-нибудь в другом месте, но не предложил Броду подкрепиться, как предложил бы другому гостю. Лаклан проводил взглядом Джетту, удалившуюся в заднюю комнату, а потом сел на скамью и пожелал мне доброго вечера. Я как можно вежливее ответил на приветствие – ведь если б я высказал то, что и вправду было у меня на уме, он наверняка наложил бы на нас штраф.
Когда отец занял место во главе стола, Лаклан Брод начал уверять, что он благодарен за поддержку общины в своем избрании на должность констебля. После чего прочитал подробную лекцию об ответственности отдельных лиц за соблюдение условий аренды. Правила, сказал он, существуют не для развлечения или выгоды помещика, они существуют для блага всех людей общины.
– Если б не было правил, – сказал Лаклан, – мы бы жили в анархии, разве не так?
Во время своей речи он стучал тремя пальцами правой руки по столу; этот звук напоминал далекий стук копыт скачущего галопом пони. Его пальцы были толстыми и натертыми, ногти – обломанными, с забившейся под них грязью. Пока Брод говорил, его взгляд все время упирался куда-то между шкафом и стропилами, как будто он обращался к собранию прихожан. Несколько мгновений он помолчал, словно давая отцу возможность ответить, а когда отец этого не сделал, продолжал говорить.
Брод полагал, что в последнее время наша община опозорила себя отсутствием приверженности правилам и расхлябанностью, с которой эти правила соблюдались. Мы вели себя, сказал он, словно школьники, когда учитель поворачивается к ним спиной, и в этом нам потворствовал представитель власти – он слишком желал всем нравиться и плохо служил своей общине. Однако теперь констеблем избрали Брода, и это говорит о том, что люди хотят исправиться. Поэтому он пользуется возможностью напомнить всем арендаторам об их ответственности за соблюдение условий арендных договоров. Если дела не изменятся к лучшему, придется принять меры.
Он снова помолчал несколько мгновений и добавил (как будто только что об этом вспомнив), что говорит, будучи наделен фактором всеми полномочиями.
Отец с самого начала слушал Брода, не меняя выражения лица, но теперь вынул трубку изо рта и принялся вновь набивать ее табаком из кисета. Покончив с этим, он зажег ее и несколько раз медленно затянулся.
– Тебе не нужно приходить, чтобы напоминать мне о моих обязанностях, Лаклан Маккензи. Я никогда не нарушал правил и напротив моего имени никогда не ставили черной отметки.
– Мне жаль это говорить, мистер Макрей, но ваш ответ лишь подтверждает, в какую анархию за последнее время мы впали. Мы настолько пренебрегаем правилами, что больше не замечаем, когда нарушаем их.
И Брод добавил:
– В любом случае не вам и не кому-нибудь другому знать, стоят напротив ваших имен черные отметки или нет.
Отец размеренно попыхивал трубкой. Редко можно было узнать, о чем он думает, но в тот момент по его явно жесткому взгляду я чувствовал, что он недоволен.
Брод перестал барабанить пальцами и положил на стол плашмя левую руку, которая до сих пор покоилась на его колене. Я подумал, что он собирается встать и уйти, но Лаклан ничего подобного не сделал. Вместо этого выяснилось, что все его предыдущие высказывания были лишь предисловием к настоящей цели его визита.
– Кроме всех этих общих вопросов, – сказал он, – есть еще одно дело, касающееся именно вашего хозяйства.
Его пальцы снова застучали по столу. Я решил, что Брод собирается заново открыть вопрос об убийстве барана и с помощью своей недавно обретенной власти увеличить наложенный на отца штраф или, по крайней мере, потребовать немедленной его выплаты, но я ошибся.
– Было решено, – продолжал Лаклан Брод, – что размер арендуемого вами участка следует уменьшить.
Выражение отцовского лица не изменилось.
– После смерти вашей жены количество ваших домочадцев уменьшилось, и, предполагая, что вы не собираетесь жениться еще раз, оно и останется таким. Следовательно, размер вашего земельного участка надо уменьшить на одну пятую. Есть другие семьи, побольше, чьи участки меньше вашего; им и отойдет ваша земля.
– Ты имеешь в виду – она отойдет тебе, – сказал отец.
Лаклан Брод издал негромкое нетерпеливое восклицание и покачал головой, как будто оскорбленный таким предположением.
– Наверняка не мне, мистер Макрей. Это было бы злоупотреблением моей должностью. Земля отойдет подходящему семейству.
– Ни один из моих соседей ее не примет, – сказал отец.
Лаклан Брод поджал губы.
– Посмотрим, – ответил он. – Никому не нужно, чтобы земля осталась невозделанной.
– До меня на этой земле работали мой отец и дед.
– Да, – сказал Лаклан Брод, – но она им не принадлежала, и вам тоже не принадлежит. Она принадлежит помещику, и лишь по его милости вы имеете привилегию на ней работать.
– А что насчет ренты?
Я мысленно выругал отца, поскольку его вопрос ясно говорил о его намерении смириться с уменьшением надела. Будь жива мать, она тут же выгнала бы Лаклана Брода из дома, обрушив на него поток оскорблений, но отец был сделан из другого теста.
– А что такое с рентой? – спросил Брод.
– Если участок станет меньше, конечно, и рента должна стать меньше, – сказал отец.
Констебль слегка фыркнул, чтобы показать, насколько нелепа эта идея.
– Ваша рента, насколько я знаю, вот уже несколько лет выплачивается с опозданием, – заявил он. – И, если позволите дать совет, – не провоцируйте сильных мира сего, прося ее снизить.
Отец встал и, упершись в стол костяшками кулаков, подался к Лаклану Броду.
– Я попрошу встречи с фактором, чтобы обсудить этот вопрос, – сказал он.
Брод, оставшийся сидеть, раскинул руки.
– Воля ваша, – ответил он, – но могу заверить, что я говорю с ведома фактора. Я уверен, вы не захотите приобрести репутацию одного из тех, кто рвется агитировать против бесперебойной работы поместья, управление которым, напоминаю, осуществляется в интересах общества, а не отдельного человека. Как вы сами заявили, вы не хотите, чтобы напротив вашего имени появились новые черные отметки.
Тут Лаклан Брод встал и сказал как о чем-то уже решенном:
– Перераздел участков состоится весной, чтобы у вас была возможность убрать урожай этого года. Можете решить сами, какую часть земли вы желаете отдать, и, когда придет время, известить меня.
Потом он сообщил, что в будущем к нему следует обращаться «констебль Маккензи» или просто «констебль», чтобы мы не забывали о его официальном положении.
Отец не стал искать встречи с фактором, и весной часть нашего надела, самая дальняя от дома, была отдана нашему соседу, Дункану Грегору, который жил со своей пожилой матерью, женой и четырьмя детьми. Мистер Грегор заглянул к нам, чтобы заверить, что никогда не стремился получить эту землю и не желает наживаться за счет моего отца. Он предложил, чтобы две семьи работали на том куске надела сообща и делили между собой урожай, но отец отказался от этого щедрого предложения, сказав, что не хочет возделывать землю, которая ему не принадлежит, и в любом случае мистер Грегор больше нуждается, чем он. Мистер Грегор некоторое время спорил с отцом, но тот был непоколебим. Он не примет никакой компенсации за свою потерю.
Суть правления Лаклана Брода вскоре стала ясна. В прежние годы люди, занимавшие пост констебля, делали это неохотно и выполняли свои обязанности только под нажимом, однако Брод ринулся играть свою роль со рвением лисы в курятнике. Он с важным видом разгуливал по деревням, находившимся под его юрисдикцией, с записной книжкой в руке и с карандашом за ухом, часто в сопровождении своего слабоумного брата, кузена или их обоих. Состояние ферм, троп, канав и проселочных дорог – все стало объектом его пристального осмотра. И он не ограничивался осмотрами мест, находившихся в общинном пользовании. Он запросто и бесцеремонно входил в соседские дома и царапал заметки в своей маленькой книжке, содержимое которой не разглашал никому. Результатами этих заметок не было немедленное наложение штрафов. Люди знали только, что констебль что-то записал и что когда-нибудь в будущем записи могут быть использованы против них. В результате все подчинялись Лаклану Броду, когда тот просил поработать на его участке или выполнить другие задачи, от которых его отвлекали самовольно возложенные на себя обязанности.
Лаклан Брод объявил, что дороги и тропы между нашими домами и деревнями пришли в непозволительно плохое состояние. Был составлен план работ, и здоровым мужчинам прихода было поручено отработать десять дней в назначенное констеблем время. Тем, у кого хватило храбрости усомниться, что они обязаны трудиться задарма, сообщили, что в соответствии с условиями аренды им полагалось поддерживать общественные дороги и тропы сухими и в хорошем состоянии. Только по мягкости и снисходительности деревенских жителей не штрафуют за недосмотр, а всего лишь просят выполнять обязанности, которыми они раньше пренебрегали.
Несмотря на ворчание по поводу деспотических замашек Лаклана Брода, все признали, что введенные им улучшения пойдут на общее благо.
Поддерживать доброе имя констеблю помогали его многочисленные родственники из деревень, находившихся под его юрисдикцией. Как и члены других кланов, Маккензи, само собой, были склонны бросаться на защиту своих, и всем стало известно (или, по крайней мере, считалось, что это всем известно), что пренебрежительные высказывания о Броде ему передадут. Поэтому люди считали благоразумным держать свои мысли о констебле при себе.
Однажды вечером отец дышал свежим воздухом на скамье возле нашего дома. К нему присоединился Кенни Смок, и они несколько минут сидели в молчании, посасывая трубки. По тропе, которая тянулась от дороги к деревне, шел Лаклан Брод, внимательно осматривая канавы. Кенни Смок вынул трубку изо рта, подался к моему отцу и пробормотал:
– Лаклан Брод – тупая задница, но нельзя отрицать, что за деревней стали присматривать лучше.
Отец не ответил. Он не одобрял подобных выражений.
Влияние Лаклана Брода распространилось на все аспекты деревенской жизни.
В конце черных месяцев, как только позволяет погода, в наших краях режут и сушат торф. Вся деревня, как единое существо, берется за выполнение этой задачи, поскольку семьям нет смысла резать торф только для себя. Работа трудная, но обычно ее выполняют добродушно, с пением и закусками в складчину. Однако в этом году, несмотря на то что торф успешно добывали с незапамятных времен, констебль взялся наблюдать за процессом. Было составлено расписание дежурств, назначены уполномоченные (обязательно из родственников Брода), чтобы надзирать за работой в каждой из деревень, находившихся под его юрисдикцией. Сами уполномоченные не трудились, но проводили весь день, рыская по болотам, выкрикивая приказы резчикам торфа и решая, когда можно сделать перерыв и подкрепиться.
Все это вызывало огромное возмущение, поскольку стало казаться, будто то, что деревни раньше делали по собственному желанию, выполняется теперь только по приказу властей. Вот почему на сей раз не было никакого пения и благодушного настроения, обычно сопровождавших подобный труд. За мной наблюдали особо, потому что после случая с бараном считалось, что мне нельзя доверять лопату для резки торфа. Я был вынужден работать на некотором расстоянии от остальных, и, если останавливался, чтобы вытереть пот со лба, Эней Маккензи орал, чтобы я прекратил бездельничать. Признаю́, я бы с радостью обрушил лопату на его череп, но, не желая доставлять лишних проблем отцу, работал изо всех сил. Каждый вечер, когда я возвращался с горы, мои руки и икры ныли от напряжения.
Однажды утром – торф резали уже несколько дней – я спохватился, что забыл банноки, которые собрала для меня Джетта. Ничего не сказав товарищам, отдыхавшим на краю болота, я зашагал вниз по склону холма.
Был теплый солнечный день, и после утренней работы у меня вспотела спина. Идя по склону, я подумал, что могу несколько минут отдохнуть на скамье у нашего дома за чашкой молока. В деревне было тихо. Большинство мужчин поднялись в горы, а женщины, скорее всего, занимались своими домашними делами. Мой отец, у которого к тому времени не хватало сил целый день резать торф, работал кас хромом в конце нашего участка. Понаблюдав за его невеликими усилиями, я подумал, что, когда с резкой торфа будет покончено, моей следующей задачей будет как следует взрыхлить то, что осталось от нашего надела.
Мгновение я постоял на пороге дома. После яркого солнечного света мои глаза не сразу привыкли к полумраку внутри, хотя от тлеющего очага исходил слабый свет и в окно проникал тонкий луч.
Меня застало врасплох то, что кто-то стоял спиной к двери, у торца нашего стола. Мое удивление усилилось, когда по сложению и желтому шейному платку я узнал Лаклана Брода. Он словно старался передвинуть стол: стиснув его с двух сторон, уперся ногами и туловищем в столешницу. Это поставило меня в тупик, потому что я не мог понять, с чего бы констеблю пытаться двигать нашу мебель; кроме того, стол был настолько тяжелым, что даже человеку с телосложением Лаклана Брода пришлось бы постараться изо всех сил, чтобы его поднять. Я как раз собирался объявить о своем присутствии, когда увидел две ноги, торчащие по сторонам бедер Лаклана Брода. Эти ноги висели в воздухе, слегка согнутые в коленях, почти параллельно земляному полу комнаты. По черным башмакам я узнал ноги своей сестры, а потом разглядел посередине стола вторую пару рук, крепко вцепившихся в его края.
Молча стоя у двери, я несколько минут наблюдал, как Лаклан Брод все больше напрягается у стола. Он издавал какие-то животные звуки, а потом совершенно внезапно затих, сдвинув стол не больше чем на несколько дюймов.
Отступив от стола, Брод повернулся к окну. Я увидел его член, торчащий из штанов, сильно налитый кровью и твердый, как палка метлы. Он взял член рукой и запихал в штаны. Брод тяжело дышал от напряжения, на лбу его выступил пот. Я не издал ни звука, но он повернул голову ко мне, как будто с самого начала сознавал, что я здесь, и пожелал мне доброго утра, словно в его присутствии в нашем доме не было ничего необычного. Потом развязал шейный платок и промокнул им лоб и шею, прежде чем неторопливо пригладить волосы, убрав их с лица. Брод взглянул вниз, на Джетту, чьи руки теперь отпустили стол, и зашагал ко мне.
Я отступил в сторону, чтобы дать ему пройти.
В дверях он остановился и спросил:
– Разве ты не должен резать торф, мальчик?
Я никогда не любил, чтобы меня называли «мальчиком» – так обращался ко мне отец, если бывал недоволен, – и выпалил:
– Я не ваш мальчик, мистер Маккензи!
Я тут же пожалел о своем порыве, подумав, что он сообщит отцу о моем неуважительном отношении и возьмет с нас шиллинг штрафа. Но вместо этого он сжал мой затылок, приблизил свое лицо к моему и сказал:
– Когда ты станешь старше, ты поймешь, что человек должен где-то удовлетворять свои потребности. Особенно теперь, когда твоей дорогой матери нет с нами.
Брод грубо расхохотался и ушел.
Я наблюдал, как он шагает по деревне, крутя шейный платок в правой руке, и ненавидел его от всей души.
Джетта осталась лежать на столе. Ее грудь вздымалась и опадала, и мой взгляд привлекло темное место между ее расставленными бедрами. Не отрывая спины от столешницы, она опустила юбки и нижнюю сорочку, обмотавшиеся вокруг пояса. Потом села и просидела так несколько минут – ее ноги болтались, не доставая до пола, лицо покраснело, на лбу выступили капли пота. Я не знал, что сказать, поэтому не сказал ничего. В конце концов она встала, оправила одежду и спросила, что я здесь делаю, и я сказал, что забыл свои банноки. Джетта принесла их мне из кухонного шкафа (я все еще стоял у двери). Щеки ее пылали, как будто она только что бежала или танцевала. Она велела мне ничего не говорить отцу о том, что я видел. Я кивнул и спросил, не найдется ли для меня чашка молока.
Взяв банноки, я сел на скамью возле дома. Джетта принесла мне чашку молока и без единого слова вернулась внутрь. Отец, стоя спиной к дому, не оглядывался. Я наблюдал, как он с трудом орудует плугом, его нога часто соскальзывала с колышка. Он работал упорно, но земля от этого мало менялась. Я не мог сказать, видел ли он, как Лаклан Брод вошел в наш дом и вышел оттуда. За те несколько минут, что я за ним наблюдал, отец не разу не оторвал глаз от своей работы.
Когда я вернулся на торфяное болото, Эней Маккензи подозвал меня и сказал, что доложит брату о моей отлучке с горы. Я ответил, что в том нет необходимости – я уже виделся с ним; больше на эту тему я ничего не услышал.
Примерно в то же время я завел знакомство с Флорой Маккензи, старшей дочерью Лаклана Брода. Мы с ней вместе ходили в школу, но из-за моей нелюдимой в ту пору натуры по-настоящему познакомились только сейчас. Флора была примерно на год младше меня, и из-за этого – и из-за давнишней вражды между нашими семьями – мы мало общались. В школе она всегда сидела в первом ряду, и, хотя я не мог видеть ее лица, я воображал, что оно – само напряженное внимание. Она всегда первой вызывалась вытереть для мистера Гиллиса школьную доску и крайне гордилась, когда он награждал ее этой привилегией. Если в то время у меня и сложилось о ней какое-то мнение, то как о глупой девчонке, слишком старающейся ублажить тех, у кого есть власть.
Однажды днем мне поручили взрыхлить землю на участке Лаклана Брода. Флора подметала возле дома и присматривала за своим маленьким братом Дональдом. Хотя я стоял к ней спиной, я сознавал, что она за мной наблюдает. Несколько минут я продолжал трудиться, все время чувствуя на себе ее взгляд, потом сделал паузу и повернулся в ту сторону, где она стояла. Флора опиралась на ручку метлы, даже не пытаясь скрыть, что наблюдает за мной. Я оперся на ручку лопаты, скопировав ее позу, и тоже уставился на нее. Так мы простояли несколько мгновений, увлекшись этой игрой. Потом она пожала плечами и вошла в дом, как будто внезапно вспомнила о каком-то неотложном деле. Некоторое время спустя Флора появилась снова и принесла мне чашку молока.
– Я подумала, может, ты хочешь пить, – сказала она, протягивая мне чашку.
Я взял чашку, осушил одним глотком, сказал: «Спасибо» – и вытер рот тыльной стороной ладони.
Флора забрала у меня чашку и вернулась в дом, покачивая бедрами, как будто переступала через борозды.
Несколько дней спустя, вечером, я вышел из сарая за нашим домом. Притворив деревянную дверь, я стал обматывать веревку вокруг подгнившего упора, как вдруг ощутил, что неподалеку кто-то стоит. Я закончил обматывать веревку так, будто не знал, что тут кто-то есть. Не знаю, почему я пошел на этот маленький обман; разве что мне не хотелось, чтобы человек подумал, будто я занимаюсь чем-то тайным. Наверное, я решил, что это Джетта, хотя у нее не было никаких причин молча за мной наблюдать. То, что это не отец, я знал наверняка – он после ужина уселся у окна, а в таких случаях он редко вставал с места, пока не отправлялся в постель. Но я совершенно точно не ожидал увидеть Флору Брод у угла дома Грегора. Наверное, по моему лицу стало видно, как я удивлен, потому что она захихикала и поднесла ладонь ко рту, словно с самого начала задумала меня напугать и была довольна, что ее замысел увенчался успехом.
Я не знал, что сказать, поэтому просто смотрел на нее. Флора заметно изменилась с тех пор, как мы учились в школе. Ее лицо не было таким детским, нос и рот сделались больше. Волосы она завязала в один узел, как завязывают женщины, а не заплела в детские косички. Фигурка ее округлилась, и грудь мило натягивала лиф ее платья. Юбка Флоры не доставала дюйма-другого до лодыжек, и из-под подола виднелась оборчатая кайма нижней юбки. На ее ногах были аккуратные черные ботинки, и я задумался – не куплены ли они на те шиллинги, которые мы выплатили ее отцу в качестве компенсации за барана. Она изучала меня, склонив голову набок, как диковинку на передвижной выставке.