«Конечно, кое-что он и присочиняет, но по большей части говорит правду».[1]
«Отрадно мщенье, особенно для женщины».[2]
Посвящение
Памяти Норы и Тайни Уолл,
чьи добрые письма сохранились до наших дней,
а также
в благодарность Линдси Селларс и Бетти Толбот —
за то, что поделились со мной волнующими рассказами о своих военных подвигах.
6 октября 2016 г.
Миссис Эвелин Тейлор-Кларк – Эви для давно почивших любимых; Ева – на одном коротком, но особенном этапе ее жизни; Хильда – в период ее временного проживания в доме престарелых, где к своим подопечным персонал всегда обращался по именам, записанным в их медицинских картах, – погружена в раздумья. Скоро к ней подойдет Даниэлла – работница, отвечающая за организацию питания в частной лечебнице «Лесные поляны». Она принесет меню и спросит, что миссис на обед.
– Что сегодня вам приготовить, миссис Т-К? – осведомится Даниэлла, нетерпеливо постукивая ручкой по планшету.
Обитателей приюта кормят очень хорошо: им ежедневно предлагают на выбор одно из трех основных блюд на обед и одно из двух – к вечернему чаю, на трапезу, которую Эвелин по старинке предпочитает называть ужином.
Что ей выбрать сегодня – цыпленка или рыбу, рыбу или курицу? Что же заказать? Эвелин помнит, что рыбу она ела вчера – треску под вкуснейшим сырным соусом с картофельным пюре. А еще днем раньше она выбрала копченую пикшу с яйцом пашот и шпинатом. Сегодня на выбор рыбный пирог, вегетарианская лазанья и жареная курица, но она, пожалуй, снова закажет рыбу, пожаловавшись Даниэлле, что очень давно не ела рыбных блюд.
После обеда опять заявится Пэт – наверное, с новыми вопросами, которыми она донимает Эвелин с тех пор, как стала готовить дом на продажу. Пока Эвелин жила в Кингсли-Манор, вопросов у Пэт вообще не возникало, да и навещала-то она ее редко. Но это было до того, как Пэт заполучила полномочия на ведение дел Эвелин и прониклась уверенностью, что она «знает лучше».
Сегодня утром в гостиной тишина. После завтрака в креслах с высокими сиденьями и подголовниками помимо самой Эвелин расположились всего двое других обитателей приюта. Эвелин встряхивает «Дейли телеграф», выравнивая полосы, и открывает последнюю страницу. Она всегда сначала читает некрологи, хотя большинство ее знакомых давно умерли – она почти всех пережила. Потом, посмотрев прогноз погоды, она принимается решать кроссворд. Внимательно изучает определения по горизонтали и вертикали, покручивая в руке отточенный карандаш. Ей нравятся острые карандаши. Вчера Эвелин попросила Сару, исполняющую обязанности аниматора в «Лесных полянах», принести ей карандаши с ластиками на кончиках. Именно такие карандаши ей нужны – острые, с ластиками на конце, какие были у них в разведшколе, где она проходила подготовку во время войны. Неужели ими больше никто не пользуется? А ведь чертовски полезная вещь: очень удобно исправлять ошибки. Только это была не ошибка, верно? В своей жизни Эвелин допускала мало ошибок, но вот одна была очень серьезной, и ее она никогда не забудет.
Рука Эвелин, даром что пораженная артритом, порхает по газетной странице, быстро заполняя карандашом кроссвордную сетку. Честно говоря, интеллектуальная игра «Мистер Четверг» – не великое испытание для ума; даже анаграммы сами собой складываются. Ей снова придется притворяться: решив головоломку, она найдет в своей лакированной сумке ручку и поверх ответов, написанных карандашом, черными чернилами начеркает другие, меняя буквы в белых клеточках, так что вместо ясных, вразумительных слов получится абракадабра.
В понедельник Эвелин обратила внимание, что Фэй, одна из штатных медсестер, посматривает на газету с кроссвордом, в котором она только что закончила переписывать слова. Та, взглянув на головоломку, нахмурилась, потом сочувственно улыбнулась Эвелин и сказала:
– Браво, миссис Т-К! Вы, я вижу, не устаете практиковаться.
И Эвелин улыбнулась в ответ, но не Фэй, а собственным мыслям. Фэй никогда не догадается, посмеивалась она про себя, что в некоторые клеточки Эвелин поместила буквы из кириллицы. Не заметила она и то, что пару слов она написала по-немецки.
На прошлой неделе Эвелин задремала в гостиной, а проснувшись, решила позабавиться, когда Мэри принесла ей на полдник чай.
– Danke, liebling, – поблагодарила она. – Du bist sehr gut für mich[3].
Какое же удовольствие получила Эвелин, увидев замешательство в лице Мэри и затем услышав, как та сказала своей коллеге, которая стояла у тележки и наливала чай другим старикам, отдыхавшим в креслах: «Благослови ее, Господь. Наверное, ей приснилось, что она снова у себя на родине».
И обе женщины, ласково посмотрев на Эвелин, продолжали наливать и размешивать чай, вставляя кружки в трясущиеся руки тех, кто не мог удержать чашки с блюдцами.
Сейчас до Эвелин доносится дребезжание тележки, на которой после завтрака развозят кофе, печенье и почту. Распорядок дня в «Лесных полянах» предсказуемый, каждый час расписан. Утром по средам – посещение часовни, по четвергам после обеда в гостиную приходит молодая женщина-психотерапевт в легинсах из лайкры и предлагает старикам, не вставая с кресел, выполнить несколько простых упражнений.
– Руки в стороны, потянитесь вверх, пошевелите пальцами ног, – повторяет она, и они, следуя ее инструкциям, разминают дрожащие конечности. На тех обитателей частной лечебницы, кого подводит память, повседневная рутина действует ободряюще и умиротворяюще. Привычный распорядок внушает им чувство безопасности, помогая ориентироваться в ненадежном мире, который день за днем ужимается до окружения знакомых лиц и вещей.
Соседка Эвелин, Филлис, не спит. Сидя в кресле, она листает октябрьский номер журнала «Домашний очаг» с рецептами пудингов и солений-варений из осеннего урожая. Филлис слюнявит палец и переворачивает им страницы журнала, мурлыча себе под нос песню «Мы встретимся снова»[4]. Она здесь вполне счастлива, а вот Эвелин надоело слышать из ее уст одну и ту же мелодию, и она ждет не дождется, когда Филлис «сменит пластинку» или вовсе перестанет петь. И та, возможно, умолкла бы, если вырвать у нее журнал. Этот номер Филлис мусолит уже две недели, но не помнит ни одной статьи. Она и сама в том признается, причем совершенно неунывающим тоном: «Я принимаюсь читать и к концу страницы уже совершенно забываю, о чем здесь шла речь».
Но Эвелин не отнимает у нее журнал, хотя соблазн велик. Она наблюдает за Филлис и другими обитателями лечебницы, у которых разум теперь не столь ясен, как раньше. Они, ее соседи, приходят и уходят; некоторые исчезают ночью на скорой и больше не возвращаются. Но Эвелин помнит по имени каждого, даже тех, кто находился в приюте совсем недолго, хотя сами они вряд ли смогли бы вспомнить ее. Вон там, у противоположной стены, устроилась Морин Филипс, пухленькая, как розовое яблочко, женщина, обожающая сладкое. Любому посетителю она не преминет пожаловаться, что за целый день у нее крошки во рту не было, и мгновенно съест любое принесенное угощение; она всегда принимает участие в музыкальном лото, стремясь заполучить в качестве приза шоколадный батончик. Возле камина расположился Хорас Уилсон в темно-синем блейзере и фланелевых брюках; всем и каждому он докладывает, что утром уезжает домой. Неподалеку дремлет Уилф Стивенс; время от времени он поднимает голову и спрашивает, выводил ли кто Молли на утреннюю прогулку.
Эвелин внимательно наблюдает за всеми, запоминая на будущее приметы дряхления – затуманенность сознания, замедленность восприятия и реагирования. Бери на заметку, Эвелин, мотай на ус, твердит она себе. Видишь, как Морин запинается, отвечая на вопросы; смотри, как Уилф в очередной раз горделиво демонстрирует сиделке свои карманные часы, которые, по его словам, он получил в награду за многолетнюю службу. Хорас не может выбрать блюдо на обед, снова и снова спрашивая, завтракал ли он сегодня. Повторение и нерешительность – твое защитное оружие, Эвелин. Но она надеется, что не позволит себе полностью захиреть. Она по-прежнему раз в неделю, когда приходит парикмахер, будет делать прическу и, насколько ей это по силам, одеваться будет тщательно, разве что пропустит пару пуговок, застегивая блузку, иногда в туфли разные обуется или даже губы неаккуратно накрасит. Ну уж нет, это было бы чересчур. Пока руки еще слушаются, она с помощью помады будет придавать губам идеальную форму бантика – ну, может быть, не столь выразительную как в ту пору, когда ее называли поцелуем ангела. Нет, от губной помады она откажется в последнюю очередь.
14 октября 1939 г.
Мой дражайший милый Хью!
Мама снова в письме просит, чтобы я бросила работу и вернулась домой. Она, я знаю, беспокоится из-за авианалетов, а я боюсь, что умру от тоски, если променяю суетливую офисную жизнь и вечера в компании подруг на нудное спокойствие суррейских холмов, пока ты геройствуешь на полях сражений. Ты знаешь, мне очень нравится Кингсли, но вот интересно, чем думает мама, зазывая меня домой? Я-то что буду там делать, если она вместе с миссис Глазьер заправляет домом, а заодно и всей деревней?
Я прежде говорила и снова повторюсь: я не намерена сидеть дома и вязать носки, хотя для тебя, любимый, я готова вязать пару за парой из пряжи противного цвета хаки, если б была уверена, что это как-то поможет, но я хотела бы внести свою лепту. Жаль, что ты отказываешься изменить свое решение и дать согласие на то, чтобы я вступила в ряды «вьюрков»[5] или чего-то такого. Не понимаю, почему ты считаешь, что это неприемлемое занятие для твоей жены. Служить там не более опасно, чем жить в лондонской квартире. Должна сказать, мне очень нравится униформа «вьюрков», у них такие милые шляпки.
Если обстановка в Лондоне ухудшится, я, пожалуй, постараюсь чаще ночевать в Кингсли (хотя мама, наверное, тогда и вовсе от меня не отстанет, требуя, чтобы я окончательно переселилась домой), но не проси меня навсегда уехать из Лондона. Здесь я чувствую себя по-настоящему взрослой замужней женщиной, пока ты во Франции.
В своем последнем письме ты просил, чтобы я позаботилась о Макниле, когда он прибудет в Лондон. Я предупредила Грейс и Одри. Своих парней у них пока нет, и они будут только рады взять его под свои крылышки. Надеюсь, у него достанет мужества противостоять их восторженным знакам внимания!
Что ж, дорогой, пора прощаться, а то мисс Харпер уже минут пять бросает на меня строгие взгляды. Считает, что мой обеденный перерыв закончился, и я должна приняться за работу. Страшно даже подумать, что она сделала бы, если б догадалась, что я пишу тебе на казенной бумаге.
Твоя любящая жена Эви.
P.S. Я люблю тебя.
6 октября 2016 г.
Из окна комнаты Эвелин открывается вид на сад. Она поставила условие: если уж ей суждено провести последние дни в доме престарелых, она не должна быть полностью отлучена от своего любимого занятия – садоводства, которому она хранила верность всю жизнь. Пусть она больше не способна, сидя на корточках, пропалывать цветочные бордюры, подстригать разросшуюся жимолость или подготовить участок под овощные грядки методом глубокой перекопки почвы. Однако она еще вполне в состоянии посоветовать, как лучше подрезать тот или иной вид ломоноса, убрать старые листочки чемерицы, чтобы открыть распускающиеся бутоны, или подкормить больную желтую камелию. Правда, сейчас Эвелин сомневается, что ей по-прежнему стоит демонстрировать свои познания.
Стоя у окна, она смотрит на мелкие усовершенствования, что были произведены по ее рекомендациям с тех пор, как она переселилась в частную лечебницу, в начале года, после неудачного падения. Как же похорошел – всего за один сезон! – цветочный бордюр. Сейчас, на исходе жаркого лета, в нем пылают кроваво-красные японские гладиолусы, оранжевые цветки гелениума и бордовые подсолнухи. Весной под древним дубом раскинется ковер из белых нарциссов, а пока тот уголок сада расцвечивают миниатюрные розовые головки цикламена.
А нужно ли мне притворяться, что я не помню латинского названия полыни обыкновенной или когда лучше высаживать в грунт луковицы тюльпанов? Должна я вести себя так, будто все эти по крупицам накопленные знания теперь навсегда потеряны для меня?
Садовник сметает в кучи опавшие листья, затем загребает их двумя дощечками и кладет в тачку. Эвелин видит, что в дальнем уголке сада вьется тонкая струйка дыма.
Ему следовало бы пустить листья на компост, думает она. Лиственный перегной – отличное удобрение для садовых растений. У меня с его помощью принялись ландыши в не самых благодатных местечках.
Однако скоро с послеобеденным визитом явится Пэт, и она должна быть готова. Эвелин приглаживает волосы, распушившиеся от шампуня, которым она моет голову раз в неделю, и смотрит на свое отражение в зеркале туалетного столика, что стоял в спальне ее матери, сколько она себя помнила – должно быть, лет девяносто. Самому столику уж точно больше ста пятидесяти лет. Трехстворчатое зеркало в раме из красного дерева. В средней части столика есть выдвижной ящичек, в котором Эвелин хранит шпильки и всякие разные пуговицы. Она открывает его каждый день после того, как санитарка вытрет в комнате пыль: проверяет, на месте ли одна особенная пуговица, которую она прячет в маленькой коробочке.
На полированной поверхности столика по бокам лежат льняные салфетки, расшитые одной давно почившей родственницей. На них щетки для волос с серебряными спинками и массивная шляпная булавка – якобы старинное приспособление для вскрытия писем, как говорит всем Эвелин. Окружающие ни за что не догадались бы, для каких целей ей выдали эту вещицу, и, слыша их комментарии по поводу неизящности булавки, Эвелин посмеивается про себя. На салфетке посередине – зеркальце с серебряной спинкой, на котором, как и на щетках, выгравированы инициалы М.М.Х.
– Мамины инициалы: Марьянна Мария Хатчинсон, – бормочет Эвелин, кончиком пальца обводя витиеватые буквы. Она подносит щетку под нос, и ей кажется, что она улавливает застрявший в щетинках слабый аромат лавандовой воды.
Эвелин часто думает о маме, когда сидит перед зеркалом, расчесывая волосы, припудривая нос и нанося на лицо холодный крем.
– У леди всегда должен быть при себе свежий носовой платок, – говорила ее элегантная мама, журя стоявшую перед ней девочку с травинками в волосах и содранными коленками. Она доставала из кармана чистый батистовый платочек с кружевной отделкой и принималась вытирать чумазое личико дочери.
У Эвелин до сих пор имелось несколько ажурных носовых платочков, но она их носила скорее для внешнего эффекта, а не из практических соображений: платочек можно сунуть под манжету или опустить в сумочку вместе с запиской. Теперь в ходу бумажные салфетки. Удобно, но только если применять их по прямому назначению, думает Эвелин. Если обронить на пол бумажную салфетку, ничего, кроме микробов, не передашь. Люди будут от нее шарахаться; в лучшем случае выбросят в урну.
Она напоследок еще раз бросает взгляд в зеркало, убеждаясь, что выглядит вполне пристойно. Волосы аккуратно уложены, на губах – красная помада. Эвелин промокает губы, чтобы помада случайно не размазалась. Ныне следы помады на чашках – обычное дело. Однако смявшийся воротник блузки она не вытаскивает поверх кардигана – пусть Пэт сама поправит.
Опираясь на ходунки, Эвелин поднимается из-за туалетного столика и осматривает комнату: проверяет, все ли ящики задвинуты. Какое счастье, что ей позволили взять сюда свою мебель и она избавлена от необходимости мириться со шкафами и столами из светлого дуба или бука, которые стоят почти во всех остальных комнатах. Привезти кровать, конечно, не разрешили. В лечебнице для пациентов приготовлены специальные койки, которые при необходимости можно регулировать в соответствии с недугами стариков. И Эвелин теперь спит на колыхающемся водяном матрасе, смягчающем боль в ее ноющих костях. Порой по ночам, когда она ворочается и матрас, булькая, подстраивается под контуры ее тела, ей кажется, что он с ней беседует. Но вся остальная мебель – из темного красного дерева, со следами талька (им затирать пятна куда удобнее, чем бумагой); поблескивая, она сообщает ей, прикасались ли к нему чужие руки. Комод, тумбочка, туалетный столик и зеркало – это ее давние друзья, излучающие тепло домашнего очага.
Последний взгляд вокруг убеждает Эвелин, что по ее возвращении здесь все будет так, как она оставила. Эвелин прощается с красивым мужчиной на фотографии в серебряной рамке, что стоит на тумбочке, проверяет, на месте ли фото, которое она прячет на дне выдвижного ящика, и затем, толкая перед собой ходунки, нетвердым шаркающим шагом выходит в коридор, чтобы встретить племянницу.
16 декабря 1939 г.
Любимый мой!
Спасибо тебе, огромное спасибо за подарок – духи «Опера» и чудесный маникюрный наборчик. Не представляю, как в нынешнее время ты сумел найти такие сокровища, если тебе и твоим товарищам не хватает самой необходимой одежды. Все наши девчонки здесь, не переставая, вяжут, и я поклялась, что пополню их ряды, только, боюсь, мне за ними не угнаться. Но мне невыносима сама мысль, что у моего любимого мужа осталась последняя пара приличных носков и к Рождеству он может оказаться босым. И если, как ты говоришь, у вашего ротного сапожника закончилась кожа, вы все, и ты в том числе, и впрямь скоро будете ходить босиком.
Не хочу докучать тебе своими мелкими горестями, ведь твои трудности не сравнимы с моими (я починила свои туфли и купила новые чулки), но должна сказать, что работа в конторе мне порядком надоела и я горю желанием заняться чем-то более стоящим. Офисная жизнь мне опостылела, и, если получится, я попробую найти новое приложение своим силам, хоть ты и возражаешь.
Я подумываю о том, чтобы поступить на службу в Женский вспомогательный территориальный корпус (там платят 2 фунта в неделю, ежедневно выдают пособие на питание, а также бесплатно предоставляют форму и жилье), в Женскую сельскохозяйственную армию (ты всегда говорил, что, на твой взгляд, я привлекательно смотрюсь в джодпурах) или в речную скорую – куда-то туда. В общем, я решила, что в понедельник, как встану, пойду осмотрюсь. Британская автошкола организует курсы вождения по сниженным ценам для женщин, которые намерены поступить на воинскую службу. А в Механизированном транспортном корпусе, когда я туда обратилась, сказали, что меня возьмут (их заинтересовало, что у меня есть опыт работы секретарем), если я предоставлю водительские права: они не готовы поверить на слово, что я умею водить машину. Видимо, они думают, что практики вождения по поместью недостаточно для того, кому предстоит возить важных офицеров. Вообще-то, было бы здорово заполучить место секретаря-шофера при каком-нибудь прославленном генерале, правда? Ты только представь: я сижу за рулем в красивой форме, в кепи набекрень и салютую всем из проезжающей машины.
Дорогой, наверное, тебе трудно понять, почему я считаю, что должна внести свою лепту, но это так. Сейчас открываются возможности сделать что-то другое – такие, каких никогда больше не будет. Во всяком случае, я в это искренне верю. Но факт остается фактом: такие возможности сейчас есть. Я знаю, ты хочешь, чтобы я оставалась там, где безопасно, ожидая твоего возвращения, но эта война совсем не такая, как предыдущая. Теперь женщины не только вяжут, сидя дома, или навешивают белые перья[6]. Они приносят реальную пользу, я это точно знаю. Для нас наступает новое время, и я хочу быть частью этих перемен.
Обещаю, я буду держать тебя в курсе относительно моих дел и не позволю, чтобы меня отправили туда, где опасно и есть риск, что я не увижу своего любимого мужа, когда он, наконец, приедет домой на побывку и у нас будет возможность провести несколько драгоценных часов в мечтах о том, как в один прекрасный день у нас появится свой собственный загородный дом.
Целую тебя тысячу раз, мой родной.
Твоя Эви.
P.S. Я люблю тебя.
6 октября 2016 г.
– У тебя опять воротник наперекосяк, – посетовала Пэт. Поджав губы, она обеими руками подняла вверх воротник блузки Эвелин, затем снова опустила его и разгладила ткань. – Ты что, даже в зеркало не посмотрелась, перед тем как выйти из комнаты?
– Разумеется, посмотрелась, – ответила Эвелин, глядя на племянницу. Та пришла в старых клетчатых бриджах, на которые налипла собачья шерсть. – Не расстраивайся по пустякам, дорогая. Многие здесь куда хуже меня.
Она кивнула в сторону своих соседей по лечебнице, дремавших в креслах в дальнем конце гостиной.
– Ой, и не говори! Сегодня, приехав сюда, я наблюдала одну шумную сцену. Стою, жду, пока меня кто-нибудь впустит, а в это время некий пожилой джентльмен долбит по кнопкам на панели у двери, пытаясь выйти, и все кричит и вопит, что его к обеду ждут дома и он опаздывает. Потом одна из медсестер подошла к нему и уговорила вернуться в свою комнату.
– Хорошо, что он не вышел, – вздохнула Эвелин. – Им грозят большие неприятности, если кто-то сбежит.
– Еще бы! Они же за вас отвечают. Очевидно, им приходится постоянно менять коды – для надежности.
Эвелин не поправляет Пэт, хотя ей доподлинно известно, что коды не меняют. Один, два, три, четыре – этот входной код ни разу не поменяли за то время, что она живет в частной лечебнице «Лесные поляны». Ну и код, никакого воображения! Будь ее воля, она выбрала бы историческую дату: например 1066 год, когда произошла битва при Гастингсе, или 1666-й, когда случился Великий лондонский пожар. Это куда более интересные комбинации цифр, и они легко запоминаются.
Эвелин знает, что код всегда один и тот же: она нередко наблюдает, как персонал его набирает. Если, ковыляя через вестибюль, совершая моцион, так сказать, Эвелин замечает кого-то из сотрудников приюта перед кнопочной панелью у входа, она умышленно замедляет шаг, удостоверяясь, что код не изменили. Не хватало еще, чтобы она не сумела покинуть лечебницу, когда это потребуется.
В сущности, ей понятно, почему код не меняют. Персонал думает, что старики не запомнят его, даже если им назовут заветные цифры. Тогда какой смысл? В противном случае им придется напоминать друг другу новую комбинацию цифр и сообщать ее посетителям и волонтерам, которым разрешен свободный доступ в лечебницу. Слишком много хлопот.
Эвелин знает код, но ото всех это скрывает. И Пэт ни о чем не должна догадаться, иначе она заподозрит, что Эвелин помнит и многое другое. Поэтому в ответ она только и говорит:
– Может, и так, дорогая, может, и так.
И ждет, что будет дальше.
– Так ты думала о том, что мы обсуждали на днях? – Пэт подается вперед всем телом, подбадривая ее улыбкой. – Я спрашивала тебя про ключи?
Эвелин прекрасно понимает, на что намекает Пэт, но виду не подает.
– Ключи… – озадаченно произносит она. – Какие ключи?
Улыбка сходит с лица Пэт, она хмурится:
– Честное слово, с тобой так трудно в последнее время. Во вторник я спрашивала, помнишь ли ты, где лежат ключи от того чудесного книжного шкафа с изогнутым передом, из серебристого клена. Два ящика в нем заперты, а я не хочу их взламывать. Не хочу портить такой ценный предмет мебели.
– Это мамино, – бормочет Эвелин. – Она там письма хранила и свои дневники. Ты их читала?
– Как я их могла прочитать, если ящики заперты?
– Вряд ли там есть что-то еще, – произносит Эвелин, сознательно замедляя свою речь.
– Прошлый раз ты тоже так говорила. Откуда такая уверенность, если ты даже не всегда помнишь, что ела на обед? Но ты обещала, что подумаешь о том, где могут лежать ключи.
– Обещала? – Эвелин отводит глаза и через окна гостиной смотрит на сад. За деревьями все еще плывет дым. Там могло бы гореть что угодно. Костер – хороший способ постепенно избавиться от нежелательных бумаг… и других улик.
– Так ты подумала? Где могут лежать ключи?
Эвелин медлит с ответом, словно старательно вспоминает:
– Может быть, на кухне в ящике? Ты там смотрела? Мы всегда бросали разную мелочевку в ящик кухонного стола. Там полно было всякой всячины. Может быть, ключи где-то в глубине затерялись.
– Конечно, смотрела. И не только в этом, но и во всех остальных ящиках на кухне, в подвале, в мастерской, во всем доме. Вот право слово, тетя Эвелин, твой дом – это большая свалка. Когда придет мой черед помирать, пожалуйста, напомни мне, чтобы я не оставляла своим детям такой ужасный бардак.
– Тогда, может, пусть дети тебе помогут. Для них это было бы вроде поисков сокровищ. Мы в детстве обожали отыскивать сокровища. Помнится, однажды двоюродный дедушка Уилл…
– Ой, тетя, ну хватит! Они давно уже не дети. Это абсолютно взрослые люди, у каждого серьезная работа, серьезные обязанности. Они не могут бросить все ради того, чтобы рыться в твоем хламе. Черт возьми, в один прекрасный день мое терпение лопнет, я закажу очистку дома от рухляди, и дело с концом. Если бы не ценности и не семейный доверительный фонд, я бы с радостью сделала это прямо сейчас.
Пэт, видит Эвелин, на грани взрыва, потому, помолчав несколько секунд, она говорит:
– Курицу. На обед я ела курицу.
Губы Пэт дрогнули в улыбке:
– Хорошо. Я рада, что ты здесь хорошо питаешься. Вид у тебя цветущий. Сразу видно, что ты получаешь удовольствие от еды.
– У меня всегда был хороший аппетит. Еще мама это заметила. И миссис Глазьер, когда мы были маленькими, утверждала, что из всех нас я ем лучше всех.
– Миссис Глазьер? Кажется, она у твоей мамы была то ли кухаркой, то ли экономкой, да? – Пэт знает, что Эвелин любит вспоминать прошлое.
– Кухаркой главным образом. Уборкой занималась Виолетта. Мама всегда говорила, что хорошую прислугу трудно найти и удержать, но миссис Глазьер служила у нас многие годы. Я обожала ее стейк и почечный пудинг. А еще она потрясающе запекала яблоки в тесте. Мы их всегда ели с заварным кремом. Пэт, ты когда-нибудь пробовала яблоко в тесте? Вкуснотища, скажу тебе, пальчики оближешь.
– Нет, не пробовала. И вряд ли когда попробую. Сомневаюсь, что теперь кто-то возится с такими пудингами. В лучшем случае разогревают готовые творожные пудинги или заправляют блюда пакетной крошкой. Нынче мало кто ест пудинги, и я уж точно не собираюсь начинать, – она похлопала себя по упитанным бокам.
– О, а мы, когда я была девчонкой, всегда лакомились пудингами. Без пудинга обед был не обед, ужин не ужин, – Эвелин на время умолкает, грезя о давних, но не позабытых пудингах, потом спрашивает: – Дорогая, а ты пробовала когда-нибудь суссекский пудинг? Он подается с чудесным лимонным соусом.
– Нет, тетя, – вздыхает Пэт. – Суссекский пудинг я тоже не пробовала и вряд ли попробую.
– Хочешь, я попрошу здешних поваров как-нибудь приготовить его для нас в качестве угощения? Тебе понравится. Они всегда с удовольствием выполняют специальные заказы.
– Нет, нет. Я пришла сюда не о пудингах беседовать! Мне необходимо поговорить с тобой о доме и семейном фонде.
Для Эвелин это не открытие, но она просто смотрит на Пэт и затем гладит ее по рукам, словно утешает:
– Знаю, дорогая. Ты мне очень помогаешь. Но я теперь, как ты видишь, редко куда хожу. Не сомневаюсь, ты примешь верное решение.
– Да, видимо, придется, – снова вздыхает Пэт, выпрямляя спину, – раз эта обязанность лежит на мне.
С минуту она покусывает губу, потом говорит:
– Мне бы не хотелось ставить семью в неловкое положение. Я пытаюсь действовать деликатно. Относительно земли и надворных построек решение принять было нетрудно, но вот сам дом – это совершенно другое дело. Там столько личных вещей. Я просто обязана все просмотреть. И в отношении некоторых… в отношении некоторых я просто в растерянности, поэтому я так беспокоюсь о ключах.
Она встает, наклоняется к тете, целует ее, собираясь уходить:
– Что ж, если иначе нельзя, значит, придется ломать замки. Жаль, конечно. Этот книжный шкаф стоит немало.
В ту минуту, когда она собирается уйти, появляется Даниэлла в белой поварской униформе. Держа под мышкой планшет с меню, она улыбается Пэт, а та ей говорит:
– Я слышала, сегодня у вас опять был очень вкусный обед. Но вы не идите у нее на поводу, а то она вас еще заставит готовить пудинги по старинным рецептам.
– У миссис Т-К для ее возраста просто отменный аппетит, – отвечает ей Даниэлла с улыбкой. – И ей все время рыбу подавай. Сегодня она опять брала рыбное блюдо.
Улыбка угасает на губах Пэт, она переводит взгляд с Даниэллы на Эвелин:
– Но ты же сказала, что на обед ела курицу?
– Нет, – заявляет Эвелин. – Я ела рыбу. Так и знала, что ты меня не слушаешь. Ты никогда меня не слушаешь.
17 апреля 1940 г.
Дорогой мой, любимый!
Прости, если тебе кажется, что я чуть-чуть сердита на тебя. Просто очень трудно сохранять жизнерадостность, ведь я понятия не имею, где ты, что делаешь. Я очень стараюсь не унывать, но порой воображение рисует мне жуткие картины, и я лежу полночи без сна, в страхе, что больше никогда тебя не увижу. Да, я понимаю, что нужно мыслить позитивно, и я пытаюсь, очень пытаюсь и, конечно, просто хочу, чтобы эта проклятая война скорее закончилась и ты вернулся ко мне целым и невредимым.
Наверное, я растревожилась из-за того, что ты рассказал мне в Илфракомбе, где в прошлом месяце мы провели два благословенных дня твоего отпуска. Не волнуйся, я не стану повторять это в письме, иначе цензура и вовсе на тебя ополчится, начнет вымарывать строчку за строчкой в твоих письмах. Просто хочу напомнить, как ты сказал, что тебя и твоих товарищей крайне беспокоит, что «некий человек» играет вашими жизнями. Он считает, что «цель оправдывает средства», сказал ты, но тут я просто не могу согласиться. Если вас без необходимости подвергают риску (да, я понимаю, что война – опасное предприятие и потери неизбежны), значит, «этот человек, имени которого нельзя упоминать» слова доброго не заслуживает. Да и как я могу уважать его, дорогой, если он столь вольно распоряжается жизнью моего драгоценного супруга? Я просто надеюсь, что ты ради всех нас сумеешь его образумить. Я понимаю, ты не вправе сообщить мне, чем конкретно ты занимаешься, но, по моим догадкам, ты со своими товарищами выполняешь самые опасные сверхсекретные задания.
О боже, что-то я совсем разнылась, да? Дорогой, обещаю, больше не буду скулить. Просто я хочу, чтобы ты знал: я думаю о тебе ежечасно и с нетерпением жду твоего благополучного возвращения. Ты обязан остаться в живых и вернуться ко мне, и потом мы начнем претворять в жизнь все наши чудесные планы. Ты будешь заниматься лошадьми, я – своим садом. Со временем у нас появится парочка маленьких помощников. Поэтому, пожалуйста, береги себя, дорогой, и возвращайся ко мне в добром здравии.
Преданная тебе твоя жена Эви.
P.S. Я люблю тебя.
20 октября 2016 г.
Опять она за свое. Розмари Дженкинс. Сидит в углу и верещит. Убалтывает посетительницу. Похоже, это одна из волонтерш, что помогают устраивать музыкальные вечера. Розмари рассказывает ей про свою молодость, которая пришлась на годы войны. До Эвелин доносятся лишь обрывки ее откровений, но суть разговора ей ясна.
– Не может быть! – охает посетительница.
– Да-да. Даже заикаться о том было нельзя, – говорит Розмари. – Никому из нас. Мы все дали подписку о неразглашении государственной тайны. Нас отдали бы под трибунал, а, может, и расстреляли бы, если бы мы не держали языки за зубами.
Она хихикнула:
Но не думаю, что теперь, учитывая мой возраст, у меня возникнут неприятности. Память у меня уже не та, что раньше. Я толком и не помню, кому и что говорила.
Они обе смеются.
– Так где вы работали?
– Сначала в «MI 5»[7], в Лондоне. Первыми они меня завербовали. Потом перешла на службу в «MI 6»[8].
– Ух ты, как интересно! И чем же вы там занимались?
– Ничем особенным, – качает головой Розмари. – Мне кажется, пользы от меня было немного. Мы в основном бумажки перебирали.
– Ой, не скромничайте. Наверняка не только бумажки.
Розмари, наклонившись к ней, понижает голос:
– Ну да, во время войны я вела наблюдение. В ту пору в Лондоне было много пришлых людей.
В подтверждение своих слов она энергично кивает, и ее любопытная гостья в предвкушении новых откровений раздвигает губы в алчной улыбке:
– А я имела большие связи, и меня приглашали на все посольские приемы. Я слыла светской красавицей.
Эвелин, слыша все это довольно отчетливо, думает про себя: вот глупая баба. Не следовало бы Розмари распространяться о своей службе в разведке. Сама Эвелин будет молчать как рыба. Бывших разведчиков не бывает. Если ты поклялся хранить это в тайне, значит, должен хранить это в тайне всю жизнь наряду со всеми остальными секретами. Пожалуй, стоит пройти за креслом Розмари и шепнуть ей на ухо: «Закон о предательстве». Интересно будет посмотреть на ее реакцию.
Новый взрыв смеха отвлекает Эвелин от кроссворда. Он нетрудный, но требует сосредоточенности, когда она вписывает в клетки буквы, которые потом, в окончательном варианте, чернилами заменит на другие. В сегодняшней головоломке больше анаграмм, чем обычных определений, и Эвелин анаграммы нравятся: перетасовка и перестановка букв напоминают ей кодирование – увлекательное занятие, от которого временами немного болела голова, если приходилось шифровать и расшифровывать сообщения в срочном порядке.
С минуты на минуту зазвучит музыка. Эвелин предпочла бы сидеть в тиши своей комнаты или одного из других залов лечебницы, но желательно, чтобы ее воспринимали как часть группы, видели, что она вместе со всеми пытается запомнить слова популярных песен. В прошлом месяце с ними занимался пианист, который все наигрывал им мелодию Roll Out the Barrel[9], – очевидно, привык выступать в рабочих клубах[10]. Сегодняшний музыкант им будет играть на укулеле. Можно подумать, во время войны слушали одного только Джорджа Формби[11].
Эвелин больше нравилась классическая музыка, особенно дневные концерты в церкви Сент-Джонс на Смит-сквер, которые она посещала, когда еще была в состоянии самостоятельно ездить в Лондон. И она продолжала ходить на эти концерты даже после всего, что случилось. Приятно было развеяться. Утром с час она проводила в универмаге «Питер Джонс», оставшееся время посвящала пошиву новых наволочек или выбирала цветную шерстяную пряжу для ажурных изделий, которые вывязывала крючком Пэт. Часов в одиннадцать вкусный кофе с выпечкой из дрожжевого слоеного теста в элегантном кафе, что позволяло ей обходиться без обеда.
Эвелин вздыхает. Жаль, что она больше не вольная птица и вынуждена полагаться на заботу персонала лечебницы. Это так утомительно. Они, конечно, все любезные и услужливые, но то ли дело, когда она сама отправлялась на вокзал по окончании утреннего часа пик, на поезде доезжала до Лондона и шла на дневной концерт или в одну из художественных галерей, чтобы взглянуть на любимые полотна. В хорошую погоду после концерта она частенько прогуливалась по набережной Миллбэнк до галереи Тейт. Особенно ей нравился Тернер. Она могла часами смотреть на «Дождь, пар и скорость». Очень атмосферная картина.
А ранней весной она посещала Челсийскую выставку цветов. Конечно, не в дни всеобщего ажиотажа, а в один из тех, когда туда допускались только члены садоводческого общества. Ее любимые цветы – чемерица и подснежники, вестники весны. Но только без Пэт. Однажды, много лет назад, она взяла ее с собой, но Пэт, была уверена Эвелин, заскучала, не посмотрев и половины садов. Может быть, потому, что Эвелин имела привычку зарисовывать дизайнерские решения и записывать названия новых сортов растений. Пэт интересовали только сады и поля для гольфа, защищенные от собак. Нет, Эвелин получала гораздо больше удовольствия, когда ходила на выставку одна и ей никто не мешал восхищаться красотой растений и мастерством ландшафтных дизайнеров и профессиональных садоводов. Вообще в жизни ее возникало куда меньше сложностей, если она что-то делала в одиночку.
Зазвучала музыка. На колени Эвелин положили листок с текстом песни, отпечатанным крупным шрифтом. Слова When I’m Cleaning Windows («Когда я мою окна»), как и многих других популярных песен, она помнила наизусть, но сейчас ей приходилось шевелить губами и всматриваться в текст, чтобы все видели, как она старается. Ее неуверенный голос сливается с другими хриплыми дрожащими голосами, тонет в ритме музыки и псевдоланкаширском акценте музыканта, но постепенно набирает силу и крепнет в знаменитой хоровой песне.
– Миссис Т-К, вам помочь? – раздается рядом ласковый голос.
Чья-то рука помогает ей взять листок с текстом песни, затем кладет на журнальный столик кроссворд Эвелин и берет ее карандаш. Эвелин улыбается, позволяя помощнице подсказывать ей слова: та водит по фразам кончиком отточенного карандаша. Эвелин любит писать острыми карандашами; в прошлом они сослужили ей хорошую службу.
25 апреля 1943 г.
Дорогой мой, любимый человек!
Я не обманываюсь – прекрасно понимаю, что тебя больше нет, но, кроме как в письме, не знаю другого способа выразить свои чувства, излить ярость, потому пишу так неистово, что фактически изодрала в клочья почтовую бумагу. Да, мною владеют ярость, гнев – называй как хочешь – из-за того, что ты, уцелев в ходе стольких операций, в конечном итоге погиб. Как они могли быть так безалаберны в отношении тебя после всего, что ты вынес! Как могли так дерзко испытывать судьбу? Мне хочется вопить, с остервенением наброситься на тех, кто не ценил твою жизнь.
Мое горе столь люто, столь неукротимо. Меня тошнит от слез бешенства. Во-первых, я злюсь на тебя за то, что ты вообще пошел служить в ту проклятую часть. Во-вторых, я донельзя возмущена тем, что тебя не уберегли. Я знаю, что ты не мог рассказать мне, чем конкретно тебе приходилось заниматься по долгу службы (хотя нетрудно догадаться) и что потери несут все подразделения, но ведь ты выбрал самую опасную стезю, да? И как смеешь ты оправдывать собственное решение желанием усовершенствовать свой французский! Родной мой дурашка, ты ведь так гордился своими лингвистическими способностями, да? Млел от счастья, что долгий летний отдых на Лазурном Берегу и катание на лыжах в Альпах помогли тебе отшлифовать твой французский.
Лучше б ты ни слова не знал на этом треклятом языке, даже тех, что ты ласково нашептывал мне во время нашего медового месяца. Я могу думать лишь о том, что твоя любовь к французскому отняла тебя у меня, заставила рисковать. И вот результат: ты больше никогда не вернешься ко мне, никогда меня не обнимешь, не поцелуешь. У нас никогда не будет дома с конюшнями и садом, как мы планировали. Наши дети, о которых мы так мечтали, никогда не родятся. Из-за этой ужасной войны мы лишились той жизни, что была, как мы думали, обещана нам, и теперь я не представляю, как мне дальше жить без тебя.
Ты не раз смотрел в лицо смерти, и в прошлом году, когда ты пропал без вести, я ведрами лила слезы. Но свершилось чудо, ты вернулся, и я уж думала, что мне никогда больше не придется так много плакать. Но я ошибалась, безрассудный ты мой, отчаянный человек. Я заливаюсь слезами, тону в слезах с тех пор, как меня официально уведомили о твоей гибели. Да, я знаю, ты считал, что обязан исполнить свой долг, но мне всегда казалось, что ты будешь вести себя более осторожно после того, как чудом спасся. Однако тебе нравилось искушать судьбу, да? Ты смеялся над судьбой, с готовностью подвергая себя риску. И теперь, кроме родителей и наших друзей, нет никого, кто мог бы урезонить меня. Я курю, упиваюсь джином, делаю что хочу. И по привычке, от которой не могу избавиться, продолжаю изливать тебе душу на бумаге, хотя мои письма ты никогда не прочтешь.
Твоя любящая жена Эви.
P.S. Я люблю тебя.
3 ноября 2016 г.
Пэт снова здесь. Она ведь навещала ее не далее как два дня назад. Что ж она никак не уймется? Все ходит и ходит каждые пять минут, суетится, пристает с расспросами.
– Я нашла кучу фотографий, – порывшись в неопрятной дерюжной хозяйственной сумке, – Пэт вытаскивает железную банку из-под печенья, на которой видны загородный домик с соломенной крышей и сад с люпином и алтеем. – Я подумала, будет здорово, если мы вместе посмотрим их сегодня. Я понятия не имею, кто все эти люди. В нашей семье их никто не знает. Подскажи, как их зовут, когда были сделаны снимки, а я буду записывать на обороте.
– Печенье «Хантли и Палмерс», – произносит Эвелин, глядя на банку. – Мне всегда больше нравился их имбирный орех. А мама пекла такие вкусные розовые вафли.
– Ну теперь здесь старые фотографии, – говорит Пэт. Сняв пальто, она усаживается в кресло. – Печенье давно съели. Давай посмотрим, помнишь ты кого-то из тех, кто запечатлен на этих снимках.
– Я не уверена, что сумею помочь, но попробую, – соглашается Эвелин. Она, конечно, всех помнит. Помнит очень хорошо. Только как знать, чьи фотографии обнаружит Пэт среди маленьких черно-белых снимков, что беспорядочно громоздятся в банке? Значит, вот к чему все пришло: отныне Пэт будет беспардонно копаться в жизни Кингсли и мучить ее вопросами, вороша прошлое, которое Эвелин не успела как следует спрятать и похоронить. Остается надеяться, что ее секреты не будут раскрыты, пока она жива.
– Можно взять карандаш?
Пэт берет его с тумбочки, на которой лежит газета с разгаданным кроссвордом:
– Ух, какой острый.
Она открывает банку и бросает на колени Эвелин ворох фотографий. Первая стопка состоит из снимков, сделанных одним давнишним летом. В 1935 году или в 1936-м? Нет, точно в 1935-м, тогда еще жара стояла несусветная. Эвелин смотрит на компанию мужчин в белой форме для крикета, на женщин в светлых платьях. Они устроили пикник: сидят все в тени на ковриках, перед ними тарелки с треугольными бутербродами и чаши с клубникой.
– Соломенные шлемы, – молвит она. – В том году лондонским полицейским выдали соломенные шлемы, чтобы они меньше парились. Все говорили, что они снова будто перенеслись в Индию, когда папа там работал. Мне в тот год исполнилось шестнадцать.
Она показывает на молодую женщину с короткой стрижкой на заднем плане.
– Видишь, как я здорово придумала, – улыбается Пэт. – Вон как много всего ты вспоминаешь, глядя на фотографии. А про эти что скажешь? Это дядя Хью?
Она протягивает Эвелин портрет молодого мужчины, позирующего перед фотокамерой. Та берет маленькую карточку и улыбается своему давно почившему мужу:
– Он тогда был такой красавчик. Все девчонки так считали. Мне очень повезло, что он выбрал меня. За Хью многие охотились.
– Может, оставишь это фото у себя?
– Нет, дорогая. У меня в комнате еще лучше есть. Пусть будет у тебя, покажешь своим мальчикам.
– А это что за фотография? Кто эта маленькая девочка? По-моему, я ее никогда не видела. Это наша родственница?
Пэт держала в руках фотографию четырехлетней девочки с заплетенными в косички белокурыми волосами, которая, смеясь, играет с мячом в саду.
Да, думает Эвелин, она – наша родственница, но ты с ней никогда не встретишься. Никогда не увидишь ее, даже мельком. И мне тоже никогда больше не суждено ее увидеть.
Пэт переворачивает фото и читает на обороте сделанную карандашом поблекшую запись: Тут почти никакой информации. Только «Лизи, 1951 г.». Получается, снимок сделан через два года после того, как я родилась.
– Лизи, – бормочет Эвелин. – Понятия не имею, кто это.
Она всматривается в маленький снимок, будто силится вспомнить.
Разве могу я забыть тебя, дорогая? В тот день ты была счастлива.
Она не берет в руки фотографию, одну из нескольких, сделанных незаметно много лет назад; в том нет нужды. У нее в комнате есть такая же, спрятана в выдвижном ящике. Каждый вечер, перед тем как лечь спать, она целует фото в рамке – своего молодого мужа Хью, а потом Лизи, шепча ей: Gute Nacht, liebchen[12].
– А на эту взгляни, – говорит Пэт. – Это ведь ты, да? В военной форме? Слушай, она тебе так идет!
Эвелин берет у племянницы снимок. С фотографии ей улыбается уверенная в себе молодая особа с красной помадой на губах и вьющимися волосами.
– Я здесь не в своем повседневном обмундировании. Этот комплект я сшила на Сэвил-роу. Заметь, не для того, чтобы на службе носить, а на выход. Та форма, что нам выдали, была просто отвратительна, особенно меня коробили плотные коричневые чулки.
– Ну ты всегда была модницей. Ой, смотри, а вот еще одна. Вы тут целой компанией, и все в военной форме. Это ведь тоже ты, да?
Пэт тычет пальцем в молодую женщину на снимке. Волосы у нее убраны под кепи, сама она несмело смотрит в объектив:
– А кто эти люди рядом с тобой?
Она переворачивает фотографию:
– На обороте ничего не написано.
Эвелин рассматривает фотографию. Она не видела ее много лет. Должно быть, вложила снимок в конверт вместе с письмом, которое отправляла домой маме. На первых порах, до того как все произошло, она писала ей часто. На фото перед входом в большое здание стоят навытяжку – плечи отведены назад, руки по швам, – едва заметно улыбаясь, двое мужчин и две женщины в военной форме: Ева, полковник Робинсон и еще двое. Кто-нибудь узнает его по этой фотографии. С годами он почти не изменился. Выглядел почти так же, как на снимке, сделанном в ту пору, когда он пропал без вести, тридцать лет спустя. Но кто теперь вспомнит, что некогда она была с ним знакома?
– Где была сделана эта фотография? – Пэт продолжает перебирать оставшиеся в банке снимки.
– Думаю, в Германии. Сразу после войны.
– Ты никогда не рассказывала о том, чем ты там занималась. Сразу после войны там, наверное, было ужасно.
– Не думаю, что я делала что-то важное, дорогая. У меня был самый маленький чин.
Не говори лишнего, Эвелин. Не дай ей догадаться, что ты помнишь.
– Все равно тогда, наверное, было жутко. Ты, должно быть, насмотрелась и наслушалась всяких ужасов.
О да, дорогая, и насмотрелась, и наслушалась, но тебе не расскажу. Эвелин качает головой, словно думая о чем-то своем, и бормочет:
– Я мало что помню. Знаю только, что тогда было скорбное время.
– Мама про то время тоже мало рассказывала. Я знаю только, что в молодости она потеряла первого мужа. В двадцать два года, как она говорила. А потом вышла замуж за папу, за твоего брата Чарльза. Бедная мама. С ним она тоже долго не прожила, только и успела меня родить.
Пэт снова воззрилась на фото четверки в военной форме, словно пыталась представить послевоенный хаос того времени:
– Ты помнишь, кто эти остальные на снимке рядом с тобой?
– Это было так давно, дорогая, – Эвелин закрывает глаза, будто роясь в памяти, но в действительности она не хочет, чтобы Пэт заметила ее смятение, в которое повергла ее эта старая фотография, указывавшая на ее связь с Робинсоном.
– Может, оставишь это фото у себя? А я, если не возражаешь, покажу мальчикам ту твою фотографию, где ты в элегантной военной форме?
– Точно, возьми ее. Пусть ребята знают, что я не всегда была дряхлой старухой, – Эвелин со смехом убирает в карман кардигана снимок четверки. Он там долго не пролежит. Вернувшись в свою комнату, она решит, что с ним делать.
– Что ж, ладно, мне пора, – говорит Пэт. – Сегодня после обеда в Кингсли приедет аукционист, произведет оценку кое-каких вещей. Кстати, я нашла старые инвентарные ведомости, когда перебирала бумаги в письменном столе. Ты ведь составляла их очень давно, и я подумала, что лучше оформить новые. Ты когда-то собиралась продать кое-что из вещей?
Эвелин старается придать лицу неопределенное выражение.
– Наверное, это для оформления страховки, – наконец отвечает она. – Управлять Кингсли – это всегда большая ответственность.
– Не то слово, тетя, – соглашается с ней племянница, надевая пальто. – Между прочим, ключи я так и не нашла.
Наклонившись, она чмокает Эвелин в напудренную щеку:
– М-м-м, ты так вкусно пахнешь. Ты уверена, что не хочешь оставить себе еще кое-какие из этих снимков?
Пэт протягивает ей банку с фотографиями:
– Может, пусть они пока у тебя побудут? Посмотришь их повнимательнее. Вдруг еще какие лица опознаешь.
– Так и быть, дорогая, – говорит Эвелин, забирая у племянницы банку с фотографиями. – Я постараюсь вспомнить имена, чтобы вы с детьми знали, кто изображен на фотографиях.
Или найду среди них снимки, которые надо уничтожить.
29 октября 1943 г.
Дорогой мой человек!
Думаю, ты ужасно гордился бы мной! Твоя крошка жена теперь квалифицированный водитель Женского вспомогательного территориального корпуса и уполномочена возить на встречи и совещания офицеров в ужасно милом черном «Хамбере». Должна сказать, это отличный автомобиль, лучший из всех, которые я водила. Правда, у моей работы есть один большой недостаток: мы, девушки, обязаны сами обслуживать свой автомобиль. Последние два дня, грязная с головы до ног, я просидела в смотровой яме! Но все же, по-моему, это станет неплохим дополнением к моим скудным талантам. Как ты считаешь, дорогой?
В Кингсли (как же я по нему скучаю!) я научилась водить машину (летом папа пускал меня за руль своего старого «Остина», давая прокатиться по подъездной аллее и ровному полю), но в корпусе сочли, что этого недостаточно, и мне пришлось окончить настоящие водительские курсы близ казарм в Кимберли. Мне, конечно, здорово доставалось за дурные привычки (возможно, я переняла их у тебя, дорогой). Например, я забывала посмотреть в зеркало, перед тем как тронуться с места.
В общем, одно из моих первых заданий – научиться ориентироваться в Лондоне. Мы квартируем прямо за «Питером Джонсом», и это ужасно удобно. Даже мама одобряет: думает, я смогу заскакивать туда каждый раз, как ей понадобятся пуговицы или шелк. Я несколько раз ей говорила, что служить пошла не для того, чтобы выполнять ее поручения, но она, по-видимому, считает это единственной выгодой от моей службы. Она также не понимает, что я не вправе использовать «Хамбер» в личных целях: я не могу садиться в машину и мчаться к ней по первому требованию, когда она соскучится. Ей невдомек, что бензин нормирован, и, заскучав по садам Кингсли, по родным местам, я вынуждена ехать туда на поезде.
Все девушки здесь ужасно милые, и, хотя в комнатах весьма холодно (мы живем в старом здании викторианской эпохи), мы стараемся не падать духом. Кормят нас во всяком случае сытно: наверное, боятся, как бы мы, «девчушки», не потеряли сознание за рулем, когда возим наших генералов. Скоро мне предстоит выполнить свое первое настоящее задание – поехать в Портсмут. Так что пойду изучать карту, чтобы знать, как доехать туда и обратно без происшествий.
Пожелай мне удачи, дорогой.
Твоя Эви.
P.S. Я люблю тебя.
3 ноября 2016 г.
Эвелин инспектирует горшочки с луковицами подснежников, посаженными к рождественской ярмарке, которую устраивала частная лечебница «Лесные поляны». Сквозь темно-бурый компост видны кончики зеленых всходов.
– Хорошо всходят, да? – обращается Эвелин к Саре, которая организует различные мероприятия для обитателей приюта, в том числе занятия садоводством. – Я же говорила, если поместить луковицы в холодильник на несколько недель, они подумают, что наступила зима.
– Вы были абсолютно правы, миссис Т-К. Думаете, они зацветут к тому времени, когда мы выставим их на продажу?
– Маловероятно, но будем надеяться, – Эвелин проверяет другие горшки и ежится.
Теплица имеет стены и крышу, и на стекле мерцает водянистое солнце, но отопления здесь нет.
– Это самые обычные подснежники, Galanthus nivalis, – с гордостью произносит она, – но, если их высадить в грунт под открытым небом, они быстро разрастаются. У меня в Кингсли стелились восхитительные ковры из подснежников. Зимой они особенно радовали глаз. Среди них встречались очень редкие разновидности. Надо сказать, я была самым настоящим галантофилом.
– Кем вы были, миссис Т-К?
– Галантофилом, дорогая. Так называют людей, которые знают толк в подснежниках, с увлечением их выращивают и коллекционируют. Редчайшие цветы зачастую продают по сотне фунтов за луковицу. Но лучше их всегда высаживать зелеными, когда на них еще есть листочки, если хотите добиться хороших результатов.
– Надо же, а я и не знала. Это как тюльпанная лихорадка, да? Помнится, нам рассказывали это в школе, на уроках истории. Миссис Т-К, да вы настоящий кладезь информации!
Эвелин улыбается сама себе. Если бы эта девочка знала, сколько информации спрятано у нее в голове, под серебристо-седыми волосами! Однако в следующий раз нужно быть осторожнее: нельзя рассказывать слишком много. Нельзя забывать, что она не должна помнить.
– Дорогая, я, пожалуй, пойду в тепло. Одна справитесь? – Сара отодвигает дверь, и Эвелин, волоча ноги, выходит из теплицы, у которой ее ожидают верные ходунки. Медленно ковыляя прочь, она терзается беспокойством. Не слишком ли подробно я рассуждала о подснежниках? Так трудно похоронить все эти знания о садоводстве, гораздо труднее, чем все остальные секреты.
Спустя несколько минут Эвелин уже сидит в кресле у себя в комнате, перебирая старые фотографии в банке из-под печенья. Вот снимки мамы на свадьбах, сельских ярмарках и торжествах. На ней меха, шелковые платья и вычурные шляпы с широкими полями. Милая мама, везде такая элегантная. Есть немало фотографий папы и дорогого Чарльза, горделиво стоящего в компании охотников. Как же они великолепны: все в твидовых костюмах и кепках, в руках – ружья, у ног – связки подстреленной дичи, рядом настороженные гончие, нетерпеливо глядящие на хозяев!
А вот еще снимки Эвелин в военной форме. На некоторых она смеется вместе с девушками в такой же форме, как у нее. На других присутствуют и молодые летчики: глядя в камеру, они щурятся на солнце. Такие молодые, не старше двадцати. Они скоро погибнут, а пока еще живы, стараются урвать поцелуи и насладиться красотой. Однако других фотографий четверки в деревянных позах она больше не находит, равно как и снимков одного Робинсона.
Эвелин не составляет труда вспомнить, как и когда они были сфотографированы вчетвером. И теперь, вытащив из кармана фото, она принимается рассматривать его более внимательно. Они стоят у входа одной из бывших лечебниц в Бад-Нендорфе, переоборудованной под центр для допросов. Фото сделали вскоре после ее приезда, тогда центр только-только начал работать, а сама она точно и не знала, что там будет происходить и какой на самом деле человек Робинсон. На фото этот невысокий мужчина субтильного телосложения выглядит суровым: подбородок вздернут, губы плотно сжаты под тонкими усиками. Остальные трое, щурясь на ярком солнце, растерянно улыбаются, словно не могут взять в толк, зачем их заставили позировать вчетвером, изображая близких товарищей.
Эвелин пристально смотрит на давнишний снимок. В чертах Робинсона отражается жестокость его натуры, но в ту пору, когда они познакомились, она в полной мере этого не распознала. Он просто казался неприветливым и деловитым, как и многие офицеры командного состава, с которыми она общалась по долгу службы. И хотя слава бежала впереди него, она не подозревала, сколь расчетливым может быть этот человек, пока сама в том не убедилась.
Эвелин начинает рвать фото на две части, но вовремя останавливается и отрывает лишь половинку правой половины, то есть четвертинку, на которой запечатлен Робинсон: он стоит с самого краю, чуть отодвинувшись от остальных трех. Эвелин кладет оторванную полоску на сложенную газету и берет карандаш. Подушечкой пальца потрогав кончик грифеля, она точит карандаш до остроты иглы, затем зажимает его в кулаке и вонзает в лицо Робинсона – по очереди в каждый глаз, в нос, в твердую складку неулыбчивого рта. И вот четвертинка снимка изодрана, изображение на нем неузнаваемо. Довольная, она рвет его на мелкие кусочки и, зажав их в руке, ковыляет в ванную, где бросает клочки в унитаз и спускает воду.
После, прихрамывая, Эвелин возвращается в свое кресло и берет из банки единственное фото белокурой девочки. Она сравнивает его с тем, что она целует каждый вечер, с фотографией, которую хранит в тумбочке под Библией. Держа рядом две маленькие карточки, Эвелин пытается решить, какая из них лучше.
Она часто ходила мимо того сада, пытаясь увидеть девочку, и, перед тем как навсегда покинуть Германию, решила пофотографировать городок. Если бы у кого-то возникли вопросы, она сказала бы, что скоро возвращается домой и хочет запечатлеть на память годы, проведенные в Вильдфлеккене. Конечно, интересовали ее не дома, не волы на пашне или церковь. Ей нужны были только фото, на которые попала девочка.
– Лизелотта, – шепчет Эвелин. – Тебя называли Лоттой, но для меня ты всегда была Лизи.
Она целует оба маленьких снимка и один кладет в банку с другими старыми семейными фотографиями. Пусть Пэт любопытствует сколько угодно, она ей ничего не скажет.