С раннего уже утра весть о низложении ненавистного временщика-курляндца облетела весь Петербург. Но те именно лица, которым по служебной их обязанности должно было быть известно, казалось бы, раньше других о готовящемся перевороте, узнали о нем позже очень многих простых обывателей столицы. К числу таких, ничего не чаявших должностных лиц принадлежал и полицеймейстер князь Шаховской, пользовавшийся особенным фавором Бирона. В оставшихся после него «Записках» Шаховской откровенно признается, что, когда перед рассветом, его разбудил полицейский офицер и объявил ему об аресте регента и о большом съезде в Зимнем дворце, он «ни малого воображения о том прежде не имея, в смятении был». Наскоро одевшись, он велел везти себя туда же, но дворец был окружен такой несметной толпой, что ему, Шаховскому, пришлось выйти из кареты, и он с большим трудом пробрался до крыльца.
«Всевидящий, защити меня!» – молился он про себя, когда подходил к придворной церкви, но «тут уже от тесноты продраться в церковь скоро не мог… Одни носят листы бумаги и кричат: „Изволите, истинные дети отечества, в верности нашей всемилостивейшей правительнице подписываться и в том Евангелие и крест целовать!“ Другие, жадно спрашивая, как и что писать, и вырывая один у другого чернильницу и перья, подписывались и теснились войти в церковь присягать и поклониться стоящей там правительнице в окружности знатных и доверенных господ».
В кишевшей на дворцовой площади народной толпе был и Самсонов. На его глазах ко дворцу подъезжали придворные экипажи за экипажами, подходили с распущенными знаменами, с барабанным боем и музыкой, войска. Вокруг него раздавались радостные клики с насмешками над Бироном и похвалами новой правительнице. А вот гром пушек с Петропавловской крепости, беглый ружейный огонь и троекратное «Виват!» войск с звуками литавр и труб, возвестили, что молебствие в дворцовой церкви окончено и присяга исполнена. По всей площади прокатилось громогласное «ура», тхедхваченное неумолкающим перезвоном колоколов всех столичных церквей.
«И, может быть, я сам сей этой радости народной причинен!.. – подумалось Самсонову. – Отчего же у меня на душе так невесело?»
И вспомнилось ему тут все то, чего он наслышался о безволии принцессы Анны Леопольдовны, о ее полном равнодушии к государственным делам.
«Ну, что же делать! Приходится мириться с тем, что есть: слабая, но добрая правительница все же во сто крат лучше изверга Бирона…»
В это время из ворот дворца начали выкатывать на площадь бочку за бочкой «зелена вина» на угощение народа.
Господи Боже Ты мой, что сталось вдруг с этими тысячами мирных людей! Все разом, словно обезумев, громадной океанской волной ринулись к хмельному зелью, пуская в ход кулаки и локти, толкая и давя друг друга. Крупная брань и болезненные вопли… Позади остались одни слабосильные старики, да и тех зависть берет.
– Ишь, черти! – ворчит один. – Из-за кости с мозгом собаки грызутся!
– Грех сладок, а человек падок, – отзывается другой, а сам, облизываясь, утирает сивые усы. – Мужику вино, что колесу деготь.
А там, около бочек, после потасовки идут уже братские объятия и лобзанья, разливаются на всю площадь разгульные песни.
У Самсонова не стало уже сил быть свидетелем этих диких, но простодушных проявлений радости народной. Он поплелся восвояси и завалился спать, чтобы только поскорее забыться. Но еще до утра его поднял на ноги денщик старика Миниха:
– Вставай-ка, вставай, друг любезный. Фельдмаршал тебя к себе требует.
Когда Самсонов вошел в кабинет графа Миниха, кроме хозяина там оказался еще и сын его, а также их родственник, президент камер-коллегии барон Менгден, дядя баронессы Юлианы.
– У тебя ведь, сказывают, изрядный почерк? – обратился к Самсонову фельдмаршал. – Изготовься же, очини себе перо.
Пока Самсонов очинивал свежее гусиное перо, у тех троих продолжалось совещание, разумеется, на родном их языке, но, говоря уже и прежде с грехом пополам по-немецки и пробыв затем полгода в остзейском крае, Самсонов понимал каждое их слово.
– Итак, – заговорил старик Миних, – каким отличием можно было бы оказать наибольшую приятность самой правительнице? В денежных средствах ее высочество отныне нуждаться уже не будет…
– Если позволите мне высказаться, – заметил Менгден, – с принятием титула императорское высочество принцесса имеет несомненное право возложить на себя орденские знаки Святого Андрея Первозванного…
– Верно. Траур ей, видимо, уже надоел, и она будет очень довольна являться на всех торжествах в светло-голубой ленте.
– Не пристойнее ли будет, – возразил Миних-сын, – доложить сперва о том самой принцессе и поднесение ей этого высшего знака отличия предоставить высшему учреждению – сенату?
– Правильно, – согласился отец. – Ты, мой милый, как ее гофмейстер, представишь на ее усмотрение список предполагаемых наград и при сем удобном случае упомянешь на словах также об Андреевской звезде…
– И ленте небесно-лазурного цвета? Не забуду! – улыбнулся сын. – С кого же мы начнем список?
– С кого, как не с вашего почтеннейшего батюшки? – заявил президент камер-коллегии. – Благодаря ему одному ее высочество провозглашена регентшей…
– Да чем вы меня еще наградите, милый барон? – сказал фельдмаршал. – Все ордена у меня есть, в армии я выше всех… Недостает мне разве еще звания генералиссимуса…
– Вот, вот!
– Простите, батюшка, – вмешался снова молодой Миних. – Но у меня есть основания думать, что принц Антон-Ульрих давно уже и во сне, и наяву мечтает об этом высоком звании.
– В самом деле?
– Я в этом уверен. Юлиана слышала из его собственных уст.
Фельдмаршал поморщился.
– В таком случае, конечно… Надо бы хорошенько выяснить еще это обстоятельство.
– Да есть ли у нас на то время? Указ о наградах должен быть нынче утром подписан, а принц, как вы знаете, до крайности обидчив и тщеславен. Не деликатнее ли будет, не спрашивая принца, прямо пожаловать его в генералиссимусы, а вам самим до времени удовольствоваться должностью первого министра?
– Гм… Но первым министром состоит теперь Остерман…
– Ну, для него мы придумаем какое-нибудь другое отличие. Кабинет министров без вас уже немыслим, а кому же быть первым в кабинете, как не вам?
– Будь так. Но нельзя ли как-нибудь хоть оговорить, что генералиссимусом следовало бы быть собственно мне…
– Что ж, это можно. Что, Самсонов, приготовил перо? – спросил по-русски молодой граф.
– Приготовил.
– Так пиши: «Ноября 10 дня всемилостивейше пожаловали мы: „1“. Любезнейшему нашему государю-родителю быть генералиссимусом, и хотя генерал-фельдмаршал граф фон Миних за его к Российской империи оказанные знатные службы и то ныне уже первый в Российской империи командующий генерал-фельдмаршал и в коллегии военной президент к пожалованию б сего знатного чина надежду иметь мог, токмо во всенижайшем к вышеупомянутом его высочеству почтении от сего высочайшего чина отрекается, притом же его высочество чин конной гвардии подполковника на себя принять изволил».
– А не покажется ли принцу такая оговорка несколько обидной? – заметил Менгден. – Точно его жалуют не за действительные его заслуги.
– Да ведь оно так и есть, – сухо отрезал старик Миних. – Диктуй далее, – сказал он сыну.
Тот продолжал:
– «2. Генерал-фельдмаршалу графу фон Миниху по вышеписанным обстоятельствам и особливо в рассуждении при нынешнем случае нам, родителям нашим и всему государству оказанной усердной ревности, при которой он, оставляя свое и своей фамилии благополучие и не щадя пота и крови, поступал, дабы он по то время, пока ему Бог живот и силу продолжит, в состоянии был Нам ревностные услуги оказать, Всемилостивейше пожаловали чин первого министра в наших консилиях, и как он ныне уже первый ранг в империи имеет, то ему по генералиссимусе первым в империи быть, при чем и супруге его пред всеми знатнейшими дамами, в том числе и тех принцев, кои невладеющие в нашей службе обретаются, супругами, первенство иметь».
– Вот это так! – одобрил фельдмаршал, и в бесстрастном взоре его блеснул огонек как бы искрейнего чувства. – За твою матушку я особенно рад! Теперь надо задобрить Остермана. Уступить мне звание первого министра будет ему очень горько. Если этому старому волку не заткнуть рта другим сочным куском, то он не перестанет лязгать на меня зубами.
– Помнится мне, – подал тут голос Менгден, – что несколько лет назад, когда Остерман работал над новым положением для флота, он очень льстился на звание генерал-адмирала.
– Да? Ведь вакансия эта и доныне еще свободна?
– Ну, что ж, произведем его в генерал-адмиралы! – усмехнулся молодой Миних и кивнул Самсонову. – Итак, пункт третий: «Вице-канцлеру Империи, графу Остерману, пожаловали чин давно состоящей вакансии генерал-адмирала, причем ему и кабинет-министром быть по-прежнему».
– Остермана зовут у нас душою кабинета министров, а Черкасского телом, – сказал фельдмаршал. – Теперь, стало быть, очередь тела. Со смерти старого Головкина, больше шести уже лет, должность великого канцлера тоже не занята. Не предоставить ли ее Черкасскому?
– Сказать между нами, – заметил Менгден, – Черкасский за свои неблаговидные поступки заслуживал бы скорее отставки, чем награды. В нем нет ни капельки добродушия истых русских людей, в душе он все еще татарин…
– Так-то так, – сказал Миних-сын. – Но в начале нового правления, мне кажется, вернее можно утвердиться не строгостью и уличением прежних провинностей, сколько милосердием и великодушием, а потому для новой правительницы будет полезнее явить и в сем случае особенно убедительный акт великодушия, возвысив малодостойного. Не правда ли, батюшка?
– Вреда большого оттого для России не будет: воли я ему все равно не дам.
– Стало быть, вы согласны? Пиши, Самсонов: «4. Действительному тайному советнику князю Черкасскому пожаловать также чин давно состоящей вакансии великого канцлера, и быть ему по-прежнему в кабинете».
– Мне вот что приходит в голову, – сказал тут старик-фельдмаршал. – Если Черкасского не считать коренным русским, то до сих пор мы не наградили еще ни одного русского. Теперь выдвинем и кого-нибудь из русских.
Так в 5-й пункт наградного указа попал природный русский граф Михаил Гаврилович Головкин, который давно уже получил высший гражданский чин действительного тайного советника, а теперь удостоился звания вице-канцлера.
За Головкиным следовал еще целый ряд награждаемых лиц, в том числе, конечно, и двое присутствующих при совещании: Миних-сын был назначен обер-гофмейстером с чином генерал-поручика, а барон Менгден украсился орденскими знаками Святого Александра Невского. Из остальных упомянем здесь еще о бывшем адъютанте принца брауншвейгского, Петре Граматине, который за месяц назад, после пытки в застенке и наказании кнутом, был лишен всех чинов и исключен из службы, а теперь восстановлялся в прежних чинах с назначением на должность директора канцелярии принца.
– Всех, кажется, удовлетворили, кого следовало, никого не обошли? – сказал фельдмаршал.
– А придворные дамы не попадут в этот указ? – спросил Менгден.
– Нет, относительно их будет особое распоряжение, выбор их надо предоставить самой принцессе. Вы, барон, имеете в виду, вероятно, вашу племянницу Юлиану?
– Да, она, казалось бы, заслужила того, чтобы сделаться статс-фрейлиной ее высочества.
– Еще бы! – подтвердил Миних-сын. – Теперь у ее высочества уже по регламенту должно быть не менее семи фрейлин, а кому же и быть старшей, как не Юлиане? Да она и сама напомнит принцессе, будьте покойны.
– Ваше сиятельство не погневитесь за смелое слово? – решился тут выступить со своим предложением и Самсонов.
– Говори.
– Любимую свою камер-юнгферу, баронессу Лизавету Романовну Врангель, ее высочество принцесса еще при блаженной памяти государыне немеревалась также взять к себе во фрейлины…
– Да тебе-то откуда сие известно учинилось?
– А он молочный брат баронессы Врангель, – объяснил отцу с улыбкой молодой граф. – Точнее сказать, приходился он молочным братом ее покойной сестре, Маргарите, которая, если вы припомните, была также фрейлиной при принцессе… А две величины, равные порознь третьей, равны между собой.
По узким губам Миниха-отца проскользнула также тень улыбки.
– Старая аксиома, – промолвил он. – Но ведь если принцесса так уж благоволит к этой девице, то и сама, конечно, не преминет сделать ее фрейлиной.
– На всякий случай, я все-таки доложу ей об этом, – сказал молодой граф.
– Вспало мне еще на мысль, ваше сиятельство… – заговорил опять, ободрившись, Самсонов.
Фельдмаршал начал уже, видимо, терять терпение и сдвинул брови.
– Что еще?
– Ее высочеству цесаревне Елизавете Петровне, осмелюсь спросить, ничего не жалуется?
Оба Миниха, отец и сын, озадаченно переглянулись: цесаревну они совсем ведь упустили из виду!
– Да что можно было бы ей пожаловать? – сказал фельдмаршал. – В средствах она хоть и стеснена, но рядом с почетными наградами простым смертным назначить ей, царской дочери, денежный презент не совсем-то подобает.
– При своей гордости она, наверное, откажется, как отказалась от презента Бирона, – заметил сын. – Но у тебя, Самсонов, никак, уже что-то придумано?
– Не знаю, как покажется вашим сиятельствам… Цесаревне, сдается мне, не столь даже лестно стоять в указе наряду с разными сановными особами, сколько видеть родственное внимание к себе со стороны правительницы. Года два назад цесаревна прочила в камер-юнкеры к себе доброго приятеля моих бывших господ Шуваловых, Воронцова Михаилу Ларионыча. Но герцог Бирон не взлюбил его и удалил в Новгородскую губернию в линейные полки. Так вот, кабы его вернуть теперь оттуда ко двору цесаревны…
– Препозиция, батюшка, мне кажется, весьма даже приемлемая, – сказал Миних-сын. – Воронцов в самом деле был в немалом фаворе у цесаревны, а паче того, пожалуй, у ее кузины молодой графини Скавронской.
– Герцог опасался, говорят, как бы не дошло у них даже до брака, – добавил Менгден. – Это был бы такой мезальянс[8]…
– Да нам-то какое до этого дело? Умиротворить бы только цесаревну и ее приближенных.
– Совершенно верно, – подтвердил старик отец. – Так ты, сын мой, скажи об этом правительнице сегодня же при поднесении указа о милостях. Она, верно, тоже опробует.
– А курьер, ваше сиятельство, к господину Воронцову будет тоже послан? – спросил Самсонов.
– Ты, братец, не сам ли уж хотел бы быть таковым курьером? – снисходительно опять улыбнулся фельдмаршал.
– Коли будет такая ваша милость. Михайло Ларионыч меня с прежних времен хорошо тоже знает.
– Ну, что ж, поезжай с Богом.