Василий Петрович Авенариус Два регентства

Глава первая Регент благодетельствует

Скончалась императрица Анна Иоанновна в своем петербургском Летнем дворце, оттуда же должно было последовать и ее погребение. На другое утро по ее кончине, 18 октября 1740 года, младенец-император Иоанн Антонович был перевезен в Зимний дворец, вместе с ним переселились туда и его молодые родители – принцесса Анна Леопольдовна и принц Антон-Ульрих. Регент, герцог Бирон, еще накануне заявил, что сам он не покинет Летнего дворца, пока тело незабвенной монархини находится еще там и не предано земле.

По этому поводу обер-гофмаршал граф Левенвольде счел нужным еще раз переговорить с регентом. Когда дежурный паж пригласил его в герцогский кабинет, Бирон сидел еще за утренним кофе в своем светло-голубом шлафроке с оранжевыми лацканами и обшлагами. Он вообще любил яркие цвета, а голубой и оранжевый были к тому же цвета родной его Курляндии.

«А черная одежда была бы теперь все же пристойнее», – подумал про себя гофмаршал, и ему невольно вспомнилось известное острословие: «Для чего наружные знаки печали? Была бы душа черна!».

Но он поспешил отогнать от себя нечестивую мысль и с почтительностью прикоснулся к протянутой ему руке. Пожелав регенту доброго утра, он осведомился, не переменил ли его светлость своего вчерашнего намерения пробыть здесь, в Летнем дворце, до похорон.

– Что мною раз решено, – был ответ, – то отменено быть не может.

– Я и не посмел бы понапрасну беспокоить вашу светлость, – заметил Левенвольде, – если бы не обычай русского народа поклоняться праху царствующих особ, а по наведенной справке тело усопшей особы выставляется публично в течение не менее шести недель.

– Дабы всякий желающий мог исполнить свой христианский долг? Вполне одобряю. И мы назначим для сего не шесть, а целых десять недель! На какой день придутся тогда похороны?

Обер-гофмаршал подошел к висевшему над столом стенному календарю и стал рассчитывать.

– Ну? – спросил Бирон.

– Придутся они на двадцать шестое декабря, то есть на второй день Рождества, но тогда ведь не хоронят…

– Гм… Так, скажем: двадцать третье декабря, дабы на другой день в рождественский сочельник вся Россия могла единодушно вознести свои молитвы за упокой души обожаемой царицы.

– Слушаю-с. А до тех пор ваша светлость так и не выедете отсюда?

– Ни я, ни мое семейство. Здесь же будет собираться и особая комиссия для разработки формы придворного траура и всего церемониала погребения. Вы, Левенвольде, составьте мне нынче же к вечеру список членов комиссии, а также подробную справку о тех милостях, которые прежде даровались народу при перемене правления.

– Ваша светлость все ведь предусмотрите! – почел долгом умилиться обер-гофмаршал. – Народ будет благословлять вашу доброту…

– Эх, милый мой! К чему эти фразы? Мы оба прекрасно знаем, что русский народ нас, немцев, терпеть не может.

– Простите, герцог, не всех немцев. Фельдмаршала Миниха, например, вся армия очень любит…

Бирон досадливо поморщился.

– Ну, так нас, курляндцев! – поправился он. – Народ цепной ведь пес, который рычит на всякого пришельца. Вот мы и бросим ему кость.

– Смею заметить, что против вашей светлости настроен не один только простой народ, но и многие из высших слоев общества до сенаторов и самой принцессы Анны включительно.

– Мы никого не обойдем, а принцессу да и цесаревну облагодетельствуем теперь же.

Герцог позвонил в колокольчик. На пороге вырос саженный камердинер-курляндец.

– Что угодно вашей светлости?

– Одеваться!

Первый выезд Бирона был в Зимний дворец к молодой матери государя. С отменной, невиданной еще любезностью он возвестил ей, что определил ей годового содержания 200 тысяч рублей, а когда принцесса попросила еще назначить к ее особе гофмейстера, он выбрал для должности камергера при ее сыночке молодого графа Миниха, к которому очень благоволила как сама принцесса, так и ее гоффрейлина и первая фаворитка Юлиана Менгден, свояченица Миниха.

После этого герцог поехал к главе русской партии цесаревне Елизавете Петровне, чтобы обрадовать и ее назначением ей дополнительного годового оклада в 50 тысяч рублей. Но цесаревна его не приняла, и ему ничего не оставалось, как затаить до времени свою злобу и ехать дальше. Он велел кучеру везти себя в сенат.

Господам сенаторам он объявил, что желает поднять значение правительствующего сената и впредь часто будет посещать их заседания. Польщенные сенаторы, в свою очередь, определили ему тут же 500 тысяч на собственные расходы и вместо титула «светлости» предложили ему именоваться «императорским высочеством». Бирон, однако, показал столько такта, что удовольствовался титулом «высочества», причем выговорил тот же титул и родителю государя, принцу Антону-Ульриху. Но вместе с тем он дал знать в сенатскую типографию, что высочайший указ о его собственном титуле должен быть напечатан во всеобщее сведение на другой же день, 19 октября, указ о титуле принца и денежных пожалованиях принцессе и цесаревне – только несколько дней спустя.

Каждый день затем приносил доказательства благодушия регента: многие ссыльные получили разрешение вернуться в Петербург с возвращением им и чинов, кому был сокращен срок заключения, кто и вовсе избавлен от наказания. Особым манифестом было предписано строго соблюдать законы, чинить суд правый и беспристрастный, во всем повсюду равный, без богоненавистного лицемерия и проклятых корыстей. Часовых, мерзнувших до сих пор в зимнюю пору в своих подбитых ветром епанчах, было велено снабдить шубами, а для уменьшения придворной роскоши, виновником которой выставляли до тех пор самого Бирона, последовало воспрещение носить кому бы то ни было платье дороже четырех рублей аршин.

Не забыл герцог, наконец, и своего преданного слуги, секретаря Де-сиянс академии, Василия Кирилловича Тредиаковскаго. Указом сената от 1 ноября 1740 года было постановлено: «Ему, Тредиаковскому, за бесчестье и увечье его Артемием Волынским награждение выдать из взятых за проданные его, Волынского, пожитки и имеющихся в рентерее денег 360 рублев».

Все недовольные были, казалось, ублажены, наступила тишь и гладь и Божья благодать.

Доверчивее многих других была простодушная и до слабости мягкосердная Анна Леопольдовна. Особенно тронула ее оговорка в подписанном покойной императрицей манифесте о престолонаследии, что «ежели Божеским соизволением оный любезный наш внук, благоверный великий князь Иоанн, прежде возраста своего и не оставя по себе наследников, преставится, то в таком случае определяем и назначаем в наследники первого по нему принца, брата его, от нашей любезнейшей племянницы, ее высочества благоверной государыни принцессы Анны, от светлейшего принца Антона-Ульриха, герцога брауншвейг-люнебурского рожденного, а в случае и его преставления, других законных из того же супружества рожденных принцев всегда первого».

– Без согласия Бирона этого не было бы сказано, – говорила она. – Стало быть, он и не думает вовсе устранить меня и моих детей… Я могу быть спокойна.

И она успокоилась. Первые дни, правда, горесть ее по любимой тетушке была как бы безутешна, и на совершаемых ежедневно в придворной церкви панихидах из глаз ее текли обильные слезы. Но источник слез у нее, как это бывает у неглубоких натур, довольно скоро иссяк. Да к тому же надо было позаботиться ведь о трауре! Заседавшая в Летнем дворце, где оставалось еще тело почившей императрицы, печальная комиссия назначила траур на целый год с распределением на четыре квартала. Чтобы комиссия как-нибудь не напутала насчет нарядов, принцесса нарочно откомандировала туда своего нового гофмейстера Миниха-сына с подробной инструкцией. Сообразно последней, было выработано описание траурного одеяния как самой принцессы, так и цесаревны Елизаветы Петровны.

Интересовал Анну Леопольдовну, понятно, и печальный наряд покойной государыни: серебряной парчи шлафор и такая же роба, украшенная серебряным шнуром и широкими большими лентами, белые лайковые башмаки с белыми и желтыми лентами и пунцового бархата одеяло с золотым позументом. Пышному наряду отвечала и вся обстановка царицыной опочивальни и прилегавшего к ней малого зала: стены были обиты малиновой материей, а пол зеленым сукном, тогда как в остальных помещениях стены, потолки, полы, печи, а также зеркала и мебель были затянуты черным сукном.

– Тетушка не выносила черного цвета, – говорила принцесса. – Так пускай же и теперь вокруг нее не будет ничего мрачного.

Своим собственным глубоким трауром, впрочем, принцесса была довольна.

– Граф Линар тоже ведь находил, что черный цвет мне очень к лицу, – заметила она своим двум фавориткам фрейлине Юлиане Менгден и камер-юнгфере Лили Врангель, когда на третий или четвертый день при их помощи облекалась опять в траур.

– А ваше высочество все еще не забыли своего рыцаря? – сказала Юлиана. – Пора бы, кажется.

– И никогда не забуду! Это единственный светлый луч в моей тусклой жизни.

– Но у вас есть теперь и муж, и сын…

– Что ж из того? Мои отношения к Линару так же чисты, как в средние века были отношения между рыцарями и дамами их сердца. У меня одно только желание, чтобы его назначили опять посланником к нам в Петербург!

В это время послышался легкий стук в дверь и голос пажа:

– Письмо из-за границы!

Анна Леопольдовна схватилась за сердце.

– Это от него! Я это чувствовала… Войди!

Вошедший паж с низким поклоном подал ей запечатанный конверт. Принцесса дрожащими пальцами вскрыла и развернула письмо. На оживленном лице ее выразилось полное разочарование.

– Из Мекленбурга от отца!

– Отец ваш, верно, прослышал тоже про смертельную болезнь государыни, – заметила Юлиана. – Уж не хочет ли он приехать в Петербург?

– Он ожидает только официального приглашения.

– Бога ради, принцесса, не зовите его сюда! При своем неуживчивом характере он наверное повздорит с Бироном, и тогда все пойдет вверх дном.

– Ты думаешь?.. Чего ты тут ждешь? – обратилась Анна Леопольдовна к стоявшему еще на месте пажу.

– У меня еще письмо к баронессе Врангель, – отвечал паж, поглядывая в нерешительности поочередно то на молоденькую камер-юнгферу, то на молодую фрейлину.

– Дайте-ка сюда, – сказала фрейлина, отнимая у него письмо.

– Да ведь оно не к тебе, Юлиана, а к Лили? – вступилась принцесса.

– Но я отвечаю за нее перед вашим высочеством.

– Все равно. Чужих писем, милая, не читают. Отдай ей его сейчас, она нам уже скажет, от кого оно.

– Право, не знаю, кто мог бы мне писать? – недоумевая, отозвалась Лили и, распечатав письмо, стала его читать.

Вдруг хорошенькое лицо ее до ушей залило горячим румянцем.

– Вот видите, принцесса! – воскликнула Юлиана. – От кого письмо, Лили? – говори.

– От моей лифляндской кузины Мизи Врангель.

– Неправда! Зачем же ты так покраснела?

– Божусь вам, что от нее.

– А не от Самсонова?

– От какого Самсонова? – спросила Анна Леопольдовна.

– Да от молочного брата ее покойной сестры Дези. Покажи-ка.

– Подпись, извольте, я вам покажу, – сказала Лили и, накрыв ладонью самый текст письма, оставила на виду одну лишь подпись.

– «Deine dich liebende Cousine Misi Wrangel»[1],– прочитала Юлиана. – Гм… верно. Но что она тебе пишет?

– Оставь ее, Юлиана! – вмешалась опять принцесса. – Ты все забываешь, что она уже не ребенок, что ей шестнадцать лет.

– На Рождестве, ваше высочество, будет семнадцать, – поправила Лили.

– Тем более. У всякой ведь из нас есть в сердце свой потайной уголок, куда без спросу никто не допускается. А кузина твоя, верно, твоих же лет, Лили?

– Одним годом меня старше.

– Всего-то? Ну, так что же может быть в ее письме, кроме милых глупостей? Но ты еще не дочитала?

– Не успела, ваше высочество…

– Так ступай же к себе и дочитай, да никому, чур, не показывай! – со снисходительной улыбкой добавила принцесса.

Загрузка...