– Хочешь сказать, ты разденешься? – спросил Вольфганг. – Перед этим хмырем?
– Если попросят, а я думаю, герр Карлсруэн попросит. – Фрида кокетливо тряхнула темными густыми волосами, недавно остриженными. – Нимфы не очень-то кутаются.
На кухонном столе Вольфганг перепеленывал Пауля. Он взял сына за ножки, чтобы подтереть ему попку, но сейчас так возмутился, что едва не взмахнул ребенком.
– Так вот, я не хочу, чтобы ты этим занималась, – сказал Вольфганг. – Больше того, я… запрещаю.
Фрида от души рассмеялась над этой безнадежной попыткой проявить мужнину власть, но смех ее утонул в пронзительном вопле Пауля, решившего, что возня с его попой затянулась и пора бы отпустить его ноги.
Отто мгновенно поддержал брата, ибо малыши уже смекнули, что на пару легче создать идеальный бедлам.
– Видишь, что ты наделал! – укорила Фрида.
– Я наделал? – возмутился Вольфганг. – Малыш рыдает, потому что мамочка его нацелилась в стриптизерши.
– В модели, Вольф!
– В обнаженные модели, Фрида!
Закончив пеленание, Вольфганг почти швырнул Пауля в кроватку к братцу, отчего мощность воплей удвоилась, и Фриде пришлось минут десять укачивать малышей, напевая «Коник скок-скок». Братья очень любили эту песенку и, хоть еще не разговаривали, похоже, все понимали, поскольку особенно веселились на куплете, в котором упавшего бедолагу-коника клевали вороны.
– Послушай, Вольф, позировать обнаженной – легкая работа, которая даст деньги.
– Нам много не нужно.
– Ах, не нужно? – Не дожидаясь ответа, Фрида в два шага пересекла крохотную кухню и распахнула дверцы стенного шкафика, прозванного кладовкой. Кроме специй и приправ на полках лежали два кусочка сыра и колбасы, несколько морковок, пять довольно крупных картофелин и полбуханки черного хлеба. Помимо перечисленной провизии на подоконнике в миске с водой стояла бутылка молока, а над раковиной – банки с молотым кофе и сахаром.
– Это все, Вольф, – сердито сказала Фрида. – Весь наш провиант до той поры, пока ты не найдешь себе оркестр или мы опять не пойдем клянчить у моих родителей. Я студентка, ты, по сути, безработный, но у нас дети, которых надо кормить! Нам нужны деньги, и если какой-то дурак согласен платить за то, чтобы на пару часов я покрылась мурашками, я обеими руками ухвачусь за его предложение.
– Скорее он обеими руками ухватится за тебя.
– Он художник, Вольф. К тому же богатый. Платит бешеные деньги.
– Не нуждаемся мы в его деньгах. Проживем, – надулся Вольфганг. – Чай, не голодаем.
– Именно, Вольф. Всего лишь не голодаем. Чем тут гордиться? Не голодаем! Надо же, какая высокая планка! А мне вот хочется жить чуть лучше этого «не голодаем». Хотелось бы по выходным позволить себе пирожное, хотелось бы побольше молока детям, и если для этого нужно три раза в неделю раздеться, то пусть всякий берлинский скульптор увековечит в мраморе мой зад, я не возражаю.
Вольфганг насупился, но промолчал.
По линолеуму шмыгнула крыса. Вольфганг злобно швырнул в нее башмаком.
Промазал, но шумом разбудил Отто, и малыш опять заплакал. Потревоженный Пауль вскинул руку и оцарапал брата ногтями, которые Фрида уже твердо наметила остричь вечером. Естественно, Отто завопил как резаный, и Пауль, следуя негласным братским правилам, его поддержал.
Мир был восстановлен лишь после того, как Фрида дала сыновьям грудь, за что беспрестанно себя корила. Она желала хоть как-то упорядочить свою безалаберную жизнь и всерьез пыталась отлучить детей от груди, памятуя слова патронажной сестры о том, что кормление грудью дольше девяти месяцев – прямой путь к неразберихе и кладезь всевозможных злосчастий.
К удивлению Фриды, Вольфганг нарушил угрюмое молчание не покаянием, но очередными нападками на ее новую работу.
– Я не особо возражал, когда ты позировала в художественном училище, – сказал он. – Это еще приемлемо.
– Ох ты! Значит, полсотни человек могут видеть меня голой, а один – нет? Так, что ли?.. Ой, зараза! – вскрикнула Фрида. Прорезавшиеся зубки – тоже повод поскорее отлучить малышей от груди.
– Да, вот именно! – выкрикнул Вольфганг. – В этой чертовой студии ты будешь наедине с похотливым старикашкой.
– И зарабатывать впятеро больше против училища.
– Но чем? На что он рассчитывает? Вот что хотелось бы знать.
– Он рассчитывает на титьки и задницу, Вольф! – прошипела Фрида, пытаясь одновременно крикнуть и не шуметь. – Чего у меня в избытке, поскольку близнецы накинули мне десяток кило. Надо же, в день съедаю корочку хлеба, а похудеть не получается.
– Но почему твои титьки и задница? Вот что мне интересно, – не желал сдаваться Вольфганг. – Что он в тебе нашел?
– Ну, спасибо огромное!
– Значит, запал на тебя.
– Говорю же, он художник, Вольф, натурщицы нужны ему для вдохновения, но при нехватке мяса и масла все его прежние девушки растеряли свои прелести. А я вот, видно, сохранила.
– Прелести? Это он так сказал? Прелести? Свинья пакостная!
Однако Вольфганг понимал, что скульптор, черт бы его побрал, прав.
Мужики всегда оборачивались на Фриду: по-девичьи открытое лицо с широко посаженными глазами и аккуратным вздернутым носиком, темно-каштановые блестящие волосы, ладная спортивная фигура, считавшаяся «современной», и вместе с тем пышная грудь. За беременность Фрида слегка пополнела в бедрах, что ничуть ее не портило.
– Помимо всего прочего, – сменил тактику Вольфганг, – он неописуемо паршивый художник.
– Викторианский реалист.
– А я о чем? Нет, ей-богу, что толку в реализме? Есть же фотоаппарат. Иди снимай! На выдержке в одну сотую секунды он гораздо лучше все запечатлеет.
– Многим нравится реализм.
– Идиотов хватает.
Фрида уложила детей и грохнула кастрюлю с водой на плиту:
– Я не собираюсь продолжать этот дурацкий разговор.
– Больше тебе скажу…
– Я не слушаю.
– Карлсруэн – законченный реакционер. Я читал его интервью. Вообрази, он поддерживает «Штальхельм»![11]
– И что? А был бы коммунистом, имел бы право пялиться на мои титьки?
– Пожалуй, нет, – уступил Вольфганг. – Другое дело, будь он экспрессионистом или сюрреалистом.
– Ты совсем ополоумел, Вольф.
– Ах, это я ополоумел? Ладно, тогда скажи: не собирается ли твой драгоценный Карлсруэн всучить тебе копье и крылатый шлем?
Фрида замялась. Муж попал в точку. Ей самой казалось смешным и слегка диким, что она, молодая еврейка, будет изображать дух немецкого народа, опасаясь, как бы не закапало молоко из грудей.
– Ну… да, – улыбнулась она. – Копья и шлемы поминались, верно.
– Крылатый шлем.
– Ну иногда. В образе Рейнской девы.
Теперь и Вольфганг чуть усмехнулся:
– Значит, будешь стоять совсем голая, но в крылатом шлеме?
– По-моему, я уже сказала.
– Но ведь Рейнские девы – нимфы, нет?
– В данном случае нимфы в шлемах.
– Для нимф как-то не очень.
– С этим к герру Карлсруэну. Слушай, Вольф, рассуди трезво. – Фрида хотела помириться. – Если он считает, что я похожа на дух немецкой женщины, хрен-то с ним. Говорю же, он платит по высшей ставке, а всего-то нужно – замереть и слушать Вагнера.
– Тебя надо озолотить уже за то, что слушаешь эту дрянь.
– Я не против умеренной дозы Вагнера.
– Он был отъявленный антисемит.
– При чем тут его музыка?
– При том, что он был дерьмовый композитор и поганый человек.
– Не всем же быть крутыми джазменами. Изредка кто-то должен сочинять мелодию. Ты уж совсем сдурел.
– Обращаю твое внимание, что не я планирую поставить тебя голой в шлеме! Пораскинь мозгами. Голая. Но в шлеме. Никакой логики. Или публику прошибешь только Асгардом?[12]
– Кто это у нас ратует за реализм? – Фрида занялась грудой мокрого белья в ведре.
– Твой ваятель обитает в самом лихорадочном и безумном городе Европы. Тут в каждой студии найдется сумасшедший гений, нарушающий все законы формы, а этот хер желает увековечить в камне «Кольцо нибелунга».
Фрида выудила из ведра мокрое махровое полотенце и стала отжимать его в валках.
– Ты жалкий и самодовольный законченный реакционер наоборот, – сказала она. – Ей-богу, это противно.
– Крути давай, – ответил Вольфганг. – Карлсруэну понравятся твои мышцы. Глядишь, произведет тебя в Брунгильды[13].
– Знаешь, в искусстве не один стиль. – Стиснув зубы, Фрида крутила неподатливую ручку. – Не все хотят любоваться картинами с младенцами на штыках и безногими солдатами, столь милыми твоему сердцу. Нельзя всем быть Жоржем Гроссом или Отто Диксом[14].
– Оба – гении. Джаз на холсте. Такие как Карлсруэн и его дурацкий «Штальхельм» вопят о возвращении былого величия Германии. Она уже великая. В Берлине, в сотне метров от нас с тобой, происходит такое, что даже не снилось Парижу и Нью-Йорку.
– Послушай себя – что ты городишь! – сказала Фрида. Вода из выжатых пеленок ручьем лилась в поддон. – Ты еще больший шовинист, чем «Стальные шлемы». Ах-ах, в искусстве мы переплюнули треклятых чужеземцев. В Германии даже среди авангарда националисты. Стыдоба.
– Я лишь о том, что в кои-то веки у нас происходит нечто, чем можно гордиться. – Тон Вольфганга свидетельствовал, что Фрида, как ни крути, права.
– Значит, ты бы успокоился, если б я позировала тому, кто изобразит меня с квадратными грудями и тремя ягодицами. Вот тогда все было бы нормально, да?
– Несравнимо лучше.
Фрида промолчала. Однако яростно крутанула ручку.