За все – рассудку вопреки —
благодарю тебя, Россия»
Благодарю за вечную печаль,
Благодарю за позднее похмелье,
За белую ромашковую даль,
За черные твои поверья;
За стон луны и за немой прибой;
За то, что было безысходно тошно
И безрассудно радостно порой,
И безобразно страшно;
и за то, что
Заглядывать не пристрастила в святцы,
И что от лжепророков отвратила,
За то, что вынуждала притворяться,
За то, что сытости не обучила…
Благодарю тебя за твой язык:
Торжественный и терпкий, и медвяный,
Благодарю за крест мой вечный – стих,
За Пушкина благодарю, за Левитана.
За то, что греб, как будто в полусне, —
Полувластитель, полураб галеры…
За русской женщины любовь, что мне
Дарована судьбою вместо веры.
За иудеев деда и отца,
Не усложнявших истины простые;
За то, что я в России родился,
За то, что не умру в России.
За ревностных друзей и за врагов,
Которым я прозрением обязан.
За сбереженья прожитых годов,
Которые и пепел, и алмазы.
За все подачки и за униженья,
За то, что Молох постигал вблизи
И за признание, и за гоненья,
И за изгнание —
Благодарю, Россия!
Рассвет. Аэропорт Бен-Гуриона.
Еще ты полувольный-полупленный.
Отныне по неведомым законам
Кружить твоей планете во Вселенной.
В разлив зари, застенчивой и нежной,
Несется, околдованный дорогой,
Автобус, переполненный надеждой,
Автобус, распираемый тревогой.
Забвение – Всевышнего награда.
За окнами – библейская пустыня,
Где кактусов колючие каскады
Меж валунов угрюмых к ночи стынут,
Где вдалеке холмы на марше строгом,
И тонут пальмы в розовой купели…
Вот и земля, обещанная Богом!
Земля обетованная… но мне ли?
Жар тишины и леденящий зной.
Тупое солнце, как гнилая дыня.
Я – невидимка. Нет меня со мной.
В душе – пустыня.
Небритые холмы из обожженной глины.
На желтой сцене – смерча фуэтэ.
А, может быть, податься в бедуины —
Алеко на верблюде и в фате!
Свихнуться в этой сауне пустыни,
Не знать былых привычек и одежд…
Горбатый горизонт – сплетённая корзина.
Могильники страданий и надежд…
Ну, вот и все.
О лысый Вертер, влип ты!
Дымятся лавы сумрачных баранов,
Кучкуются тоскливо эвкалипты
У сиротливой ленты автобана.
Пустыня-грёза – безысходный Негев!
Песчинка я в песках. Сдаюсь без боя.
Тону в дырявом Ноевом Ковчеге.
Цена покоя.
Зачем? Чего искал? —
Бессмыслица отныне.
Земли обетованной благодать!
В пустыню занесло.
И занесла пустыня.
Не откопать.
Пока не празднует душа
Заветных праздников еврейства,
Все кажется лишь лицедейством,
Не стоящим и полгроша.
В душе пропахана межа.
В окно к счастливому семейству
Подглядываю чуть дыша,
Завидуя их иудейству,
Их детской радости бездонной,
Их незаслеженному чувству,
Их Богом данному искусству!..
А я по-прежнему бездомный,
Чужой на празднествах святых
Бессмертных пращуров моих.
Ларисе и Эдуарду Фроловым
Из пекла Негева[1] – в снега Хермона[2]!
Придумщик сумасшедший Исраэль[3].
Еще с утра – хамсинная Димона[4],
Из пыльных бурь – в колючую метель.
Внизу, в ущелье – малахит кудрявый
Вовеки нестареющих лесов.
Стада песков и снежных баб оравы.
Страна пустынь и заливных лугов.
Гора Хермон в заоблачной запарке
На ипостасях лета и весны.
Я на краю затерянной на карте,
Как мир огромной, маленькой страны!
Я зажигаю первую свечу.
Еще лишь первую, но не простую —
Свечу бесстрашия, свечу святую.
На крыльях боли в прошлое лечу.
И с высоты, где родился ТАНАХ[5],
В моей души пространстве заэкранном,
Как будто дно сквозь толщу океана,
Виднеется палеозойский страх.
Извечный страх изгоев-йегудим[6],
Постылый страх быть пойманным с поличным,
Постыдный страх не оказаться лишним,
Не оказаться первым, а вторым.
Себя победой обрекал на крах,
Не вписан в измерении трехмерном, —
Ведь даже нашей храбростью чрезмерной
Незримо правил неизбывный страх…
Я зажигаю первую свечу,
Переходя в иное измеренье,
Страшась (опять, опять!), что, к сожаленью,
Окажется оно не по плечу.
Мне в Хануку[7] дарует шанс судьба —
В сердечном лабиринте иудея
Высвечивать Йегуду Маккавея,
По свечке выжигать в себе раба.
Настойчиво сквозь старенькое сито
Процеживает небо облака,
Надеясь, что однажды будут смыты
С камней печальных горечи века.
Тысячелетнего терпенья глыбы,
Страданий тысячеголосый лад…
А над Стеною в вышине горят
Семь звуков радуги и семь улыбок!
Повисла звонкая дуга над нами,
Прорезав облаков молочный дым,
Повисла над бумажными кипами,
Над черным опереньем харедим.[8]
Повисла радуга – причуда света,
Прочнейший мост от неба до земли!
По этому мосту от стен Завета
К великим истинам святые шли.
Я прижимаюсь мокрою щекой
К изваянным и счастьем, и тоской
Тем глыбам, что тепло сынов Давида
Еще хранят. И плачу от стыда,
И от беспомощности, и обиды,
Что не был иудеем никогда,
И от того, что был всегда евреем,
Что Родине был вечно не родным.
Я плачу по тому, что не согреет:
По юности надеждам неземным,
По приднепровским плавням и лиманам,
По колдовству причерноморских рощ —
Я плачу по годам самообмана,
Я плачу… или это просто дождь?
Стена скалою нависает грозной,
И струйки грустно шепчутся со мной.
Я плачу, что пришел к ней слишком поздно…
А радуга не меркнет над Стеной!
Какое тревожное слово – зелоты!
Какое кинжальное, звонкое слово!
Земные страданья, земные заботы,
К зелотам, к зелотам всхожу я назло вам!
Наверно, Всевышнему так было надо:
Нежданно-негаданно странная сила
Змеиной тропою к руинам Мецады[10]
К зелотам, к зелотам меня заманила!
К ознобному звуку: «Царь Ирод, царь Ирод!..»
Великий строитель и рая, и ада,
Ты выстроил, прячась от целого мира,
Дворец в поднебесье и крепость Мецаду.
И думать не думал, в надменных покоях
Землей иудейской всевластно владея,
Что башни скалы неприступной укроют
Зелотов – мятежных сынов Иудеи.
Безумствуют римские легионеры
В развалинах Иерусалимского Храма.
Идет на подмостках обители Веры
Последнее действие дьявольской драмы.
Но в час роковой перед вечным изгнаньем
Последней надеждой, последним оплотом
Мецада, Мецада взошла на закланье
С последнею горсткою гордых зелотов…
Не месяцы – годы продлится осада.
Но Рока проклятие неумолимо.
И только победа, и только Мецада
Нужны императору грозного Рима.
Там воины все – от младенца до старца.
Там тысяча Богу единому верных.
И только молитвой осталось сражаться
С армадой язычников жестокосердных.
Последняя ночь оставляет Мецаду.
Последнее утро вползает по склонам.
Последнюю строят слова баррикаду:
– Собратья!
Неужто увидеть дано нам,
как стая шакалов, от крови хмельная,
у нас на глазах наших жен распинает!
Что выберем:
жизнь и пожизненно рабство,
иль вечной свободы
посмертное братство?!
Зелоты!
Давайте окажем друг другу
сегодня последнюю в жизни услугу:
и в час Авдалы[11] на исходе субботы
в могилы с собой унесем мы свободу.
Оставим врагам, захватившим Мецаду,
запасы воды и обильные склады.
Пусть видят,
ворвавшись в пустующий город:
на смерть нас подвигли не жажда и голод!
И вот уже брошен безжалостный жребий.
Он десять святых палачей назначает.
Свершает молитву последнюю ребе.
И – каждого смерть, как награда, венчает.
Их десять осталось. Безумных евреев
В одеждах, пропитанных кровью и потом.
Последней приходит черед лотереи.
И жребий последнего выбрал зелота.
Знакомое что-то в упругой фигуре,
В пытливых бровях и глазах его карих,
В еще без сединки шальной шевелюре…
Мне страшно. Похож на меня этот парень!
Мне страшно. Гоню от себя наважденье.
Нелепо!
Немыслимо!
И непонятно,
И жутко представить, что был до рожденья,
Что жил ты когда-то,
И неоднократно…
Свершилось. На площади – тысяча трупов.
Он в мире один. Бесконечно последний.
Последние руки.
Последние губы.
Последнее небо и день этот летний.
…Прощальный закат будет так целомудрен,
И в странной тиши застрекочут цикады,
И солнце прольется на буйные кудри
Последнего воина мертвой Мецады.
Взметнутся на башнях дымы ошалело.
Враги в опустевшую крепость ворвутся.
Избравшие гибель пожизненным делом
Избравшим свободу они ужаснутся.
И склады с едой, и в дворцовых подвалах
Сокрытые Иродом камни и злато,
Прохлада бассейнов в таинственных скалах
Награда заждавшимся римским солдатам.
Но им, торопливо трофеи гребущим,
Живой ни одной не дождаться награды!..
Я знаю, что в жизни своей предыдущей
Я был
тем последним
зелотом