Не выпуская из рук щипцов, я отошла от зеркала, насколько позволял провод, и вернула иглу в начало пластинки. Несколько секунд тишины – и из недров динамика поплыл, пульсируя и нарастая, бесконечно долгий синтезаторный аккорд. Меня всегда завораживало самое начало песни, там, где мелодия ползет по этому аккорду подобно виноградной лозе. Казалось бы: как просто сделано, но надо быть гением, чтобы такое придумать. Я разжала щипцы, горячая челка выскользнула и свернулась на лбу темной блестящей пружиной. Теперь музыка разрасталась, теснила другие звуки – бормотание соседского радио, чей-то топот наверху – и текла в окно вместе с запахом нагретых волос и лака. Я отступила на полшага в сторону, чтобы видеть в зеркале конверт от пластинки, стоявший на полке серванта. На мне была черная футболка с почти таким же рисунком; но если объятый пламенем человек у меня на груди держался прямо и даже горделиво, то на обложке он сутулился и не смотрел в глаза тому, кому пожимал руку. Да и фон был совсем другой – это я заметила только сейчас.
Стрелка часов уже подбиралась к двенадцати, а мне так не хотелось прерывать песню. Ленька наверняка опоздает; я послушаю еще немного. Однако едва успел начаться первый куплет, как в него врезалась трель звонка – до того фальшиво, что я поморщилась. Оставив музыку играть, я вышла в прихожую и повернула ключ.
– Как ты…
Это был не Ленька. Человек за дверью оказался на голову выше него, старше лет на тридцать, но самое странное в нем было не это. Лишь спустя несколько секунд я осознала, что пришелец одет в костюм с галстуком, как персонажи на моей футболке.
– Вам кого?
Наверное, мое удивление было слишком сильным и передалось ему. Он открыл рот, потом снова закрыл и только после этого неуклюже выговорил:
– Славка, ты, что ли?
– Ну я. А вы кто?
Лицо незнакомца посветлело, но улыбка не получилась, и он сконфуженно отвел глаза.
– Вот так вот, Славка… Давно не виделись. А ты меня совсем не помнишь?
– Вы хоть войдите, – Я посторонилась, пропуская его. – Что в коридоре-то стоять.
Он переступил порог и замер в уголке, неловко держа на весу полиэтиленовый пакет с яркой картинкой. В прихожей непривычно и крепко запахло одеколоном. Я прикрыла дверь в комнату, чтобы было потише.
– Любишь музыку? – Вопрос был глупый, и он, кажется, сам это понял. – А я, понимаешь, всё собирался… Поздно, конечно. Может, надо было хоть позвонить сначала… Я ж, понимаешь, папка твой. Вот так вот.
Под моим взглядом он опять понурился. Он был совсем не таким, как описывала мама. Обыкновенным. Костюм сидел на нем словно чужой, ранняя седина в волосах не придавала ни мудрости, ни благородства. И еще он сутулился, точь-в-точь как горящий пинкфлойдовский человек.
Наверное, его смутило мое молчание, потому что он, волнуясь, затараторил:
– Ты не думай, я без всяких… Я вмешиваться в вашу жизнь не буду и не жду, что ты мне на шею кинешься. Времени много прошло… Я понимаю.
– Вы мешок положите, – Мне стало его нестерпимо жаль. – Вон там кухня. Я сейчас.
Я набрала номер Леньки – он, к счастью, был еще дома – и сказала, что спущусь через полчаса. Потом выключила радиолу, закрыла окно и вышла на кухню. Человек с пластинки, во всех смыслах потухший, примостился на краешке стула, уперев руки в колени. Я поставила чайник и села за стол, не зная, что сказать.
– А где Зоя? – Он огляделся, как будто мама могла прятаться в одном из шкафов.
– В Москве, у друзей. Завтра вернется.
– А у тебя каникулы? Отдыхаешь?
Я пожала плечами. Рассказывать ему о том, чем я занимаюсь, не было смысла.
– Ты ведь в десятый класс перешла?
– В одиннадцатый, – увидев его замешательство, я добавила: – Сейчас так считается. Один год пропускают.
– Да, – он вздохнул. – Большая.
Я встала, чтобы достать чашки, и он тут же засуетился, зашуршал своим пакетом. На столе появилась коробка шоколада, какие-то еще приношения – мне отчего-то стыдно было на них смотреть. Чтобы отвлечься, я стала думать о том, что завтра сказать маме. В глубине души я надеялась, что он больше никогда не придет. Тогда обо всем можно было бы забыть.
Чай пили молча, если не считать пустых незначительных реплик на отвлеченные темы. Я мельком взглянула на часы, думая, что он не заметит; но он заметил и тут же вскочил.
– Да, тебе ведь надо идти… Извини.
Он смотрел на меня снизу вверх, суетился, и это смяло мимолетное удовольствие от его готовности уйти. В прихожей он замешкался; постоял, рассеянно озираясь вокруг.
– Хорошая у вас квартира. Просторная… Ты помнишь, как мы раньше жили? Барак наш помнишь?
– Конечно, помню. Мне шесть лет было, когда мы переехали.
– Да, – повторил он, словно не слыша меня. – Хорошая квартира…
Мне показалось, что он сейчас заплачет. Он стоял такой несчастный и одинокий посреди нашей прихожей, посреди вещей, к которым не имел никакого отношения. Руки у него бессильно повисли: пустой пакет остался на кухне.
– Да вы проходите, – Это было невыносимо. – Посмотрите, как мы живем.
Вопреки ожиданиям, он не просиял и последовал за мной осторожно, будто бы не верил услышанному. А может, это была просто природная стеснительность. Я попыталась представить, как он ведет себя дома, в своей собственной квартире: свободно, по-хозяйски или так, как сейчас? Так выглядят посетители музеев – им вроде и любопытно, и давит бесцеремонное внимание старушек-смотрительниц. На роль последней я не претендовала, а скромная наша комната, с маминым раскладным диваном, старым телевизором в углу и журнальными репродукциями на стенах, ни в ком бы не вызвала музейного трепета. Однако единственному посетителю она явно понравилась. На радиоле он задержал взгляд, склонился над пластинкой и что-то пробормотал. Я переспросила.
– Неправильно перевели, – сказал он тихо. – Там «блеск», а должен быть глагол. Shine on. «Сияй»…
– Да, в самом деле.
Я произнесла это машинально и только в следующую секунду вспомнила, что на пластинке нет английских названий. Наверное, он уловил обрывок песни, когда вошел к нам. На человека, который мог знать, он был совсем непохож. Но когда мы вернулись в прихожую, я почему-то сказала:
– А вот тут – моя комната.
О чем он мог думать сейчас, стоя в дверях? О том, что он не видел, как эти бледно-зеленые обои постепенно исчезают под слоем плакатов? Как меняется галерея картинок под стеклом на столе и размер одежды в шкафу? И с чего, собственно, меня вообще это волнует?
– Смотри-ка, целая коллекция! – Он обернулся ко мне, приглашая разделить с ним восхищение, как будто эти минералы, лежавшие на полке под лианой, были не моими трофеями. – Кремень леопардовый, халцедон… Сама собирала или кто подарил?
– Конечно, сама.
Непонятно было, как с ним говорить: на отца я могла бы рассердиться за его поддразнивания, на плохого отца – за желание лезть не в свое дело. Но этот человек был мне совершенно чужим.
– Молодец. Тебе в геологи надо идти.
Я мысленно усмехнулась: всяк кулик свое болото хвалит. Хотя, по маминым рассказам, он и геологом-то был ненастоящим. После деревенской семилетки закончил техникум и уехал в Зауралье. Вернулся бородатым здоровяком, чтобы доучиваться, да так и бросил всё – и нас, и МГУ.
– Я буду геодезистом.
Мне показалось, что он сейчас протянет руку, чтобы погладить меня по голове. Я уже хотела отстраниться, но он лишь кивнул, будто мысленно соглашался сам с собой. Собравшись уходить, заметил на кровати мои раскроенные заготовки для тапочек.
– Ты еще и рукодельница?
– Да это так, ерунда. Помогаю одной кооператорше. Мне ж не трудно в каникулы подработать.
С него тут же слетело иллюзорное спокойствие: он вновь засуетился, забормотал: «Да, конечно…» и начал хлопать себя по карманам. Выудил, не считая, несколько тысячных купюр из бумажника и заторопился прочь – видимо, пытаясь избежать киношных сцен. Но я и не собиралась догонять его и швырять вслед эти деньги. Их было слишком мало, чтобы что-то изменить.
Я подождала минут пять – вряд ли он стал бы караулить меня у подъезда – и вышла в распаренный после дождя июньский зной. Двор был пуст, лишь в песочнице возились малыши под присмотром бабушек в панамках. Я обогнула вереницу гаражей и увидела знакомую худую спину в серой футболке на два размера больше. Раскинув руки, Ленька не спеша катил по дорожке в своих новых роликах.
– Тренируешься?
Он взглянул через плечо и, лихо заложив вираж, остановился.
– Классная майка. На Горбушке купила?
Меня вдруг охватила злость. Еще сегодня утром я думала о том, как выйду гулять, как буду наслаждаться последним школьным летом, которое прекрасно уже тем, что оно последнее. И тут врывается какой-то призрак из прошлого. Блудный отец. Индийская мелодрама. Тьфу!
– Ты ролики-то снимай. Обещал ведь.
Ленька хмыкнул, но возражать не стал. Молча сел на бордюр, смахнул капли пота с веснушчатых щек и принялся развязывать шнурки. Я заметила на его локте свежую ссадину.
– Что не промыл-то? Засорится.
Он тряхнул белобрысой головой, как жеребчик.
– Ага, я бы ушел, а ты бы меня по всему двору искала, – потом добавил, помолчав: – А чего у тебя голос был странный какой-то?
– Когда?
– Да по телефону.
Я присела рядом и сняла кроссовки. Отшучиваться не хотелось, да и какой смысл: все равно правда всплывет наружу рано или поздно.
– Ко мне сейчас отец приходил.
– Кто приходил? – Ленька вытаращил глаза. – Ты ж говорила, он вас бросил.
– Ну, значит, передумал.
– Ни фига себе. Он теперь с вами жить будет?
– Ты что, больной? С какого он нам сдался?
По дорожке, ведущей к подъезду, зацокали каблуки, и я смолкла. Мне всегда были противны скандалы на людях, но еще больше я ненавидела домыслы и сплетни. Проводив взглядом крашеную блондинку в мини-юбке, едва торчащей из-под пиджака, я сунула ногу в жесткий раструб Ленькиного ботинка. Даже туго зашнурованный, внизу он был великоват, но голень обхватывал плотно, и я почувствовала себя как в гипсе. Поднялась, держась за ребристую стенку «ракушки». Стоило ее отпустить, как ноги дрогнули, потеряли опору. Серый асфальт с подсыхающими лужами больше не был привычным и надежным, как и наша с мамой жизнь.
– Цепляйся, а то упадешь.
Я перевела взгляд с Ленькиной растопыренной пятерни на ствол молодой березы у обочины. До нее было метров пять.
– Не надо, я сама.
В воскресенье вечером – я читала, сидя на кухне, – в прихожей щелкнул замок, и впорхнула мама. Она всегда так возвращалась из своих московских поездок: посвежевшая, легкая, со шлейфом чьих-то дорогих духов и с полураздавленным куском торта в пакете.
– Ох, как душно в электричке, – сказала она весело, без жалобы. – А у станции всё перекопали, видела? Трубы, что ли, меняют.
Звякнул чайник за спиной: мама с наслаждением пила кипяченую воду. Я не знала, с чего завести разговор. Она обычно спрашивала, как я провела время, но это была всего лишь беззаботная реплика, форма приветствия, и отвечать следовало ей в тон.
– Что на ужин будем, капитан? – Мамина рука потрепала меня по волосам. – Есть идеи?
– Я картошки начистила. Сейчас поставлю.
Пока шумела, закипая, вода в кастрюле, я попыталась снова окунуться в мир романа, который лежал распахнутым на кухонном столе. Но на сей раз побег не удался. Мне чудились шаги на лестничной площадке – такие вроде осторожные, вкрадчивые, но в то же время неотвратимые, как поступь Командора. Да, он именно вкрался, этот анти-Командор, дрожащий и робкий; вкрался в нашу жизнь, как опечатка, разом меняющая весь смысл написанного.
За ужином, болтая о ерунде, я продолжала думать о нем. Мне представлялось, как человек в плохо скроенном костюме стоит во дворе и, задрав голову, ищет среди освещенных окон то, за которым мы сидим.
Перед сном, когда уже выключен был телевизор, я не выдержала и всё ей рассказала.
– Как он выглядел? – спросила мама после долгой паузы. – Всё бороду носит?
– Нет, чисто выбрит. Одет как начальник. Руки чистые.
– Выбился, значит, в люди при новой власти… Хотел меня сразить. Богач. Триумфатор.
Губы ее кривились, и в голосе проскальзывали интонации, которых я не слышала прежде. Мама никогда не ругалась, но сейчас ее слова звучали как брань.
– Я таких знаю, – продолжала она, – Теперь подарки дарить начнет, в рестораны тебя приглашать… Пусть. Ты большая, сама выбирай, с кем ты будешь.
– Ну мама, что за глупости! Не нужны мне его деньги.
– А сам он? Нужен тебе?
Я промолчала. Мне не нравилось, куда она клонит.
– Ну смотри, Яся, – сказала мама с деланным равнодушием, которое было мне хорошо знакомо. – Тебе решать.