Когда-то я был положительным человеком. Окончил политехнический институт в родном своем городе Львове, работал программистом в большом вычислительном центре – и все в моей жизни было ясно и понятно. Тем более что профессию я себе выбрал совершенно осознанно – еще в школе я был победителем областных и республиканских математических олимпиад, так что никем иным кроме как технарем себя не мыслил. И уж во всяком случае не гуманитарием точно. Все, собственно говоря, так и складывалось, пока однажды не прочитал я в журнале «Юность» повесть актера «Таганки» Вениамина Смехова «Служенье муз не терпит суеты». И вот в этой повести были процитированы стихи некоего безымянного автора. Это через несколько лет, когда были положены эти стихи на музыку, стали они популярной песней «Под музыку Вивальди». Но случилось это потом, а тогда, прочитав эти стихи, я просто сошел с ума. И дело не только в том, что стихи эти с бесконечными аллитерациями, с набегающими друг на друга, как волны, строками очень музыкальны. Вспомните:
Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди,
Под музыку Вивальди и вьюгу за окном
Печалиться давайте, давайте, давайте,
Печалиться давайте об этом и о том…
Для меня, пожалуй, главнее всего оказалась ситуация возвращения к предыдущей любви, описанная в этих стихах:
Но только ты молчала, молчала, молчала,
И головой качала любви печальной в такт,
А после говорила, поставьте все сначала,
Мы все начнем сначала, любимый мой. Итак…
А у меня как раз в жизни тогда именно это и происходило, я тоже возвращался к предыдущей любви. И вот все вместе, эти волшебно красивые стихи и эта ситуация – все это просто свело меня с ума. Я стал без конца бормотать про себя эти строки, днем и ночью, наяву и во сне – постоянно. А через некоторое время я вдруг обнаружил, что бормочу уже другие слова, то есть не просто слова, а стихи, которые я сочинил сам. Вот это новость! Я ведь до этого стихов никогда не писал, даже в том романтическом возрасте, когда просто положено это делать. Да и не читал их почти. А тут на тебе, взрослый двадцатичетырехлетний положительный человек, с серьезной профессией, вдруг занялся таким эфемерным делом. Смешно! Но мне было не до смеха. Потому что несколько месяцев спустя выяснилось, что я просто не могу без этого жить. И это было действительно не смешно. Меня перестало интересовать все на свете, кроме сочинительства. И в этом было огромное мое счастье, потому что до этого жил я по накатанной не мной колее: школа, институт, работа – и вдруг пришло ко мне Нечто, перевернувшее и захватившее всю мою жизнь. Но это, так сказать, эмоциональная сторона дела. А была еще и рациональная. Работа программиста стала меня тяготить, я хотел профессионально заняться сочинительством и отдавал себе отчет, что и образован я в гуманитарном смысле мало, да и в украиноязычном Львове мне с русскими стихами далеко не пойти. И выход мне виделся один – Литературный институт. Тот самый, знаменитый, имени Горького. Выпускникам которого, как мне казалось из львовского далека, открыта прямая дорога в Литературу. Вот и собрал я свои стихи, положил их в конверт и отправил в Москву, на творческий конкурс в Литературный институт. Не знаю, как сейчас, а в те годы, когда страна наша была самой читающей в мире, оказалась она еще и самой пишущей. И конкурс в Литературный институт был свыше трехсот человек на место. Потому что один такой он был на всю одну шестую часть мира. Но как-то повезло мне, что ли, прошел я конкурс, вернее, стихи мои прошли, и приехал я сдавать вступительные экзамены. Но об этом позже, а сейчас я покажу вам стихи, с которыми приехал я в Москву. Но прежде хочется обратить внимание на одну вещь. Помните, я писал, что к стихотворчеству меня привело совершенно конкретное обстоятельство, а именно стихи из повести Вениамина Смехова. А если бы мне не попался тот журнал, я до сих пор был бы программистом в городе Львове. Представляете! Вот так случай может перевернуть судьбу. Я, как говорится, по гроб жизни буду благодарен Смехову за эту свою метаморфозу, впрочем, каким-то образом я с ним расквитался – для его дочери Алики Смеховой я написал несколько песен, а одна из них «Не перебивай» какое-то время была достаточно известной. Я рассказал Алике о том, какую роль в моей судьбе сыграла повесть ее отца, она вместе со мной поудивлялась тому, как лихо бывают закручены жизненные сюжеты, и мы вместе решили, что все в этой жизни взаимосвязано и закольцовано. Впрочем, до этого еще далеко. Я еще только поступаю в Литературный институт со своими ранними стихами, круто меняя свою жизнь…
Мне досталась всего только жизнь…
Словно льдинка на речке весенней,
убывает, искрится, дрожит —
и смертельное это веселье
может вызвать безжалостный смех,
ну а может и чистые слезы.
Я не буду счастливее всех
и несчастней не буду, но все же
не забудьте, что я – это я,
пусть важнее имеются лица.
Эта льдинка – ведь жизнь моя…
Этот лед еще выдержит птицу.
Пусть несет меня жизни река,
пусть швыряет о камни и в омут —
знаю: льдинкина жизнь коротка,
но я жить не могу по-другому.
Даже если слеза задрожит,
улыбаюсь я белому свету…
Мне досталась всего только жизнь —
и прошу, не забудьте об этом!
Я жизнь освобожу от штор
И сердце для нее открою —
И зазвучит в душе мажор,
И крылья вздрогнут за спиною…
Жизнь улыбнется мне сквозь дождь,
И губ моих коснется ветер —
И я отдам последний грош
За счастье просто жить на свете…
Расправляет затекшие крылья петух,
прикоснулся губами к свирели пастух,
и художник рукой потянулся к холсту,
и кузнец не скучает – слыхать за версту,
и к далекому небу рванулась трава —
и в стихи превратились ночные слова.
Узкогрудый трамвай громыхает по
узенькой улочке,
и потом еще долго отставшее мечется эхо,
и витрина дрожит покосившейся
старенькой булочной…
Впрочем, может быть, шум долетает
из рядом стоящего цеха.
Что там делают? Кажется, крышки консервные
или ручки дверные, а может, тазы и корыта,
но соседи привыкли давно – они люди
не нервные,
и живут не спеша, и иного не требуют быта.
Каждый вечер выносят они из домишек
скамеечки,
демонстрируя верность обычаям
патриархальным,
и судачат о том и о сем, звучно лузгая
семечки,
перевес отдавая при этом вопросам
глобальным.
Обсуждается апартеид и указы правительства,
говорится о видах на хлеб и крылатых
ракетах —
как и прежде, спешить не торопится время
в провинции,
но сегодня совсем небольшой стала наша
планета.
К девяти по квартирам своим разбредаются
люди —
телевизор вечерним беседам большая
помеха…
Но, как прежде, трамвай темноту раздвигает
светящейся грудью,
и потом еще долго впотьмах спотыкается
эхо.
Собираюсь я по крыше погулять —
я же раньше никогда на крыше не был —
прихвачу для рисования тетрадь,
ну а краски попрошу взаймы у неба.
Я по крыше, как по площади пройдусь,
познакомлюсь с голубями и котами,
почитаю, им, что вспомню, наизусть —
а они в ответ помашут мне хвостами.
Только вдруг на крыше будет все не так,
и не встречу я ни голубей, ни кошек,
заколоченным окажется чердак,
а на небо будет серый день наброшен.
Так что с небом я уж лучше подожду,
пусть другие забираются на крышу —
и по улицам дождливым я иду,
только в лужах все равно я небо вижу…
Перелистаю облака,
Перечитаю небо —
Не все пустила с молотка
Эпоха ширпотреба.
Не все дано приобрести
За тысячи и сотни:
Светильник Млечного пути
Не для продажи соткан.
И озарит небесный свет
Забытую дорогу —
И вы поймете: смерти нет,
А есть тропинка к Богу.
Пускай лабазник прячет взгляд
Как барахло в подвале,
Не для него во тьме горят
Небесные скрижали…
Как голова, увенчанная терном,
костела профиль в небе равнодушном —
так одинок, так судорожно вздернут…
Вороны, раздирая воздух душный,
над готикой вечернею повисли,
пейзаж окрестный безнадежно беден —
и кажутся кощунственными мысли,
что не равна гармония победе.
Великолепье канувшего века,
готического храма взрыв могучий,
пересеченье воздуха и света —
но по спине озноб ползет колючий…
Зачем взорвалось готикой строенье,
когда здесь человек так мал и жалок?
Не для того ли, чтоб в оцепененье
душа не воспаряла, а дрожала.
Печален век, когда души недужный
удел – не воспарять, а покоряться.
И воронье над готикою кружит —
над жаждой гибельной с Всевышним
поравняться…
Но даже превратясь в сплошную рану,
душа не примиряется с разрухой —
она не Бога ищет в Божьем храме,
а профиль в небе – как величье духа.
Ты пытался водой этой черной умыться,
Этих медленный струй возмутить естество,
но на родине нищей ты лишний, патриций —
и она не признала родства твоего.
Тяжелы времена, но удел тяжелее,
если вещий огонь прозябает в груди…
Нет покоя уже в петергофских аллеях,
но февраль и декабрь еще впереди.
Не потребны отчизне твои воспаренья —
видно, каждое слово имеет свой срок.
Можно спрятать гордыню под маской смиренья,
но возможно ли жить, если так одинок?
…Этой черной воды пригуби на прощанье,
Этой нищей землей хоть карманы набей,
а ненужные крылья сложи за плечами —
утро вечера не мудреней…
Вот теперь ты готов. И до самого края
яд туманный в фамильную чашу налит…
Хлещет кровь из судьбы – вовсе не голубая,
и немая гортань о свободе хрипит.
Извивается небо, пронзенное жаркими
стрелами молний,
и исходит дождем – светлой кровью небес.
Подставляю ладони, чтоб небом наполнить
и домой принести – чтобы милый воскрес.
Поцелую пресветлую кровь поднебесья
и омою незрячие очи его,
и взмолюсь темным силам болота и леса —
чтоб свершилось святое мое колдовство.
Никогда, никогда мне волшба не давалась,
но недаром же крестится встречный народ —
если Богу душа дорогая досталась,
пусть себе сатана мою душу возьмет.
Чтобы милый воскрес, чтобы светлое небо
не напрасно катилось по мертвым щекам,
стану ведьмой седой, а потом на потребу
городскому костру свое тело отдам.
Светает.
Плывешь за цветами.
С ветрами.
И челка
галчонком
летит над лодчонкой,
качаясь.
Очами
лови это утро
над лодочкой утлой —
и с каждой минутой
душа твоя будет печальней.
Плечами
почувствуешь холод беды незнакомой
и вспомнишь, что дома
все птицы ночные кричали…
Ныряй!
Окунайся в запретную темень
обветренным телом,
рассветная дева.
Зеленый огонь обожжет твои ноги,
и брызги в тревоге
скользнут по щекам…
Кукушка, считай!
Считай все слезинки колдуньи умытой,
что в этот ручей
в свете ранних лучей
скатились по зелени трав перевитых
из детских очей…
Горячей! Горячей
огонь разгорается желто-зеленый,
зеленого меньше, но больше огня —
и слезы не гасят костер разожженный…
На площади
в городе
ведьму казнят.
Стареет аист.
Дерево растет,
гнездо приподнимая к небу,
и урожай сменяет недород,
и в быль перерастает небыль.
И женщина стареет, и слеза
плывет своей привычною дорогой,
и не смахнуть с усталого лица
сеть времени. И светится убого
в ночи пустынной старенький «Рекорд»,
и в этом свете, медленном и странном,
мерцает женщина… Но гаснет за экраном
заемной жизни голубой узор.
А ночь, пространство сжав до пустоты,
плывет все дальше, медленно и скучно,
но наконец на смену ей тщедушный
встает рассвет из дебрей темноты.
И нужно жить среди забот дневных,
а женщина все смотрит за ворота,
где старый аист парой крыл тугих
все машет и, готовясь к перелету,
знакомит с небом малых аистят,
их крылышки беспомощно свисают,
но в каждом аистенке виден аист —
и их глаза загадочно блестят…
Спасенный эхом, звук вернется,
но здесь его уже не ждут —
уже захлопнуто оконце,
и лишь ольхи недужный прут,
быть может, на ветру качнется…
Следы к дороге приведут.
Уже телега отстучала,
и безразлична вновь трава,
лишь у дощатого причала
волна качается едва.
Потом и речка замолчала,
отговорив свои слова.
А там и лодки след растает,
и, завершая долгий круг,
звук, ставший эхом, перестанет
тревожить, наконец, мой слух…
А дальше – тишина пустая.
Да время валится из рук.
Умирает колодец.
Охрипшее горло его
обложил душный мох, как налет при ангине.
И пустым возвращается к небу ведро —
ничего, кроме солнца в безжалостной сини.
И расплавленный воздух стекает на дно,
выпивая последнюю влагу колодца.
Но со дна – если вверх посмотреть, как в окно, —
видно: в небе звезда не погасшая бьется.
Олень склонился над рекой —
рога, как взрыв над головой, —
и пьет неторопливо.
Не потревожьте водопой,
олений короток покой —
чуть дольше взрыва.
Олени вечером доверчивы…
Их морды в дебрях темноты
мерцают над погасшей речкою,
над тайной шепчущей воды.
Олений лик вплетен в созвучие
воды, ветлы и тишины.
Река ведет свою излучину —
а вы покоя лишены:
что шепчет им вода вечерняя,
смывая вкус травы дневной,
даруя лицам их свечение
и этот царственный покой?
Твои письма, как капли крови,
исцеляют меня, когда
мне ничто не поможет, кроме
твоего далекого «да».
…Среди ночи глаза открою,
осознаньем ошеломлен —
у меня твоя группа крови
и твоей головы наклон.
Такое время дня,
такое время года,
что слава не нужна
и не нужна свобода.
Должно быть, заодно
ноябрь и бездомность,
когда твое окно
взошло звездой бездонной.
Похороню крыло
у твоего порога —
окно твое взошло
над бедною дорогой.
Окно твое взошло,
последним светом брызнув,
и слово не спасло —
такое время жизни.
Я заглянул в твое окно —
и сразу запотели стекла,
и света яркое пятно
подернулось туманом блеклым.
Должно быть, в комнате тепло,
и без меня тебе просторно —
свело узорами стекло,
как судорогой сводит горло.
Ведь здесь так холодно, что звезд
не хватит для самообмана —
и сквозь меня пройдет мороз,
и старше на любовь я стану.
Ничему не научился,
только время промотал —
без веселья веселился,
без печали горевал.
Порастратил все авансы,
все ошибки совершил,
с нелюбимой целовался,
с неприятелем кутил.
Я былое не исправлю,
за него мне Бог судья,
я лишь крест на нем поставлю,
раз уж так легла судьба.
У разбитого корыта
я не стану горевать,
все мы были жизнью биты —
я хочу ей сдачи дать.
Я еще чего-то стою,
что-то есть еще в груди…
Пусть полжизни за спиною,
но полжизни – впереди!