Тихо. Грустно. Я один.
Время – полночь с хвостиком.
Скрыт от лютых холодин
в комнатушке простенькой.
Не пишу. Сижу, как царь.
Володею славно —
выражением лица
и настольной лампой.
Все заботы – на виду.
А спалось чтоб лучше —
домового заведу
с будущей получки.
И друзей прикатит рать,
разузнав про это —
домового повидать
и меня проведать…
Ко мне в окно заглядывает луч
закатного светила каждый вечер —
весной попозже, осенью пораньше…
И я встаю и вижу из окна:
привычный двор, шеренгу тополей —
их каждою весною подстригают,
но к осени они опять лохматы
и веселы, как местная шпана…
Еще я вижу выставку белья —
исподнего, – и это очень мило,
сквозь форточку доносится ко мне
чуть слышный запах сырости и мыла.
Так вот что носит нынче мой сосед —
вот эти майки с синей окантовкой,
вон те трусы, кальсоны и носки…
А что жена – описывать неловко.
А рядом вишня норовит в окно
листвой залезть. Вокруг нее шиповник
разросся. Я сажал его давно.
Теперь он льнет, как преданный любовник,
к ее ветвям, и в нем тоска видна —
шиповники ревнивы, и упрямы,
и неказисты…
Впрочем, и она
не сакура на фоне Фудзиямы…
Но то сейчас, под осень,
а весной,
когда она вся в белом, как невеста,
цвела в окне раскрытом предо мной —
не наравне с шиповником, а вместо, —
куда ему, колючему кусту,
равняться с ней…
Ах, как она светилась!
…И мысли обретали высоту,
и телефон звонил, и счастье длилось…
– Что ты сказал?
– Что я люблю тебя.
– А что еще?
– Что мне не спится что-то.
…А тень в углу глядит на нас, скорбя,
нахохлясь наподобье воробья
и затаенно вслушиваясь в шепот…
– Что ты сказал?
– Что кто-то слышит нас.
– Не может быть!
– Мне чудится дыханье…
…Она пришла уже в который раз
и, как всегда, она уйдет сейчас —
уже ушла, не вынесши свиданья…
– Что ты сказал?
– Что мы не так живем.
– Как так – не так?
– Не знаю, но обидно.
…Сейчас она, наверно, под дождем,
и кофточка промокла под плащом,
и мгла кругом, и даже слез не видно…
– Что ты сказал?
– Да спи ты, наконец!
– С тобой уснешь!
– Ну все, ну тише, тише…
…А ветер, вслед ей посланный гонец,
с какой-то вестью прибыл в наш конец —
шумит, колотит крыльями по крыше…
Деревья – как люди: в ненастное время печальны
и словно с похмелья, когда изнывают от зноя.
Но если под вечер к ним ветер домчится случайный —
о, как они шепчут, щебечут у вас за спиною!
О как неизбежны и ласка, и нежность, и сила —
у старого дуба, у юного стройного клена,
когда, как монисто, встряхнет все листочки осина
и, как перед танцем, сгибает свой стан для поклона!
Пусть ваша подружка однажды не вас полюбила,
пусть ваша судьба и тычки принимает за милость,
но если в вас что-то когда-то хорошее было,
куда ему деться – все там же оно, затаилось…
И, может быть, надо не жизнью такой удручаться,
и ближних своих, и весь мир проклиная за это,
а просто до праздника, просто до звездного часа —
стоять на ветру и листву поворачивать к свету…
Развиднелось. Вышел месяц бледнорогий.
Печи топятся в домах. Собака лает.
А по сирой, по заплаканной дороге —
по колдобинам колдунья ковыляет…
В глине вязнет посошок. Шаги со всхлипом.
Вот идет она деревней, а за нею —
то береза разжелтеется, то липа,
то осина с кленом разом покраснеют.
Вот идет она к забору, за которым
дом со ставнями, где я лежу в постели.
Посошком стучит в ворота по запорам:
«Эй, откройте! Ночью птицы улетели!
Не живет ли здесь чужак с душой из камня?
Нынче птицы за сто верст такого чуют.
Дайте глянуть на него хоть в полглазка мне!
Вам помочь, да и ему помочь хочу я…»
Ей хозяйка отвечает: «Постояльцем
я довольна, уходи, нечиста сила!»
А она в глаза ей глянула и пальцем —
узловатым, крючковатым – погрозила.
И сказала: «В раззолоченные чащи
не сегодня-завтра стужа прокрадется.
Не глядеть бы вам на свет былого счастья,
как на звезды из глубокого колодца!»
Я проснулся, удивившись сновиденью.
Я подумал: «И приснится же такое!»
Сигарету закурил, пришел к сужденью:
«Это все от духоты. Окно открою…»
И увидел… Утро. Месяц бледнорогий.
Печи топятся в домах. Собака лает.
А по сирой, по заплаканной дороге —
по колдобинам колдунья ковыляет…
Вчера бюро прогнозов обещало,
что будет дождь, и ветер восемь баллов,
и листопад, и слякоть…
А с утра —
я выглянул в окно: еще смеркалось,
но что-то там шуршало и плескалось —
я не узнал знакомого двора!
Сарай наш превратился в балаганчик,
фонарь – в люминесцентный одуванчик,
корявый клен – в ажурный фейерверк;
из труб шел дым изящного покроя,
и нежный снег – безумие какое! —
выпархивал из облачных прорех…
Глаза зажмурь – так он нелеп:
летящий,
сентябрьский, пуховой, ненастоящий…
Все перепутал – месяц и квартал!
Еще никто на осень дум не тратил —
покупки шуб не примерял к зарплате,
листвы не мел, щелей не конопатил,
лохматых астр с лотков не раскупал!..
И самому себе скажи украдкой:
в природе все должно быть по порядку,
бюро прогнозов – нужное бюро!
Но, даже отвернувшись от подарка,
открой глаза – как празднично, как ярко,
смахни слезу – как тихо, как бело…
Иней на окнах. За ними мороз…
И неохотно душа просыпалась.
«Чаю бы, что ли?» – бубнила под нос,
зная, что в ведрах воды не осталось…
Нечего делать, и долго, с тоской
к стенке откидывала одеяло —
тусклая, с заспанной правой щекой —
и собиралась, пальто надевала.
Ведра брала, выходила за дверь.
Льдистой дорожкой прошла палисадник.
Но – поскользнулась! И только теперь —
в кроне березы – увидела праздник!
Там воробьи… или нет, снегири…
нет, воробьи, розовея от солнца,
так гомонили, что, черт побери —
тут и глухой, обомлев, поскользнется!..
То-то ей солнечно стало самой —
улицей топать по правой сторонке,
дергать рычаг и обратно домой —
полные ведра нести от колонки!
И обращалась к заботам душа.
Силы давала ленивому телу.
И, несомненно, была хороша —
а как упрямилась,
как не хотела!..
Милейший кот, намойте нам гостей!
Пожалуйста, ведь вы уже поели!
А у гостей есть уйма новостей.
Мы б посидели, выпили, попели…
И кот сигает в кресло прямиком,
и долго, снисходительный, как ментор,
наслюнивает лапу языком,
проникнувшись серьезностью момента!
И я всерьез на эту ворожбу
смотрю и представляю, как сейчас вот —
у друга мысль ворохнулась во лбу:
«Заехать, что ли? Видимся не часто…»
А вот – второму вспомнилось о том,
решил зайти за третьим и четвертым…
Давайте все!
Мы вас с моим котом
прекрасно встретим!
Час езды,
чего там!
А если кот талантлив, то и та,
что до сих пор нет-нет да и приснится,
возьмет да и заявится в места
забытые —
к былому прислониться…
…И стану ждать гостей я дотемна.
И лишь когда опять все станет ясно —
я закурю, налью себе вина…
И выгоню кота – за тунеядство.
В давнем рейсе на Джорджес-банке
мы работали тралом донным —
и приплыл он, как бич по пьянке,
в груде хека – зеленым, сонным…
Но судьбу он встречал, как воин,
и усы вздымал предо мною,
и почтения был достоин,
нож мой шкерочный сжав клешнею!
С той поры он живым остался
только кадром на фотопленке…
С остальным я пять дней старался —
делал чучело на картонке!
Шиком было – из странствий шалых
в порт родимый прийти с омаром!
В Ленинграде во всех пивбарах
красовались они недаром…
И когда я с ним шел по трапу
и потом с ним катил в трамвае —
мир снимал предо мною шляпу,
явной зависти не скрывая!
О, романтика, труд рыбачий!
Обретения и утраты…
Года три он висел, маячил
украшеньем родимой хаты.
Ни волны ему, ни отлива.
Ни охоты ему, ни жажды.
Кот глядел на него лениво,
и на клочья разгрыз однажды…
М. Гутману
Старушке – восемьдесят три.
Она сама открыла двери.
Заехал внучек и – смотри! —
еще бог весть кто, при портфелях…
Внук объяснял: – Проездом я, —
а мы, безвестные поэты,
вкушали сдобный дух жилья,
в снежочек тихвинский одеты…
Уже не помню, как там что,
но помню – бабка пела песни,
закуску выставив на стол
и даже выпив с нами вместе…
А песни были – просто ах! —
о лебедицах с тонким станом,
о тех валдайских молодцах,
что завтра рекрутами станут…
Певунья кашляла в платок,
Допев куплет, – и снова песню!
А голосок – высок, высок
и так по краешку надтреснут…
И был печален наш уход
от этой старости беспечной,
где если кто и подпоет —
так только лишь сверчок запечный…
Слепой старик о Трое не слыхал.
Он в сорок первом – за рекою Мгою —
в бою столкнулся с пламенем и мглою…
С тех пор он мглу руками раздвигал…
Но мне и рук, сторожких и живых,
хватило, чтоб задуматься о сходстве —
во Всероссийском обществе слепых
на Волховском учебном производстве!
Неотличим от прочих, молчалив,
лишь седенькие лохмы на затылке —
он трудится, он даже в перерыв
все свинчивает штепсельные вилки…
А я стихи, держа с водой стакан,
вещаю, ожидая интереса —
о том, что на щите для Ахиллеса
впечатал в медь божественный чекан…
О городах, в которых я мужал,
о войнах, о которых только слышал,
о пашнях, вдоль которых проезжал,
о звездах, что видны над каждой крышей…
Об океанах, из которых путь
к родной Итаке и тяжел, и долог…
А сам волнуюсь, словно офтальмолог —
спешащий свет незрячему вернуть!
…Слепой старик лицо приподнимал,
детальки доставая из картонок,
и слушал так, как будто вспоминал,
и улыбался мудро, как ребенок.
Н. Никитину
На высоте мушиного полета,
весь в крапинках мушиного помета,
висит казенный матовый плафон,
и племя насекомое ночное,
являя нам старание смешное,
исследует его со всех сторон…
Спасибо вам, плафон шарообразный,
за то, что вы такой однообразный,
за то, что я – разиня из разинь! —
рванусь на свет, но вы меня спасете,
затрепещу, но вы в ответ споете
привычно и рассеянно: дзинь-дзинь…
И можно жить, не мучаясь сознаньем,
что есть предел полетам и познаньям,
что это можно в формулы облечь, —
но страшно знать, что в двух шагах от света
мы можем жизнь – и думая об этом! —
прожить и даже крыльев не обжечь…
В нашей комнате шкаф поселился!
Он сперва в магазине пылился,
а теперь он пылится у нас —
необъятен и мрачен, как бездна,
как сосед из второго подъезда —
две замочных дыры вместо глаз.
Что его ненасытной утробе —
три рубашки, да простыни обе,
да пальто, да штаны, да пиджак?
Захватил мою площадь жилую!..
Он живет здесь, а я – квартирую,
да и то в уголке, кое-как!
Друг остаться решил на ночевку —
тоже ежился как-то неловко
и полночи мотал головой…
Говорю:
– Что не спишь?
– Да не спится…
А засну, чушь какая-то снится!
Этот, купленный твой, как живой…
Гость другой говорил:
– Все поправим!
Этот гроб мы сейчас переставим!
Шум и грохот стоял на весь дом…
Переставили, но – без успеха.
…И расстроился гость, и уехал.
И – ни слуха, ни духа о нем…
Этот шкаф не разбойник безродный —
на его стороне оборотной
брезжит мебельной фирмы печать.
Но таю я на фирму обиду —
ведь нельзя же к уюту и быту
так насильственно нас приучать!
Я живу рядом с ним осторожно.
Примириться мне с ним невозможно!
И в предчувствии долгой войны
я завел специально в кладовке —
лом, топор, две зубастых ножовки…
Только шкафу об этом – ни-ни!
На рынке центральном – чего только нету в продаже! —
зеленые горы укропа, салата и лука,
холмы помидоров, и яблок, и вишен, и даже —
балтийская сельдь иностранкой глядит из тузлука…
Горят георгины. Рассыпался куль с огурцами!
Наряд милицейский привычно гоняет цыганок.
И жирные куры ведут перебранку с гусями.
И рядом с фуганком, как брат, притулился рубанок…
И так сиротливо соседствуют – с крупной картошкой,
с гвоздями, и воблой, и пестрым ковром домотканым —
потрепанный Пушкин, и Герцен, помятый немножко,
и видевший виды Дюма, и Гайдар с Мопассаном…
– Почем огурцы?
– Рупь с полтиной, берите лукошко!
– Тургенев почем?
– Да за шесть карбованцев, касатик!
– Давайте за три!
– Да вы только подумайте трошки,
какой был писатель Тургенев, какой был писатель!..
Итак, помидоры – пятерка, и Гоголь – пятерка!
И если, допустим в уме, обойтись огурцами,
то сдвинется круг и пройдется чечеточкой Теркин
иль юный Гринев пролетит по степи с бубенцами!..
Торговля шумит – где на совесть нажмут, где на голос!
И только кавказцы сидят среди груш отрешенно…
И алый бутон развернул на бедлам гладиолус —
и вот уже щерится он, как раструб граммофонный!
И ропщет кабан, и толкает хозяина боком,
не в силах терпеть этот гомон и торг задушевный!
И люди проносят авоськи – с картошкой и Блоком,
а то и с Флобером, Флобер – тяжелей и дешевле…
Лениво, мягко всплескивал прибой.
Маяк мигал, как сторож полусонный.